Океан был как зеркало. Вода у берега была такая спокойная, что темные мочала водорослей на дне, обычно колеблющиеся, висели в глубине неподвижно.
Кондратьев завел субмарину в бухту, поставил ее впритык к берегу и сказал:
— Приехали.
Пассажиры зашевелились.
— Где мой киноаппарат? — спросил Славин.
— Я на нем лежу, — отозвался Горбовский слабым голосом. — Мне очень неудобно. Можно, я вылезу?
Кондратьев распахнул люк, и все увидели ясное голубое небо. Горбовский вылез первым. Он сделал по камням несколько неверных шагов, остановился и пошевелил носком сухой плавник.
— Как здесь хорошо! — вскричал он. — Как мягко! Можно, я лягу?
— Можно, — сказал Славин. Он тоже выбрался из люка и сладко потягивался.
Горбовский сейчас же лег.
Кондратьев сбросил якорь.
— Лично я, — сказал он, — лежать на плавнике не советую. Там всегда несметно песчаных блох.
Славин, неестественно растопырившись, стрекотал киноаппаратом.
— Сделай лицо, — строго сказал он.
Кондратьев сделал лицо.
— Прекрасное лицо! — воскликнул Славин, припадая на колено.
— Я не все понял насчет песчаных блох, — подал голос Горбовский. — Они что, Сергей Иванович, прыгают? Или могут укусить?
— Могут и укусить, — ответил Кондратьев. — Да оставь ты меня в покое, Евгений! Собирай плавник и разводи костер.
Он полез в люк и достал ведро. Славин сел на корточки и стал брезгливо копаться в плавнике двумя пальцами, выбирая щепки покрупнее. Горбовский с интересом следил за его манипуляциями.
— И всетаки, Сергей Иванович, я не все понял насчет блох.
— Они прогрызают кожу, — пояснил Кондратьев, ополаскивая ведро техническим спиртом. — И там размножаются.
— Да, — сказал Горбовский и повернулся на спину. — Это ужасно.
Кондратьев набрал в ведро пресной воды из запасов на субмарине и спрыгнул на берег. Молча и ловко он собрал плавник, разжег костер, подвесил ведро над костром и достал из своих необъятных карманов леску, крючок и коробку с наживкой. Славин подошел с горстью щепок.
— Следи за костром, — приказал Кондратьев. — Я наловлю окуньков. Я мигом.
Прыгая с камня на камень, он перебрался на большую замшелую скалу, выступавшую из воды в двадцати шагах от берега, повозился там немного и застыл. Утро было тихое, солнце, выбравшись изза горизонта, уставилось прямо в бухточку и слепило глаза. Славин сел потурецки у костра и стал подкладывать щепочки.
— Изумительное существо — человек, — вдруг произнес Горбовский. — Проследите его историю за последние сто веков. Какого огромного развития достиг, скажем, производственный сектор. Как расширились области исследовательской деятельности. И с каждым годом появляются все новые области, новые профессии. Вот я недавно познакомился с одним товарищем. Он учит детишек ходить. Очень крупный специалист. И он рассказал мне, что существует очень сложная теория этого дела…
— Как его фамилия? — лениво спросил Славин.
— Его фамилия… Елена Ивановна. А фамилию я не знаю. Но я не об этом. Я хочу сказать, что вот науки и способы производства все время развиваются, а развлечения, способы отдыха все остаются такими же, как в Древнем Риме. Если мне надоест быть звездолетчиком, я могу стать биологом, строителем, агрономом… еще кем-нибудь. А вот если мне, скажем, надоест лежать, что тогда останется делать? Смотреть кино, читать, слушать музыку или еще посмотреть, как другие бегают. На стадионах. И все! И так всегда было — зрелища и игры, игры и зрелища. Короче говоря, все наши развлечения сводятся в конечном счете к услаждению нескольких органов чувств. Даже, заметьте, не всех. Вот, скажем, никто еще не придумал, как развлекаться, услаждая органы осязания и обоняния.
— Ну еще бы, — сказал Славин. — Массовые зрелища и массовые осязалища. И массовые обонялища.
Горбовский тихонько хихикнул.
— Вот именно, — сказал он. — Обонялища. А ведь будет, Евгений Маркович! Непременно когда-нибудь будет!
— Так ведь это закономерно, Леонид Андреевич. Повидимому, законы природы таковы, что человек в конечном счете стремится не столько к самим восприятиям, сколько к переработке этих восприятий, стремится услаждать не столько элементарные органы чувств, сколько свой главный воспринимающий орган — мозг.
Славин выбрал из плавника еще несколько щепок и подбросил в костер.
— Отец рассказывал мне, что в его время коекто пророчил человечеству вырождение в условиях изобилия. Вседе будут делать машины, на хлеб с маслом зарабатывать не надо, и люди займутся тунеядством. Человечество, мол, захлестнут трутни. Но делото как раз в том, что работать гораздо интереснее, чем отдыхать. Трутнем быть просто скучно.
— Я знал одного трутня, — серьезно сказал Горбовский. — Но его очень не любили девушки, и он начисто вымер в результате естественного отбора. И всетаки я думаю, что история развлечений еще не окончена. Я имею в виду развлечения в старинном смысле слова. И обонялища какие-нибудь будут обязательно. Я хорошо представляю это себе…
— Сидят сорок тысяч, — сказал Славин, — и все как один принюхиваются. Симфония «Розы в томатном соусе». И критики — с огромными носами — будут писать: «В третьей части впечатляющим диссонансом в нежный запах двух розовых лепестков врывается мажорное звучание свежего лука…»
— «…В огромном зале лишь немногие смогли удержаться от слез…»
Когда Кондратьев вернулся со связкой свежей рыбы, звездолетчик и писатель довольно ржали перед затухающим костром.
— Что это вас так разобрало? — с любопытством осведомился Кондратьев.
— Радуемся жизни, Сережа, — ответил Славин. — Укрась и ты свою жизнь веселой шуткой.
— Могу, — сказал Кондратьев. — Сейчас я почищу рыбу, а ты соберешь кишки и зароешь воон под тем камнем. Я всегда там зарываю.
— Симфония «Могильный камень», — сказал Горбовский. — Часть первая, аллегро нон троппо.
Лицо Славина вытянулось, он замолчал и стал глядеть на роковой камень. Кондратьев взял камбалу, шлепнул ее на плоский камень и вытащил нож. Горбовский с восхищением следил за каждым его движением. Кондратьев одним ударом наискосок отделил голову камбалы, ловко запустил под кожу ладонь и мгновенно извлек камбалу из кожи целиком, словно снял перчатку. Кожу и выпавшие внутренности он бросил Славину.
— Леонид Андреевич, — сказал он. — Принесите соли, пожалуйста.
Горбовский, не говоря ни слова, встал и полез в субмарину. Кондратьев быстро разделал камбалу и принялся за окуней. Куча рыбьих внутренностей перед Славиным росла.
— А где соль? — воззвал Горбовский из люка.
— В продовольственном ящике, — откликнулся Кондратьев. — Направо.
— А она не поедет? — с опаской спросил Горбовский.
— Кто — она?
— Субмарина. Тут направо пульт управления.
— Справа от пульта — ящик, — сказал Кондратьев.
Было слышно, как Горбовский ворочается в кабине.
— Нашел, — радостно заявил он. — Все нести? Тут килограмм пять…
Кондратьев поднял голову.
— Как так — пять? Там должен быть маленький пакет.
После минутной паузы Горбовский сообщил:
— Да, действительно. Сейчас несу.
Он выбрался из люка, держа в вытянутой руке пакетик с солью. Руки у него были в муке. Положив пакетик возле Кондратьева, он со стоном: «О мировая энтропия!..» — приноровился было снова лечь, но Кондратьев сказал:
— А теперь, Леонид Андреевич, принеситека, пожалуйста, лаврового листа.
— Зачем? — с огромным изумлением спросил Горбовский. — Неужели три взрослых, пожилых человека, три старика не могут обойтись без лаврового листа? С их огромным опытом, с их выдержкой…
— Нет уж, — сказал Кондратьев. — Я обещал вам, Леонид Андреевич, что вы хорошо сегодня отдохнете, и вы у меня отдохнете. Марш за лавровым листом…
Горбовский сходил за лавровым листом, а затем сходил за перцем и кореньями, а потом — отдельно — за хлебом. Вместе с хлебом он в знак протеста приволок тяжеленный баллон с кислородом и язвительно сказал:
— Вот я принес заодно. На всякий случай, если надо…
— Не надо, — сказал Кондратьев. — Большое спасибо. Отнесите назад.
Горбовский с проклятиями поволок баллон обратно. Вернувшись, он уже не пытался лечь. Он стоял рядом с Кондратьевым и смотрел, как тот варит уху. Мрачный корреспондент Европейского Информационного Центра при помощи двух щепочек относил рыбьи внутренности к могильному камню.
Уха кипела. От нее шел оглушающий аромат, приправленный легким запахом дыма. Кондратьев взял ложку, попробовал и задумался.
— Ну как? — спросил Горбовский.
— Еще чуть соли, — отозвался Кондратьев. — И пожалуй, перчику. А?
— Пожалуй, — сказал Горбовский и проглотил слюнку.
— Да, — твердо сказал Кондратьев. — Соли и перцу.
Славин кончил таскать рыбьи потроха, навалил сверху камень и отправился мыть руки. Вода была теплая и прозрачная. Было видно, как между водорослями снуют маленькие серозеленые рыбки. Славин присел на камень и загляделся. Океан блестящей стеной поднимался за бухтой. Над горизонтом неподвижно висели синие вершины соседнего острова. Все было синее, блестящее и неподвижное, только над камнями в бухте без крика плавали большие чернобелые птицы. От воды шел свежий солоноватый запах.
— Отличная планета — Земля, — сказал он вслух.
— Готово! — объявил Кондратьев. — Садитесь есть уху. Леонид Андреевич, будьте добры, принесите, пожалуйста, тарелки.
— Ладно, — сказал Горбовский. — Тогда я и ложки заодно.
Они расселись вокруг дымящегося ведра, и Кондратьев разлил уху. Некоторое время ели молча. Затем Горбовский сказал:
— Безмерно люблю уху. И так редко приходится есть.
— Ухи еще полведра, — сообщил Кондратьев.
— Ах, Сергей Иванович! — сказал Горбовский со вздохом. — На два года не наешься.
— Так уж на Тагоре не будет ухи, — сказал Кондратьев.
Горбовский опять вздохнул.
— Может быть, и не будет. Хотя Тагора — это, конечно, не Пандора, и на уху надежда есть. Если только Комиссия разрешит ловить рыбу.
— А почему бы и нет?
— В Комиссии желчные и жестокие люди. Например, Геннадий Комов. Он наверняка запретит мне даже лежать. Он потребует, чтобы все мои действия соответствовали интересам аборигенов этой планеты. А откуда я знаю, какие у них интересы?
— Вы фантастический нытик, Леонид Андреевич, — сказал Славин. — Ваше участие в Комиссии по Контактам — ужасная ошибка. Ты представляешь, Сергей, Леонид Андреевич, с ног до головы покрытый родимыми пятнами антропоцентризма, представляет человечество перед цивилизациями другого мира!
— А почему бы и нет? — рассудительно сказал Кондратьев. — Я весьма уважаю Леонида Андреевича.
— И я его уважаю, — сказал Горбовский.
— Я его тоже уважаю, — сказал Славин. — Но мне не нравится первый вопрос, который он намерен задать тагорянам.
— Какой вопрос? — удивился Кондратьев.
— Самый первый: «Можно, я лягу?»
Кондратьев фыркнул в ложку с ухой, а Горбовский посмотрел на Славина с укоризной.
— Ах, Евгений Маркович! — сказал он. — Ну можно ли так шутить? Вы вот смеетесь, а мне страшно, потому что первый контакт с новооткрытой цивилизацией — событие историческое, и при малейшей оплошности оно может повредить нашим потомкам. А потомки, должен вам сказать, глубоко в нас верят.
Кондратьев перестал есть и поглядел на него.
— Нетнет, — поспешно сказал Горбовский. — За всех потомков в целом я ручаться, конечно, не могу, но вот Петр Петрович — тот вполне определенно выразился в том смысле, что он в нас верит.
— И чей же он потомок, этот Петр Петрович? — спросил Кондратьев.
— Доподлинно сказать не могу. Ясно, однако, что он прямой потомок какого-то Петра. Мы, знаете, об этом с ним как-то не говорили… А хотите, я расскажу, о чем мы с ним говорили?
— Гм, — сказал Кондратьев. — А посуду мыть?
— Нет, я так не согласен. Сейчас или никогда. После еды надо полежать.
— Правильно! — воскликнул Славин и повалился на бок. — Рассказывайте, Леонид Андреевич.
И Горбовский начал рассказывать.
— Мы шли на «Тариэле» к ЕН 6 — рейс легкий и не интересный, — везли Перси Диксона и семьдесят тонн вкусной еды для тамошних астрономов, и тут у нас взорвался обогатитель. Кто его знает, почему он взорвался, такие вещи иногда случаются даже теперь. Мы повисли в пространстве в двух парсеках от ближайшей базы и потихоньку стали готовиться к переходу в иной мир, потому что без обогатителя плазмы ни о чем другом не может быть и речи. В нашем положении, как и во всяком другом, было два выхода: открыть люки сейчас же или сначала съесть семьдесят тонн астрономических продуктов и потом всетаки открыть люки. Мы с Валькенштейном собрались в каюткомпании около Перси Диксона и стали выбирать. Перси Диксону было легче всех — у него оказалась разбита голова, и он еще ничего не знал. Очень скоро мы с Валькенштейном пришли к выводу, что торопиться некуда. Это была самая грандиозная задача, какую мы когдалибо ставили перед собой: вдвоем уничтожить семьдесят тонн продовольствия. На Диксона надежды не было. Тридцать лет во всяком случае можно было протянуть, и только потом открыть люки. Системы водной и кислородной регенерации у нас были в полном порядке, двигались мы со скоростью 250 тысяч километров в секунду, и нам еще, может быть, предстояло увидеть всякие неизвестные миры, помимо Иного.
Я хочу, чтобы вы отчетливо представили себе ситуацию: до ближайшего населенного пункта два парсека, вокруг безнадежная пустота, на борту двое живых и один полумертвый — три человека, заметьте, ровно три, это я говорю вам как командир. И тут открывается дверь, и в каюткомпанию входит четвертый. Мы сначала даже не удивились. Валькенштейн этак неприветливо спросил: «Что вам здесь надо?» И вдруг до нас сразу дошло, и мы вскочили и уставились на него. А он уставился на нас. Совершенно обыкновенный человек, должен вам сказать. Роста среднего, худощавый, лицом приятен, без этой, знаете, волосатости, как у нашего Диксона, например. Только глаза особенные, как у детского врача. И еще — он был одет как звездолетчик в рейсе, однако куртка была застегнута справа налево. Так женщины застегиваются да еще, по слухам, сам дьявол. Это меня удивило больше всего. А пока мы разглядывали друг друга, я мигнул, гляжу — куртка у него уже застегнута правильно. Я так и сел.
«Здравствуйте, — говорит незнакомец. — Меня зовут Петр Петрович. Как вас зовут — я уже знаю, поэтому времени терять не будем, посмотрим, что с доктором Перси Диксоном». Он довольно бесцеремонно отпихнул Валькенштейна и сел возле Диксона. «Простите, — говорю я, — вы врач?» — «Да, — говорит он. — Немножко». И принимается сдирать с головы Диксона повязку. Так, знаете, шутя и играя, как ребенок сдирает обертку с конфетки. У меня даже мороз по коже прошел. Смотрю на Валькенштейна — Марк стоит бледный и только разевает и закрывает рот. Между тем Петр Петрович снял повязку и обнажил рану. Рана, надо сказать, была ужасная, но Петр Петрович не растерялся. Он растопырил пальцы и стал массировать Диксону череп. И можете себе представить, рана закрылась! Прямо у нас на глазах. Ни следа не осталось. Диксон перевернулся на правый бок и захрапел как ни в чем не бывало.
«Ну вот, — говорит Петр Петрович. — Теперь пусть выспится. А мы с вами тем временем пойдем и посмотрим, что у вас делается в машинном отсеке». И повел нас в машинный отсек. Мы пошли за ним, как овечки, но, в отличие от овечек, мы даже не блеяли. Просто, вы представляете себе, у нас не было слов. Не приготовили мы слов для такой встречи. Петр Петрович открывает люк в реактор и лезет прямо в обогатительную камеру. Валькенштейн так и ахнул, а я закричал: «Осторожно! Радиация!» Он посмотрел на нас задумчиво, затем сказал: «Ах да, верно. Идите, говорит, Леонид Андреевич и Марк Ефремович, прямо в рубку, я сейчас вернусь». И закрыл за собой люк. Пошли мы с Марком в рубку и стали там друг друга щипать. Молча щипали, зверски, с ожесточением. Однако не проснулись ни я, ни он. А минуты через две включаются все индикаторы, и пульт обогатителя показывает готовность номер один. Тогда Марк бросил щипаться и говорит слабым голосом: «Леонид Андреевич, вы помните, как надо крестить нечистую силу?» Едва он это сказал, вошел Петр Петрович. «Ах, — говорит он, — ну и звездолет у вас, Леонид Андреевич. Ну и гроб. Преклоняюсь перед вашей смелостью, товарищи». Затем он предложил нам сесть и задавать вопросы.
Я стал усиленно думать, какой бы вопрос задать поумнее, а Марк, человек сугубо практический, спросил: «Где мы сейчас находимся?» Петр Петрович грустно улыбнулся, и в ту же секунду стены рубки сделались прозрачными. «Вот, — говорит Петр Петрович и показывает пальчиком. — Вон там наша Земля. Четыре с половиной парсека. А там — ЕН 6, как это у вас называется. Измените курс на шесть десятых секунды и идите прямо на деритринитацию. А может быть, вас сразу, говорит, подбросить к ЕН 6?» Самолюбивый Марк ответил: «Спасибо, не трудитесь, теперь мы и сами…» Он прямо взял быка за рога и принялся ориентировать корабль. Я тем временем все думал над вопросом, и все время мне в голову лезли какието «погоды в надзвездных сферах». Петр Петрович засмеялся и сказал: «Ну ладно, вы сейчас слишком взволнованы, чтобы задавать вопросы. А мне уже пора. Меня в этих самых надзвездных сферах ждут. Лучше я вам сам все вкратце объясню.
Я, говорит, ваш отдаленный потомок. Мы, потомки, очень иногда любим навестить вас, предков. Поглядеть, как идут дела, и показать вам, какими вы будете. Предков всегда интересует, какими они будут, а потомков — как они стали такими. Правда, я вам прямо скажу, такие экскурсии у нас не поощряются. С вами, предками, нужен глаз да глаз. Можно такого натворить, что вся история встанет вверх ногами. А удержаться от вмешательства в ваши дела иногда очень трудно. Так вмешаться, как я, например, сейчас вмешался, — это еще можно. Или вот один мой друг. Попал в битву под Курском и принялся там отражать танковую атаку. Сам погиб и дров наломал — подумать страшно. Правда, атаку он не один отражал, так что все прошло незаметно. А вот другой мой товарищ — тот все порывался истребить войска Чингиза. Еле удержали. Вот, собственно, и все. А теперь я пойду, обо мне наверняка уже беспокоятся».
И тут я завопил: «Постойте, один вопрос! Значит, вы теперь уже все можете?» Он с этакой снисходительной ласкою поглядел на меня и говорит: «Что вы, говорит, Леонид Андреевич. Коечто мы, конечно, можем, но вообщето работы еще на миллионы веков хватит. Вот, говорит, давеча испортился у нас случайно один ребенок. Воспитывали мы его, воспитывали, да так и отступились. Развели руками и отправили его тушить галактики — есть, говорит, в соседней метасистеме десяток лишних. А вы, говорит, на правильном пути. Вы нам нравитесь. Мы, говорит, в вас верим. Вы только помните: если вы будете такими, какими собираетесь быть, то и мы станем такими, какие мы есть. И какими вы, следовательно, будете». Махнул он рукой и ушел. Вот и сказочка вся.
Горбовский приподнялся на локтях и оглядел слушателей. Кондратьев дремал, пригревшись на солнышке. Славин лежал на спине, задумчиво уставясь в небо.
— «Для будущего мы встаем ото сна, — медленно процитировал он. — Для будущего обновляем покровы. Для будущего устремляемся мыслью. Для будущего собираем силы… Мы услышим шаги стихии огня, но будем уже готовы управлять волнами пламени».
Горбовский дослушал и сказал:
— Это по существу. А по форме как?
— Начало удачное, — профессионально сказал Славин. — А вот к концу вы скисли. Неужели трудно было что-нибудь придумать, кроме этого вашего испорченного ребенка?
— Трудно, — признался Горбовский.
Славин перевернулся на живот.
— Вы знаете, Леонид Андреевич, — сказал он, — мое воображение всегда поражала идея о развитии человечества по спирали. От первобытного коммунизма нищих через голод, кровь, войны, через сумасшедшие несправедливости — к коммунизму неисчислимых духовных и материальных богатств. Я сильно подозреваю, что для вас это только теория, а ведь я застал то время, когда виток спирали еще не закончился. Пусть в кино, но я еще видел, как ракетами зажигают деревни, как люди горят в напалме… Вы знаете, что такое напалм? А что такое взяточник, вы знаете? Вы понимаете, с коммунизма человек начал, и к коммунизму он вернулся, и этим возвращением начинается новая ветвь спирали, ветвь совершенно уже фантастическая…
Кондратьев вдруг открыл глаза, потянулся и сел.
— Философы, — сказал он. — Аристотели. Давайтека быстро помоем посуду, искупаемся, и я вам покажу Золотой грот. Такого вы еще не видели, опытные старики.
Москва—Ленинград, 1960–1966 гг.