Их вотвот должны были вызвать, и они сидели в коридоре на подоконнике перед дверью. Сережа Кондратьев болтал ногами, а Панин, вывернув короткую шею, глядел за окно в парк, где на волейбольной площадке прыгали у сетки девчонки с факультета Дистанционного Управления. Сережа Кондратьев, подсунув под себя ладони, смотрел на дверь, на блестящую черную пластинку с надписью «Большая Центрифуга». В Высшей школе космогации четыре факультета, и три из них имеют тренировочные залы, на дверях которых висит пластинка с такой же надписью. Всегда очень тревожно ждать, когда тебя вызовут на Большую Центрифугу. Вот Панин, например, глазеет на девчонок явно для того, чтобы не показать, как ему тревожно. А ведь у Панина сегодня самая обычная тренировка.
— Хорошо играют, — сказал Панин басом.
— Хорошо, — сказал Сережа, не оборачиваясь.
— У «четверки» отличный пас.
— Да, — сказал Сережа. Он передернул плечами. У него тоже был хороший пас, но он не обернулся.
Панин посмотрел на Сережу, посмотрел на дверь и сказал:
— Сегодня тебя отсюда понесут.
Сережа промолчал.
— Ногами вперед, — сказал Панин.
— Да уж, — сказал Сережа, сдерживаясь. — Тебято уж не понесут.
— Спокойно, спортсмен, — сказал Панин. — Спортсмену надлежит быть спокойну, выдержану и всегда готову.
— А я спокоен, — сказал Сережа.
— Ты спокоен? — сказал Панин, тыкая его в грудь негнущимся пальцем. — Ты вибрируешь. Ты трясешься, как малек на старте. Смотреть противно, как ты трясешься.
— А ты не смотри, — посоветовал Сережа. — Смотри лучше на девочек. Хороший пас и все такое.
— Ты непристоен, — сказал Панин и посмотрел в окно. — Прекрасные девушки! И замечательно играют.
— Вот и смотри, — сказал Сережа. — И старайся не стучать зубами.
— Это я стучу зубами? — изумился Панин. — Это ты стучишь зубами.
Сережа промолчал.
— Мне можно стучать зубами, — сказал Панин, подумав. — Я не спортсмен. — Он вздохнул, посмотрел на дверь и сказал: — Хоть бы скорее вызвали, что ли…
Слева в конце коридора появился староста второго курса Гриша Быстров. Он был в рабочем комбинезоне, приближался медленно и вел пальцем по стене. Лицо у него было задумчивое. Он остановился перед Кондратьевым и Паниным и сказал:
— Здравствуйте. — Голос у него был печальный.
Сережа кивнул. Панин снисходительно сказал:
— Здравствуй, Григорий. Вибрируешь ли ты перед Центрифугой, Григорий?
— Да, — ответил Гриша Быстров. — Немножко.
— Вот, — сказал Панин Сереже, — Григорий волнуется всегонавсего немножко. А между тем Григорий всегонавсего малек.
Мальками в школе называли курсантов младших курсов.
Гриша вздохнул и тоже сел на подоконник.
— Сережа, — сказал он. — Правда, что ты делаешь сегодня первую попытку на восьмикратной?
— Да, — сказал Сережа. Ему совсем не хотелось разговаривать, но он боялся обидеть Быстрова. — Если позволят, конечно, — добавил он.
— Наверное, позволят, — сказал Гриша.
— Подумаешь, попытка на восьмикратной! — сказал Панин легкомысленно.
— А ты пробовал на восьмикратной? — с интересом спросил Гриша.
— Нет, — сказал Панин. — Но зато я не спортсмен.
— А может быть, попробуешь? — сказал Сережа. — Вот прямо сейчас, вместе со мной. А?
— Я человек простой, простодушный, — ответил Панин. — Есть норма. Нормой считается пятикратная перегрузка. Мой простой, незамысловатый организм не выносит ничего, превышающего норму. Однажды он попробовал шестикратную, и его вынесли на седьмой минуте. Вместе со мной.
— Кого вынесли? — не понял Гриша.
— Мой организм, — пояснил Панин.
— Да, — сказал Гриша со слабой улыбкой. — А я вот еще не дошел и до пятикратной.
— На втором курсе и не надо пятикратной, — сказал Сережа. Он спрыгнул с подоконника и принялся приседать поочередно на левой и на правой ноге.
— Ну, я пошел, — сказал Гриша и тоже спрыгнул с подоконника.
— Что случилось, староста? — спросил Панин. — Почему такая тоска?
— Ктото устроил штуку с Копыловым, — печально сказал Гриша.
— Опять? — сказал Панин. — Какую штуку?
Второкурсник Валя Копылов был известен на факультете своей привязанностью к вычислительной технике. Недавно на факультете установили новый, очень хороший волноводный вычислитель ЛИАНТО, и Валя проводил возле него все свободное время. Валя торчал бы возле него и ночью, но ночью на ЛИАНТО велись вычисления для дипломантов, и Валентина беспощадно выгоняли.
— Ктото из наших запрограммировал любовное послание, — сказал Гриша. — Теперь ЛИАНТО на последнем цикле выдает: «Без Копылова жизнь не та, люблю, привет от Лианта». В простом буквенном коде.
— «Привет от Лианта…» — сказал Сережа, массируя себе плечи. — Поэты. Задавить из жалости.
— Подумать только, — сказал Панин. — Какой нынче малек пошел веселый.
— И остроумный, — сказал Сережа.
— Что вы мне это говорите, — сказал Гриша Быстров. — Вы этим дуракам скажите. Действительно, «привет от Лианта». Сегодня ночью Кан делал расчет, и вместо ответа — раз! — «привет от Лианта». Теперь он меня вызывает.
Тодор Кан, железный Кан, был начальником Штурманского факультета.
— О! — сказал Панин. — Тебе предстоят интересные полчаса, староста. Железный Кан очень живой собеседник.
— Железный Кан большой эстет, — сказал Сережа Кондратьев. — Он не потерпит старосту, у которого курсанты двух строк связать не могут.
— Я человек простой, простодушный, — начал Панин, но в это время дверь приоткрылась и высунулась голова дежурного.
— Кондратьев, Панин, приготовиться, — сказал дежурный.
Панин осекся и одернул куртку.
— Пошли, — сказал он.
Кондратьев кивнул Грише и пошел следом за Паниным в тренировочный зал. Зал был огромен, и посередине сверкало четырехметровое коромысло на толстой кубовой станине — Большая Центрифуга. Коромысло вращалось. Кабины на его концах, оттянутые центробежной силой, лежали почти горизонтально. Окошек в кабинах не было, и наблюдение за курсантами велось изнутри станины при помощи системы зеркал. Несколько курсантов отдыхали у стены на шведской скамейке. Задрав головы, они следили за проносящимися кабинами.
— Четырехкратная, — сказал Панин, глядя на кабины.
— Пятикратная, — сказал Кондратьев. — Кто там сейчас?
— Нгуэн и Гургенидзе, — сказал дежурный.
Он принес два костюма для перегрузок, помог Кондратьеву и Панину одеться и зашнуровал их. В костюме для перегрузок человек похож на кокон шелкопряда.
— Ждите, — сказал дежурный и пошел к станине.
Раз в неделю каждый курсант крутился на центробежной установке, приучаясь к перегрузкам. Раз в неделю по часу все пять лет. Надо было сидеть и терпеть, и слушать, как трещат кости, и чувствовать, как широкие ремни впиваются сквозь толстую ткань костюма в обрюзгшее тело, как обвисает лицо и как трудно мигать — тяжелеют веки. И при этом нужно было решать какието малоинтересные задачки или составлять стандартные подпрограммы для вычислителя, и это было совсем нелегко, хотя и задачки, и подпрограммы были известны с первого курса. Некоторые курсанты выдерживали семикратные перегрузки, а другие не выдерживали даже тройных — они не могли справиться с черным выпадением зрения, и их переводили на факультет Дистанционного Управления.
Коромысло стало вращаться медленнее, кабинки повисли вертикально. Из одной вылез худощавый смуглый Нгуэн Фу Дат и остановился, держась за раскрытую дверцу. Его покачивало. Из другой кабинки мешком вывалился Гургенидзе. Курсанты на шведской скамеечке вскочили на ноги, но дежурный уже помог ему подняться, и он сел, упираясь руками в пол.
— Больше жизни, Лева! — громко сказал один из курсантов.
Все засмеялись. Только Панин не засмеялся.
— Ничего, ребята, — сипло сказал Гургенидзе и встал. — Ерунда! — Он страшно зашевелил лицом, разминая затекшие мускулы щек. — Ерунда! — повторил он.
— Ох и понесут же тебя сегодня, спортсмен! — сказал Панин негромко, но очень энергично.
Кондратьев сделал вид, что не слышит. «Если меня сегодня понесут, — подумал он, — все пропало. Не могут меня сегодня понести. Не должны».
— Полноват Лева, — сказал он.
Полные плохо переносили перегрузки.
— Похудеет, — бодро сказал Панин. — Захочет, так похудеет.
Панин потерял шесть кило, прежде чем научился выдерживать пятикратные перегрузки, положенные по норме. Это было необыкновенно мучительно, но он очень не хотел к дистанционникам. Он хотел быть штурманом.
В станине открылся люк, оттуда вылез инструктор в белом халате и отобрал у Нгуэна и Гургенидзе листки с записями.
— Кондратьев и Панин готовы? — спросил он.
— Готовы, — сказал дежурный.
Инструктор бегло проглядел листки.
— Так, — сказал он. — Нгуэн и Гургенидзе свободны. У вас зачет.
— Ух здорово! — сказал Гургенидзе. Он сразу стал лучше выглядеть. — У меня, значит, тоже зачет?
— У вас тоже, — сказал инструктор.
Гургенидзе вдруг звучно икнул. Все опять рассмеялись, даже Панин, и Гургенидзе очень смутился. И Нгуэн Фу Дат смеялся, распуская шнуровку костюма на поясе. Видимо, он чувствовал себя прекрасно.
Инструктор сказал:
— Панин и Кондратьев, по кабинам.
— Виталий Ефремович, — сказал Кондратьев.
— Ах да… — сказал инструктор, и лицо его приняло озабоченное выражение. — Мне очень жаль, Сергей, но врач запретил вам перегрузки выше нормы. Временно.
— Как так? — испуганно спросил Кондратьев.
— Запретил категорически.
— Но ведь я уже освоился с семикратными, — сказал Кондратьев.
— Мне очень жаль, Сергей, — повторил инструктор.
— Это какаято ошибка, — сказал Кондратьев. — Этого не может быть.
Инструктор пожал плечами.
— Нельзя же так, — сказал Кондратьев с отчаянием. — Я же выйду из формы. — Он оглянулся на Панина. (Панин глядел в пол.) Кондратьев снова поглядел на инструктора. — У меня же все пропадет.
— Это только временно, — сказал инструктор.
— Сколько это — временно?
— До особого распоряжения. Месяца на два, не больше. Это бывает иногда. А пока будете тренироваться на пятикратных. Потом наверстаете.
— Да ничего, Сережа, — басом сказал Панин. — Отдохни немного от своих многократных.
— Все же я попросил бы… — начал Кондратьев отвратительным заискивающим голосом, каким не говорил никогда в жизни.
Инструктор нахмурился.
— Мы теряем время, Кондратьев, — сказал он. — Ступайте в кабину.
— Есть, — тихо сказал Сережа и полез в кабину.
Он уселся в кресло, пристегнулся широкими ремнями и стал ждать. Перед креслом было зеркало, и Кондратьев увидел в нем свое хмурое, злое лицо. «Лучше бы уж меня вынесли, — подумал он. — Теперь мышцы размякнут, и начинай все сначала. Когда я теперь доберусь до десятикратных! Или хотя бы до восьмикратных. Все они считают меня спортсменом, — со злостью подумал он. — И врач тоже. Может быть, рассказать ему?» Он представил себе, как он рассказывает врачу, зачем ему все это нужно, а врач глядит на него веселыми выцветшими глазками и говорит: «Умеренность, Сергей, умеренность…»
— Перестраховщик, — сказал Кондратьев громко.
Он имел в виду врача, но тут же подумал, что Виталий Ефремович может услышать это через переговорную трубку и принять на свой счет.
— Ну и ладно, — сказал он громко.
Кабину плавно качнуло. Тренировка началась.
…Когда они вышли из тренировочного зала, Панин немедленно принялся массировать отеки под глазами. У него после Большой Центрифуги всегда появлялись отеки под глазами, как и у всех курсантов, склонных к полноте. Панин очень заботился о своей внешности. Он был красив и привык нравиться. Поэтому сразу после Большой Центрифуги он немедленно принимался за свои отеки.
— У тебя вот никогда не бывает этой пакости, — сказал он Кондратьеву.
Кондратьев промолчал.
— У тебя удачная конституция, спортсмен. Как у воблы.
— Мне бы твои заботы, — сказал Кондратьев.
— Тебе же сказано, что это только временно, чудак.
— Гальцеву тоже говорили, что это только временно, а потом перевели к дистанционникам.
— Ну что ж, — рассудительно сказал Панин, — значит, не судьба ему.
Кондратьев стиснул зубы.
— Подумаешь, — сказал Панин, — запретили ему восьмикратные. Вот я, например, человек простой, простодушный…
Кондратьев остановился.
— Слушай, ты, — сказал он. — Быков увел «Тахмасиб» от Юпитера только на двенадцатикратной перегрузке. Может быть, тебе это неизвестно?
— Ну известно, — сказал Панин.
— А Юсупов погиб потому, что не выдержал восьмикратную. Это тебе тоже известно?
— Юсупов — штурманиспытатель, — сказал Панин, — и не нам чета. А Быков никогда в жизни, между прочим, на перегрузки не тренировался.
— Ты уверен? — ядовито спросил Кондратьев.
— Ну, может быть, тренировался, но уж не до грыжи, как ты, спортсмен.
— Борька, ты что — в самом деле считаешь, что я спортсмен? — сказал Кондратьев.
Панин посмотрел на него озадаченно.
— Видишь ли, — сказал он, — я же не говорю, что это плохо… Это, конечно, вещь в Пространстве полезная…
— Ладно, — сказал Кондратьев. — Пойдем в парк. Разомнемся.
Они пошли по коридору. Панин, не переставая массировать отеки под глазами, заглядывал в каждое окно.
— А девочки всё играют, — сказал он. Он остановился у окна и вытянул шею. — Ага. Вон она!
— Кто? — спросил Кондратьев.
— Не знаю, — сказал Панин.
— Не может быть, — сказал Кондратьев.
— Нет, правда, я танцевал с ней позавчера. Но как ее зовут — не знаю.
Сережа Кондратьев тоже поглядел в окно.
— Вон видишь, — сказал Панин, — с перевязанной коленкой.
Сережа увидел девушку с перевязанной коленкой.
— Вижу, — сказал он. — Пойдем.
— Очень хорошая девушка, — сказал Панин. — Очень. И умница.
— Пойдем, пойдем, — сказал Кондратьев. Он взял Панина под локоть и потащил за собой.
— Да куда ты торопишься? — удивился Панин.
Они прошли мимо пустых аудиторий и заглянули в тренажную. Тренажная была обставлена, как штурманская рубка настоящего фотонного планетолета, только над пультом управления вместо видеоэкрана был вмонтирован большой белый куб стохастической машины. Это был датчик космогационных задач. При включении он случайным образом подавал вводные на регистрирующие приборы пульта. Курсант должен был составить систему команд на управление, оптимально отвечавших условиям задачи.
Сейчас перед пультом толпилась целая куча явных мальков. Они переругивались, размахивая руками, и отпихивали друг друга. Потом вдруг стало тише, и было слышно, как сухо пощелкивают клавиши на пульте: ктото набирал команду. В томительной тишине загудел вычислитель, и над пультом загорелась красная лампа — сигнал неверного решения. Мальки взревели. кого-то стащили с кресла и выпихнули прочь. Он был взъерошен и громко кричал: «Я же говорил!»
— Почему ты такой потный? — презрительно спросил его Панин.
— Это я от злости, — сказал малек.
Вычислитель снова загудел, и снова над пультом загорелась красная лампа.
— Я же говорил! — завопил малек.
— А нука, — сказал Панин и плечом вперед пошел через толпу.
Мальки притихли. Кондратьев увидел, как Панин нагнулся над пультом, потом быстро и уверенно затрещали клавиши, вычислитель зажужжал, и над пультом загорелась зеленая лампа. Мальки застонали.
— Ну так это Панин, — сказал ктото.
— Это же Панин, — с упреком сказал Кондратьеву потный малек.
— Спокойной плазмы, — сказал Панин, выбираясь из толпы. — Валяйте дальше. Пойдем, Сергей Иваныч.
Затем они заглянули в вычислительную. Там шли занятия, а возле изящного серого корпуса ЛИАНТО сидели на корточках трое операторов и копались в схеме. Тут же сидел на корточках печальный староста второго курса Гриша Быстров.
— Привет от Лианта, — сказал Панин. — Быстров, оказывается, еще жив. Странно.
Он посмотрел на Кондратьева и хлопнул его ладонью по спине. По коридору пронеслось трескучее эхо.
— Перестань молчать, — сказал Панин.
— Не надо, Борька, — сказал Кондратьев.
Они спустились по лестнице, миновали вестибюль с большим бронзовым бюстом Циолковского и вышли в парк. У подъезда какойто второкурсник поливал из шланга цветы на газонах. Проходя мимо него, Панин с неумеренной жестикуляцией продекламировал: «Без Копылова жизнь не та, люблю, привет от Лианта». Второкурсник смущенно заулыбался и поглядел на окна второго этажа.
Они пошли по узкой аллее, обсаженной кустами черемухи. Панин начал было громко петь, но изза поворота навстречу вышла группа девушек в трусах и майках. Они возвращались с волейбольной площадки. Впереди с мячом под мышкой шла Катя. «Этого только не хватало, — подумал Кондратьев. — Сейчас она уставится на меня круглыми глазами. И начнет говорить взглядом». Он даже остановился на секунду. Ему ужасно захотелось перепрыгнуть через кусты черемухи и залезть куда-нибудь подальше. Он покосился на Панина. Панин приятно улыбнулся, расправил плечи и сказал бархатно:
— Здравствуйте, девушки!
Факультет Дистанционного Управления удостоил его белозубой улыбки. Катя смотрела только на Кондратьева. «О господи», — подумал он и сказал:
— Здравствуй, Катя.
— Здравствуй, Сережа, — сказала Катя, опустила голову и прошла.
Панин остановился.
— Ну что ты застрял? — сказал Кондратьев.
— Это она, — сказал Панин.
Кондратьев оглянулся. Катя стояла, поправляя растрепавшиеся волосы, и глядела на него. Ее правое колено было перевязано пыльным бинтом. Несколько секунд они глядели друг на друга; глаза у Кати стали совсем круглые. Кондратьев закусил губу, отвернулся и пошел, не дожидаясь Панина. Панин догнал его.
— Какие красивые глаза, — сказал он.
— Круглые, — сказал Кондратьев.
— Сам ты круглый, — сказал Панин сердито. — Она очень, очень славная девушка. Подожди, — сказал он. — Откуда она тебя знает?
Кондратьев не ответил, и Панин замолчал.
В центре парка была обширная лужайка, поросшая густой мягкой травой. Здесь обыкновенно зубрили перед теоретическими экзаменами, отдыхали после тренировок на перегрузки, а летними вечерами иногда приходили сюда целоваться. Сейчас здесь расположился пятый курс Штурманского факультета. Больше всего народа было под белым тентом, где играли в четырехмерные шахматы. Эту высокоинтеллектуальную игру, в которой доска и фигуры имели четыре пространственных измерения и существовали только в воображении игроков, принес несколько лет назад в школу Жилин, тот самый, который работал сейчас бортинженером на трансмарсианском рейсовике «Тахмасиб». Старшекурсники очень любили эту игру, но играть в нее мог далеко не каждый. Зато болельщиком мог стать всякий, кому не лень. Орали болельщики на весь парк.
— Надо было ходить пешкой на еодиндельтааш…
— Тогда летит четвертый конь.
— Пусть. Пешки выходят в пространство слонов…
— Какое пространство слонов? Где ты взял пространство слонов?! Ты же девятый ход неверно записал!
— Слушайте, ребята, уведите Сашку и привяжите его к дереву! Пусть стоит.
Ктото, должно быть один из игроков, возмущенно завопил:
— Да тише вы! Мешаете ведь!
— Пойдем посмотрим, — сказал Панин. Он был большим любителем четырехмерных шахмат.
— Не хочу, — сказал Кондратьев.
Он перешагнул через Гургенидзе, который лежал на Малышеве, завернув ему руку до самого затылка. Малышев еще барахтался, но все было ясно. Кондратьев отошел от них на несколько шагов и повалился на траву, потягиваясь всем телом. Было немного больно напрягать мускулы после перегрузок, но это было очень полезно, и Кондратьев сделал мостик, потом стойку, потом еще раз мостик и наконец улегся на спину и стал глядеть в небо. Панин уселся рядом и стал слушать вопли болельщиков, покусывая травинку.
«Может быть, пойти к Кану? — подумал Сережа. — Пойти к нему и сказать: «Товарищ Кан, что вы думаете о межзвездных перелетах?» Нет, не так. «Товарищ Кан, я хочу завоевать Вселенную». Фу ты, чепуха какая!» Сережа перевернулся на живот и подпер кулаками подбородок.
Гургенидзе и Малышев уже кончили бороться и подсели к Панину. Малышев отдышался и спросил:
— Что вчера было по ЭсВэ?
— «Синие поля», — сказал Панин. — Транслировали из Аргентины.
— Ну и как? — спросил Гургенидзе.
— Могли бы и не транслировать, — сказал Панин.
— А, — сказал Малышев, — это где он все время роняет холодильник?
— Пылесос, — поправил Панин.
— Тогда я видел, — сказал Малышев. — Нет, почему же, фильм неплохой. Музыка хорошая. И гамма запахов хороша. Помнишь, когда они у моря?
— Может быть, — сказал Панин. — Только у меня смелфидер испорчен. Все время разит копченой рыбой. Это было особенно здорово, когда она там заходит в цветочный магазин и нюхает розы.
— Вах! — сказал Гургенидзе. — Почему ты не починишь, Борька?
Малышев задумчиво сказал:
— Было бы здорово разработать для кино методы передачи осязательных ощущений. Представляешь, Борька, на экране ктото кого-то целует, а ты испытываешь удар по морде…
— Представляю, — сказал Панин. — У меня уже так было однажды. Без всякого кино.
«А потом бы я подобрал ребят, — думал Сережа. — Для этого дела уже сейчас можно подобрать подходящих ребят. Мамедов, Валька Петров, Сережка Завьялов с инженерного. Витька Брюшков с третьего курса переносит двенадцатикратные перегрузки. Ему даже тренироваться не надо: у него какоето там особенное среднее ухо. Но он малек и еще ничего не понимает». Сережа вспомнил, как Брюшков, когда Панин спросил его, зачем ему это нужно, важно надулся и сказал: «А ты попробуй, как я». «Малек, совершенно несъедобный, сырой малек. Да в общемто все они спортсмены — и мальки, и выпускники. Вот разве Валя Петров…»
Сережа снова перевернулся на спину. «Валя Петров. «Труды Академии неклассических механик», том седьмой. Ну, Валька Петров спит и ест с этой книгой. Но ведь и другие ее читают. Ее ведь постоянно читают! В библиотеке три экземпляра, и все замусолены, и не всегда их возьмешь. Значит, я не один? Значит, их тоже интересует «Поведение пиквантов в ускорителях» и они тоже делают выводы? Поймать Вальку Петрова, — подумал Сережа, — и поговорить…»
— Ну что ты на меня уставился? — сказал Панин. — Ребята, что он на меня уставился? Мне страшно!
Сережа заметил, что стоит на четвереньках и смотрит прямо в лицо Панина.
— Какой ракурс! — сказал Гургенидзе. — Я буду лепить с тебя «Задумчивость».
Сережа встал и оглядел лужайку. Петрова не было видно. Сережа лег и прижался щекой к траве.
— Сергей, — позвал Малышев. — А как ты все это прокомментируешь?
— Что именно? — спросил Сережа в траву.
— Национализацию «Юнайтед Рокет Констракшн».
— «Данную акцию мистера Гопкинса одобряю. Жду следующих в том же духе. Кондратьев», — сказал Сережа. — Телеграмму послать наложенным платежом, валютой через Советский Госбанк.
«В «Юнайтед Рокет» хорошие инженеры. У нас тоже хорошие инженеры. Самое время сейчас им всем объединиться и строить прямоточники. Все дело сейчас за инженерами, а уж мы свое дело сделаем. Мы готовы». Сережа представил себе эскадры исполинских звездных кораблей на старте, а потом в Пространстве, у самого светового барьера, на десятикратных, на двадцатикратных перегрузках, пожирающих рассеянную материю, тонны межзвездной пыли и газа… Огромные ускорения, мощные поля искусственной гравитации… Специальная теория относительности уже не годится, она встает на голову. Десятки лет проходят в звездолете, и только месяцы на Земле. И пускай нет теории, зато есть пикванты в суперускорителях, пикванты, ускоренные на возлесветовых скоростях, пикванты, которые стареют в десять, в сто раз быстрее, чем им положено по классической теории. Обойти всю видимую Вселенную за десятьпятнадцать локальных лет и вернуться на Землю спустя год после старта… Преодолеть Пространство, разорвать цепи Времени, подарить своему поколению Чужие Миры, вот только скотинаврач запретил перегрузки на неопределенный срок, черт бы его подрал!..
— Вон он лежит, — сказал Панин. — Только он в депрессии.
— Он очень огорчен, — сказал Гургенидзе.
— Ему запретили тренироваться, — объяснил Панин.
Сережа поднял голову и увидел, что к ним подошла Таня Горбунова со второго курса факультета Дистанционного Управления.
— Ты правда в депрессии, Сережа? — спросила она.
— Да, — сказал Кондратьев. Он вспомнил, что Таня — Катина подруга, и ему стало совсем нехорошо.
— Садись с нами, Танечка, — сказал Малышев.
— Нет, — сказала Таня. — Мне надо с Сережей поговорить.
— А, — сказал Малышев.
Гургенидзе закричал:
— Ребята, пойдем разнимать болельщиков!
Они поднялись и ушли, а Таня села рядом с Кондратьевым. Она была худенькая, с веселыми глазами, и было просто удивительно приятно смотреть на нее, хотя она и была Катиной подругой.
— Ты почему сердишься на Катю? — спросила она.
— Я не сержусь, — угрюмо сказал Кондратьев.
— Не ври, — сказала Таня. — Сердишься.
Кондратьев помотал головой и стал смотреть в сторону.
— Значит, не любишь, — сказала Таня.
— Слушай, Танюшка, — сказал Кондратьев. — Ты любишь своего Малышева?
— Люблю.
— Ну вот. Вы поссорились, а я начинаю вас мирить.
— Значит, вы поссорились? — сказала Таня.
Кондратьев промолчал.
— Понимаешь, Сергей, если мы с Мишкой поссоримся, то мы обязательно помиримся. Сами. А ты…
— А мы не помиримся, — сказал Кондратьев.
— Значит, вы всетаки поссорились.
— Мы не помиримся, — раздельно сказал Кондратьев и поглядел прямо в Танины веселые глаза.
— А Катя и не знает, что вы поссорились. Она ничего не понимает, и мне ее просто жалко.
— Ну а мнето что делать, Таня? — сказал Кондратьев. — Тыто хоть меня пойми. Ведь у тебя тоже так случалось, наверное.
— Случилось однажды, — согласилась Таня. — Только я сразу ему сказала.
— Ну вот видишь! — сказал Сережа обрадованно. — А он что?
Таня пожала плечами.
— Не знаю, — сказала она. — Знаю только, что он не умер.
Она поднялась, отряхнула юбку и спросила:
— Тебе действительно запретили перегрузки?
— Запретили, — сказал Кондратьев, вставая. — Тебе хорошо, ты девушка, а вот как я скажу?
— Лучше сказать.
Она повернулась и пошла к любителям четырехмерных шахмат, где Мишка Малышев чтото орал про безмозглых кретинов. Кондратьев сказал вдогонку:
— Танюшка… (Она остановилась и оглянулась.) Я не знаю, может быть, это все пройдет… У меня голова сейчас совсем не тем забита.
Он знал, что это не пройдет. И он знал, что Таня это понимает. Таня улыбнулась и кивнула.
После всего, что случилось, есть Кондратьеву совсем не хотелось. Он нехотя обмакивал сухарики в крепкий сладкий чай и слушал, как Панин, Малышев и Гургенидзе обсуждают свое меню. Потом они принялись есть, и на несколько минут за столом воцарилось молчание. Стало слышно, как за соседним столиком ктото утверждает:
— Писать, как Хемингуэй, сейчас уже нельзя. Писать надо кратко и давать максимум информации. У Хемингуэя нет четкости…
— И хорошо, что нет! Четкость — в политехнической энциклопедии…
— В энциклопедии? А ты возьми Строгова, «Дорога дорог». Читал?
— «Четкость, четкость»! — сказал какойто бас. — Говоришь, сам не знаешь что…
Панин отложил вилку, поглядел на Малышева и сказал:
— А теперь расскажи про китовые внутренности.
До школы Малышев работал на китобойном комбинате.
— Погоди, погоди, — сказал Гургенидзе.
— Я вам лучше расскажу, как ловят каракатиц на Мяоледао, — предложил Малышев.
— Перестаньте! — раздраженно сказал Кондратьев.
Все посмотрели на него и замолчали. Потом Панин сказал:
— Ну нельзя же так, Сергей. Ну возьми себя в руки.
Гургенидзе встал и сказал:
— Так! Значит, пора выпить.
Он пошел к буфету, вернулся с графином томатного сока и возбужденно сообщил:
— Ребята, Фу Дат говорит, что семнадцатого Ляхов уходит в Первую Межзвездную!
Кондратьев сразу поднял голову:
— Точно?
— Семнадцатого, — повторил Гургенидзе. — На «Молнии».
Фотонный корабль «ХиусМолния» был первым в мире пилотируемым прямоточником. Его строили два года, и уже три года испытывали лучшие межпланетники.
«Вот оно, началось!» — подумал Кондратьев и спросил:
— Дистанция не известна?
— Фу Дат говорит, полтора световых месяца.
— Товарищи межпланетники! — сказал Малышев. — По этому поводу надо выпить. — Он торжественно разлил томатный сок по стаканам. — Поднимем, — сказал он.
— Не забудь посолить, — сказал Панин.
Все четверо чокнулись и выпили. «Началось, началось», — думал Кондратьев.
— А я видел «ХиусМолнию», — сказал Малышев. — В прошлом году, когда стажировался на «Звездочке». Этакая громадина.
— Диаметр зеркала семьсот метров, — сказал Гургенидзе. — Не так уж много. Зато раствор собирателя — ого! — шесть километров. А длина от кромки до кромки почти восемь километров.
«Масса — тысяча шестнадцать тонн, — машинально вспомнил Сережа. — Средняя тяга — восемнадцать мегазенгеров, рейсовая скорость — восемьдесят мегаметров в секунду, расчетный максимум перегрузки — шесть «же»… Мало… Расчетный максимум захвата — пятнадцать вар… Мало, мало…»
— Штурманы, — мечтательно сказал Малышев. — А ведь это наш корабль. Мы же будем летать на таких.
— Оверсаном Земля — Плутон! — сказал Гургенидзе.
Ктото в другом конце зала крикнул звонким тенором:
— Товарищи! Слыхали? Семнадцатого «Молния» уходит в Первую Межзвездную!
Зал зашумел. Изза соседнего столика встали трое с Командирского факультета и торопливо пошли на голос.
— Асы пошли на пеленг, — сказал Малышев, провожая их глазами.
— Я человек простой, простодушный, — сказал вдруг Панин, наливая в стакан томатный сок. — И вот чего я всетаки не могу понять. Ну к чему нам эти звезды?
— Что значит — к чему? — удивился Гургенидзе.
— Ну Луна — это стартовая площадка и обсерватория. Венера — это актиниды. Марс — фиолетовая капуста, генерация атмосферы, колонизация. Прелестно. А звезды?
— То есть, — сказал Малышев, — тебе не понятно, зачем Ляхов уходит в Межзвездную?
— Урод, — сказал Гургенидзе. — Жертва мутаций.
— Вот послушайте, — сказал Панин. — Я давно уже думаю об этом. Вот мы — звездолетчики, и мы уходим к UV Кита. Два парсека с половиной.
— Два и четыре десятых, — сказал Кондратьев, глядя в стакан.
— Летим, — продолжал Панин. — Долго летим. Пусть там даже есть планеты. Высаживаемся, исследуем, траливали семь пружин, как говорит мой дед.
— Мой дедэстет, — вставил Гургенидзе.
— Потом мы долго летим назад. Мы старые и закоченевшие, и все перессорились. Во всяком случае, Сережка ни с кем не разговаривает. И нам уже под шестьдесят. А на Земле тем временем, спасибо Эйнштейну, прошло сто пятьдесят лет. Нас встречают какието очень моложавые граждане. Сначала все очень хорошо: музыка, цветочки и шашлыки. Но потом я хочу поехать в мою Вологду. И тут оказывается, что там не живут. Там, видите ли, музей.
— Городмузей имени Бориса Панина, — сказал Малышев. — Сплошь мемориальные доски.
— Да, — продолжал Панин. — Сплошь. В общем, жить в Вологде нельзя, зато — вам нравится это «зато»? — там сооружен памятник. Памятник мне. Я смотрю на самого себя и осведомляюсь, почему у меня рога. Ответа я не понимаю. Ясно только, что это не рога. Мне объясняют, что полтораста лет назад я носил такой шлем. «Нет, — говорю я, — не было у меня такого шлема». — «Ах как интересно! — говорит смотритель городамузея и начинает записывать. — Это, — говорит он, — надо немедленно сообщить в Центральное бюро Вечной Памяти». При словах «Вечная Память» у меня возникают нехорошие ассоциации. Но объяснить этого смотрителю я не в состоянии.
— Понесло, — сказал Малышев. — Ближе к делу.
— В общем, я начинаю понимать, что попал опятьтаки в чужой мир. Мы докладываем результаты нашего перелета, но их встречают как-то странно. Эти результаты, видите ли, представляют узкоисторический интерес. Все это уже известно лет пятьдесят, потому что на UV Кита — мы, кажется, туда летали? — люди побывали после нас уже двадцать раз. И вообще, построили там три искусственные планеты размером с Землю. Они делают такие перелеты за два месяца, потому что, видите ли, обнаружили некое свойство пространства — времени, которого мы не понимаем и которое они называют, скажем, тирьямпампацией. В заключение нам показывают фильм «Новости дня», посвященный водружению нашего корабля в Археологический музей. Мы смотрим, слушаем…
— Как тебя несет, — сказал Малышев.
— Я человек простодушный, — угрожающе сказал Панин. — У меня фантазия разыгралась…
— Ты нехорошо говоришь, — сказал Кондратьев тихо.
Панин сразу посерьезнел.
— Так, — сказал он тоже тихо. — Тогда скажи, в чем я не прав. Тогда скажи всетаки, зачем нам звезды.
— Постойте, — сказал Малышев. — Здесь два вопроса. Первый — какая польза от звезд?
— Да, какая? — спросил Панин.
— Второй вопрос: если польза даже есть, можно ли принести ее своему поколению? Так, Борька?
— Так, — сказал Панин. Он больше не улыбался и смотрел в упор на Кондратьева. Кондратьев молчал.
— Отвечаю на первый вопрос, — сказал Малышев. — Ты хочешь знать, что делается в системе UV Кита?
— Ну, хочу, — сказал Панин. — Мало ли что я хочу.
— А я очень хочу. И если буду хотеть всю жизнь, и если буду стараться узнать, то перед кончиной своей — надеюсь, безвременной, — возблагодарю бога, которого нет, что он создал звезды и тем самым наполнил мою жизнь.
— Ах! — сказал Гургенидзе. — Как красиво!
— Понимаешь, Борис, — сказал Малышев. — Человек!
— Ну и что? — спросил Панин, багровея.
— Все, — сказал Малышев. — Сначала он говорит: «Хочу есть». Тогда он еще не человек. А потом он говорит: «Хочу знать». Вот тогда он уже Человек. Ты чувствуешь, который из них с большой буквы?
— Этот ваш Человек, — сердито сказал Панин, — еще не знает толком, что у него под ногами, а уже хватается за звезды.
— На то он и Человек, — ответил Малышев. — Он таков. Смотри, Борис, не лезь против законов природы. Это от нас не зависит. Есть закон: стремление познавать, чтобы жить, неминуемо превращается в стремление жить, чтобы познавать. Неминуемо! Познавать ли звезды, познавать ли детские души…
— Хорошо, — сказал Панин. — Пойду в учителя. Детские души я буду познавать для всех. А вот для кого ты будешь познавать звезды?
— Это второй вопрос, — начал Малышев, но тут Гургенидзе вскочил и заорал, сверкая белками:
— Ты хочешь ждать, пока изобретут твою тирьямпампацию? Жди! Я не хочу ждать! Я полечу к звездам!
— Вах, — сказал Панин. — Потухни, Лева.
— Да ты не бойся, Боря, — сказал Кондратьев, не поднимая глаз. — Тебя не пошлют в звездную.
— Почему это? — осведомился Панин.
— А кому ты нужен? — закричал Гургенидзе. — Сиди на лунной трассе!
— Пожалеют твою молодость, — сказал Кондратьев. — А для кого мы будем познавать звезды… Для себя, для всех. Для тебя тоже. А ты познавать не будешь. Ты будешь узнавать. Из газет. Ты ведь боишься перегрузок.
— Нуну, ребята, — встревоженно сказал Малышев. — Спор чисто теоретический.
Но Сережа чувствовал, что еще немного — и он наговорит грубостей и начнет доказывать, что он не спортсмен. Он встал и быстро пошел из кафе.
— Получил? — сказал Гургенидзе Панину.
— Ну, — сказал Панин, — чтобы в такой обстановке остаться человеком, надо озвереть.
Он схватил Гургенидзе за шею и согнул его пополам. В кафе уже никого не было, только у стойки чокались томатным соком трое асов с Командирского факультета. Они пили за Ляхова, за Первую Межзвездную.
…Сережа Кондратьев пошел прямо к видеофону. «Сначала надо все привести в порядок, — думал он. — Сначала Катя. Ах как некрасиво все получилось! Бедная Катя. Собственно, и я тоже бедный».
Он снял трубку и остановился, вспоминая номер Катиной комнаты. И вдруг набрал номер комнаты Вали Петрова. Он до последней секунды думал о том, что надо немедленно поговорить с Катей, и потому некоторое время молчал, глядя на худое лицо Петрова, появившееся на экране. Петров тоже молчал, удивленно вздернув реденькие брови. Сережа сказал:
— Ты не занят?
— Сейчас не особенно, — сказал Валя.
— Есть разговор. Я приду к тебе сейчас.
— Тебе нужен седьмой том? — сказал Валя, прищурясь. — Приходи. Я позову еще коекого. Может быть, пригласить Кана?
— Нет, — сказал Кондратьев. — Еще рано. Сначала сами.