Там, где раньше была дружба, льет косой дождь над прямыми заостренными деревьями земли,                                     над гнездом кукушки. Ты думал, что в книгах все правильно пишут, но ты ошибся, как же иначе! Ты сам виноват, Катулл, так вини же себя, а не других, ты же лучше, чем кто-либо, знал, что один плюс один плюс один равно одному. Так что брось, Катулл, перестань.                                           Ты мне вконец осточертел. Не спрашивай впредь, было ли ей хорошо. Твой друг, сияя улыбкой, утер тебе нос — он просто лучше — что сзади, что спереди —                                                          куда ни глянь. И не сходит с губ этот привкус, что шепчет: «Сладкий стыд, сейчас — и никогда больше!» Не спрашивай впредь, кто теперь кусает ее губы, кто заставляет ее вскрикивать так, что даже птицы цепенеют на ветках, и на чьем торчке остаются следы от ее колец, эй, Катулл, воробышек, — заткнись же! Заткнись же, Катулл, разве твоему стынущему от холода слову и твоей клацающей пасти под силу спрятать от мира следы сладострасти сей буйной парочки? Что, так и останешься сидеть в постели, скрывая пятна до конца своих дней? Или, может, Катулл, сдашь простыни в химчистку, попросишь ту кривоногую шлюшку из прачки                                                           смыть следы? Какой цепью событий ты будешь греметь? А высохшая сперма, Катулл, неужели ты будешь делать вид, что это зубная паста на простынях? Старый дурень, черт возьми, довольно, не теряй хотя бы это лицо, выветри запах рыбы, продай все ненужное, чтобы написать эти строки, и уходи. И все же, Катулл, ты вожделеешь и изнываешь, как пес от запаха хозяйки в ноздрях, и любишь ее больше, чем когда-либо. Но что ты любишь? Всего лишь холодную маленькую тень, которую пинаешь перед собой день ото дня. А каждый день — длиною в годы, Апрель-апрель… обманули дурака.