Том 7. 1973-1978

Стругацкий Аркадий Натанович

Стругацкий Борис Натанович

Б. Стругацкий

КОММЕНТАРИИ К ПРОЙДЕННОМУ

1973--1978 гг.

 

 

"ЗА МИЛЛИАРД ЛЕТ ДО КОНЦА СВЕТА"

23 апреля 1973 года в нашем рабочем дневнике появляется запись:

"Арк приехал писать заявку в "Аврору".

1. "Фауст, XX век". Ад и рай пытаются прекратить

развитие науки.

2. "За миллиард лет до конца света" ("до Страшно го Суда").

Диверсанты

Дьявол

Пришельцы

Спруты Спиридоны

Союз 9-ти

Вселенная..."

Далее следует заявка, в которой суть и сюжет будущей повести излагаются достаточно подробно и вполне узнаваемо. Редкий случай, когда "скелет" повести нам удалось построить фактически за один-единственный рабочий день.

Разработка продолжена была еще и во время майской встречи, мы даже начали писать черновик и написали десяток страниц, но потом вынуждены были прерваться -- сначала для работы над сценарием "Бойцового Кота", а потом над повестью "Парень из преисподней". И только в июне 1974 года, переписав уже написанные десять страниц заново, мы взялись за "Миллиард" основательно и закончили его вчистую в декабре.

Я уверен теперь, что задержка почти на год пошла этой повести только на пользу. Весной 1974 года БН оказывается вовлечен в так называемое "дело Хейфеца": он впервые лоб в лоб сталкивается с нашими доблестными "компетентными органами", к счастью, правда, только лишь в качестве свидетеля. Столкновение это (достаточно подробно описанное у С. Витицкого в "Поиске предназначения") оставило в душе БН впечатления неизгладимые и окрасило (по крайней мере лично для него) всю атмосферу "Миллиарда" совершенно специфическим образом и в совершенно специфические тона. "Миллиард" стал для БН (и разумеется, -- по закону сообщающихся сосудов -- и для АН тоже) повестью о мучительной и фактически бесперспективной борьбе человека за сохранение, так сказать, "права первородства" против тупой, слепой, напористой силы, не знающей ни чести, ни благородства, ни милосердия, умеющей только одно -- достигать поставленных целей, -- любыми средствами, но зато всегда и без каких-либо осечек. И когда писали мы эту нашу повесть, то ясно видели перед собою совершенно реальный и жестокий прообраз выдуманного нами Гомеостатического Мироздания, и себя самих видели в подтексте, и старались быть реалистичны и беспощадны -- и к себе, и ко всей этой придуманной нами ситуации, из которой выход был, как и в реальности, только один -- через потерю, полную или частичную, уважения к самому себе. "А если у тебя хватит пороху быть самим собой (как писал Джон Апдайк), то расплачиваться за тебя будут другие".

Замечательно, что подтекст этой повести, казалось бы, тщательно замаскированный, все-таки неуправляемо выпирал наружу и настораживал начальство без промаха. Так, "Аврора", с нетерпением ждавшая эту нашу повесть, фактически заказавшая ее и даже заплатившая за нее аванс -несмотря на хорошие рецензии, несмотря на совершенную невозможность придраться к чему-то определенному, несмотря на изначально доброе к авторам отношение, -- несмотря на все это, сразу же потребовала перенести действие в какую-нибудь капстрану ("например, в США"), а когда авторы отказались, тут же повесть и отвергла -- с сожалением, но решительно.

Повесть удалось опубликовать в журнале "Знание -- сила", причем ценою сравнительно небольших переделок. Первой жертвой цензуры пал, разумеется, Лидочкин лифчик, объявленный ядовитой бомбой, заложенной авторами под народную нравственность... Но более всего, помнится, удивило нас решительное и совершенно бескомпромиссное требование убрать из текста предостерегающую телеграмму ("БОБКА МОЛЧИТ НАРУШАЕТ ГОМЕОПАТИЧЕСКОЕ МИРОЗДАНИЕ..."). У кого именно из начальства и какие "неуправляемые ассоциации" вызвала эта телеграмма, так и осталось редакционной тайной. Вообще-то начальство требовало сначала убрать Гомеостатическое Мироздание en grand, но нам с нашими друзьями-редакторами удалось отбиться сравнительно недорогой ценой: упразднив понятие "гомеостазис" (которому начальство придавало почему-то некое социально-мистическое значение) и введя понятие "Сохранение Структуры" (видимо, этого социально-мистического духа напрочь лишенное). Кроме того, пришлось поменять "следователя уголовного розыска" на "следователя прокуратуры". Или наоборот. Не помню. Какой-то из этих следователей решительно не устраивал надзирающие органы -- какой именно? почему? Одному Богу это известно. Или, может быть, дьяволу -- по-моему, это, скорее, его епархия.

Я подумал сейчас: а ведь ВСЕ действующие лица повести имеют своего прототипа. Редкий случай! Никто не придуман совсем уж из головы -- разве что следователь Зыков, да и тот есть некое среднее взвешенное из Порфирия Петровича (см. "Преступление и наказание") и того следователя ГБ, который вел дело Хейфеца. Может быть, именно поэтому "Миллиард..." числился у нас всегда среди любимейших повестей -- это был как бы кусочек нашей жизни, очень конкретной, очень личной жизни, наполненной совершенно конкретными людьми и реальными событиями. Как известно, нет ничего более приятного, как вспоминать благополучно миновавшие нас неприятности.

 

"ГРАД ОБРЕЧЕННЫЙ"

Впервые идея "Града" возникла у нас еще в марте 1967 года, когда вовсю шла работа над "Сказкой о Тройке". Это было в Доме творчества в Голицыне, там мы регулярно по вечерам прогуливались перед сном по поселку, лениво обсуждая дела текущие, а равно и грядущие, и во время одной такой прогулки наткнулись на сюжет, который назвали тогда "Новый Апокалипсис" (о чем существует соответствующая запись в рабочем дневнике). Очень трудно и даже, пожалуй, невозможно восстановить сейчас тот облик "Града", который нарисовали мы себе тогда, в те отдаленные времена. Подозреваю, это было нечто весьма непохожее на окончательный мир Эксперимента. Достаточно сказать, что в наших письмах конца 60-х встречается и другое черновое название того же романа -- "Мой брат и я". Видимо, роман этот задумывался изначально в значительной степени как автобиографический.

Ни над каким другим нашим произведением (ни до, ни после) не работали мы так долго и так тщательно. Года три накапливали -- по крупицам -- эпизоды, биографии героев, отдельные фразы и фразочки; выдумывали Город, странности его и законы его существования, по возможности достоверную космографию этого искусственного мира и его историю -это было воистину сладкое и увлекательное занятие, но все на свете имеет конец, и в июне 1969-го мы составили первый подробный план и приняли окончательное название -- "Град обреченный" (именно "обречЕнный", а не "обречённый", как некоторые норовят произносить). Так называется известная картина Рериха, поразившая нас в свое время своей мрачной красотой и ощущением безнадежности, от нее исходившей.

Черновик романа был закончен в шесть заходов (общим счетом -- около семидесяти полных рабочих дней), на протяжении двух с четвертью лет. 27 мая 1972 поставили мы последнюю точку, с облегчением вздохнули и сунули непривычно толстую папку в шкаф. В архив. Надолго. Навсегда. Нам было совершенно ясно, что у романа нет никакой перспективы.

Нельзя сказать, чтобы мы питали какие-либо серьезные надежды и раньше, когда только начинали над ним работу. Уже в конце 60-х, а тем более в начале 70-х, ясно стало, что роман этот опубликовать не удастся -- скорее всего, никогда. И уж во всяком случае -- при нашей жизни. Однако в самом начале мы еще представляли себе развитие будущих событий достаточно оптимистично. Мы представляли себе, как, закончив рукопись, перепечатаем ее начисто и понесем (с самым невинным видом) по редакциям. По многим и по разным. Во всех этих редакциях нам, разумеется, откажут, но предварительно -- обязательно прочтут. И не один человек прочтет в каждой из редакций, а, как это обыкновенно бывает, несколько. И снимут копии, как это обыкновенно бывает. И дадут почитать знакомым. И тогда роман начнет существовать. Как это уже бывало не раз -- и с "Улиткой", и со "Сказкой", и с "Гадкими лебедями"... Это будет нелегальное, бесшумное и тайное, почти призрачное, но все-таки существование -- взаимодействие литературного произведения с читателем, то самое взаимодействие, без которого не бывает ни литературного произведения, ни литературы вообще...

Но к середине 1972-го даже этот скромный план выглядел уже совершенно нереализуемым и даже небезопасным. История замечательного романа-эпопеи Василия Гроссмана "Жизнь и судьба", рукопись которого прямо из редакции тогдашнего "Знамени" была переправлена в "органы" и там сгинула (после обысков и изъятий чудом сохранилась одна-единственная копия, еще немного, и роман вообще прекратил бы существование, словно его никогда и не было!), -- история эта хорошо нам была известна и служила сумрачным предостережением. Наступило время, когда рукопись из дома выносить не рекомендовалось вообще. Ее даже знакомым давать сделалось опасно. И лучше всего было, пожалуй, вообще помалкивать о ее существовании -- от греха подальше. Поэтому черновик мы прочли (вслух, у себя дома) только самым близким друзьям, а все прочие интересующиеся еще много лет оставались в уверенности, что "Стругацкие, да, пишут новый роман, давно уже пишут, но все никак не соберутся его закончить".

А после лета 1974, после "дела Хейфеца -- Эткинда", после того, как хищный взор компетентных органов перестал блуждать по ближним окрестностям и уперся прямиком в одного из соавторов, положение сделалось еще более угрожающим. В Питере явно шилось очередное "ленинградское дело", так что теоретически теперь к любому из "засвеченных" в любой момент могли ПРИЙТИ, и это означало бы (помимо всего прочего) конец роману, ибо пребывал он в одном-единственном экземпляре и лежал в шкафу, что называется, на самом виду. Поэтому в конце 1974-го рукопись была БНом срочно распечатана в трех экземплярах (заодно произведена была и необходимая чистовая правка), а потом два экземпляра с соблюдением всех мер предосторожности переданы были верным людям -- одному москвичу и одному ленинградцу. Причем люди эти были подобраны таким образом, что, с одной стороны, были абсолютно и безукоризненно честны, вне малейших подозрений, а с другой -- вроде бы и не числились среди самых ближайших наших друзей, так что в случае чего к ним, пожалуй, не должны были ПРИЙТИ. Слава богу, все окончилось благополучно, ничего экстраординарного не произошло, но две эти копии так и пролежали в "спецхране" до самого конца 80-х, когда удалось все-таки "Град" опубликовать.

И даже сама первая публикация (в ленинградском журнале "Нева") прошла не просто, а сопровождалась какими-то нервными и судорожными действиями: роман был разбит на две книги, подразумевалось, что книга первая написана давно, а вот книга вторая закончена, якобы, только что; почему-то казалось, что это важно и помогает (каким-то не совсем понятным образом) забить баки ленинградскому обкому, который в те времена уже не сжимал более издательского горла, но по-прежнему когтистой лапой придерживал издателя за полу; "первую книгу" выпустили в конце 88-го, а "вторую" -- в начале 89-го, даты написания в конце романа поставили какие-то несусветные... Перестройка еще только разгоралась, времена наступали дьявольски многообещающие, но и какие-то неверные, колеблющиеся и нереальные, как свет лампады на ветру...

Сильно подозреваю, что современный читатель совершенно не способен понять, а тем более прочувствовать всех этих страхов и предусмотрительных ухищрений. "В чем дело? -- спросит он с законным недоумением. -- По какому поводу весь этот сыр-бор? Что там такого-разэтакого в этом вашем романе, что вы накрутили вокруг него весь этот политический детектив в духе Фредерика Форсайта?" Признаюсь, мне очень непросто развеять такого рода недоумения. Времена изменились настолько, и настолько изменились представления о том, что в литературе можно, а что нельзя...

Вот, например, у нас в романе цитируется Александр Галич ("Упекли пророка в республику Коми..."), цитируется, естественно, без всякой ссылки, но и в таком, замаскированном виде это было в те времена абсолютно непроходимо и даже попросту опасно. Это была бомба -- под редактора, под главреда, под издательство. Вчуже страшно представить себе, что могли бы сделать с издателем власть имущие, проскочи такая цитатка в печать...

А чего стоит наш Изя Кацман, -- откровенный еврей, более того, еврей демонстративно вызывающий, один из главных героев, причем постоянно, как мальчишку, поучающий главного героя, русского, и даже не просто поучающий, а вдобавок еще регулярно побеждающий его во всех идеологических столкновениях?..

А сам главный герой, Андрей Воронин, комсомолец-ленинец-сталинец, правовернейший коммунист, борец за счастье простого народа -- с такою легкостью и непринужденностью превращающийся в высокопоставленного чиновника, барина, лощеного и зажравшегося мелкого вождя, вершителя человечьих судеб?..

А то, как легко и естественно этот комсомолец-сталинец становится сначала добрым приятелем, а потом и боевым соратником отпетого нацистагитлеровца, -- как много обнаруживается общего в этих, казалось бы, идеологических антагонистах?..

А крамольные рассуждения героев о возможной связи Эксперимента с проблемой построения коммунизма? А совершенно идеологически невыдержанная сцена с Великим Стратегом? А циничнейшие рассуждения героя о памятниках и о величии?.. А весь ДУХ романа, вся атмосфера его, пропитанная сомнениями, неверием, решительным нежеланием что-либо прославлять и провозглашать?

Сегодня никакого читателя и никакого издателя всеми этими сюжетами не удивишь и, уж конечно, не испугаешь, а тогда, двадцать пять лет назад, во время работы над романом, авторы повторяли друг другу, как заклинание: "Писать в стол надобно так, чтобы напечатать этого было нельзя, но и сажать чтобы тоже было вроде бы не за что". (При этом авторы понимали, разумеется, что посадить можно за что угодно и в любой момент, например, за неправильный переход улицы, но рассчитывали все-таки на ситуацию "непредвзятого подхода" -- когда приказ посадить еще не спущен сверху, а вызревает лишь, так сказать, внизу.)

Главная задача романа не сначала, но постепенно сформировалась у нас таким примерно образом: показать, как под давлением жизненных обстоятельств кардинально меняется мировоззрение молодого человека, как переходит он с позиций твердокаменного фанатика в состояние человека, словно бы повисшего в безвоздушном идеологическом пространстве, без какой-либо опоры под ногами. Жизненный путь, близкий авторам и представлявшийся им не только драматическим, но и поучительным. Как-никак, а целое поколение прошло этим путем за время с 1940 по 1985 год.

"Как жить в условиях идеологического вакуума? Как и зачем?" Мне кажется, этот вопрос остается актуальным и сегодня тоже -- причина, по которой "Град", несмотря на всю свою отчаянную политизированность и безусловную конъюнктурность, способен все-таки заинтересовать современного читателя, -- если его, читателя, вообще интересуют проблемы такого рода.

 

"ПОВЕСТЬ О ДРУЖБЕ И НЕДРУЖБЕ"

Начиналась она как сценарий "полнометражного телефильма-сказки для юношества". Сохранился черновик заявки, где карандашом, отвратительным почерком, но довольно подробно излагается сюжет будущей повести (которая еще и задумана-то не была).

Любопытно, что тогда же, в разгар работы над сюжетом, в дневнике появляется краткая зловещая запись: "25.06.74 Б. был в ГБ". Это, насколько я помню, был первый вызов БН в "Большой Дом" по делу Хейфеца. Однако сколько-нибудь существенного влияния на разработку сюжета и на окончательный текст сказочки это мрачное обстоятельство в дальнейшем не оказало.

А впрочем, как знать... Недаром же один из рецензентов отметил: "Повесть написана усталым человеком..." Это было дьявольски обидно читать, но в то же время чувствовалась в такой оценке и некая -существенная! -- доля прискорбной истины. Ведь и на самом деле, никакого вдохновения по поводу нового своего сюжета авторы отнюдь не испытывали. Проходили годы -- сюжет оставался втуне, работать с ним решительно не хотелось, и длилось это "пренебрежение достижимым" аж до самого конца 1977 года.

20.10.1977 -- БН: "...Очень пора нам с тобой что-нибудь написать, а? А то все сценарии да музкоме дии... Может, сказку напишем? Для "Костра". Про "друж бу и недружбу", помнишь? Я тут обдумывал этот вопрос -- может получиться очень мило..."

АН ответил десяток дней спустя (без всякого энту зиазма): "...Насчет сказки для "Костра" -- отчегё ж... встретимся, поговорим. Кстати, мы с Ленкой намерены приехать в Ленинград числа 11 или 12 <ноября 1977>. Тогда все и согласуем".

Встретились. Согласовали. Решено было (чтобы серьезно не отвлекаться на эти мелкие пустяки) писать сказочку допотопным методом, по очереди: сначала весь текст пишет БН, потом исправляет АН, потом снова смотрит БН и так далее. Называлась вся эта процедура в наших письмах "обязаловкой", и заняла она общим счетом около трех месяцев. Причем мы так и не нашли ни времени, ни желания "сесть рядком и поработать ладком". В результате получилось то, что получилось. Нелюбимый и нежеланный ребенок. Заморыш.

Издатель, видимо, это очень хорошо почувствовал. Рукопись последовательно отклонили: "Аврора" (как слишком детскую), "Пионерская Правда" (после долгой возни, сокращений и редактуры -- без объяснения причин) и, наконец, "Костер" ("...Повесть написана усталым человеком... неулыбчива и предсказуема... энтропия сюжетных ходов невелика..." и т. д.). Так что впервые повесть вышла только в 1980 году, в альманахе "Мир приключений", и публикация эта долгое время оставалась единственной, -- пока не появилось первое собрание сочинений АБС, выпущенное издательством "Текст". По зарубежным изданиям она тоже "чемпион": единственный перевод за двадцать пять лет (почему-то -- в Японии). Ну и господь с ней, с этой сказочкой. Я за все прошедшие годы так в нее и не заглянул ни разу: не люблю ее перечитывать, точно так же, как "Страну багровых туч" или, скажем, какой-нибудь "Спонтанный рефлекс".

Есть такое понятие -- "проходная повесть". Так обычно называют произведение, которое автором честно написано и даже опубликовано, но которое можно было бы и не писать вовсе -- оно не есть ступенька вверх для автора и вообще не составляет никакого этапа на его пути. У АБС таких "проходных", слава богу, немного: "Малыш", "Парень из преисподней", самые последние рассказы начала 60-х, ну и, конечно, "Повесть о дружбе и недружбе". Вполне могли бы мы ее не писать совсем. А если уж написали, -- печатать под псевдонимом, чтобы не портила нам творческой статистики. Однако, слово из песни не выкинешь. Был, был у нас этот сбой -- лишнее доказательство фундаментальной теоремы сочинительства: "То, что не интересно писателю, не может быть по-настоящему интересно и читателю тоже".