Улыбающиеся лица. Развевающиеся легким ветерком кудри светловолосой девушки, широко и открыто улыбающейся в момент съемки, белые ленты в косах другой, которая даже с карточки смотрела хмуро.

Маруся и Эльмира. Две подруги — не разлей вода, на удивление остальным. Ведь они были такие разные: староста девятого «А» — высокая и чуть сутулая Маруся с неизменными косами, спускающимися на еще плоскую грудь, и Эльмира, такая же красивая и чарующая, как ее имя. Хотя нет… Не полного имени. Потому что может быть поэтичного в имени «Электрификация мира»? Только проза…

Эльмира первая из старшеклассниц обрежет свои длинные косы, делая в подражание Орловой короткое каре, пряди которого будет завивать каждое утро на горячие щипцы, из-за чего неизменно будет опаздывать на первый урок. И если и появится лента в ее светлых волосах, то только обручем удерживающая волосы, открывая ее высокий лоб, позволяя без особых помех увидеть красивые черты ее лица.

Маруся каждый раз будет на собрании класса ругать подругу за безалаберность и легкомыслие, упрекая, что нельзя комсомолке быть такой, как Эльмира. Но всякий раз сама же будет ручаться за нее перед классом и учителями, брать ее на поруки, давая «честное комсомольское», что Эльмира подтянет «хвосты» из-за своих опозданий на уроки хромого Льва Ароновича, преподающего физику и математические науки в их школе.

В Эльмиру были влюблены все поголовно мальчики в их классе и в параллельном. Он не знал никого, кого бы миновала эта участь. Кого-то отпускало сразу же, отмерив для влюбленности короткий миг, будто для вспышки, а кого-то затягивало надолго. Как, например, тех, кто на этой самой фотографии стояли полукругом за парковой скамьей, на которой сидели девушки.

Прищурившийся от лучей яркого солнца, Йоська, к которому в основном и ревновали Эльмиру остальные из компании. Он был высок и широкоплеч, с темными, аккуратно уложенными на правый бок волосами. Гордость школы — он всегда становился на первые ступени пьедестала на соревнованиях по плаванию. И он жил в одном доме с Эльмирой, а это позволяло ему провожать ее к школе и обратно домой после уроков на зависть остальным, не выдумывая разных предлогов для того. Разумеется, если не было тренировок.

Коренастый Дима «Пугач», как прозвали его за большую голову и пристальный немигающий взгляд удивительно светлых глаз. Прозвали с легкой руки Эльмиры, бросившей иронично:

— Что ты смотришь так на меня? Будто филин на мышь…

— Кто? — переспросил Дима, краснея от того, что все, кто был в тот момент в классной комнате, повернулись и взглянули на него.

— Пугач, — пояснила она, усмехаясь, и он отчего-то покраснел еще больше, заливаясь краской аж до ворота старенькой застиранной рубашки. Так и повелось с того дня — Пугач…

Он сам, Володька Акитин. Еще без редкой седины в темных прядях волос и без горьких складок у рта и на лбу — отметин прожитых страшных лет. Не улыбается на карточке совсем, и даже немного расстроен — потому что успеет заметить тогда краем глаза, как ляжет на плечо Эльмиры ладонь Йоськи в момент, когда фотограф скажет «Внимание! Снимаю!». Так и останется на изображении она с той рукой на плече, когда другой хотя бы на карточке хотел стать тем, кем не был… никогда не был…

Низенький и щупленький Вася с коротко и криво обрезанной челкой. Это его так постригла младшая сестра — отмахнула ножницами, и как бы ни выправлял он после перед маленьким зеркалом, нежелающую встать в ровную линию челку, она все равно так и останется кривой. Из-за этого он еще не захочет фотографироваться в этот солнечный день. С трудом его уговорят остальные, наткнувшись при прогулке по аллеям на уличного фотографа.

Последний день, когда они собирались все вместе этим составом. Ровно за десять дней до того, как прошагают немецкие сапоги по улицам родного города, уже изрядно изменившим свой облик из-за зажигательных бомб, оставивших от домов одни стены — без внутренних перекрытий и крыш.

Летний солнечный день июня. Их компания, уже выпорхнувшая из стен школы на долгие каникулы, собралась в парке, чтобы попрощаться. Рано утром Володя с отцом уезжал на проходящем из Бреста поезде в Москву погостить у тетки, родной сестры отца, жившей в Коломне. Ему отчего-то было не по себе оставлять Эльмиру, которая, как выяснилось, остается в Минске. Единственная из всей компании: Пугач уезжает в деревню к бабушке, Маруся едет на месяц пионервожатой в лагерь недалеко от Орши, а Йося на два летних месяца — в спортивный лагерь.

Он молчит, но Володя знает, что, скорее всего, Йося уже не вернется в их класс в сентябре. Его отцу предстоит проектировать мост где-то в Сибири, и мать Йоси, не пожелавшая расставаться с мужем так надолго, решила, что вся семья поедет вместе с тем. И Володя тогда даже не знал, чего в его душе было больше в тот день — огорчения от предстоящей разлуки со школьным товарищем или радости при мысли, что соперник уедет за тысячи километров от Минска, а значит, от Эльмиры.

Они тогда встретились у самого входа в парк Челюскинцев и влились в толпу гуляющих, наслаждаясь дивным солнечным днем и зеленью, наполняющей аллеи. Володя старался держаться чуть позади от Эльмиры, наблюдая украдкой за ней, любуясь волнами ее коротких волос, ее тонкой талией, которую облегала тонкая материя летнего платья. Он хотел сохранить в памяти и ее облик, и ее смех, и то, как она радуется, раз за разом попадая в мишени тира. Жаль, что она научилась стрелять не хуже его, Володи, и он не может помогать ей с ружьем, как попросила Йосю Маруся тогда.

А ведь Маруся любила Йосю, только сейчас понял он, вспоминая тот солнечный день. Любила молча, держась на расстоянии, понимая, что вряд ли Йося переведет влюбленный взгляд на нее с Эльмиры. Какая же странная эта штука — жизнь…!

— Ты уходишь, Вова? — в комнату бесшумно вошла мать, вытирая мокрые руки. Встревожено взглянула, заметив, что он держит в руках знакомую карточку в деревянной рамке.

— Ухожу, мама, — коротко ответил он, возвращая карточку на прежнее место, где она висела на стене на гвозде. — Не знаешь, где можно цветы прикупить?

— Цветы? — удивилась мать, а потом бросила быстрый взгляд на карточку и снова вернула на сына, так быстро повзрослевшего за те годы, которые она не видела его. Она даже не узнала его в первые секунды, когда этот молодой летчик с рядом орденов и медалей на груди ступил в коридор их коммуналки. — Верно, на рынке, сынку. Я не знаю… А ты какие хочешь?

Двинулись желваки под кожей медленно. Опустилась голова, словно стала тяжелой.

— А черемуха…? Она еще цветет, мама?

Черемуха уже отцветала, роняя на траву белые лепестки при каждом шевелении ветвей. Словно слезы роняла, почему-то подумал Володя, срезая аккуратно тонкие ветки трофейным складным ножом. И старался не думать, отчего поплыло вдруг перед глазами все. Как сохранилось это дерево во дворе, где из пяти домов целым остался только один и то на три первых этажа? Как сумело выжить среди разрухи оккупации и боев? И это в почти стертом с лица земли городе?

… - удивительные люди эти челюскинцы! — говорил Вася, забегая от волнения чуть вперед остальных, шагая спиной вперед. — Столько времени продержаться меж мерзлоты! Сколько мужества надо иметь!

— Ну, положим, и летчикам слава в том подвиге! — Володя обожал небо, и Ляпидевский и остальные герои-летчики для него стали кумирами в том незабываемом спасении изо льдов.

— Но все же челюскинцы — это сила! — горячился Вася, и Эльмира, по привычке уже выработавшейся в ней за эти несколько лет, которые они вели этот спор, мирила их со снисходительной улыбкой на губах, сразу же устраняющей возможное волнение меж ними:

— Мальчики, они все герои — и летчики, и челюскинцы! Только не спорьте. Пойдемте лучше тележку мороженщицы отыщем. Так хочется мороженого!

— А челюскинцы — все же… Не у каждого довольно силы и мужества, я так думаю. Не каждому быть героем, — отчего-то тогда сказал Вася, когда уже сидели на скамье, поедая холодное лакомство, стараясь съесть его быстрее, чем потекут сладкие капли по фольге.

Вася, милый Вася, разве знал ты тогда, что скоро настанет день, и ты сам проявишь удивительную для восемнадцатилетнего парня силу духа и смелость, когда до последнего останешься у орудия? Весь твой состав, на командование которым ты встал по прибытию с курсов девять дней назад, уже будет убит к тому моменту, и только ты упрямо будешь стрелять, пока не заклинит орудие. Ты был упрямым, Вася. Ты твердо решил тогда не пустить в то село немцев, задерживая собственной жизнью наступление противника, пока спешно эвакуировался штаб полка и санбатальон с ранеными. Ты был третьим из нас, кто погиб в ту войну. Третьим по счету…

Вторым был Йося. Красавец спортсмен Йося, в первые же дни войны пробравшийся в Минск к семье из разбежавшегося спортлагеря, который не успели эвакуировать. Он знал, что мать не справится одна с двумя дочерьми-близнецами, без отца, уехавшего к новому месту работы. И знал, что не уедет никуда без него из Минска. Разве мог Йося не пойти в оккупированный город?

Мать рассказала Володе, что видела Йосю, когда по улицам города колоннами прогоняли людей, как скот, пихая изредка прикладами винтовок, ведя тех в новообразованное гетто, уже огороженное колючей проволокой от остального мира. Отныне Иосифу Рейзману было суждено носить на груди желтый бесформенный лоскуток, навсегда отгородивший его словно невидимой стеной от прежнего мира. Голод, болезни, холод, невыносимый труд. И погромы, от которых некуда было спрятаться, несшие смерть, от которой некуда было сбежать.

Йося умрет от тифа осенью 1942 года, почти через год после того, как расстреляют в Тучинке его мать и сестер. Об этом расскажет Володиной матери Лев Аронович, старый хромой учитель физики и математических наук, которого по его словам «отчего-то было решено оставить на этом свете, когда такие молодые уходят на тот». Он, как и Йося, состоял в одной из подпольных групп, которые действовали на территории гетто, несмотря на все ухищрения фашистов и тех, кто им старательно служил. Лев Аронович до последнего вздоха Йоси будет рядом со своим учеником и уйдет к партизанам только в 1943 году, в рядах которых и встретит долгожданное освобождение Минска.

А первой погибшей станет Маруся, как расскажет Володе мать. Маруся и еще несколько девушек будут пытаться укрыть раненых солдат, которые сбегут из лагеря, устроенного в городе. За эту помощь их и повесят рядышком на балке ворот одного из домов в предместье города холодным ноябрьским днем 1941 года с большими табличками на груди, обвиняя в том, что они стреляли в немецких солдат. Две девушки комсомолки и шестнадцатилетний паренек. Так и оставят их тела висеть на воротах дома на долгие дни и ночи в назидание остальным, прямо перед глазами поседевшей от горя матери, вынужденной уйти из родного дома, чтобы не сойти с ума…

— Какая наглая ложь! — плакала мать Володи, теребя платок. — А они ведь только укрывали, как могли, тех несчастных… Ох, как же страшно было, сынку! И как же горько! Я так и вижу ее — гордую, такую суровую. И эти две аккуратные косы на груди… И как же плакала Эльмирочка. Я тогда еле удержала ее, она бы бросилась на немцев. Точно бы бросилась! Ты же знаешь ее… ее горячую голову… Она потом расскажет мне, что в тот час, когда пришли к тому укрытию, она ходила за молоком. Надо же, как отвело-то тогда ее от облавы той. Ходила за молоком! Подумать-то!

Черемуха кружила голову своим дурманящим ароматом. Володя сильнее сжал ветви, чувствуя, как они неприятно поцарапали шершавой корой кожу ладоней. Он всегда смотрел на эти белые ароматные цветы и вспоминал ее. Вспоминал, как отчего-то вдруг решил сорвать с той же самой черемухи, росшей в его дворе, пышную охапку соцветий, как нес эту охапку к ее дому в светлой летней ночи, как тихо стукнул костяшками пальцев в окно ее комнаты, которую Эльмира делила с сестрой.

— Володя? — удивленно показалась ее голова на фоне темноты, царящей за ее спиной. — Что ты?

А потом ахнула, когда он бросил, смутившись в распахнутое окно эти цветы, и быстро зашагал прочь, засунув кулаки в карманы брюк. Ну и пусть, думал он, широко шагая от ее окна, от ее дома, пусть Йоська! Он достоин… разве нет? Йося достоин ее. Они будут красивой парой. А он поступит в летно-авиационную школу после выпуска из школы. И когда он придет в парк, где они по привычке соберутся всей компанией, и Эльмира увидит его — такого статного и такого… такого в форме летчика. И поймет тогда! Поймет!

И остановился резко, когда на локоть легла маленькая ладошка, пытаясь задержать, не дать уйти. Замер от удивления, когда позади тихо прошептала Эльмира:

— Володя, — прошептала его имя как-то по особому, как он еще ни разу не слышал от нее. И сердце забилось совсем иначе, как это обычно бывает, когда знаешь, что любишь и любим.

Всю войну он вспоминал этот шепот и эти маленькие руки в его большой ладони. Эту золотоволосую макушку, когда она прятала от его глаз смущенный, но такой счастливый взгляд. И он до сих пор жалел, что осмелился только поцеловать эту макушку, хотя так хотелось коснуться губами нежной кожи щеки…

Эльмира была с ним. Всегда. Незримо была в кабине при боевых вылетах. Невидимая сидела у его изголовья в госпитале. И он знал, что непременно все будет. Вот закончится война, и он вернется в Минск. Они встретятся в том самом парке, и он принесет ей цветы. А она будет прятать от его глаз свое смущенно-счастливое лицо на его плече. И улыбаться, когда он будет целовать ее в золотоволосую макушку…

Пугач был последним. И о Пугаче было вспоминать…. Володя поморщился, пытаясь унять ту волну, что всколыхнулась в нем тут же при воспоминании о бывшем однокласснике. Мать не хотела говорить о нем. И если бы Володя не спросил, наверное, так и промолчала бы. Молчаливый и вечно краснеющий, их добродушный Пугач вернется из-под города не тем, что уезжал в июне 1941 года. Мать Володи встретит его в патруле в черном мундире и с белой повязкой на рукаве только в начале зимы, когда пойдет на рынок. «Сотрудник службы порядка», как представится он ей, удивленной такой встречей. И она поспешит уйти от него, стыдясь даже того короткого разговора, который у них состоялся на глазах у прохожих.

— Он тогда у меня все об Эльмире расспрашивал, — рассказывала мать. — Пытался вызнать, где она, куда пропала из города. А я бы даже под пыткой не сказала ему о том… даже если б знала. Уж слишком глаза его мне не понравились. Совсем не тот мальчик, что был когда-то. Вот не тот! Словно подменили.

Володя шел по знакомой и в то же время уже незнакомой аллее, сжимая с силой букет черемухи, с которого с каждым шагом все падали и падали белоснежные маленькие лепестки ему под сапоги. А он уже не видел этого, как не видел прогуливающихся в этот солнечный день людей. На миг задержался на перекрестье парковых аллей, но потом повернул в ту сторону, куда, казалось, вело собственное сердце, хотя ноги и отказывались идти. К Эльмире…

Пугач, как узнал Володя, окончил полицейскую школу, образованную в Минске оккупантами, а потом влился в один из батальонов полиции. Наблюдение за военнопленными, которых гоняли на работы в город, задержание подпольщиков, облавы в комендантские часы. И все это время, все эти месяцы и годы, поднимаясь в званиях и переходя из одной преобразованной национальной группы в другую, Пугач будет искать Эльмиру, ловить отголосок весточки о ней и ее судьбе.

Он найдет ее только в январе 1944 года. Когда его батальон будет участвовать в очередном задержании на улицах Минска. Шесть человек — четверо мужчин и две женщины — будут отстреливаться до последнего патрона, укрываясь в развалинах дома, пытаясь уйти из рук неприятеля, вырваться за город в лес, куда и держали путь.

Эльмира застрелится сама. Маленькая дырочка в районе сердца, совсем незаметная на ткани пальто. Она была не такой стойкой, как Маруся, очень боялась, что выдаст в тюрьме остальных. Но выстрелит неудачно — еще несколько минут она будет жить и умрет именно на руках Пугача.

Пугач повесится через пару ночей после этого, как расскажет его тетка, у которой он жил в Минске и до войны, и во время оккупации. Не выдержит того ужаса, который настигнет его вместе с осознанием, что в том распростертом на камнях и снегу хрупком девичьем теле уже нет прежней искры. И осознанием того, что он делает сейчас и как живет. Женщина принесет матери Володи короткую записку, аккуратно сложенную квадратом с коричнево-бурыми уголками, и мать сохранит ее. Сперва захочет переслать в письме на фронт в 1944 году, когда наконец узнает, что сын жив, что он — уже старший лейтенант летного полка и орденоносец, совершивший немало боевых вылетов. А потом испугается отчего-то и отложит в сторону, спрячет под карточку в рамку на стене. И будет молчать о том, что узнала до того момента, как вернется сын в родной разрушенный до основания город. Только тогда расскажет и о смерти Эльмиры, и то, о чем узнает к тому времени об остальных одноклассниках Володи — из всего большого девятого «А» класса только четверо в живых, и лишь он один мужского пола…

Эта записка сейчас лежала в кармане гимнастерки у самого сердца, как когда-то носила ее Эльмира. В ней не было много строк и слов. Всего несколько строк и только два слова, написанных в минуты отчаянья и страха. И только одно имя. Его имя. Оно сейчас долетало до него с каждым порывом легкого ветерка оттуда, куда он держал путь.

— Володя… Володечка….

И Володя в который раз не сможет дойти до братской могилы в дальней части парка Челюскинцев, в которой схоронены те, кто дорого отдал свою жизнь в годы оккупации, пытаясь хотя бы на минуту приблизить окончание этой страшной и беспощадной войны. Расстрелянные и повешенные на виду у толпы, умершие от пыток в подвалах гестапо, военнопленные и подпольщики, а иногда и просто жители оккупированного города, неудачно попавшие в заложники ада, что творился в городе в те годы.

Володя не сможет дойти — снова застучит кровь в висках, потемнеет перед глазами, а ноги сами подогнутся. Свернет с дорожки и сядет на траву, прислонясь спиной к дереву, опустив букет черемухи на колени. Бешено колотится сердце, больно сжимаясь с каждым ударом. Страшно, очень страшно дойти и взглянуть своими глазами на ее могилу. Признаться самому себе, что он никогда больше не увидит ее, не коснется ее волос, отводя за ухо упавшую на красивое лицо прядь.

— Что с вами, товарищ офицер? — тронули вдруг за плечо Володю через некоторое время, и он с трудом открыл глаза, поднял взгляд на девичье лицо, склонившееся над ним, на миг вдруг признав в нем то самое, которое так хотелось увидеть. Но глаза были другого цвета, карие, а короткое каре темнее на несколько тонов золотых волос Эльмиры. Не она.

— Вам плохо? Быть может, доктора? — спросил из-за спины девушки высокий темноволосый парень. Остальные трое — двое ребят и одна девушка — только со смесью любопытства, благоговения перед его наградами на груди и каким-то странным сожалением в глазах смотрели на сидящего у дерева Володю.

— Все хорошо, — ответил он, пытаясь раздвинуть губы в слабое подобие улыбки. — Голова кругом пошла. Последствие контузии. Сейчас отсижусь и пойду…

Девушка с каре с минуту смотрела на него пристально, словно решая уйти или остаться возле этого летчика с белым, словно у мертвеца, лицом, а потом коротко кивнула и шагнула назад на дорожку к ожидавшей ее компании. Комсомольцы медленно пошли по аллее прочь от Володи, долго смотревшего им вслед, не в силах отвести взгляда от этих пятерых.

Они медленно удалялись от него среди зелени летнего дня, и ему отчего-то вдруг стало казаться, что это они, его одноклассники, уходят прочь в то лето 1941 года. Та со светлыми лентами в длинных косах — это Маруся. Идет под руку с Эльмирой в летнем, почти прозрачном на солнечном свету платье. Низенький и худенький — Вася, их Василек, по привычке активно жестикулирующий в споре. Коренастый, идущий чуть поодаль от остальных, по самой кромке дорожки — Пугач, как всегда молчаливый и угрюмый. А темноволосый и высокий комсомолец — это красавец Йося Рейзман, который и сейчас старается держаться поближе к стройной фигурке в светлом платье. И только та, с каре, все оборачивалась назад, не в силах не смотреть на Володю, все оглядывалась назад, словно не желала оставлять его.

Они уходили, унося с собой свои мечты и желания, планы и стремления, которым никогда не будет суждено сбыться, как и им самим никогда не будет суждено постареть.

Навечно юные. Его одноклассники…