Невеста скрипача

Студеникин Николай Михайлович

Герои большинства произведений первой книги Н. Студеникина — молодые люди, уже начавшие самостоятельную жизнь. Они работают на заводе, в поисковой партии, проходят воинскую службу. Автор пишет о первых юношеских признаниях, первых обидах и разочарованиях. Нравственная атмосфера рассказов помогает героям Н. Студеникина сделать правильный выбор жизненного пути.

 

ШУРИКИ

 

1

Руку для пожатия старшина Пригода протянул только Васе Танчику, а прощаясь с остальными, поднес ладонь к потрескавшемуся козырьку фуражки.

— Ну, бойцы, оставайтесь здоровы! — коротко и даже будто бы с сожалением буркнул он. — Не поминайте лихом!

— Не волнуйтесь, завтра и забудем, — ответил Саня-«москвач» и ударил по деке своей гитары, как по бубну.

Шурик Алфеев дернул его за мундир.

— Значит, послезавтра, — сказал «москвач». — Не вижу разницы, Шалфей!

Старшина Пригода махнул рукой, сел в зеленый автобусик и уехал. Демобилизованные остались на маленьком вокзале. На дверях буфета висел замок. Газеты в киоске были позавчерашние, обложки брошюр выцвели на солнце и так и норовили свернуться в трубки. Киоскерша, воздев на нос очки, читала растрепанную «Роман-газету».

Три часа слонялись, ожидая поезд, и сели в темный и почти пустой плацкартный вагон — общих в этом составе не было. Заняли отсек у самого тамбура, чтобы курить не выходя; некурящие Шурик Алфеев и Вася Танчик расположились на боковых полках по соседству. Постелей, презирая комфорт и экономя рубли, не взяли, чем обидели пожилую проводницу.

Перед первой же большой станцией скинулись по сэкономленному рублю, дернули спички. Троих, выдернувших обломанные, послали в станционный буфет. Гонцы, как только поезд остановился, с гулким топотом пробежали по перрону. Следом из вагона выбрался Саня-«москвач» и принялся прогуливаться вдоль пыльного состава, со значением поглядывая на молодых и хорошеньких пассажирок.

Запыхавшиеся гонцы притащили огромный сверток зеленоватой, неаппетитной рыбы, которая добровольно отделялась от скользких костей, буханку серого хлеба и три бутылки плодово-ягодного — самого дешевого. Сердитая проводница дала всего один стакан, и то только после долгих уговоров, с ворчанием и неохотой. Саня-«москвач», победно улыбаясь, протянул руку и с верхней полки снял гибкое сооружение из облитых воском бумажных стаканчиков, сунутых один в один, — совершая променад, стащил у ларька, где торговали теплым кофе, булками с изюмом и кусками разных пирогов.

— Плодово-выгодное. — Он капризно сморщился, взглянув на этикетки.

— Не нравится — не пей, — огрызнулся потный Вася Танчик. — Обойдемся, не заплачем!

Он был недоволен тем, что попал в число гонцов, и платочком вытирал потные лицо и шею.

— Жребий, старик, — утешил его Санька, — всесильный жребий! Мы теперь лица гражданские, — добавил он, философствуя, — а на гражданке все равны! И вы, товарищ старший сержант, — поклонился он Васе, — и мы, товарищи рядовые!

Саньке налили первому — в благодарность за стаканчики. Притворно морщась, он выпил свою долю и смял стаканчик в кулаке. Стаканчик, вяло хлопнув, лопнул. Санька прикрыл глаза и мечтательно закинул голову.

— Эх, мужики, — сказал он, — ведь три года! Три года, как одна копеечка! Сейчас бы по сему случаю стаканчик боевой трахнуть, такой повод, а мы все учебную да учебную… Под гидрокурицу, — покосился он на рыбу, — гори она огнем!

Однако рыбки все-таки отщипнул, осторожно пожевал и выплюнул косточки на газету. Потом ловко влез на боковую полку, подложил под голову свернутый мундир и, оставшись в майке с номером «17» на груди и спине, взялся за истерзанную, сплошь оклеенную немецкими переводными картинками гитару-маломерку — начал подтягивать струну.

Сегодня Нинка соглашается, Сегодня жись моя решается…—

заголосил он, когда поезд наконец тронулся и мимо окон, изредка вздрагивая, поплыли черные цистерны с белыми надписями на грязных и пузатых боках.

Сержант Шурик Алфеев, услышав песню, перестал жевать, набычился и грозно глянул вверх, на растоптанные Санькины сапоги несуразного размера. Вася Танчик, быстро оценив обстановку, принял решение и стал между Шуриком и Санькиной полкой — так, на всякий случай.

— Не сердись, Шалфей, — сказал Санька, свесившись вниз. — Это же не про твою, это про другую Нинку! Их, сам пойми, на свете, может, миллион, этих Нинок. Или целых два с шестью нулями. А песня про ту, которая с Ордынки, понял, голова? Ордынка… Есть в Москве такая тихая улочка. Машины, машины, исключительно такси. И исключительно с гражданскими номерами. Эх, и погуляю же я по своей деревеньке!

Остывший Шурик посопел немного и ушел в тамбур, качая головой. Следом за ним, в грохот, выбрался Вася Танчик.

Саня-«москвач» повозился и снова лег. Принялся лежа листать свою тетрадь с песнями, знаменитую по всей части. Скоро он, ударяя по многострадальным струнам, запел другое:

Я однажды гулял по столице, Двух прохожих случайно!..

Остальные, быстренько доев, допив и завернув объедки в газеты, которые так промаслились, что их стало можно читать наоборот, деловито поставили чемодан на чемодан, деловито вынули карты, деловито кинули на туза — кому сдавать, деловито сдали.

Почти сутки показывали нечеловеческую выносливость — без перерывов дулись в дурака. Дружно гоготали после конца каждой партии, пугая немногочисленных и сонных пассажиров. Очередной «дурак» в гоготе участия не принимал. Он злился, крутил головой и сноровисто, торопясь отыграться, в который раз сдавал драные карты — каждому по шесть.

Потревоженная проводница приходила ругаться, но, молча постояв рядом с играющими и последив за игрой, возвращалась к себе, в другой конец вагона, унося порожнюю посуду и поджав губы.

Старший сержант Вася Танчик как залег, так все время и спал, приоткрыв рот и сложив руки на груди, словно покойник. Просыпаясь, хрипло интересовался, кто «дурак», и снова засыпал, не дожидаясь ответа.

Сержант Алфеев стащил сапоги, размотал портянки и, блаженно шевеля пальцами ног под прохладным вагонным сквознячком, принялся размышлять о том, что будет делать дома, когда вернется.

От Нины, жены его, писем не было вот уже три месяца, но Шурик не особенно волновался. Он знал, что Нина собирается поступать в заочный институт советской торговли — есть, оказывается, и такой, — что некоторые девочки там уже учатся, их ставят старшими продавцами, а кое-кому и заведование секциями доверили, а чем Нина хуже? «Август же, время экзаменов, — размышлял Шурик, пытаясь объяснить себе молчание жены. — В институт поступить — дело серьезное».

Он и за собой чувствовал некоторую вину. На первом и втором году службы он испытывал некий эпистолярный зуд и писал письма ежедневно, кому только мог, а к третьему году остыл, все никак не мог выбрать времени написать даже коротенькое письмо.

А вот мать его писала часто и длинно. Последнее ее письмо Шурик получил перед самым отъездам из части. Опоздай она на один день, и Шурик бы не узнал:

что мать жива-здорова,

что на работе у нее все хорошо, только замучили дежурства вне очереди, и больные нынче пошли очень уж капризные и требовательные,

что по ночам у матери болят руки и не дает ей покою поясница, простуженная еще тогда, когда мать работала на железной дороге проводницей,

что умер дядя Григорий, старший брат матери, гармонист, балагур и веселый пьяница,

что мать крепко обиделась на родню — дядину жену и их дочерей с мужьями.

«…схоронили мы Григория дядю твоего хорошо, — писала она, — обмывали и обряжали его мы с Мотей она тебя помнит маленького за это нам был почет с их стороны и к нам подлизывались а на поминки Мотя не пошла и я не хотела зная их хитрости как они моют после меня посуду и вилки отдельно с хлоркой но пришлось родная кровь выпила я чуть а рис у них непроваренный был и с овсом и с камушками…»

Шурикова мать несколько последних лет работала в онкологическом отделении городской больницы санитаркой. Все родственники, кроме дяди Григория, который был беспечным человеком, почему-то считали, что рак заразная болезнь, и встреч с матерью избегали, а это ее очень обижало. Кажется, она и сама верила в то, что рак заразен, но никак не могла решиться бросить свою работу, хоть и не раз порывалась.

«Нина все работает на обувке в институт собирается поступит нет не знаю…» — вот все, что мать сочла нужным сообщить о невестке.

«Поругались, — решил Шурик, складывая письмо, и почувствовал такую нежность к обеим, что сладко защемило сердце. — Ничего, дело поправимое, — счастливо улыбнулся он, — приеду — помирю».

— Шурк, ты как, дома осядешь? — не меняя позы и не открывая глаз, неожиданно спросил Вася Танчик.

— Наверное. А что? — Шурик сунул материно письмо в карман и перевернулся на бок. — Не знаю еще, не решили.

— А то. Бери свою Нинку — и к нам, — предложил Вася. — Семейным квартиры быстро дают — у нас же стройка, жилья тоже много строят. Для начала у нас поживете. Или в общежитии — там видно будет. На западе что? Теснота! А у нас… — Вася улыбнулся, довольный. — Ты не смотри, что север. Грибы, ягоды, снабжение хорошее. На охоту ходить станем — у меня тозка, у тестя дробомет. Он у меня молодой еще, тесть. Хороший мужик. Себе ружье купишь. Заживем…

— Посмотрим, — нерешительно ответил Шурик.

Вася не впервые затевал с ним такие разговоры, и после них Шурика начинали одолевать сомнения. Сам-то он поехал бы с удовольствием — его влекла новая жизнь, новые места. Нина тоже бы поехала — в этом Шурик не сомневался. Институты и там, наверное, есть, а работу она себе везде найдет.

«А мать не стронется, — думал Шурик. — Дом надо продавать, город бросить. Целая морока! Она вот когда из проводниц уходила из-за зрения, так ночи не спала, переживала, пока в больницу не оформилась. Посейчас о топливной книжке плачет… Из больницы тоже сколько раз собиралась уходить, рака боится, а до сих пор так и не собралась…»

— Посмотри, — эхом отозвался Вася.

— Ты с «москвачом» поговори, предложи ему, — посоветовал Шурик, почему-то чувствуя себя виноватым. — Он малый шустрый, согласится. Вдвоем-то все веселей. А я… Мать у меня, понимаешь!

— Понимаю… А насчет Сани ты сказанул, — протянул Вася. — Они, москвичи, за свою прописку знаешь как держатся? Поедет он тебе, жди!

А сам Саня-«москвач» не находил себе места. Бренчать на гитаре, когда не слушают, ему скоро надоело. Он спрыгнул с полки и подсел к игрокам. Хотел поведать им о преимуществах преферанса, но от него досадливо отмахнулись. Обиженный, в расстегнутом мундире, унося под мышкой гитару, он по лязгающим переходам ушел в другие вагоны — искать слушательниц и собеседниц.

Вернулся он часа через два, довольный. Растягивая в улыбке рот, спросил у Шурика:

— Какая станция?

— Не знаю, — неохотно ответил Шурик. — На кой мне она, эта станция? Мне здесь не сходить.

Он как раз подробно вспоминал Нину, свою недельную жизнь с ней и не хотел, чтобы ему мешали.

— Ага… — померкнув, растерянно сказал Саня. Он понял, что с Шуриком особенно не поговоришь, а поговорить, похвастать новыми, только что завязанными знакомствами ужас как хотелось. — Слышь, Шалфей, — помявшись, спросил он, — тетрадочку мою не видел?

— Нужна она мне! — сердито буркнул Шурик и рывком отвернулся к стене.

Санька отложил гитару, начал двигать чужие легкие чемоданы и толкать под руку игроков. Его облаяли, безо всякой, впрочем, злобы. А тетрадки не было.

— И хрен с ней, — сказал Санька, ни к кому особенно не обращаясь. — Вот только фотка там. Шикарная деваха, между прочим. Ты таких и не видал, Шалфей!

— Куда уж нам! — досадливо дернулся Шурик, но лица от зеленой вагонной перегородки не отвернул.

«Москвач», беспечно посвистывая, удалился. Мундир его все еще был расстегнут. Число «17» то выглядывало из-под него, то снова пряталось.

Сошел с поезда Санька неожиданно, ранним-ранним утром, на большой станции. Разбудил Шурика — попрощаться. Шурику спросонок стало зябко, он крупно задрожал. Где-то совсем рядом на высоких нотах, как соловьи-разбойники, пересвистывались локомотивы.

— Ну, чего тебе? — сипло прошептал Шурик, стараясь унять дрожь.

— Будь здоров, Шалфей, — сказал Санька. — Выхожу я. Надоело в поезде колыхаться, хочу самолетом. Завтра — дома, понял, голова? Экономьте время, пользуйтесь услугами Аэрофлота, — тихо засмеялся он. — Адрес мой, телефон имеешь? Пиши, если что. А будешь в Москве, звони, не стесняйся, понял? Ночевать и прочее…

Шурик вяло удивился: больше тому, что Санька в такую рань одет, умыт, застегнут и причесан, меньше — его словам. Просто не вник в их смысл.

— Ладно, — сказал он, судорожно зевая. — Зря денежки потратишь. Вечно у тебя закидоны!

— Наплевать, — прошипел Санька.

Из-под лавки, на которой никто не спал, он выдернул свою сумку. Торопливо, не попадая ладонью в ладонь, пожал Шурику руку и выскочил, когда вагон уже качнулся и поплыл вперед сквозь густой и холодный предутренний туман. Кто-то заливисто засвистел, призывая к осторожности. Поезд стал набирать ход.

Шурик повозился, пытаясь одним мундиром укрыть сразу и голову, и ноги, и снова уснул. И видел сны — беспорядочные, но веселые.

Вася Танчик растолкал его, когда стало тепло и светло, а игроки снова сели за карты.

— «Чепешник» куда делся? — озабоченно спросил он.

Прозвище это Саня-«москвач» получил с легкой руки старшины Пригоды. Они служили еще по первому году, когда старшина однажды построил всю роту и, заложив руки за спину, начал прохаживаться вдоль строя.

— Р-рановато мы с вами в самоволки стали ходить, — нарочито негромко рассуждал он, временами упираясь глазами в Саньку. — Вы не думайте, что служба мед! Будем стараться, чтобы служба вам медом не казалась. А твое лично поведение мне, парень, ох, не нравится! — Старшина, прохаживаясь вдоль строя, но не упуская из виду Саньку, укоризненно покачал головой. — И сам ты мне, парень, не нравишься, хоть и столичный уроженец!

Строй, томясь, слушал старшину. То, что в строю разговаривать не положено, знали все — это записано в уставе. И пословицу «Служи по уставу — завоюешь честь и славу» тоже знали. Висел в казарме такой плакат.

— А я не новая сторублевая, чтоб нравиться всем подряд! — громко, быстро и весело брякнул Санька прямо из строя.

Наглость была неслыханная. Старшина оторопел. Видно, поэтому он и забыл наказать нахала, объявить ему еще одно взыскание — за разговорчики в строю.

— Ну, «чепешника» господь послал, — сказал он. — Давно у нас таких не было. Ох, давно!

После этого случая, который надолго запомнился всей роте, старшина начал звать Саньку «чепешником». Санька это звание с честью оправдал. Вася Танчик, который быстро понял службу, предсказывал ему дисбат, но все как-то обошлось.

— У меня счастливая звезда, — отвечал Санька.

И правда, на гауптвахте он побывал всего раза три, однажды в одиночке, хотя, по мнению Васи, заслуживал гораздо более строгих наказаний.

— Сошел наш «чепешник», — ответил Шурик, спросонья смутно вспоминая утро и то, как зяб и дрожал собачьей дрожью. — Он самолетом решил лететь, экономить время!

— Да? — ничуть не удивился Вася. — А адреса случаем не оставил?

— Как же! У меня есть, — зевнул Шурик. — И адрес, и телефон. Длинный — две буквы и пять цифр!

— Тетрадь он забыл, — сообщил Вася. — Ребята утром обнаружили. Хорошая тетрадочка! Жаль, исписана вся, живого места нету. Возьми — пошлешь. Или как знаешь…

Шурик кулаками протер глаза и взял. Тетрадь и впрямь была хорошая. В твердом переплете благородного вишневого цвета, с кармашком, календарем на два года и алфавитом для адресов и телефонов. На каждой голубоватой страничке, в уголке, стояла дата и название дня недели — на русском и английском языках.

Саня-«москвач» всю тетрадь исписал адресами, песнями и анекдотами. Анекдоты были записаны неряшливо, — видимо, второпях, чтобы не забыть, — зато уж песни каллиграфическим почерком, каждая буковка отдельно от другой. В оттопыренном кармашке помещались фотографии — Санька во всех видах: с автоматом Калашникова, пистолетом Макарова и просто так, с засученными рукавами. Везде «москвач» имел грозный вид, а во рту окурок сигареты.

И лежала в том кармашке еще одна фотография — девичья. «Саня! Я бросила курить, чего и вам желаем…» — разгонисто было написано на ее обороте. Ниже стояла подпись: «Наташа». А еще ниже был небрежно изображен цветок о пяти лепестках, отдаленно напоминавший ромашку.

«И правда красивая», — решил Шурик, разглядывая эту Наташу, которая курила, а потом набралась воли, взяла да и избавилась от этой пагубной привычки, чего и другим желает.

Шурик — для верности — расстегнул карман, вынул военный билет, а из билета фотографию Нины, жены своей. Снята Нина была в городском саду, у круглого бетонного фонтана, который никогда не работал. Любительская эта фотография, уже успевшая пожелтеть на уголке, была хуже Наташиной, сделанной где-то в ателье, профессионалом, а сама Нина — лучше.

«Если дорог оригинал, береги копию», — в тысячу первый раз перечел Шурик на обороте. Надпись ему нравилась. «А что? Простая», — подумал он, перевернулся на спину и снова сравнил фотографии. И снова Нина оказалась лучше.

Шурик довольно вздохнул и принялся листать тетрадь, глазами скользя по текстам знакомых песен. Оказалось, что тетрадка вставляется в переплет, исписал — вынимай и вставляй новую. Шурик подергал тетрадь, и неожиданно к нему на грудь упала новая розовая десятка, сложенная пополам. Упала и встала Домиком — выпала из-под переплета.

«Вот это да! — изумился Шурик. — Как же он теперь без денег-то?» Ему захотелось куда-то бежать и что-то делать, но куда и что — он не знал, поэтому остался лежать на месте. Решил, что у Саньки, наверное, еще есть деньги, и успокоился окончательно. «Домой приеду — вышлю по почте, — подумал он, — и тетрадку, и десятку. Все разом».

Шурик вложил нечаянно найденную десятку в свой военный билет, чтобы не потерять ненароком, и туда же сунул фотографию чужой девушки — неизвестно зачем. Чтобы рядом с Ниной полежала. Потом закрыл глаза и стал думать, кто лучше — Нина или Наташа.

Все время получалось — Нина.

 

2

На вокзале Шурика никто не встретил, хоть он и посылал телеграмму. Сколько он ни вглядывался в толпу, ни мамы, ни Нины не увидел. Сразу почувствовал себя усталым после многодневной дороги и присел на чемодан.

По быстро опустевшему перрону, мимо киосков, торговавших газированной водой, мороженым и всякой снедью и закрытых в этот час, медленно, будто это не перрон, а бульвар, бродила пара — юный морячок с черно-желтыми гвардейскими лентами на бескозырке, белобрысый, как Саня-«москвач», и чем-то неуловимо на него похожий, и девушка с распущенными по плечам волосами. Несколько поодаль прохаживалась полная женщина в шумящем плаще. Она украдкой зевала.

«Поженились», — определил Шурик, проникшись к юному моряку симпатией, к которой, впрочем, примешивалась изрядная доля некоей покровительственной жалости.

И у него в свое время было такое же прощание на вокзале, только бродили они с Ниной вдвоем, никто не зевал поодаль. Его мать дежурила в больнице, как всегда, не в свою очередь и побоялась прогулять дежурство, а ее провожать зятя не пришла, сослалась на нездоровье. Шурик тогда решил, что теща стесняется его солдатской формы, и обиделся. Нина беззвучно плакала, не вытирая слез.

«Да, долго тебе скучать», — подумал Шурик, глядя на счастливую девушку. Он вспомнил, как сам возвращался в часть после своей торопливой и нешумной свадьбы.

Первым, еще на КПП, его встретил Саня-«москвач». По случаю непереносимой жары и безлюдия Саня беспечно нарушал устав — расстегнул ворот, распустил ремень и, поминутно поправляя висевшие на нем ножны со штыком, раскачивался на красном табурете, заставляя себя вникать в учебник геометрии, часть вторую — стереометрию. Завидев Шурика, который совсем запарился в парадно-выходном мундире, «москвач» оторвался от науки. От лениво поднес два пальца к ржаной брови и спросил тоном провидца:

— A-а, это ты, Шалфей? Привет! С легким паром! Чего сияешь? Женился?

— Ага, — честно признался счастливый Шурик. Он снял фуражку, мокрую от пота изнутри, и пожалел, что не может тут же сбросить мундир.

— Ну и дурак, — сделал вывод Саня. Довольный своей проницательностью, он снова вник в книгу, потеряв к «женатику» всякий интерес.

Старшина Пригода зазвал Шурика в каптерку, усадил на узел с грязным бельем и потребовал фотокарточку. Шурик, поколебавшись, дал. Старшина повертел ее так и эдак, прочел надпись на обороте, вздохнул и произнес приговор:

— Ничего, подходящая! Девушкой взял?

Шурик покраснел и не ответил.

Новый ротный, капитан Крухмалев, прибывший в часть совсем недавно, откуда-то издалека, остановил его вечером на плацу.

— Слышал я, женились вы, Алфеев? — спросил он, внимательно разглядывая Шурика. — Знаете, сержант, — продолжил он, получив невразумительный ответ, — брак, он как крепость в осаде: кто осаждает, рвется внутрь, а кто в осаде — наружу. Да, есть у арабов такая интересная пословица. А вообще-то женитьба дело стоящее, хорошее. Только вот… — Капитан задумался, глядя в землю. Потом очнулся, глянул мимо Шурика далекими глазами, поморщился и махнул рукой. — Ладно. Идите, Алфеев! Желаю вам…

А что именно желает ему капитан Крухмалев, Шурик так и не услышал.

Нечаянно встретившись с юным морячком глазами, Шурик украдкой подмигнул ему и показал оттопыренный большой палец. Морячок в ответ улыбнулся радостно и смущенно. «А и посмеются же над тобой, пацан», — сочувственно подумал Шурик, кивая морячку головой.

Первые недели после возвращения в часть ему тоже не давали проходу — подшучивали, подтрунивали. Особенно старался Саня-«москвач». Вася Танчик, заступаясь за Шурика, предсказывал ему:

— Сам ведь женишься, никуда тебе не деться!

Вася в течение нескольких лет имел отсрочку от призыва в армию. Как редкий специалист по монтажу чего-то важного, он не уточнял — чего. Когда это важное было смонтировано и сдано эксплуатационникам, Васю призвали, так что служил он не со своим годом и был в роте старше всех возрастом. Дома у него подрастала дочка, он очень по ней скучал и вел с женой обстоятельную переписку о детских болезнях.

— Ну, нет, — отвечал ему легкомысленный «москвач», — нет, милые дамы, мы очень упрямы!

— А что с тебя взять! — с добродушным смешком отмахивался от него Вася. — «Чепешник» и есть «чепешник».

А Шурик начал украдкой считать дни. Получалось, что служить ему еще год с «хвостиком». Даже если отбросить «хвостик», пренебречь им, то все равно оставался год. Целый год!

И вот этот год прошел, пролетел и «хвостик». Осталось полчаса. «Всего-навсего», — с удивлением подумал Шурик и, не удержавшись, радостно засмеялся. Наверное, это выглядело со стороны довольно глупо.

Приветственно помахав морячку, которому дослуживать еще предстояло, Шурик поднялся, подхватил чемодан и заспешил к трамвайной остановке. «Долго ему еще, — прыгали мысли в такт шагам, — они, морские, на год больше служат, а я… я — все! Полчаса, полчаса…»

…Новенький чешский трамвай, яркий, как детская игрушка, заскрежетав, повернул на другую улицу и, раскачиваясь на рессорах, помчался вдоль длинной стены хлебозавода. Шурик, который стоял на задней площадке, прильнул к стеклу, придерживая шатающийся чемодан ногою.

Они гуляли возле этой стены — мальчики отдельно, девочки отдельно. Вечера были прекрасны и похожи, как близнецы. Они пролетали быстро и незаметно. Украдкой отделялась парочка-другая. Уходили подпирать чей-нибудь глухой забор. Шептали что-то, целовались и, обалделые от счастья, расходились по домам, чтобы перед сном послушать родительскую воркотню, а утром проспать в школу или на работу.

Над воротами хлебозавода висели те же прямоугольные часы и, как и три года назад, показывали неправильное время.

От хлебозавода всегда вкусно пахло. Любопытный, поднявшись на цыпочки, мог сквозь мутное стекло, которое нельзя разбить, увидеть, как возле сложных, ходящих ходуном аппаратов мечутся распаренные женщины в белом. Это белое походило на обыкновенные бязевые кальсоны, но было короче.

Из ворот выглядывал бдительный вахтер в синей форме, и любопытный торопливо удалялся, чувствуя себя виноватым. Запахи сдобного теста и ванили долго преследовали его.

Шурик любил Нину с восьмого класса.

Она тоже гуляла по вечерам, окруженная тесной стайкой подружек. Шурик с друзьями ходил следом. Ему тоже очень хотелось уединяться с Ниной у чужих заборов и замирать, когда за забором вдруг недовольно заворчит собака, загремит цепь и чей-то сонный голос скажет с невидимого крыльца: «Кто там? Тихо, Шарик! Брысь! Покою от проклятых нету!»

Но Нина Шурика тогда не замечала. Она никого не замечала. Ходила, погруженная в себя, и загадочно улыбалась. И, видя эту ее улыбку, Шурик замирал и чувствовал себя мальчишкой…

От своей остановки, которая раньше звалась «Конечная», а теперь стала называться «Магазин», потому что трамвайные рельсы протянулись дальше, к новым кварталам, Шурик пошел медленно, с интересом оглядываясь и предвкушая радость встречи. До нее осталось совсем немного, с каждым шагом все меньше и меньше времени.

Новые пятиэтажные коробки, одинаковые, как пятаки одного года чеканки, гордо возвышались над пестрыми частными домиками, которые тонули в темной зелени. Витрины нового продуктового магазина, в честь которого и была наречена остановка, жарко отражали утреннее солнце и — косо — улицу и Шурика, идущего по ней с коричневым чемоданом. А школа была старая, со знакомым пыльным двором. Шурик улыбнулся.

Нина написала ему, что к ней привязался Витька Бирюк, отсидевший срок за хулиганство. Не стал давать проходу. Сначала, встречая Нину, говорил:

— Ты ток скажи, если кто тронет! Ты ток скажи…

Потом стал пугать, грозить, а однажды, пьяный, даже ударил и прогнал с танцев, а дружинники, дежурившие на танцплощадке, отвернулись. Они и повязки-то свои надевали только затем, чтобы не платить тридцать копеек за билет.

Приехав в краткосрочный отпуск, Шурик встретил Бирюка у старого магазина, который теперь снесли. Крепко взял Витьку за руку, завел в пустынный школьный двор и, молниеносно сняв ремень, наглядно показал, что им, особенно бляхой, можно сделать. Витька растерянно улыбнулся, показав щербатые, траченые зубы, и, кажется, понял. Нина в своих письмах о нем больше не вспоминала. А потом вообще перестала писать. Задумала поступить в институт, готовилась к экзаменам.

Улица Подгорная по случаю раннего часа была почти безлюдна. Только трое рослых и тощих школьников молча пинали ногами желтый волейбольный мячик и сидела на лавочке без платка, греясь на солнышке, бабка Мотя.

Шурик остановился возле, поставил на землю чемодан и громко, как обычно говорят с глухими, рявкнул, глядя на коричневые, чемодану под цвет, бабкины уши:

— Здорово, бабка Мотя! Как живешь?

Школьники остановили мяч и уставились на Шурика. Он их не помнил, они его тоже.

— Ишь ты, уже гаркать научился, — отметила вроде как про себя совсем не глухая бабка Мотя. — Посиди, Шурик, — предложила она и подвинулась, освобождая место. — Большой ты стал… То-то я с утра гляжу, а мамка твоя кофту новую под мышку и на вокзал побегла. Телеграмму, что ты отбил, показала — и бегом! Встретить, значит, хотела, упредить… Разминулись вы с ней, стало быть. А чего упреждать-то? Правда, она все одно вылезет, сколь ее ни хорони…

Шурик тихо недоумевал, слушая бабкины намеки. Та испытующе взглянула на него: знает? не знает? — и продолжила свои непонятные рассуждения:

— В милиции вон зарплату прибавили, а в армии что? Солдат и есть солдат. Кормют его и галихве дают… — Она сухими пальцами, осторожно потрогала Шуркину штанину, ушитую по армейской моде. — Сукно вроде, шерсть… А в милиции все один лучше. И кажную ночь он дома. Обратно же — какая ей было житье? Растравил девку — и Кузькой звали на два года! А девка молодая, да… Сначала-то она к матери своей ушла, с твоёй-то не поладили, значить, не сошлись характером.

Шурик обалдело смотрел на бабку. «Что плетет старая?» — смятенно подумал он. На глаза ему попались школьники, долговязые и худые, которые с немалым интересом прислушивались к рассказу бабки Моти.

— А ну, кыш отсюда, мелюзга! — зычно приказал Шурик, поднимаясь с лавки.

Школьники подобрали мяч и, независимо оглядываясь, удалились.

Бабка Мотя, вперив глаза в землю и покачивая ногами в длинных шерстяных носках-самовязках, неотвратимо скрипела, складывая и раскладывая на коленях свой белый, в бледный цветочек, вдовий платок:

— Потом этот объявился, минцонер. И самостоятельный, и начальник… И годами, — она взглянула на Шурика, — и годами тебя постарше. Из району сам приехал, устроился. Ну, сошлись. У Сеньки Батищева на квартере стоят, во времянку он их пустил. Пятнадцать рублей плотют. Сенька-то радуется: пенсия ему мала, а тут подмога…

«Сам бы кому пенсию платил, лишь бы дома сидеть», — зло подумал Шурик, вспоминая Семена Батищева — какой он. Потом понял, что все, что рассказала бабка Мотя, — правда, правда, правда.

Школьники опять приблизились. Лица у них были равнодушные, постные. Один из них обнимал мяч.

— За себя ее вроде взять собирается, — говорила бабка, теребя платочек, — как ты ей развод дашь. Но не верю я в ихнюю совместную житье. Должон он ее бросить. Наиграется…

Но Шурик ее уже не слушал. Для него все стало пронзительно ясным. И почему писем не было… Он вскочил, зацепившись сапогом за чемодан, и бросился к дому Батищева. Бабка Мотя проводила его глазами.

— Фибра, — сказала она, легонько пнув качающийся чемодан немощной ногою. — Эх, гусли-мысли, жизня наша!..

Школьники еще некоторое время поглазели на нее, а потом снова принялись пинать мячик.

Семен Батищев считался инвалидом и нигде не работал. Возился по хозяйству — с домом, огородом, садом. Разводил цветы и торговал ими на базаре, а вечером — у городского театрика, единственный среди женщин. На Подгорной улице он слыл скупцом. Про него, ухмыляясь, рассказывали, что будто бы на рассвете, когда никто не видит, он ходит к трамвайной остановке собирать окурки. Потом высыпает табак на газетку, сушит и набивает им пустые гильзы — машинка у него такая есть.

Жена Батищева, огромная нелюдимая женщина, работала в маленьком мясном магазине. Сама ворочала говяжьи полутуши, сама, ухая, рубила мясо на колоде — здоровья у нее было на троих здоровых мужиков.

Свой дом Батищевы купили после войны и денежной реформы, перестроили его и жили в нем замкнуто, за задернутыми занавесками и запертой на засов калиткой, но вроде бы ладно.

— Бактисты, — предполагала бабка Мотя.

Когда Шурик с разбега ткнулся в высокую калитку, во дворе у Батищевых лениво гавкнула собака. Шурик забарабанил в калитку кулаком. Заглянув в узкую прорезь под литой табличкой «Для писем и газет», он увидел самого Семена.

В бесцветной майке, висевшей на синеватых плечах, как на вешалке, в суконных жарких штанах, спустившихся до самого предела, и в тапочках, отороченных облезлым мехом, Батищев стоял на крыльце и кашлял в кулак. Кашель у него получался гулким и страшным.

— Дядь Сень, открой! Дело есть, — с трудом переведя дыхание, попросил Шурик.

Батищев зашаркал подошвами. Вся дорожка от крыльца до калитки была залита серым цементом, а под водосточными трубами цемент был желт от ржавчины. Стукнули засов и щеколда.

— Приехал? — спросил Семен, обнажая коричневые обломки зубов, и поправил лямку майки на плече.

— Здорово, дядь Сень!

Сунув Шурику холодную и влажную ладонь, Батищев повлек его на огромную парковую скамью, которая, утопая в цветах, стояла у цементной дорожки. На спине Батищева от заросшей серым волосом шеи до огромного выреза линялой майки отчетливым рядом выступали крупные позвонки. «Как у скелета», — подумал, содрогаясь, Шурик.

От цветов, мешая дышать, исходил душный аромат. У мощных, литых ног скамьи, густо покрашенных бурой краской, суетились маленькие черные муравьи. Шурик попробовал отковырнуть застывшую каплю краски. Та не поддалась, будто каменная.

— Что же, Шурик, дело житейское, — сказал, осторожно покашляв, Батищев и ласково тронул Шурика за колено. — А что на квартиру их пустил, ты на меня злобы не держи. Пятнадцать рубликов не лишние, и прописывать не надо. Пенсия у меня, сам знаешь…

— Да уж знаю, — дернулся Шурик.

— …только на ВТЭК посылают, дергают, — продолжал Батищев, сжимая Шуриково колено. — Его ведь тоже Шуриком зовут. И парень ничего, уважительный. А не простой — начальник! Младший лейтенант, дальше учится. И мне, понимаешь, спокойней — все ж милиция во дворе. Времянка-т все равно пустая.

— Шуриком? — Шурик оставил каплю, сбросил с колена ладонь Батищева и зашарил руками по скамейке. — Шуриком, говоришь? А ну, постой! Погоди… Шуриком…

Кобелек, до того умильно глядевший на людей влажными карими глазами, с визгом полез в будку, застревая в узком отверстии и суча ногами. Батищев вцепился в тугую спину Шурикова мундира.

— Да погоди ты, дохлятина! — отпихнул его Шурик.

Батищев, теряя тапочки, семенил следом.

— Нету их, — убеждал он Шурика, брызгая слюной. — Нету, тебе сказано! Вчера уехали к его матери в район. Картошку копать поехали!

Шурик дернул дверь времянки так, будто хотел вместе с косяком вырвать ее из стены. За дверью что-то упало, громко звякнув, и покатилось, громыхая. Шурик долго вглядывался в занавешенное окно, хотя кроме белой занавески видел в нем лишь неясное отражение собственного лица и своих красных, перечеркнутых желтыми лычками погон.

— Приедут когда? — коротко спросил он.

— Обещались пять мешков… — невпопад ответил перепуганный Батищев. — Завтра приедут, — внезапно и тоненько закричал он, — к обеду, не ране!

— Ясно, — сказал Шурик. — Очень даже хорошо.

Он твердым шагом, не оглядываясь, вышел с батищевского двора. Едва не стукнулся лбом о верхнюю перекладину калитки. Батищев подбежал к ней с обратной стороны, торопливо накинул щеколду и загремел засовом.

— Я тебе покажу «дохлятину»! — слабым голосом прокричал он. — Я тебя привлеку к ответственности!

Но Шурик не оглянулся. Он твердо, как на строевых занятиях, ставил ноги.

— Шпана чертов! — нерешительно добавил Батищев из-за своего неприступного забора. — Хулиган!

Песик, пересидевший грозу в будке, вылез, встряхнулся и громыхнул цепью. Потом потянулся и гавкнул. Тоже нерешительно. Батищев схватил палку и огрел пса что было силы. Пес, обиженно визжа, снова забился в будку.

Бабка Мотя, спасаясь от набиравшего силу солнца, накинула на голову платочек.

— Шура, а там мамка твоя пришла, — пропела она, улыбаясь и заглядывая Шурику в лицо. — Волнуется, что тебя нету. Чемоданчик-то не забудь… И сколько я ей, матери твоей, говорила, а она все свое: ночная кукушка, мол, все равно перекукует. Упрямая она, Шурик, мамка твоя, вот и не прижились они вместе…

Школьники куда-то исчезли. Остались посреди улицы только половинки кирпичей, обозначавшие ворота. Шурик поднял легкий чемодан и пошел домой, пыля сапогами.

 

3

Мать показалась Шурику очень маленькой и совсем старой.

— Сынок, — сказала она и заплакала.

Шурик погладил ее по голове и повторил:

— Мам, ну, мам, ну, не надо, мам…

Кое-как успокоившись и вытерев глаза полотенцем, мать захлопотала, собирая на стол. Шурик сел, далеко вытянув ноги в пыльных сапогах, и задумался. Мысли перескакивали с одного на другое и мелькали, мелькали…

— Я на вокзале все глазоньки проглядела, — рассказывала мать, снова готовая заплакать, — думала уж: не приедет мой сыночек, там останется! Некому будет глазоньки мои закрыть… Хотела сразу на работу. Потом — нет, думаю, зайду. Мотя сказала, Что ты тут…

Она снова обняла сына, уколовшись о его многочисленные значки. Всхлипнула:

— Ушла она от нас. Одних чулок снашивала на всю зарплату. Заразы боялась, ела отдельно. По дому тоже ничего. Не подошли мы ей, сынок!..

— Знаю, все знаю, — жестко ответил Шурик, высвобождаясь из объятий. — Сообщили уже, успели!

Поправив ремень, он прошелся по комнате. Заныли половицы. «Сон, — подумал Шурик, — все сон».

— Я теперь, Шура, курочек держу, — неожиданно перескочила мать. — Шесть несушек с петушком. Может, яичка выпьешь свежего? Несутся плохо, не знаю, что и делать… Ой, мне ж на работу идти, — спохватилась она. — Не отпускают. Еле на два часа отпросилась — тебя встретить. А ты кушай, голодный небось. — И она снова заплакала.

— Ладно, ладно, — сказал Шурик, пальцами, осторожно, поднимая материн подбородок. — Ты не плачь. Москва слезам не верит. Воскресенье — и работать. Безобразие!

— Так болезнь не спрашивает, когда будний день, а когда праздник, — ответила мать. — Сменять некому, сынок. Все грамотные стали, никто к нам работать не идет. А то б я на весь день отпросилась, — виновато объяснила мать. — Ты, Шура, не ходи никуда, — попросила она. — Полежи, ладно? Отдохни после дороги.

— А ты не задерживайся, — сказал Шурик и ласково погладил мать по голове. — Ничего…

Он проводил мать до калитки и долго глядел, как она идет по улице, склонив голову к плечу. Волны жалости захлестывали его. В горле комом стояли невылившиеся слезы. «Чинить надо, — подумал он, трогая серые колья, на которых едва держался старый забор. — Ладно, потом… потом».

Все трогая, ко всему прикасаясь, он медленно обошел дом. Резко подтянул гирю на старых ходиках.

Распахивая окно, вспомнил веселого дядю Григория. Это он, напевая: «Приеду весною, ворота открою…» — поменял старые глухие рамы на эти, со створками. Новые рамы замечательно пахли олифой. Мать запрещала лишний раз открывать окно — боялась, что сломаются или потеряются шпингалеты, которые считались дефицитом.

Постояв у раскрытого окна, Шурик вернулся в комнату. Ткнул в клавишу старой радиолы. В эфире хихикали — шла веселая воскресная передача. Шурик выключил — не до смеха. Залез в серую коробку с пластинками.

Все они, кроме одной, были Нинкины, а пластинку про «город над вольной Невой» Шурик купил сам. Давным-давно, когда и проигрывать-то ее было не на чем. «Ушла, а приданое свое забыла», — перебирая их, усмехнулся Шурик.

Взял одну в руки, подержал и лениво, не читая названия, выбросил в распахнутое окошко. Пластинка, бесшумно вращаясь, вылетела и блеснула на солнце. Она упала в ржавую картофельную ботву, распугав кур, и не разбилась.

— Хорошо, — сам себе сказал Шурик и подошел к столу, хотя есть давно расхотелось.

В щербатой тарелке со сплетенными буквами «МПС», почищенная, порезанная и политая постным маслом, лежала рыжая селедка без хвоста. Шурик грустно усмехнулся, вспомнив детство. Мать запрещала ему, маленькому, есть рыбьи хвосты.

— Не ешь, — говорила она, — а то у самого хвостик вырастет!

И Шурик не ел, боясь, что у него и на самом деле вырастет хвост. То-то позору будет! Не ел он рыбьи хвосты и позже, когда подрос, и мать всегда съедала их сама — не боялась, а может, и любила.

— Да-а, дела, — сказал Шурик, чувствуя, как щиплет в горле. — Шурик! Почему — Шурик? Из милиции. Нет, это же надо! А? Из милиции — и тоже Шурик…

Он повалился на кровать, на тощий матрац, списанный когда-то из купированного вагона, и с обидой вспомнил, как после свадьбы тащил от тещи приданое — перину в синюю широкую продольную полосу. Крапал легкий дождик, перина была обернута в прозрачную клеенку и перевязана шпагатом. Она вяло пузырилась, как надувная игрушка, из которой выходит воздух. Встречные мальчишки, — а их было много как никогда, — глядя на краснолицего, страдающего Шурика, строили рожи и смеялись. Нина независимо шла поодаль, делая вид, что перина и все происходящее ее совершенно не касаются.

Сейчас эта перина, должно быть, лежала у Батищева во времянке, за занавешенным окном. Нина завтра приедет в город и будет спать на ней со своим милиционером, как спала она на ней и вчера, и позавчера, и месяц назад, а Шурик ничего не знал об этом.

— Но почему именно милиционер? — спросил он у самого себя.

С милицией он встречался всего два раза в жизни — когда получал паспорт и когда бросил школу.

А школу Шурик бросил в восьмом классе. Ему очень хотелось стать самостоятельным человеком. На заводе, куда он устроился учеником слесаря в инструментальный цех, его заставили пойти учиться в вечернюю школу. Но школу Шурик посещал редко. Он предпочитал проводить вечера в компании друзей. Компанией верховодил Витька Бирюков, по прозвищу Бирюк.

Приходя с работы домой, Шурик безо всякого интереса обедал — хлебал какой-нибудь супчик или щи, черпая ложкой из кастрюли, которую мать, уходя в больницу, заворачивала в свою старую шинель и накрывала подушкой. Они с матерью так и питались всегда — суп, хлеб, чай. Второго не было в обычае. Котлеты мать делала только в праздники, раз в полгода. И что это были за котлеты…

Поев, Шурик облачался в красную рубаху. Он выкрасил ее сам, следуя моде, а потом она долго красила его. Особенно на спине и под мышками. Напяливал много раз перешитые — с каждым разом все уже и уже — брюки, обувал девятирублевые полуботинки. Если их хорошо вычистить, они запросто сходили за тридцатипятирублевые и назывались «корочками». Вырядившись так, Шурик отправлялся на улицу.

По улицам гуляли стаями. Слонялись по темным переулкам, пугая молоденьких женщин и пожилых дядей потрусливее. Женщины постарше их почему-то совсем не боялись. Часто затевали драки — стая на стаю. Потом долго бахвалились — каждый своими подвигами.

Иногда в самый разгар побоища откуда ни возьмись возникал оперуполномоченный Нецветаев в длинном, булыжного цвета габардиновом макинтоше, со свернутой газеткой в руках. Драчуны, завидев его, разбегались кто куда, врассыпную. Нецветаев молча хватал за шиворот самого неповоротливого и тут же, на месте битвы, учинял ему допрос. Потом, велев пойманному завтра с утра явиться в отделение милиции, Нецветаев уходил в ночь, помахивая газеткой, запакованный в узкий макинтош.

Однажды самым нерасторопным оказался Шурик. Нецветаев велел явиться в отделение к одиннадцати утра. Шурик приплелся без пятнадцати, обмирая от страха. Нецветаева на месте не оказалось, и Шурик, ожидая его, промаялся целых два часа.

В отделении милиции кипела своя — непонятная и жутковатая — жизнь. Сновали туда-сюда, входили и выходили хмурые милиционеры. Поминутно хлопали двери. Где-то стрекотала пишущая машинка. Из кабинета, напротив которого сидел Шурик, вышел некто в штатском.

— Долго не чикайся, — через плечо кинул он кому-то уже с порога. — К прокурору — и в суд!

Шурик, услышав это, испуганно сжался, хотя рычащее слово «прокурор» и не менее грозное «суд» относились явно не к нему.

Потом судьба принесла и посадила рядом с ним потрепанного и небритого мужичка, одетого в ватник, хотя на улице стояла жара — май. На ватнике не было ни единой пуговицы. Мужичок, не успев сесть, с ходу попросил закурить. Шурик ответил, что не курит. Тогда мужичок закурил свою папироску, — тоненькую и вонючую. Подымив в рукав, мужичок сиплым шепотом принялся поносить «мусоров» — всех скопом и каждого в отдельности. Если же мимо проходил человек в форме, мужичок вскакивал и сгибался в поясном поклоне.

— Будьте здравы, гражданин начальник, — раболепно гундосил он.

Занятые милиционеры зло отмахивались.

От мужичка попахивало непонятной скверной, и Шурик весь сжался, стараясь не прикасаться к своему противному соседу. Страх его рос и рос.

По коридору, на ходу поправляя серый галстук на черной рубашке, прошел Нецветаев. Без макинтоша и газетки он выглядел непривычно, и Шурик не сразу узнал его, а потом, узнав, нерешительно привстал навстречу. Нецветаев взглянул на него, вспомнил и поманил:

— А, драчун! Иди-ка сюда, голубок!

Шурик послушно встал, опустил голову и пошел — как на казнь. Нецветаев казался ему огромным и беспощадным.

В кабинете, куда Нецветаев привел Шурика, стояло три стола. На вешалке висели две форменные фуражки и белая, в рубчик, кепка с захватанным козырьком. В окне, между рамами, вставлена была решетка из тоненьких, крашенных белой масляной краской прутьев.

— Паспорт принес? — усаживаясь за стол, спросил Нецветаев. — Давай сюда!

Он медленно, как бы скучая, пролистал новенький паспорт, потом привстал, прикрыв его большой ладонью.

— Ну, что, герой? — медленно спросил он.

Готовясь к тому страшному, что, очевидно, должно было произойти, Шурик втянул голову в плечи и почувствовал, как по спине вниз стекает холодный пот. Тут в кабинет шумно влетел жуковатый, похожий на дядю Григория милиционер в чине капитана.

— Мишка! — закричал он прямо с порога. — Подмени меня двадцатого!.. Ах, да, — тут же спохватился он, — ты же у нас на сессию уходишь, студент… А это что за фигура? — заинтересованно спросил он и обошел вокруг Шурика. — Незнакомый! На какой улице проживаешь?

— На Подгорной, — разлепил губы Шурик.

— Ах, на Подгорной!.. — многозначительно протянул капитан. — Ясно. Там одна шпана проживает. Давай ему сразу год, чего возиться, вертеть сопли в кулак? — Заменив суд, капитан вынес Шурику скорый приговор и подмигнул Нецветаеву. — А Бирюка знаешь? — внезапно обернулся он к Шурику.

— Никого я не знаю, — потерянно соврал Шурик.

Он пришел в отчаяние. Вчера он дрался именно под предводительством Витьки Бирюка, не очень, правда, активно. Проницательность капитана подавила его. Как капитан подмигивал Нецветаеву, он не видел и едва не разревелся.

— Врешь, — внушительно проговорил Нецветаев, — а в милиции врать не полагается! Вот тебе паспорт, а вот повестка. — И он что-то написал на типографском бланке. — Повестку отдашь в отдел кадров. День не оплатят. Еще раз замечу, что дерешься, уши оборву… Иди!

— Я? — обалдело переспросил Шурик.

Безумная радость оттого, что его не посадили на год в тюрьму, а отпускают на свободу, овладела Шуриком. Он хотел сказать «спасибо», но пересохшее горло помешало.

— Иди-иди, — махнул рукой капитан и наклонился над столом Нецветаева.

Шурик вылетел из отделения, как на крыльях, не чуя под собой ног. Он что-то бормотал и беспричинно смеялся. Все вокруг безумно нравилось ему. Прохожие удивленно оглядывались ему вслед, а один дед даже повертел пальцем у виска.

Повестку в отдел кадров Шурик, конечно, не понес, но несколько дней провел в тревоге — боялся, что Нецветаев позвонит и проверит. Нецветаев, к счастью, не позвонил, однако с той поры Шурик начал остерегаться драк…

Ходики, задушенные слишком высоко и резко вздернутой гирей, молчали. Шурик влез на табуретку и толкнул маятник. Послушал тиканье и вышел на крыльцо.

Пестрые куры деловито сновали, разгребая лапами пыль. Они не обратили на Шурика ровно никакого внимания. Их общий муж, маленький петух с рубиновым гребнем, стоял неподвижно, размышляя, какую из жен ему предпочесть.

Шурик опустился на нагретые солнцем доски крыльца и сдвинул вниз голенища тяжелых сапог. Они стали походить на крупную гармошку. Шурик начал плевать в пыль, курам под лапы, и думать.

Пил он очень мало, вернее, не пил вообще, пьянел быстро и тяги к спиртному не имел. Однако знал, что с горя люди пьют, — от этого вроде бы легче. Одному вдруг стало невыносимо, а в кармане, не давая забыть о себе, лежала новенькая десятка Сани-«москвача». Шурик нащупал в кармане военный билет, запер дверь и отправился в магазин. На люди.

 

4

В продовольственном магазине как раз оканчивался перерыв. У стеклянной двери уже толпились покупатели. Самые нетерпеливые барабанили в стекло кулаками. Тощая продавщица в нечистом халате подошла к двери изнутри, показала очереди руку с часиками и погрозила пальцем — скорее в шутку, чем всерьез. Однако очередь зароптала.

— У них часики золотые, с секретцем: когда отстанут, а когда и поспешат! А то совсем остановятся — переучет. Выручку сдаем, товар принимаем, ревизия, тары нет. Сам в торговой сети работаю, знаю! Ненормированный рабочий день, — рассуждал хорошо знакомый Шурику пронзительный голос.

— Он у начальства ненормированный, — возразила старушка, одетая в старый офицерский китель с подвернутыми рукавами. — А продавцы что ж, разве они начальство? Это в войну, тогда — да, спорить не стану…

— Те же у фонтана, — пробормотал Шурик, узнавая Витьку Бирюка, и тронул его за рукав.

Витька живо обернулся.

— Шура, ты ли это? — вскричал он.

— Я, я, — ответил Шурик.

Витька с восхищением оглядел Шурика с фуражки до сапог, а потом с сапог до фуражки.

— Лоб вымахал, лоб, — сказал он. — Здравия желаем, гражданин генерал-сержант. Много у вас лычек! — Витька, дурачась, сделал «под козырек».

— К пустой голове руку не прикладывают, — снисходительно улыбнулся Шурик. — Ну, здорово! — И сжал протянутую Витькой руку.

— Силен, лбина, силен! — оценил рукопожатие Бирюк. — Отъелся на кирзе, — проявил он удивившее Шурика тонкое знание солдатского рациона. — Как ты насчет выпить, Шура? Я-то винца хотел на одного, но теперь, гляжу, мои планы меняются…

— Не за мылом пришел, — ответил Шурик, пряча за грубостью смущение. — Я и сам хотел…

Он расстегнул и снова застегнул ремень, втянув живот и чувствуя, как под ремнем и мундиром намокла майка. Витька как бы невзначай скользнул взглядом по ремню.

— Чтобы сердцу дать толчок, очень нужен троячок! — прищелкнув пальцами, дурашливо продекламировал он и заслужил укоризненные взгляды очереди.

Бабушка в кителе даже отвернулась, но Витька не обратил на нее никакого внимания.

— Я тут пятерочку закалымил, — шепотом пояснил он, дыша Шурику в лицо табаком, — одному тут фраеру холодильничек достал, доставил и поставил. С гарантией… Я теперь на важной работе. Я товаровед, Шура! Будь здоров, какая работенка. Но требует… — Бирюк прямым пальцем потыкал себя в лоб. — Слушай, Шура, а почему у нас с тобой нет ба-альших, — он, как в детской игре «каравай», показал, каких именно, — рублей?

— Не заработали, — отрывисто ответил Шурик.

Он извлек из кармана военный билет, а из билета десятку. «Чужие ведь, — остановили его сомнения. — А, ладно, — решил он, — семь бед, один ответ».

— Строго пополам, — сказал Витька, разрешая все Шуриковы сомнения, и вытянул десятку из его вялых пальцев. — Все строго пополам, Шура. А как же? Только так!

А тут и магазинная дверь отворилась.

Старики и старушки, толкая друг друга и стукаясь о толстое стекло, втекли в магазин. Продавщицы расходились, дожевывая и перекликаясь, — каждая к своим весам. Тощая, из кафетерия, та, что показывала очереди часы и грозила пальцем, привстав на носки, переливала из трехлитровой банки в стеклянный конус мутный и густой сок синеватого цвета. Кассирша устроилась на высоком табурете и заперла свою стеклянную клетку изнутри. Пенсионеры разбрелись к прилавкам. После давки в дверях оказалось, что их неожиданно мало. Только у штучного отдела, под плакатиком «Деньги платить продавцу», писанным от руки, скопилась жиденькая очередь. Старуха в офицерском кителе заняла позицию у прилавка и, широко расставив локти, вытаскивала из кошелки порожние бутылки разных цветов и калибров.

— Сколько возьмем, Шура? — обернулся Витька Бирюк. — Две хватит?

Он не глядя оттеснил бабушку с кошелкой в сторону. Печально звякнули бабкины бутылки. Бабка молча сопротивлялась, тыкая своим острым локтем Витьке в грудь. Глядя на них, молчала и очередь.

Шурик недоуменно развел руками.

— Боевую давай, — сказал он, вспомнив Саню-«москвача». — Смотри сам… — и отошел к витрине.

Прислонясь к большому и теплому стеклу, Шурик начал думать о том, как дальше жить. Дождаться понедельника, набить милиционеру морду, а Нину за руку увести домой?.. Но всю жизнь над ним будут смеяться, а за милиционера могут и посадить. Уехать? А мама? И потом — куда уедешь, если Витька Бирюк разменивает сейчас последнюю десятку, и та чужая?

— Ничего, — проговорил Шурик вслух, — расплачусь…

— А как же? — подтвердил Витька. — Расплатишься, Шура. Как не расплатиться! Глаз за глаз, зуб за зуб. Как учили отцы святые!

В одной руке Бирюк, зажав горлышки между пальцев, цепко держал две бутылки с водкой, а на ладони другой, под пачкой «Беломора», — мятые бумажки, присыпанные сверху мелочью.

Между большим и указательным пальцами той руки, которая сжимала горлышки бутылок, Шурик увидел тусклый синий якорек. Раньше, еще в школе, Бирюк часто рисовал на этом месте якорь — чернилами или химическим карандашом. Теперь татуировка была настоящей.

— Обязательно надо расплатиться, Шура, — повторил Витька. — Мы же женьтельмены!

Шурик вяло отмахнулся и отделился от теплого стекла. Ему было жарко в суконном мундире, с лица тек обильный пот.

— А где употребим, Шура? — нисколько не обидевшись, спросил Бирюк. — В столовой, а? А то в кино пойдем, — предложил он, и глаза его загорелись. — Есть там, Шура, одна, буфетчицей работает. Там сеанс, а ты сидишь спокойно и пиво пьешь. Как девять бутылок выпьешь, десятую бесплатно дает — удивляется!..

«Еще бы!» — подумал Шурик, иронически оглядев тщедушную фигуру Витьки Бирюка. Идти в форме никуда не хотелось. Подумав, он предложил:

— Ко мне можно. Мать на работе, и закусить есть чем, — добавил он, вспомнив селедку без хвоста, лежащую на щербатой тарелке. — А то я в форме…

— Боишься, заметут? Так тут некому. Ну, у тебя, так у тебя, — быстро согласился Витька. — Вот рубли и мелочь, как в Госбанке, — протянул он Шурику сдачу. — Можно не считать, Шура!

Шурик снова расстегнул мундир и вложил в военный билет потрепанные бумажки. «Вышлю еще, успею», — подумал он, отмахиваясь от самого себя.

Витька потянулся к уголку фотографии, выглянувшей из Шурикова военного билета.

— Кто это, Шура? — спросил он, разглядывая фотографию чужой Наташи. — Ну, нет слов! Краля! Нинка твоя ей и в подметки не годится, Шура!

— А так, знакомая одна, — стараясь казаться небрежным, с трудом соврал Шурик.

Его мундир так и остался незастегнутым — впервые за три года, — а он даже не замечал этого.

— Хорошие у тебя знакомые, Шура, — сказал Бирюк, читая надпись на обороте фотографии. — Ты разве куришь сам? — удивился он. — Может, тебе другие взять? — показал он пачку папирос. — А то я «Беломор» смолю, многим не нравится!

— Не надо, — снова соврал Шурик. — Я бросил.

Во второй раз совралось легче, чем в первый.

По дороге Витька болтал не умолкая.

— Ты думаешь, Шура, я обиделся, когда ты на меня с ремнем лез, хотел съездить? — говорил он. — Нет, Шура, я, дело прошлое, не обиделся и не рассерчал. А почему я не обиделся и не рассерчал-, спросишь ты меня, Шура? А потому, что я сильно зауважал твою любовь и знаю, какой ты есть человек, Шура. Я тебе тогда еще хотел сказать про приключения ее — вся улица орала. Но ты бы слушать все равно не стал, а я глядел и плакал, как она тебя на законный брак лихо наколола…

— Неправда! Как это «наколола»? — упрямо возразил Шурик. — Я сам!

— …наколола, Шура, наколола, — не позволив перебить себя, продолжил Витька. — Я ведь сам, Шура, когда от хозяина прибыл, ходил по земле, как ребенок. Веревки из меня вей, вяжи узлами, — такой я был счастливый!.. Вот тут она и поместилась с «мусором» со своим, — презрительным кивком указал он на батищевские хоромы.

— Знаю, — коротко ответил Шурик и отвернулся, чтобы не видеть высокой калитки с литой табличкой: «Для писем и газет».

— А эта краля, что ты при себе ее карточку носишь, ехал бы ты к ней, Шура, а Нинка еще поплачет горькими слезами вместе с хахалем со своим, ох, поплачет!.. Ее ведь Наташей зовут, да, Шура?

— Наташей, — подтвердил Шурик, краснея. — Ты ж прочитал, чего ж спрашиваешь?

— Не сердись, Шура, не надо… — попросил Витька, быстро, как птица, вертя головою. — А где она прописана, в каких краях? Читецкая, дальняя, да, Шура?

— Читинская тогда уж, — улыбнулся Шурик. — В Москве она прописана, вот где, — сказал он чистую правду. — Поеду скоро. Осмотрюсь и поеду!

В третий раз совралось совсем легко.

 

5

…Сидели долго. Закусывая, съели селедку без хвоста. На поржавевшей электроплитке — мать побаивалась электричества и включала плитку очень редко — пожарили яичницу с салом. Яйца были мелкие. «Воробьиные», — чего-то стыдясь, подумал о них Шурик. Съели и яичницу. Потом ели сало, запивая его сырыми яйцами без соли. Соли Шурик не нашел. Потом разговаривали.

— Товаровед — трудная работа, Шура! — кричал Витька Бирюк. — Но я тебя устрою к нам в сеть, как мы с тобой старинные друзья, Шура! Будем калымить на пару и не пропадем!

Потом он, загибая пальцы, пытался счесть, сколько денег может заработать товаровед помимо зарплаты, если он «с головой», но все время сбивался и начинал счет сначала. Получались безумно огромные суммы.

— …а тут вызывает меня к себе в канцелярию наш ротный, капитан Крухмалев… — спешил рассказать Шурик.

Друг друга они не слышали.

Потом заводили радиолу. Ставили все время одну пластинку, купленную когда-то Шуриком, — трогать другие он не позволил. Объяснил, что собирается побить их об голову Нинкиного милиционера. По одной. Бирюк шумно и восторженно одобрил это решение. Но одна и та же пластинка им скоро надоела, и они начали петь сами.

Шурик затянул солдатскую:

А я тебя не виню: нелегко Ждать три года солдата…

Забыв слова, он полез в чемодан — за тетрадкой Сани-«москвача». Совесть легонько уколола его, а блестящие язычки чемоданных замков больно ударили по непослушным пальцам. В чемодане поверх всего, засунутые один в один, лежали желтые бумажные стаканчики, облитые воском. «Откуда?» — вяло удивился Шурик, с трудом припоминая дорогу домой, поезд… Ему казалось, что все это было давным-давно, когда-то в другой жизни.

Витька долго сокрушался, что нет под рукой гитары, а потом запел так. Спел печальную песню про Колыму и закручинился, хотя свой маленький срок отбывал не на знаменитой реке, а в двух часах езды от города — сбивал ящики при сахарном заводе, и мать навещала его каждый выходной.

Шурик взялся веселить его и, веселя, развеселился сам.

Потом они пели вместе, дуэтом, но дальше первых слов дело у них не пошло: там, где надо петь «куртизанка», Витька упорно выкрикивал «партизанка» и спорил, ударяя себя кулаком по колену. Сдался он лишь перед авторитетом тетрадки Сани-«москвача».

Допели, заглядывая в каллиграфически выписанный текст и легонько стукаясь при этом головами:

А ты — куртизанка, ты — фея из бара, Ты — высшая сила преступной любви…

Потом Шурик чиркнул спичкой и неумело закурил, глотая горький дым и морщась. От дыма и попавших в рот табачных крошек его замутило, и он, с отвращением сплюнув, сунул недокуренную папиросу прямо в сковороду, в застывшее сало. Неприятно запахло и зашипело. Шурик чихнул, как кошка, — несколько раз подряд.

Потом они долго и шумно выясняли, кто же это такие — куртизанки. К общему мнению не пришли, хотя оба в общем-то были близки к истине.

А потом как-то внезапно стемнело, и пришла мать.

— Ну, я, значит, попер, Шура, — совсем трезво сказал Витька и поднялся. — Ты мне дай свою тетрадочку — песни списать, — попросил он. — Это оч-чень хорошие песни, Шура!

— Возьми, — великодушно разрешил Шурик, медленно поднимая голову. — Н-не жалко, понял?

Его неодолимо клонило в сон.

— Никаких тетрадок! — неожиданно строго, как маленьким, сказала мать.

Шурик уставился на мать пустыми глазами, а Витька тут же исчез, как исчезает дым, — будто и не было его.

Из того, что было дальше, Шурику запомнилось только одно: как все время потел лоб, как, вытирая его, Шурик чувствовал кости собственного черепа, как тонка казалась ему кожа на лбу и как подкатывалась к горлу, мешая дышать и выжимая из глаз слезы, жалость к самому себе.

Шурик не запомнил, как говорил матери:

— Его тоже Шуриком зовут, мама! Почему — Шуриком?! — будто не то было важно и обидно, что Нина, недельная жена его, ушла, бросила его и на глазах у всех живет с другим, а то, что того, другого, зовут не как-нибудь иначе, не Сашей даже, не Саней, как «москвача», а Шуриком, Шуриком! — и в этом их с матерью главная беда.

Шурик не запомнил, как, внезапно очнувшись от тяжкой дремоты, он рвался к Батищеву — лупить за отсутствием Нины и ее милиционера его самого, лупить, если достанет сил, его огромную жену, бить в их доме стекла и топтать кладбищенские цветы, которые мешают дышать. Как рвался отыскать Витьку Бирюка и сказать ему, что он хороший человек, попросить прощения за бляху и еще выпить.

— Витька — товаровед, мама! — чему-то радуясь, кричал он. — Это хорошая должность! Она требует ума, мама! Витька и меня устроит! Если надо! Но мне не надо! Н-не надо!

— Грузчик он в «Электротоварах», твой Витька, — пыталась урезонить его мать, но Шурик ее не слушал, он продолжал твердить свое.

Он не запомнил, как, поддерживаемый маленькой матерью, дотащился и плюхнулся на пискнувшую кровать, как мать, тяжело присев рядом, стащила с его ног тесные сапоги и как она, забыв подняться с корточек, тихо плакала, держа в руках его потные портянки, черные там, где были пальцы.

 

6

К утру Шурик начал видеть сны.

Сначала мимо проносились какие-то обрывки. Они походили на кадры из мультфильмов, до которых Шурик с детства был большой охотник. Затем он близко увидел пухлые руки старшины Пригоды, измазанные ружейным маслом; закопченное лицо капитана Крухмалева; одетого в штатское Васю Танчика в незнакомом лесу, с дробометом в руках… Живая, чем-то удивленная селедка проковыляла куда-то на новых желтых аптечных костылях, беззвучно разевая рот, — будто бы зевала. Острая голова селедки была повязана белым платочком, который делал ее жутко похожей на престарелую бабку Мотю.

Потом Шурику долго снилась Нина. Он ворочался и тихонько постанывал во сне.

Разбудила его жестяная сухость во рту. Из распахнутой форточки тянуло предутренним холодком. Оттуда доносился резкий воробьиный щебет. Босые ступни прилипали к холодному полу. Шурик, покачиваясь, долго и жадно глотал холодную воду. От сухости во рту вода не избавила и жажды не утолила. Шурик потрогал гудящую, как колокол, голову и снова лег, чувствуя легкую тошноту и от выпитой воды тяжесть в желудке.

Во второй раз, уже окончательно, он проснулся поздно. Мать, поцеловав его, как в детстве, в лоб, уже успела уйти на работу, а воробьи за форточкой давно молчали. Пол был теплый. На нем лежали косые снопы солнечного света.

На кухонном столе под чистым вафельным полотенцем лежали тонко нарезанное сало, хлеб и маленькая дыня. На полотенце стоял неопрятный штамп МПС — память о тех временах, когда мать ездила проводницей.

Под дыней Шурик обнаружил записку. Буквы на ней, как на льду, разъезжались в разные стороны. Мать просила его никуда не ходить и обещала отпроситься с работы.

Шурик отложил записку и полоснул дыньку тупым ножом. Дынька квакнула и слишком легко подалась. Она оказалась гнилой. Шурику в нос шибанул резкий запах спирта. Его замутило. Он с отвращением выбросил дыньку в помойное ведро и вытер руки клейменым полотенцем. Есть ему расхотелось.

— Вот и кончилась моя законная любовь! — заявил он вслух и огляделся.

Увидел свои сапоги, вымытые матерью, выглаженный ею мундир, который аккуратно висел на плечиках, и едва не разревелся. Вздрагивая от жалости, вспомнил фиолетовые прожилки на руках матери и ее редкие волосы, сквозь которые просвечивала беззащитно розовая кожа.

Забывая задвигать на место ящики старого комода и не прикрыв дверцу шкафа, в которую покойный дядя Григорий вделал когда-то зеркало, вытащил брюки, рубашку и ботинки — довоенную свою форму. Брюки оказались коротковаты и узки, но налезли. Рубашка мала, но с закатанными рукавами выглядела еще прилично. Стельки в ботинках собрались завернуться винтом — от долгого неношения.

Торопливо, так, что лопались какие-то внутренние шовчики, Шурик напялил все свои старые одежды, но все еще чувствовал себя раздетым — настолько старая одежда оказалась легка и непривычна. Шурик мельком, не узнав себя, глянул в волнистое и мутное от старости зеркало и вышел из дому, забыв запереть дверь.

Куры, завидев его, шумно разбежались, а маленький петух еще долго клокотал, словно закипающий на слабом огне чайник.

Пустой трамвай, дребезжа и громыхая, довез Шурика до центра, и он, сам того не желая, очутился в толпе у витрин городского универмага.

Между стекол, на пыльном и крупном гравии, стояла томная женщина-манекен, попирая гравий слегка ободранной ножкой. Женщина, сделанная из папье-маше, была задрапирована в кусок яркого ситца, конец которого живописно свисал с ее тонкой, зазывно протянутой вперед руки. Рядом с ней, верхом прислонясь к стеклу, стоял стенд «Смотрите на экранах области». К нему были приклеены жирные фотографии — кадры из кинофильмов.

Шурик вспомнил, что Нина когда-то всерьез мечтала сделаться актрисой кино или дикторшей на областном телевидении. Потом она хотела выучить английский язык и стать переводчицей. А кончилось все это тем, что, окончив школу, ни в переводчицы, ни в актрисы кино, ни в педагогический — единственный в городе — институт Нина не попала и пошла в продавщицы.

Сначала она работала в маленьком железнодорожном магазинчике, который располагался неподалеку от паровозного депо. На его вывеске стояли загадочные буквы «ОРС НОД» — смысл их для Шурика надолго остался тайной.

Потом Нина перешла сюда — в универмаг, в обувной отдел. И сразу же у нее из-под носа унесли новенькие югославские туфельки вместе с коробкой. Она так тогда переживала, так плакала, что Шурик и сейчас пожалел ее.

Он так и вошел в универмаг через крутящиеся двери, ругая себя за неуместную жалость.

На первом этаже универмага продавались телевизоры, радиолы на ножках и магнитофоны. Покупателей в этом отделе не было, и продавцы, молодые ребята в синих одинаковых халатах, развлекались, испытывая, как им и положено, новый товар, — заводили наимоднейшие пластинки. От криков на иностранных языках голова у Шурика загудела и начала резонировать, как пустая, и он бегом поднялся по лестнице на второй этаж.

В левом крыле второго этажа продавали готовое платье, а в правом — обувь. Там, где обувь, Нины не было.

«Выходная, — решил Шурик. — Или отпросилась. Картошечку копать, самогон пить… Нет, милиционеру самогон неудобно, он казенную употребляет. «Боевую», как Саня-«москвач» говорил».

Вспомнив о Сане, Шурик пробормотал себе под нос что-то неразборчивое и покраснел. По спине потекли противные струйки пота.

Продавщиц, знакомых по прежним временам, Шурик тоже не увидел, но и мимо незнакомых прошел как-то воровато и с опаской. Он боялся быть узнанным и осмеянным и стеснялся немодно узких брюк. Штатский наряд казался настолько легким, что Шурик чувствовал себя раздетым. От этого было еще неудобней.

Он решил убраться из обувного отдела подобру-поздорову, но уже у самой лестницы, у безлюдного отдела с резиновой обувью — сапог не было, а галош никто не покупал, — Шурику встретилась босая и беременная цыганка. Она приперла его огромным животом к прилавку и зашептала горячим голосом:

— Красавец, разменяй пятьдесят рублей, золотой!

Шурик растерянно уставился на бородатый цыганкин подбородок. «Сколько же ей лет?» — подумал он и принялся нерешительно отнекиваться.

Цыганка, однако, не отставала.

— Ведь есть у тебя деньги, — энергично наступала она, — вижу — есть! Разменяй, помоги человеку!

— Нету, — мотал головой Шурик.

Он затравленно озирался по сторонам, ища поддержки. От цыганки пахло потом и «Шипром». Она пронзительно и базарно — все услышали, весь магазин, — закричала:

— А зачем в магазин без денег пришел?! — и тяжело задышала Шурику в лицо.

— А я из милиции, — неожиданно ответил Шурик.

Это веское слово подействовало магически, цыганка моментально исчезла, даже шороха ее цветастых юбок не осталось.

Девчонки-продавщицы в халатиках, перешитых каждый на свой манер, весело захохотали. Они с интересом разглядывали Шурикову сверхкороткую прическу. Одна, самая маленькая и самая смелая, спросила, кокетливо улыбаясь:

— А вы правда из милиции?

— Правда, — буркнул, не глядя на нее и переминаясь с ноги на ногу, Шурик. А что ему оставалось делать?

— Вас, наверное, Алфеева интересует? — томно вздохнула девушка. — Я знаю, вы ей в институт готовиться помогаете… — Она повернулась к подругам и, кажется, подмигнула им. — А она сегодня выходная. К ней муж, говорят, скоро должен приехать… А что, скажите, в милиции теперь все так коротко стригутся? Как в армии? Или это только вы один?

Шурик бежал. Бежал с позором, проклиная дотошную продавщицу, настырную цыганку и свои ноги — за то, что они занесли его в универмаг.

Из универмага обруганные ноги занесли Шурика в городской сад, под дырявый шатер, где продавали светлое пиво и пыльные баранки, которые были тверды, как дерево. Одинокий счастливец с портфелем, зажатым меж коленями, рвал на ленточки тощую копченую рыбку. Он наслаждался ею, пивом и молчаливой завистью окружающих.

Шурик долго тянул пиво из тяжелой кружки, потихоньку успокаиваясь и приходя в себя.

«Уеду я отсюда, — угрюмо думал он, рассеянно оглядывая закованные в асфальт чахлые деревца. — Хоть к чертям на рога, все равно уеду».

Теперь все казалось Шурику удивительно простым: надо уехать, обязательно уехать, а там, на новом месте, все это кончится, оборвется и забудется, как забывается дурной сон.

 

7

По пути домой Шурик забрел в военкомат, сам нетвердо зная — зачем.

На стенах в темноватом и прохладном коридоре второго этажа висели стенды, плакаты, призывы. Оглядывая их, Шурик неожиданно вздрогнул: он встретился глазами с самим собой. Младший сержант Алфеев смотрел на него из-под козырька глубоко сидящей парадно-выходной фуражки и крепко сжимал цевье автомата. Фотография его висела на стенде «Отличники боевой и политической подготовки, призванные нашим военкоматом».

«А вот и мы, — подумал Шурик. — Тогда как раз сержанта присвоили, лычку не успел дошить. Все, кончился отличник, скоро снимут…»

Военком, грузный и важный, как вол, поднимался по скрипучей деревянной лестнице. Он шумно отдувался и вытирал шею большим темным платком.

— Здравия желаю, товарищ полковник, — сказал Шурик, по давней армейской привычке опуская приставку «под».

Рука сама потянулась козырнуть, но Шурик вовремя вспомнил, что одет в штатское и «без головы». Рука осталась у брючного шва. Пальцы отбили по карману беззвучную дробь.

— Здорово, сержант, — кивнул военком и протянул руку. — Успел, переоделся? И пива выпил… У пива, Алфеев, запах специфический. Ну, заходи, заходи, — пригласил он и загремел ключами, отпирая дверь своего кабинета.

Слушая сбивчивый и откровенный рассказ Шурика, военный комиссар кряхтел, ерзал в деревянном жестком кресле, но помалкивал.

— Значит, все твердо? — спросил он, когда Шурик закончил свой рассказ. — Ехать — и никаких гвоздей? Ну, что тебе сказать по этому поводу? Там, конечно, в людях нужда большая, это мы все понимаем, стройка есть стройка, передний, так сказать, край. Но и здесь… — Военком постучал карандашом по толстому, расколотому надвое стеклу. — А фамилии его ты не знаешь? Твердо уверен, что не знаешь? Ну, ладно-ладно… — махнул он рукой. — А вербоваться я тебе не советую. Отношение к вербованным другое, и вообще… Несолидно, я считаю. Демобилизованный воин. Лучше по комсомольской линии…

Шурик молча сглотнул и закивал. От выпитого пива и жары, которая стояла на улице, он взмок, а теперь чувствовал, что зябнет в легкой прохладе кабинета. Тут еще военком грузно повернулся и включил лопоухий вентилятор, и Шурик зажал подрагивающие руки между коленями.

Военком, о чем-то думая и сопя, аккуратно развернул, а потом сложил «Красную звезду» и сунул ее под зеленый телефонный аппарат. Поразмыслив еще немного, он набрал номер.

— Девушка, дай-ка мне своего шефа, Алешу, — особенным, «телефонным» голосом попросил он. — Откуда-откуда… От верблюда. Военком говорит. Из военкомата, естественно. Рано обюрократились, молодежь… А-а, здравствуй, Алеша! Да, жарковато… — Подполковник покосился на вентилятор, который жужжал вовсю. — Безусловно, бабье, последние денечки… Алеша, я до тебя с большой просьбой. Снабди нашего товарища комсомольской путевочкой… Нет, на этот раз не офицер. Сержант. Вернулся со срочной. Мы и призывали. Отличник, между прочим, боевой и политической. На стенде у меня висит…

— Бывший, — сипло поправил Шурик, приподнимаясь со стула.

— Что? — Военком отнял от уха трубку.

— Бывший отличник, говорю, — снова приподнялся Шурик.

— A-а, не мешай, — отмахнулся военком и снова прижал к уху трубку. — Это я не тебе, Алеша, хотя и ты мне иногда мешаешь. — Военком подмигнул Шурику и улыбнулся. — Ну, друг дорогой, мало ли куда у тебя разнарядка. Человек сам выбрал место, принял твердое решение. Друг тем более у него в тех местах, это важно… Ну, значит, договорились. Завтра он сам подойдет к тебе и все расскажет…

Шурик затряс головой: не буду, мол, ничего рассказывать, — но военком погрозил ему толстым пальцем: сиди себе помалкивай, когда старшие говорят.

— Особый случай, — сказал он в трубку. — Ну, будь здоров, Алеша! Всех благ!

Шурик сидел, уныло понурив голову. Подполковник недовольно подергал туго закрученный в спираль зеленый телефонный провод.

— Ты мне это, Алфеев, брось, — обратился он к Шурику, — трагедии разыгрывать. Ты что, философски мыслить не умеешь? Ушла — и черт с ней! Значит, недостойна! Гляди веселей, сержант! Какие твои годы? Будь тверд — такую еще встретишь… А насчет отъезда крепко подумай, мой тебе совет. Если не раздумаешь, то завтра в десять ноль-ноль, — военком взглянул на часы, — будь у комсомольцев.

— Не раздумаю, — сказал Шурик, вставая. — Есть в десять ноль-ноль быть у комсомольцев.

— Ну, в любом случае будь здоров, сержант, — ответил подполковник, тоже поднимаясь. — А фамилию его ты, значит, не знаешь? Уверен, что не знаешь? Или вспомнил, пока мы тут говорили?.. Нет? Смотри, а то мы этому Фанфан-Тюльпану… А сам глупостей делать не смей. Накажут — и будут правы. Понял?

— Ага, — совсем по-штатски ответил Шурик. — До свиданья, товарищ полковник!

Военком взял его под руку и проводил до двери, а у двери молча похлопал Шурика по сырой спине.

По дороге из военкомата Шурик завернул на ближайшую почту. Возвращаться домой, проходить по улице под насмешливыми взглядами соседей, которые знали все, ему не хотелось. На почте он купил два авиационных конверта с красно-серыми рубчиками по бокам и два листочка серой линованной бумаги. Сел за монументальный, закапанный чернилами стол и быстро настрочил фальшиво-бодрое письмо Сане-«москвачу».

Сообщил, что знаменитая тетрадь с песнями и анекдотами нашлась в вагоне после того, как Саня сошел с поезда, нашлась и фотография, по которой Саня сокрушался больше всего. Написал, что Наташе, хотя она, безусловно, красивая, все-таки до Нины Далеко. Пообещал, что вышлет тетрадь, как только перепишет некоторые песни, а заодно вышлет и фотографию. О растраченной десятке Шурик стыдливо умолчал. Решил, что вложит десять рублей, когда они у него будут, в тетрадку и тогда уж и вышлет ценной бандеролью. Будто и не находил ничего.

Зато Васе Танчику Шурик писал долго. В сердцах рвал листочки с неудачным началом и шел к окошечку за новым. Немолодой девушке в очках его хождение скоро надоело. Она высунулась из окошка и насмешливо предложила:

— Уж купите всю пачку, молодой человек. А если любовное, то спишите откуда-нибудь. Возьмите в библиотеке роман про любовь, оттуда и спишите…

И, чувствуя на себе презрительный взгляд перезрелой девицы, Шурик бойко накатал короткую неправду: решил приехать пока один, Нина приедет позже, когда он, Шурик, устроится с работой и жильем, — заклеил конверт и торопливо, боясь раздумать и порвать написанное, опустил письмо в синий ящик с приклепанным к нему гербом страны.

 

8

Нина неторопливо шла по нечетной стороне улицы. Одета она была в старенький сарафан, выцветший от солнца и многих стирок. На ее плечи, несмотря на жару, была накинута красная кофточка. Жара, впрочем, уже опадала, и Шурик потел не от нее, а от волнения и пива. Он решал, что скажет Нине, когда догонит ее, но догнал, так ничего и не придумав.

— Здравствуй, Нина, — тихо сказал он, поравнявшись с нею.

Нина вздрогнула. Авоська дернулась в ее руках. Темные бутылки с пробками, зубчатыми, как шестерни, гулко звякнули, стукнувшись друг о друга.

— Что, пиво несешь? — неожиданно ляпнул Шурик.

Нина добела прикусила губу и отвернулась. Порозовело ее маленькое, покрытое нежным пушком ухо. Шурику показалось, что оно засветилось, как стоп-сигнал у автомобиля.

— Здравствуй, Александр, — прошептала она, глядя себе под ноги, в землю, на мелкие камушки и стеклянную, растертую многочисленными подошвами пыль, которая даже не блестела.

Шурика поразило то, что Нина назвала его полным именем. Никогда она так его не называла. «Мой Алфеев», — сказала она, представляя его своей начальнице и подружкам по работе, но тогда официальность не показалась Шурику обидной. Зато сейчас… «Чтоб не перепутать», — горько подумал он. Ему вдруг захотелось наотмашь ударить Нину по лицу, но он себя пересилил.

— Поговорить надо, — заявил он и взял ее за руку повыше локтя, там, где трогательно и беззащитно белели незагоревшие оспины, слишком большие для ее тонкой руки. — В институт поступила?

Нина остановилась, осторожно высвободила руку и поправила кофточку, повисшую на одном плече. Похоронно позвякивали бутылки с пивом.

— О чем же нам говорить? — Уголки ее бледных губ скорбно опустились. — Об институте?

Она тихо-тихо пошла вперед. «Поплыла», — подумал Шурик и шагнул следом.

— Как же?.. — растерянно спросил он.

Нина не обернулась и не ответила.

— Ну, хорошо, — обозлился Шурик, — я сегодня в гости приду. Надо разобраться. И с тобой, и с твоим… этим…

Шурик хотел сказать «хахалем», но сдержался.

— Приходи… если тебе не ясно, — внезапно, не оглядываясь, сказала Нина и прибавила шагу.

Она уходила, и Шурик на секунду опешил, потом нерешительно шагнул вперед.

— А как приходить? С бутылкой или без бутылки? — дурашливо крикнул он, но Нина уже скрылась за высокой калиткой.

Дом Батищевых показался Шурику неприступной крепостью. Оставшись один, он бездумно постоял посреди улицы, увидел вдалеке бабку Мотю, которая снова сидела на лавочке, повернулся и пошел…

 

9

…в магазин.

Перед магазином и внутри — у штучного отдела и кафетерия — толпились мужички. Одни уже успели утолить жажду и теперь разговаривали, другие торопились утолить ее. Шурик огляделся, надеясь увидеть знакомых, но таковых не оказалось. Вокруг были жители новых пятиэтажных коробок.

«Пойду домой, — поникнув, решил Шурик. — Чего толкаться?» Но вдруг откуда-то, словно поплавок из мутной воды, вынырнул Витька Бирюк. Он подскочил к Шурику с заботливым вопросом:

— Ну, ты как после вчерашнего? Полечился?

Шурик только махнул рукой.

— А мы тут калым пропиваем, — весело сообщил Витька. — Застраиваемся — на троих, соображаешь? Рупь если есть, то пожалуйста, примыкай. Нас как раз двое. А можешь и без рубля, потом сочтемся. Смотри!

От толпы отделился низенький мрачный мужичок. В руках у него была огромная авоська, набитая пачками папирос «Север». Мужичок встал рядом с Витькой и искательно заглянул ему в глаза.

— Это… работаем вместе, — небрежно кивнул Бирюк и потрепал мужичка за шею.

Шурик вытащил из кармана то, что осталось от вчерашней сдачи. Осталось от нее маловато.

— Такое дело… — пояснил он, криво улыбаясь. — К «мусору» в гости иду вечером. Без бутылки неудобно.

Витька выхватил деньги из Шуриковых рук, передал их молчаливому мужичку и отдал отчетливые распоряжения.

— Рупь, значит, назад, ему, — показал он на Шурика. — Возьмешь две полбанки и все остальное. Понял?

Он прямо-таки дирижерскими жестами изобразил это «остальное». Мужичок понимающе кивнул и растворился в говорливой толпе. Бирюк обнял Шурика за талию и повел его прочь от магазина, ласково советуя:

— Ты, Шура, ему, колхозничку, спуску не давай. Он здоровый, я видел, а ты ему рожу набей. Стукни по тыкве бляхой, как мне тогда обещал! — Витька засмеялся, показывая испорченные зубы. — Судить тебя не будут, Шура. Делое святое — простят. Наше дело правое, мы победим. — Он потер ладони. — А работать к нам пойдешь, — подмигнул он, — калымить будем на пару…

«А не отлупить ли мне этого тезку на самом деле? — задумался Шурик. — Не посадят же меня за это».

— …а то разве с такими покалымишь? — пожаловался Витька. — Путем двух слов связать не умеют.

Зашли в школьный двор, в поломанную беседку. Тут же явился запыхавшийся молчун. Карманы его брюк оттопыривались. В руках он держал три зефирины в прозрачной упаковке и плавленый сырок «Новый». Сырок сквозь мятую фольгу прорывался наружу.

— Вынимай, — скомандовал Бирюк.

Водка медленно плескалась в бутылках. Сквозь стекло она казалась маслянистой. Шурик поежился, вспомнив, что с утра ничего не ел.

Витька, манипулируя, как фокусник, извлек из-за стрехи беседки граненый стакан, заботливо завернутый в вощеную бумагу. «Из такой стаканчики делают», — слушая, как она шуршит, подумал Шурик.

— Во, закон — тайга, — похвастался Бирюк. — Я лично положил, два месяца лежит, не сперли.

— Не нашли, — определил Шурик и звонко хлопнул себя по лбу. — Летают… мошкара, — сказал он, сбрасывая со лба убитую мошку.

По очереди выпили, передавая друг другу захватанный стакан. Шурику досталась розовая зефирина, его собутыльникам — по белой. Откусить от плавленого сырка Шурик отказался — побрезговал.

Витька, поминутно утирая мокрый рот, принялся уговаривать Шурика идти работать в «Электротовары».

— …И Наташку свою привезешь, — кричал он, осененный счастливой идеей. — Оденешь ее, обуешь! Как куколку! А Нинка пускай себе локоточки покусает.

— Пора, — вдруг встрепенулся Шурик.

Бутылка никак не хотела лезть в карман.

— Ты… газетку, — приказал Витька молчуну.

Тот послушно отправился рыскать по школьному двору, выписывая ногами, и принес сухую, желтую половинку газетного листа. Бирюк заботливо, даже с некоторым щегольством завернул бутылку и вложил ее в руки Шурику.

— А то возьми нас с собой, — предложил он. — Поможем в случае чего. Прихвати! А, Шура?

— Как арьергард и подкрепление, — неожиданно для всех сказал молчун.

Шурик долго рассматривал его. Потом засмеялся — с друзьями было хорошо. Однако взять их с собой он отказался, заявил:

— Мое дело, ребята. Хочу сам. Справлюсь.

Прижал к боку бутылку и пошел, стараясь ступать ровно.

— Про бляху не забудь, Шура! — вдогонку ему крикнул Витька Бирюк. — Угости колхозничка, пусть знает!

Шурик развернулся и помахал собутыльникам свободной рукой. Свою долю он пил содрогаясь, но теперь повеселел. Это было, казалось ему, грозное веселье.

 

10

Идти домой за бляхой Шурик быстро раздумал. Мать должна была вернуться с работы. Заплачет — тогда не уйдешь.

По дороге Шурик растерял свое грозное веселье. Он пнул калитку ногой и удивился, когда она распахнулась, — он-то ожидал увидеть ее запертой на все щеколды и засовы. Только не решил, как поступить — выломать ее или перелезть через забор.

Песик, уже знакомый с Шуриком, суетливо полез в будку, шумно завозился там в тесноте и заскулил, осторожно выставив наружу черный нос.

— Ты-то чего, друг человека? — вяло спросил Шурик и прошел мимо.

Рослый, чуть, может, пониже Шурика, парень заносил во времянку знакомую перину. Он бережно обнимал ее. Шурик отвернулся, чтобы не видеть синих полос.

— Вам, товарищ, кого? — снова выйдя во двор, спросил парень и, смущенно улыбнувшись, принялся обирать с темных форменных брюк маленькие, загнутые дугой перья.

— Нину, — с вызовом и дерзостью ответил Шурик. — Тебя, само собой, тоже!

Предупреждая возможность рукопожатия, он независимо сложил руки на груди. Так делал старшина Пригода, когда хотел показать власть и что служба не мед, а офицеров поблизости не было. До Пригоды, говорят, в такой позе любил стоять Наполеон. А Шурику помешала бутылка. Он едва не выронил ее.

Парень посерьезнел и забыл про перья. Он и не думал протягивать руку Шурику.

— Заходите, если так, — предложил он, помедлив, и едва заметно передернул плечами.

В окне у Батищевых шевельнулась занавеска. Заметив это, Шурик сжал кулаки.

— И зайду! — заявил он и, согнувшись, перешагнул через высокий порог.

Перина, развалясь, как барыня, возлежала на трех ветхих венских стульях. Нина, наклонясь, тряпкой протирала остов старой, местами побитой ржавью кровати.

— А вот и я! — громко объявил Шурик, стараясь не глядеть на нее. — Пришел, как приглашала, с бутылкой. — И, сорвав газету, со стуком поставил ее на стопку книг.

Нина обернулась и безвольно опустила руки с тряпкой. Милиционер молча стоял, прислонясь к дверному косяку. Шурик старался наделать как можно больше шуму.

— Закусить нам, Нина, приготовь, — развязно приказал он, вспомнив, что с утра ничего не ел. — Картошечки или еще чего…

Нина повесила тряпку на спинку одного из венских стульев и вышла. Оба Шурика проводили ее глазами.

— Садись, чего стоишь? — пригласил Шурик своего тезку, как будто не он был здесь гостем, и сел сам, небрежно сдвинув в сторону перину, хотя прекрасно помнил, как тяжело ее сбивать.

Милиционер послушался и сел, сложив на коленях руки. Однако они искали работы, и он снял со спинки стула оставленную Ниной тряпку. Тряпка была сухая, но казалось, что милиционер ее выжимает.

— Шуриком, значит, зовут? — спросил Шурик, стараясь разозлиться. — Значит, тезки мы с тобой?

Милиционер молча кивнул, отложил тряпку, встал и принялся перекладывать лежавшие на низком подоконнике книги. Тряпка упала на пол. Шурик хотел поднять ее, но вовремя остановил себя. Милиционер, переложив книги на подоконнике, принялся за те, что лежали на столе.

— Э-э, ты, бутылку не разбей! — предостерег его Шурик. — С этим делом надо осторожней… В милиции, значит, работаешь? Или служишь — как у вас там?

Милиционер молча пожал плечами. Шурик увидел, как сошлись и разошлись лопатки на его спине.

— Во всеми уважаемом мундире ходишь? — спросил Шурик. — С газеткой? Как Нецветаев?

— А я и есть Нецветаев, — обернувшись, серьезно ответил милиционер.

— Ка-ак? — поразился Шурик. — Что… тому родственник?

— Почему родственник? — удивился милиционер. — Мы одного района уроженцы. У нас там половина Нецветаевых. Популярная фамилия. Что-то не цвело у наших предков, я так понимаю… — Милиционер смущенно улыбнулся. — И нас в селе, ну, где мать…

— А что ж ты, Нецветаев, — без церемоний перебил его Шурик, — мундир свой позоришь? Чужую жену вот увел. Или у вас в селе все такие… шустрые?

Милиционер насупился. Первый Шурик замолк, внезапно засмотревшись на Нину, жену свою, бывшую уж теперь. Она возилась с примусом во дворе, под навесом, и изредка с тревогой поглядывала на единственное во времянке окошко. Примус гудел, сдержанно сердись. На нем стояла сковорода с крупно нарезанной картошкой. Нина переворачивала ее ножом. Потом, взяв нож за лезвие, ручкой осторожно тюкала по белым яйцам и разламывала их над сковородкой. Половинки скорлупы она складывала одну в одну.

— Вот и кончилась моя законная любовь! — пробормотал первый Шурик и с трудом отвел взгляд от окна. — А чего темно у тебя, Нецветаев? — спросил он. — Дохлятина свет отрезала? — Шурик, ярясь, кивнул на похожую на крепостную близкую стену Батищевского дома. — Ты ему, значит, картошечку везешь, пять мешков, а он на тебе копейки экономит, жмот?

Второй Шурик заботливо придержал перину, встал и, пошарив рукою по стене, щелкнул выключателем. Вспыхнула лампочка, осветила убогую чистоту временного жилища. Она висела на длинном витом проводе, прихваченном бельевой прищепкой. Первый Шурик украдкой посмотрел в окно, но увидел теперь лишь свое неотчетливое отражение и — точно посреди своего лица — раздавленную сковородой, синюю корону примуса.

Как раз тут примус хлопнул и потух. За окном воцарилась непроглядная темень. Нина, прикусив губу, быстро внесла тяжелую сковороду. Второй Шурик вскочил и засуетился, ища подставку, но не нашел ее, и сковорода плюхнулась на старую толстую книгу, заняв место посреди стола. Первый Шурик втянул ноздрями дразнящий запах подсолнечного масла и снова почувствовал сосущий голод. Второй пошарил рукой в большой белой картонной коробке из-под дамских сапог и вытащил три вилки. Нина расставила стаканы и, заглянув под стол, извлекла оттуда две бутылки с пивом. «А несла четыре, если не шесть», — с обидой вспомнил первый Шурик. Он сорвал с водочной бутылки пробку и покрутил ее в руках. В каком-то ракурсе пробка стала походить на матросскую бескозырку. Шурик засмеялся.

— Наливай, хозяин, — сказал он.

— Я — пиво. — Нина прикрыла свой стакан ладонью.

Больше за весь вечер она не проронила ни слова. Глядела на обоих Шуриков поплакавшими, красными глазами — то на одного, то на другого.

Второй Шурик нерешительно вертел в руках наполненный стакан. Повернет, посмотрит на одну грань и снова повернет.

— Интересуешься, за что выпить? — спросил у него первый Шурик. — Выпьем за расстоянье между губами и стаканом.

Острота была из репертуара Сани-«москвача». Шурик и произнес ее, подражая Сане. Потом торопливо выпил, ни с кем не чокнувшись, и едва не подавился.

Второй Шурик, помедлив, тоже выпил. Нина мелкими глотками, как горячее, прихлебывала пиво, держа стакан в обеих ладонях и покручивая его. Она не выпускала стакан из рук и ничего не ела. Второй Шурик закусывал осмотрительно и деликатно. Зато первый навалился на картошку так, что потрескивало за ушами, но ни голод, ни хмель не проходили.

Когда было налито по второму разу, первый Шурик попытался сказать тост. Ничего из этого не вышло. Он только расплескал водку — половину на стол, половину себе на брюки. Нина сорвалась со стула и кинулась за полотенцем. Второй Шурик посоветовал посыпать мокрое солью и пододвинул поближе баночку из-под горчицы, которая заменяла им солонку. Все суетились, хотя каждый хорошо знал, что от водки пятен не остается. Суета принесла всем заметное облегчение.

— Так, Нецветаев, — начал Шурик, накрыв колени полотенцем. Он совсем захмелел. — Так… Я, собственно, жить тут не собираюсь. Ждет меня одна, понимаешь? — соврал он и неверными пальцами вытянул из заднего кармана брюк теплый и слегка погнутый военный билет. Полистал его, а потом потряс над полотенцем. — Вот, Нецветаев, смотри! — сказал он, когда на колени к нему выпали наконец две фотографии. — Да не эту! — Он выхватил из рук Нецветаева фотографию Нины и смял ее в кулаке. — Вот!

Второй Шурик осторожно, двумя пальцами, взял фотографию Наташи и долго всматривался в ее миленькое лицо, далеко отнеся руку от себя. Потом неопределенно покачал головой и передал фотографию Нине. Пальцы у Нины дрогнули — она то ли боялась обжечься, то ли испачкаться. Надпись на обороте она, однако, прочла внимательно, а на лицо Наташи взглянула мельком и вернула фото второму Шурику, своему милиционеру.

Первый Шурик, жадно наблюдая за ними, и сам поверил в то, что Наташа — его девушка.

— Ну, Нецветаев, как? — самодовольно спросил он. — Ничего, а? Ты таких и не видал в своем районе! А что ты вообще видал? Нинку? — Шурик, изо всех сил стараясь показаться презрительным, покосился на свою бывшую жену. — Доедай на здоровье… — засмеялся он, видя, как напрягся второй Шурик. — Не жалко, понял? А Наташа в Москве, между прочим, живет, Нецветаев. Квартира, газ, горячая вода, телефон. Люстра… — Шурик поднял глаза и с жалостью поглядел на серую от старости и непогод бельевую прищепку, которая удерживала голую лампочку над столом. — Там уже и забыли, какие они есть, примусы! Сам я в Москву на днях еду, понял, Нецветаев? С матерью побуду и поеду. Чего я тут не видал? А разведемся с ней потом, по почте, — небрежно кивнул он в сторону Нины, которая нервно кусала губы. — Сейчас времени у меня в обрез…

Милиционер, слушая Шурика, терпеливо улыбался, только правое веко у него подрагивало, не подчиняясь воле. Нина порывисто встала и, отвернувшись от обоих Шуриков, загремела вилками. Говорить стало не для кого, и первый Шурик поднялся и ткнул кулаком в податливую перину.

— Проводи меня, Нецветаев! — мотнул он головой.

— Водку с собой возьмешь или как? — спросил тот, взболтнув оставшееся в бутылке.

— Издеваешься? — поднял брови первый Шурик.

— Нет, что ты, — ответил второй Шурик, снимая с гвоздя штатский пиджак. — Пошли, Алфеев!

— А что? Алфеев — хорошая фамилия, — заявил первый Шурик. — Вот и Нина скажет. Правда, Нина?

У Нины задрожали плечи.

Всю коротенькую дорогу до своего дома первый Шурик размахивал фотографией чужой Наташи. Она была уже изрядно помята, но Шурика это заботило мало. Он не умолкая тараторил о Москве, разводе и необыкновенной любви. Второй Шурик шел, отстав от него на шаг. Он боялся очутиться к первому Шурику спиной и потому осторожничал.

Улица была пуста. Фонари не горели.

— Ты, Нецветаев, не уходи, — попросил первый Шурик, — подожди меня, я сейчас!

Сначала громко хлопнула калитка, потом дверь в дом. Шурик со стыдом вспомнил, что забыл запереть ее, уходя, и нервно рассмеялся.

— Где ты был, Шура? — тихо спросила мать, поднимая на сына свои заплаканные глаза.

— Сейчас, мама, погоди минуточку, — ответил Шурик.

Он рыскал глазами, отыскивая ремень.

У порога, раздвинув носки по-уставному — на ширину приклада, стояли его сапоги. Мундир со множеством значков висел на вешалке, обшитой серой парусиной. На ней обычно висело зимнее пальто, которым мать очень гордилась. Ремня не было видно.

— Нет, как назло, — выдохнул Шурик.

Его глаза наткнулись на серую коробку с пластинками. Прикрытая вышитой салфеткой, она стояла на радиоле. Шурик, уронив на пол салфетку, схватил ее и, неся ее впереди себя, как поднос, выскочил на улицу.

— Я сейчас, мама! — крикнул он уже от калитки.

Второго Шурика нигде не было видно. Первый растерянно огляделся. «Испугался… ушел», — мелькнула мысль.

— Ты где, Нецветаев? — на всякий случай позвал он.

Коробка была тяжелая.

— Здесь, — ответили из темноты.

Второй Шурик вышел из-за дерева, с неожиданной стороны.

— На, возьми, — сказал первый Шурик, передавая ему коробку с пластинками. — Ей отдашь. Я тут кокнул одну… нечаянно. Пусть не обижается. И вот что, Нецветаев… — Первый Шурик замялся, подбирая слова. — Ты на ней женись все-таки, раз так вышло.

— А что тут? Пластинки? — спросил второй Шурик. Он взвесил коробку на ладони и взял ее под мышку. Пластинки глухо громыхнули.

— Так женишься… или как? — настаивал первый Шурик. — А, Нецветаев?

— Это мы уже обсудили, — ответил тот, помолчав. Голос у него был тихий, убаюкивающий.

— Гляди, не обмани! — дернулся первый Шурик.

— Ладно-ладно, — ответил второй. — Слушай, а ты сам в Москве-то бывал, Алфеев?

Он спросил об этом так безразлично, что первый Шурик не почувствовал подвоха.

— Нет пока, — ответил он, беспечно запрокидывая голову. — Побываю еще! Какие мои годы?

Звезды на небе исполняли какой-то замысловатый танец — двоились, троились, сливались вновь и выписывали на черном стремительные зигзаги.

— А где ж ты тогда с этой своей познакомился? — быстро спросил второй Шурик. Голос его прозвучал уверенней, громче. В нем проскользнули нотки торжества.

Первый Шурик оторвался от созерцания танцующих звезд и с трудом вник в суть вопроса.

— А иди ты, Нецветаев, к такой-то маме отсюда, понял? — ответил он, сникнув, и ушел сам, опасаясь не сдержаться.

В дом первый Шурик вошел браво, держа спину прямой, и сразу же увидел свой ремень. Свернутый, он мирно лежал на стуле. Шурик отвел глаза. На столе стоял желтый стаканчик из вощеной бумаги. Мать уже успела насыпать в него соль. Сама она, зябко обняв себя за плечи, ждала сына на пороге.

— Да где же ты ходил, сынок, столько времени? — запричитала она. — Все мое сердечко изболелось…

— В гостях у Нинки был, — ответил Шурик. — Кончилась моя законная любовь, мама! Объяснились…

 

11

Утром следующего дня Шурик был в горкоме комсомола. Два следующих он потратил на поликлиники и бухгалтерии. Раздевался, дышал, не дышал, снова одевался, называл буквы, прикрывая один глаз ладонью, предъявлял документы, расписывался и выслушивал инструкции и пожелания.

По Подгорной улице проходил прямо, не глядя по сторонам.

В пятницу, получив подъемные, Шурик улетел, оставив матери половину денег и адрес Васи Танчика — куда писать.

 

ТРИДЦАТЬ ТРИ ПАЧКИ «ПРИМЫ»

 

1

Венька Харюшин в нерешительности постоял возле крылечка почты. В одной из досок забора была дырка — выпал сучок. Венька погладил шершавую доску рукой, убеждаясь, что дырка действительно существует, и попробовал сунуть в нее палец. Дырка оказалась маленькой, тесной, и палец в нее не вошел. Венька с недоумением оглядел свою пятерню и, внезапно набравшись храбрости, взбежал по мокрым ступеням.

Все в комнате, которую занимала почта, оказалось на своих местах: и два заваленных бумагами стола за перегородкой, и черный телефонный аппарат на тумбочке, и выпуклая фотография Ленина, читающего «Правду», и плакат, призывающий население вовремя оформить подписку на газеты и журналы, и прочие плакаты, рассказывающие о том, как правильно заполнять всякие почтовые бланки.

Не было на месте только самой хозяйки почты — беленькой Агнии. Вместо нее за столом сидела и что-то писала совершенно посторонняя женщина. «Даже шапки не сняла, — взглянув на нее, подумал Венька. — Сразу видно, что посторонняя». Шапка у женщины была пушистая, розовая.

Заметив Веньку, женщина оторвалась от своей писанины и приложила кончик ручки к губам.

— Я вас слушаю, молодой человек, — сказала она. — Что вы хотели?

«Агния где?» — хотел было спросить Венька, но замялся и посмотрел вниз, на свои сапоги, до неприличия заляпанные светлой грязью.

Женщина куснула ручку и тоже посмотрела на Венькины сапоги. Увидев их, она неуловимо улыбнулась.

— Так что же вам все-таки угодно? — пряча улыбку, переспросила она.

Венька солидно хмыкнул в кулак и поправил пустую спортивную сумку, которая висела у него на плече. Из сумки бесшумно вышел воздух.

— Я по телефону хотел поговорить, — неожиданно для самого себя ляпнул Венька. — Георгиу-Деж, три минуты!

Женщина перегнулась через стол и потянула к себе огромную потрепанную книгу, обложка которой была обернута в синеватую миллиметровую бумагу. «Для самописцев всяких, для графиков», — отметил про себя Венька.

— Вы иностранец? — спросила женщина, перелистывая большие, засаленные по углам страницы. — Георгиу-Деж, Георгиу-Деж… Вот он, ваш Георгиу-Деж!

— Почему иностранец? — простодушно удивился Венька. — Скажете тоже! Какие в этих краях иностранцы? Да их тут сроду не бывало! Я буровик, — сообщил он, гордо выкатив вперед грудь. — С буровой, — он ткнул себе за спину оттопыренным большим пальцем, — отсюда семь километров. Георгиу-Деж — это в Воронежской области, станция Лиски… А с чего это вы решили, что я… это? — Чувствуя себя польщенным, Венька глянул на швы своих джинсов, простроченные тремя цветными нитками. — Из-за названия, да?

— Не только, — улыбнулась женщина. — Вот вы вошли, молодой человек, а ноги не вытерли. Я и подумала, что вы, наверное, иностранец. Не знаете, что у нас уборщиц тут нет…

От неожиданности Венька дернул головой и почувствовал, как прилила к лицу кровь. Ему стало жарко. Он выбежал вон и долго, с нелепым ожесточением тер подошвы сапог сначала о пожухлую траву, а потом о железку, специально прибитую рядом с первой ступенькой. Грязь отваливалась ленивыми комками. Сумка падала с плеча и норовила шлепнуть по лицу. Поправив ее, Венька щепочкой счистил грязь с голенищ. «Ну и тетка! — думал он, трогая горящие щеки. — Агнии еще расскажет! Иностранец! И откуда только они такие берутся… ехидные?»

— Вот видите, совсем другое дело! — приветливо сказала женщина, когда Венька, все еще красный, как из бани, вернулся в комнатку почты. — Вы, оказывается, молодец! Сообразительный… Но я вас огорчу. Надо бы поощрить, но я вынуждена… Не позвонить вам в Георгиу-Деж — связи нет даже с районом. Что-то там стряслось на линии, обычное дело. Может, вы телеграмму?

— Нет, — глядя в пол, буркнул Венька, — телеграмму не буду. Что телеграмма?.. Посмотрите лучше «до востребования».

Женщина обеими руками прикоснулась к своей пушистой розовой шапке, будто проверяя, на месте ли она, и со стуком выдвинула ящик стола. Придавив себя ящиком к спинке стула, она вытащила тощую пачечку затрепанных конвертов, перехваченную тонкой черной резинкой. Такими Агния скрепляла у себя на голове «хвост». Она жаловалась, что резинки часто рвутся, не напастись, и Венька сочувствовал ей.

Сейчас он, изобразив на лице суровое безразличие и скуку, читал развешанные по стенам плакаты. Он-то знал, что никаких писем ему нет и не должно быть. Неделю назад Агния выдала ему письмо от матери, а других он не ждал — не от кого.

Одни плакаты были приколоты кнопками, другие — гвоздиками, и под каждым имелась подкладка — сложенный в тугой квадратик лист бумаги. «Кнопок не хватило», — хмыкнул Венька и покосился на женщину, которая заинтересованно вертела в руках письмо, сложенное треугольником. И такой от этого треугольника веяло стариной.

— Ой, да что же это я? — вдруг расхохоталась женщина и сунула треугольное письмо под резинку. Та щелкнула, напомнив Веньке про утеху детства, рогатку, которую мальчишки именовали таинственно «прач». — Как же это так? — Она задвинула ящик в стол и повернула к Веньке свое смеющееся лицо. — Вы думаете, что я ясновидящая, да? Я же не знаю вашей фамилии!

— Харюшин, — церемонно назвался Венька. — Вениамин. Вениамин Васильевич Харюшин.

«Действительно, — подумал он, веселея и напрочь забыв про сапоги, — откуда ей знать? Вот Агния, та — да, та знает! А эта… Не знаешь, так спроси, ты на работе!»

Но женщина с его фамилией была знакома. Оборвав смех, она внимательно, словно экспонат на выставке или манекен в витрине, оглядела Веньку с головы до ног, а потом, задержав взгляд на сапогах, — с ног до головы. И непонятно было, понравился ей Венька или нет.

А он поежился. Так же неловко было ему в военкомате перед получением приписного свидетельства. Военные и врачи сидели за длинным столом, а Венька мерз перед ними, голый и босый. Дело происходило в спортивном зале школы, и свету было хоть отбавляй. К окнам липли мальчишки. Но и тогда никто не смотрел на Веньку так пристально и оценивающе, как эта женщина смотрела на него сейчас.

— Так вот ты какой, Вениамин Харюшин, — вдосталь насмотревшись, загадочно протянула она. — Впрочем… впрочем я тебя таким себе и представляла, — добавила она скороговоркой, сцепила пальцы и хрустнула ими. — Да-да, именно таким Тристаном. Что ж, — вздохнула она, — снова огорчу тебя: писем тебе нет, их только пишут… Не везет тебе со мной, Вениамин Харюшин. — Женщина попыталась улыбнуться. — Когда работает Агния, то бывает несравненно лучше, согласись. И письма приходят, и позвонить можно куда угодно — и в Тольятти, и в Георгиу-Деж. И вообще… верно?

«О чем разговор? — подумал Венька. — Конечно, лучше. Только вот не звонил я еще ни разу. У нас дома ведь и телефона-то нет. Нет, не повезло мне сегодня, — вздохнул он. — Зря шел, получается. Куда ж это Агния подевалась? И спрашивать неудобно после сапог-то. Обидится еще… Нет, знал бы я, так лучше б дома сидел. Мат-другой Захар Иванычу бы поставил…»

— Да нет, что вы, — дипломатично заявил он и отвел глаза в сторону. — Вы ж не виноваты, что писем нет. Раз так, пойду я. До свиданья!

— Всего тебе хорошего, верный Вениамин Харюшин, — ответила женщина. Она отчего-то погрустнела. — Счастливо тебе преодолеть твои километры.

— Спасибо, — ответил Венька.

С порога он оглянулся. Пушистая шапка не давала женщине покоя. Она все время прикасалась к ней обеими руками, — прикасалась осторожно, будто шапка была хрустальная и могла разбиться. «Обнова, — догадался Венька. — Не нарадуется никак».

— Да… — спохватилась женщина, когда он уже успел открыть дверь. — В следующий раз сама Агния будет работать, так что приходи! — крикнула она вслед Веньке. — Приходи, Вениамин Харюшин, я здесь временно!

— Вот и хорошо, что временно, — буркнул Венька себе под нос и спрыгнул с крыльца, минуя ступеньки.

Пустая сумка шлепнула его по спине.

 

2

Магазинная крыша была вяло изогнута и походила на спортивный лук, когда тетива еще не натянута. Венька увидел ее издалека. «Хоть бы работал, — прибавляя шагу, подумал он. — А то получится как на почте. Вот уж не повезло! Может, спросить, где она живет, Агния? Должны же тут знать! Здесь ведь все всех знают».

Хотя нудный дождь прекратился еще утром, улица была пустынна, и спросить, где живет Агния, было не у кого. Впереди, завернув хвост колечком, катилась пушистая собачонка. Она беспокойно оглядывалась на Веньку, который настигал ее, и часто поднимала коротенькую заднюю ножку.

У магазина, под навесом, на опутанных толстой проволокой бревнах сидели две старухи в темных платках, а поодаль, на бревне, которое лежало отдельно, — три старика. Старухи молчали, уставившись себе под ноги, а старики, поглядывая по сторонам, вели неторопливую беседу.

Венька остановился перед бревнами.

— Что, бабушки, работает магазин? — спросил он.

Старухи одновременно подняли головы, посмотрели на Веньку без всякого интереса и не ответили. «Немые, а?» — подумал он. Старики умолкли. Один из них, в темных галифе, заправленных в серые и длинные — почти до колен — носки, суетливо поднялся и водрузил на голову шапку-кубанку с выцветшим малиновым верхом.

— А как же? — отозвался он. — Обязательно работает!

— Спасибо, — с облегчением выдохнул Венька.

Помня урок, который преподала ему женщина на почте, он тщательно вытер сапоги о мелкоячеистую сетку в раме, намертво прибитую у магазинного порога.

Следом за Венькой в полутемный магазин вошел старик в кубанке с малиновым верхом. Большими ладонями он ощупал бока огромной нетопленной печи и, кряхтя, присел перед нею на корточки. «Скажите пожалуйста, как дома», — подумал Венька, с удивлением косясь на старика.

Продавец, белобрысый мужчина в полосатом пиджаке с подкладными ватными плечами, не обратил на вошедших ровно никакого внимания. Он что-то помечал в мятых бумажках, то вынимая из-за уха огрызок карандаша, то закладывая его обратно. На лацкане его пиджака висело великое множество значков.

— Мне это… — неуверенно переступил Венька, — сигарет двадцать пачек, шоколаду «Аленка» три плитки, чаю… У вас есть индийский, чтобы на пачке слон?

Продавец отправил за ухо карандашик, отложил бумаги и с любопытством уставился на Веньку. Снизу вверх уставился на Веньку и сидевший на корточках старик, который грелся у холодной печи. Веньке был хорошо виден верх его кубанки, перекрещенный темным и выпуклым кантом.

Насмотревшись, продавец по узкому проходу между полками и прилавком, переставив по пути несколько коробок, приблизился к Веньке.

— С буровой? — спросил он, щурясь, как кот.

— Ну, с буровой, — нехотя подтвердил Венька.

— У Чусовитина работаешь?

Осведомленность продавца удивила Веньку.

— У него, — ответил он. — А что?

— Ничего, — сказал продавец, спокойно помаргивая белыми ресницами. — Знакомая просто личность. А ты, значит, получку получил? Или отпускные?

— Получку, — смутился Венька.

— И много?

— Хватает.

— Ясно, что хватает, — эхом отозвался продавец. — Пришел, сразу видно, оптовый покупатель. Ну ладно. — Он подавил зевок. — Что тебе? Давай перечисляй.

Венька положил пустую сумку на прилавок и, зачем-то загибая пальцы, принялся перечислять. Оглядывая полки, он прибавлял к тому, что собирался купить, все новые и новые товары. Его заинтересовала раскрытая коробка с тремя плоскими бутылками. Она стояла рядом с другой коробкой, на которой изображены были запорожцы, сочиняющие письмо турецкому султану, — точно такие же, как на знаменитой картине Репина, только, может быть, чуточку поярче.

— Сигареты какие — «Приму» или «Дымок»? — спросил продавец, копаясь под прилавком.

— А, все равно, — махнул рукой некурящий Венька, но тут же вспомнил, что бородатый Евстифеев как-то крепко ругал «Дымок» и клялся, что скорее станет курить самокрутки из навоза, чем эти сигареты. — Нет-нет, не все равно, — поспешно добавил он. — Эту… «Приму» лучше дайте. «Дымок» не надо, ну его. Говорят, что плохие… А чего это у вас там? — Он пальцем указал на «Запорожцев».

— «Приму» так «Приму», нам все едино, — пропыхтел продавец. — Где — там? — повернул он голову к полкам. — Ах, тут… Это, дорогой, папиросы, подарочный набор. А то коньяк, тоже подарочный. Видишь, какие бутылки?

Привстав на цыпочки, он осторожно снял с полки коробку с коньяком и мановеньем рукава стер пыль с ее верха.

Бутылки и в самом деле оказались забавными. Венька и не видал таких никогда. Плоские и сзади немного вогнутые, они так и просились в задний карман брюк, а у Веньки в джинсах было целых два задних кармана, оба с «молниями». Золотистое содержимое лениво плескалось в бутылочках, облизывая завинчивающиеся пробки изнутри. Такую бутылочку из рук выпускать не хотелось. «Захар Иваныча угощу, Евстифеева, — думал Венька, вглядываясь в красивые этикетки. — Это ж лучше, чем водка или даже спирт. Во всех книгах пьют коньяк. А бутылка и потом сгодится — удобная».

— А одну вы можете продать? — спросил он у продавца. — Я бы все три купил, только дорого! — пояснил он, смущаясь. — Денег не хватит. А вот одну…

— Ладно, по рукам, договорились, — тут же согласился продавец. — Такому покупателю продам, разрозню набор. Как не продать? А что тебе еще, дорогой?..

Коньячный набор простоял на полке больше года. Многие собирались купить его — привлекала форма бутылок. Цена их, однако, отпугивала покупателей. Они качали головами и возвращали набор продавцу: очень уж накладно. Вот продавцу и пришло в голову сбыть бутылки по одной. Недаром он, поднимая вверх палец, часто повторял полюбившуюся ему фразу: «Что такое торговля, товарищи? Торговля — это, товарищи, искусство». Он слышал ее от своего торгового начальства.

— Шоколаду три… нет, четыре плитки, — диктовал между тем Венька, чувствуя себя миллионером. — Нет, не «Аленку». Вон того, который «Олимпийский», — соблазнился он яркой этикеткой. — А «Запорожцы» сколько стоят?

— Не продается, — ответил продавец, выкладывая на прилавок плитки шоколада. — Пусть мне магазин украшает. У меня там картина висела, — он указал в угол, где теперь вместо картины висели новые и вонючие охотничьи сумки — ягдташи. — Картина висела, называется эстамп. На прошлой неделе купили…

— Агупова старшая дочка купила, — от печки, покашляв, сообщил дед в кубанке.

— Верно, — подтвердил продавец, — именно его дочь, названного товарища. Старшая ли, младшая — не в этом дело. На днях иду, значит, магазин отпирать, а картина под ногами валяется. Ее, значит, выломали, а вместо портрет, увеличенное фото. Так что же это получается? — Продавец погрозил отсутствующей семье Агуповых пальцем. — Поругание искусству получается, а больше ничего!

Дед в кубанке осуждающе покашлял в кулак. Он тоже был против поругания искусства.

— Ладно, — вздохнул Венька, не понимая, какая может быть связь между искусством и папиросами, даже если это подарочный набор. — Раз не продается, значит, не надо. А книжки у вас есть? О’Генри, скажем, или Джек Лондон?

— М-м, — ответил продавец, — потом посмотрим. Генрих? Такого, кажись, нет. — И, почесав ногтем мизинца левую бровь, пододвинул к себе большие счеты.

Костяшки под его пальцами с треском заметались туда-сюда, подсчитывая Венькины расходы. Сам Венька с почтением следил за манипуляциями продавца. Как только они закончились и треск смолк, Венька протянул продавцу давно приготовленную двадцатипятирублевку. Новенькая, она была сложена в квадратик.

Ожидая, когда продавец наберет сдачу, Венька рассеянно посмотрел сквозь маленькое зарешеченное окошко на скучную, безлюдную улицу. Внезапно он дернулся, глянул на продавца и деда в кубанке счастливыми, ничего не видящими глазами и выбежал вон. Дверь за ним захлопнулась с громом. Глухо звякнули тихо составленные бутылки с вермутом. В яично-желтых настенных часах, которые висели косо и давно не шли, потому что продавец ленился заводить их, что-то щелкнуло. Лениво качнулся маятник из блестящей латуни.

Дед в кубанке удивленно крякнул и, не поднимаясь с корточек, переменил место.

— Чего это он? — спросил продавец, локтем отодвигая счеты. — Как родного увидел. А?

Дед сдвинул кубанку на глаза и поскреб заросший серым волосом затылок.

— А ты как думал, Василь Андрев? — спросил он, мешая смех с кашлем. — Оно, может, и родного! Он тут часто… возле почты шастает, я давно приметил. А там Агния, акушерская дочка. Вот и смекай, ежели ум есть. Сегодня тетя чужая, а завтра тещенька, почитай ее, «мамочкой» зови.

— Вон что! — улыбнулся продавец. — А я-то думаю: чего он в такую-то погоду? Не ближний свет. Помочь ему, сигаретки сложить?.. — Он наклонился и вытащил из-под прилавка длинную коробку. — Дождичек сорвется, и привет, пропал табачок. Сумочка-то — название одно, промокает. Шоколадки купил, — вздохнул продавец. — Ребенок еще совсем…

Ловко орудуя одной рукой, он сложил красненькие пачки сигарет в коробку, а коробку сунул в сумку, которую Венька впопыхах оставил на прилавке. Примерившись и вздохнув, продавец принялся укладывать Венькины покупки дальше.

— Василь Андрев, а Василь Андрев? — нарушил молчание дед в кубанке. — Твой-то приедет? Или как?

— Куда он денется? — равнодушно ответил продавец. — А не приедет, тоже хорошо. Расходов меньше.

И снова воцарилось молчание. Потом дверь охнула и втолкнула в магазин запыхавшегося и мрачного Веньку. Он прямиком, не глядя по сторонам, направился к своей сумке. Его сапоги оставили на полу мокрые — точечками — следы.

— Уложили? — вяло удивился Венька, затягивая на сумке узел. — Спасибо большое. — И забросил потяжелевшую сумку на плечо.

— На здоровье, — улыбнулся продавец. — Что, не она была, перепутал?.. Бывает. Всякий может обознаться… Эй, стой, ты куда? Стой, тебе говорят! Ты ж книжки еще хотел посмотреть! А сдача? Сдачу забери!

Но Венька уже не слышал. Маятник снова качнулся и снова сонно оцепенел. Дед в кубанке поднялся и, озабоченно кряхтя, направился к двери. Его длинные шерстяные носки спустились, и стало видно, что под ними имеются еще одни — бумажные, в мелкую клетку.

— Ты ко мне как в театр ходишь, — сказал продавец, глядя ему вслед. — Покупатель пришел, и ты тут как тут. Покупатель ушел, и ты ушел… Погляди там. Если от почты пойдет, заверни его — пускай сдачу заберет. Молодой еще рублями бросаться.

Дед молча кивнул, подтянул сползшие носки и вышел.

 

3

Мужчины ели плохо, с явной неохотой. Лениво работали ложками, а потом одновременно отставили миски. Кисель пил только бородатый Евстифеев — пил осторожно, боясь замазать свою аккуратно подстриженную бороду, за которой ухаживал и которой гордился. Буровой мастер Захар Иванович Чусовитин вытер губы тыльной стороной ладони, посопел и первым вылез из-за стола.

— Спасибо, наелся, — сказал он, стараясь глядеть мимо поварихи, которая сердито, со стуком и чваканьем, собирала грязные миски одну в одну.

— Где же, — обиженно отозвалась она. — Совсем ничего не кушаете. Уж и не знаю, что и готовить-то для вас. Уволюсь я, — тяжко вздохнула она. — Раз не подхожу я вам, угодить не умею…

Захар Иванович почувствовал себя виноватым.

— Ну-ну, — примирительно сказал он, трогая себя за щеку и словно проверяя этим, не отросла ли уже сбритая утром щетина. — Ты это брось — ныть. Настроение у людей, сама знаешь… А тут табак кончился. До еды, а? Неудача у нас, а ты тут под руку ноешь. Зуда!

Повариха поджала губы и, унося с собой миски, удалилась за перегородку. Евстифеев допил кисель и ощупью исследовал, не замаралась ли борода.

— Захар Иваныч, — вкрадчиво сказал он, — товарищ Чусовитин. Может, все же примем по одной, а? По чуть-чуть, с вашего разрешения?

— Нет, — твердо ответил Захар Иванович. — Сегодня у нас не выходной, — он покосился на отрывной календарь, прибитый над столом, — праздника тоже нету. И не проси! Это ведь что получится? Развал трудовой дисциплины, вот что! Разве хорошо?

— Плохо, — с готовностью согласился Евстифеев. — Что ж тут хорошего! И все-таки, а, Захар Иваныч? По грамульке? А больше — ни-ни! Скучно ведь…

— Не проси, — коротко отказал буровой мастер. — Раз сказано тебе, значит, все. Вот Вениамин сигареток принесет, тогда и повеселеем. «Беломору», я знаю, у Васьки нет. А хорошо б сейчас ленинградского, фабрики Урицкого. А? — Он прикрыл глаза и вздохнул. — Это раз собрали, значит, директоров табачных фабрик на совещание. В повестке дня один вопрос — повышение качества. Ну, у директора фабрики Урицкого, значит, спрашивают: «Как вы ставите свою продукцию — низко или высоко?» А он встал и говорит: «Об этом пусть другие присутствующие директора скажут. Они все поголовно наш «Беломор» курят». Ну, тем, конечно, стыдно стало. Вот такие дела!

— Я такую историю тоже слышал, — усмехнулся Евстифеев. — Но про другого директора — ростовского, донской фабрики… Что ж, раз так, — поднялся он, — пойду еще кисельку садану. И тебе, Захар Иваныч, советую. Тоже все-таки напиток. — И ушел за перегородку, прихватив свою кружку со стола.

Захар Иванович, не зная, чем занять себя, выглянул в оконце. «Дождик будет, — подумал он. — А надоел. Скорей бы уж зима стала. Подвоз бы начался, жизнь бы сразу оживилась…» Он со вздохом выпрямился и потянулся так, что затрещали кости. Из-за перегородки, испуганно оглядываясь назад, вышел Евстифеев. Он был растерян и балансировал руками так, будто шел не по полу, а по проволоке.

— Плачет, — шепотом сообщил он. — Иди, Захар Иваныч, успокаивай. Ну вот такие слезы! — Он показал собственный ноготь и сам с удивлением поглядел на него. — Даже страшно…

Захар Иванович засопел, отстранил Евстифеева и прошел за перегородку. Повариха, сцепив пальцы на животе, сидела на своей кровати и беззвучно плакала, раскачиваясь вперед-назад, словно мусульманин на молитве. Слезы ее действительно казались огромными. Захар Иванович остановился перед ней, не зная, куда девать руки.

— Маша, ну что ты, Маша? — упавшим голосом, просительно забормотал он. — Что ты?.. Ну, успокойся, я тебя прошу, успокойся…

Повариха тряхнула головой и заревела еще безутешней, в голос. Захар Иванович присел рядом с ней, осторожно обнял ее за плечи и почувствовал, как сотрясается ее дородное, жаркое тело.

— Давай уедем отсюда, Захар, — всхлипнула повариха и погладила обнимавшую ее руку. — В татары поедем или еще куда… Там тоже есть чего бурить, без работы не останешься. И я при тебе буду. — Она вытерла глаза кулаком. — Поедем, Захарушка. Не могу я тут. Тяжко мне, неуютно. Места я себе найти не могу.

Захар Иванович успокаивал ее, ласково и молча гладил ее плечи, а сам, напрягаясь мучительно, прислушивался к тому, что происходит за перегородкой. «Ушел Евстифеев или толчется? — лихорадочно соображал он. — Дверь вроде хлопала… Или нет? Слушает, не иначе! А чего услышать хочет? И так все ясно. Скоро и узаконим, и нечего.?. Ладно, черт с ним! Пускай слушает, ежели охота».

— …квартиру получим, — продолжала, потихоньку успокаиваясь, повариха. — Квартиры, Захар, семейным сразу дают, в первую очередь. Мебель себе купим, пианино…

— Чего-чего? — переспросил ошарашенный Захар Иванович.

Слезинки, размерам которых так поразился Евстифеев, исчезали с лица поварихи, исчезали бесследно. Вот дрожит она, а чуть оглянешься — и нет ее уже, улетучилась. «Испаряется. А?» — подумал Захар Иванович.

— Пианино, — настойчиво повторила повариха и, утерев передником зареванное лицо, уничтожила все слезинки зараз.

— А ты что, умеешь? — спросил Захар Иванович, со страхом ожидая утвердительного ответа.

— Нет, — ответила она, — не умею. Детей научим…

— A-а, вон ты как рассудила, — обалдело пробормотал Захар Иванович. — Детей… Ну, раз детей, тогда, конечно… Эх, закурить бы сейчас! — сказал он, по привычке хлопнул себя по карманам и беспомощно огляделся.

«Вот это да! Вот дает баба! — думал он смятенно. — И все-то она распланировала, все успела! И пианино, и детей… А когда те дети вырастут, чтобы на пианино-то играть, если они еще и родиться не успели?»

— На базар стану ходить, — мечтала вслух успокоившаяся повариха. — Все нормальные люди ходят на базар. Приносят свеженькое, есть с чего готовить. Одна радость. А тут… Надоели мне консервы, с души, как гляну, воротит. Ты с работы придешь, а обед уж на столе ждет, горяченький. Все как у людей, Захарушка. Слышишь?

— Слышу, Маша, слышу, — послушно, как завороженный, ответил Захар Иванович, представляя себе и дымящуюся тарелку на чистой скатерти, и оскаленное пианино, и роскошную пепельницу из тяжелого стекла, и пачку «Беломора» ленинградской фабрики Урицкого возле нее…

Повариха внезапно вскочила и бросилась к окну.

— Ой, — радостно воскликнула она, — Веничек наш идет! С мешком со своим! Совсем как старичок…

Поднялся и Захар Иванович. «Молодец, Венька, — подумал он, хватаясь за спину. — Тоже ходит, любовь заставляет. Дождь ему не дождь, грязь ему не грязь. Глянуть бы — к кому… Пианино, — покрутил он головой. — Нет, это надо же! Маршал, а не баба! Стратег!»

 

4

Губы у Веньки были вымазаны чем-то коричневым, поэтому казалось, что они еще сырее, чем на самом деле. Венька так долго топтался у порога, очищая от грязи сапоги, что Захар Иванович не выдержал и высунулся наружу.

— Ну, чего ты, Вениамин? — едва сдерживая нетерпение, спросил он. — Заходи давай.

— Сейчас, Захар Иванович, одну минутку, — с достоинством ответил Венька и широко, как победитель, улыбнулся. — Что, обедали уже?

— Обедали, обедали, — подтвердил невесть откуда взявшийся Евстифеев. — Сигарет принес? — спросил он, пощипывая свою бородку.

Венька передернул плечами, и тут же ему пришлось поддержать соскользнувшую с плеча сумку.

— А как же! — гордо заявил он. — Двадцать пачек!

«Уходил куда-то, совести хватило, — подумал Захар Иванович, косясь на Евстифеева. — Молодец, хоть и бородатый».

— Заходи, ребята, заходи! — поторопил он.

Войдя с достоинством в дверь, Венька оглядел пустой, чисто вытертый стол, сглотнул слюну и швырнул свою сумку на кровать. Отягощенный задний карман тащил его брюки вниз. Венька поддернул их и затолкал на место выбившуюся из-под ремня рубаху в клетку. Из-за перегородки, улыбаясь, вышла повариха. Она успела умыться, и заметить на ее лице следы недавних слез было невозможно. Захар Иванович еще раз смог подивиться на женскую природу.

— Пришел, Веничек? — жалостливо спросила повариха, хотя и так было ясно, что Венька пришел, вот он стоит, живой-здоровый, целый-невредимый, улыбающийся во все лицо. — Кушать небось хочешь?

— Хочу, — признался Венька и украдкой потрогал оттопыренный задний карман. — Не так чтобы очень, но все-таки… — Венька проглотил слюну. — А я вам, тетя Маша, подарок принес.

— Разве праздник какой сейчас? — обеспокоился Захар Иванович. — Вроде ж нет ничего, а? — Он покосился на календарь. — До Восьмого марта два квартала…

Евстифеев после этих слов подмигнул Веньке и нетерпеливо дернул себя за бороду. Он очень хотел курить и уже предвкушал, как осторожно разомнет первую толстенькую сигаретку, как вставит ее в угол рта, как громыхнет спичечным коробком, извлекая спичку, и как прикурит, стараясь не опалить бороду… Лишние разговоры только зря отнимали время.

— Ой, да зачем же ты, Веничек, тратился, — обрадованно пропела повариха, — лучше б мамочке своей денежек послал! И не зови ты меня теткой, разве я старая? — Она метнула взгляд в сторону Захара Ивановича, который смущенно хмыкнул. — Ты меня по имени-отчеству лучше — Марья Петровна…

Венька развязал верх своей торбы и, перевернув ее вверх дном, вытряс все, что там было, на серое одеяло, которым была застелена его кровать. Красный картонный цилиндрик, внутри которого был упрятан флакон отечественных духов, Венька тут же с поклоном, как в кино, вручил поварихе. Марья Петровна, счастливо и немножко глуповато улыбаясь, прижала подарок к груди и покраснела.

Захар Иванович, смущенно покряхтывая, всмотрелся в красное и увидел длинный, связанный из золотых нитей помпон, которым был увенчан цилиндрик. Этот помпон неожиданно напомнил Захару Ивановичу тяжко колеблющиеся кисти бархатных, с вышивкой, знамен и торжественность парадных собраний. Настроение, располагающее к медлительности, даже к чопорности, овладело буровым мастером.

— Та-ак… Ну, а сигареты где? — ломая это настроение, спросил дотошный Евстифеев. — Цацки мы видим, не слепые, а сигареты где?

Венька оглядел сокровища, сваленные в кучу.

— Как где? — отозвался он. — Здесь где-то…

— А где? Где? — продолжал настаивать Евстифеев. — Лично я их что-то не вижу.

— Нет, я покупал, — сказал Венька, теряя уверенность. — Я точно покупал. Двадцать пачек, как сейчас помню. Еще сказал, чтобы «Приму» дали, а не «Дымок». Ты сам говорил, что «Дымок» не любишь.

Евстифеев отставил ногу в сторону и, ехидно морщась, пощипал свою бородку. Потом отступил на шаг и внимательно оглядел Веньку, будто увидел его впервые.

— Ну-ну, — сказал он, пожевав губами. — Суду все ясно и без слов… Нет, ты кого послал? — внезапно повернувшись, обрушился он на бурового мастера, непосредственное свое начальство. — Он там на почте фигли-мигли разводил! До товарищей ему какое дело! Пусть тут подыхают не куривши! У, с-салага! — покосился он на Веньку багровым, бешеным глазом. — А ты, Захар Иваныч, тоже хорош! Нашел кого послать! Солидный же вроде человек! — Евстифеев, будто наткнувшись на препятствие, на стену, неожиданно замолчал и, тяжело сопя, отвернулся к окну.

И все невольно посмотрели туда же. Там, чуждые окружающей природе, торчали ажурные и мертвые конструкции вышки.

— Ты погоди, — с усилием сдерживаясь, чтобы не ответить криком на крик, проговорил Захар Иванович, — ты не спеши, ишь ты, какой скорый! Орать мы, брат, все хорошо умеем. Надо разобраться! Вениамин! — обернулся он.

— Так убежал же он, — тихо сообщила повариха. — Сумку свою взял, фонарик с окошка — и бегом. Пока вы тут разорялись. Даже дверь не закрыл…

Захар Иванович засопел и молча махнул рукой. «Нет, не задалось у меня на этот раз, — подавленно подумал он. — С самого начала не задалось. И ребята вроде хорошие, и место… Ан нет. Ну что ты будешь делать? Пианино получилось, а не жизнь. Скорей бы тронуться отсюда, что ли?»

— Поди глянь, — сказал он Евстифееву, — может, он тут где. Зови назад, разберемся! Так нельзя!

Евстифеев послушно застегнул стеганку.

— Он, между прочим, мой фонарик взял, — сообщил он, нахлобучивая шапку, — а там батарейки сели. Едва краснеет. Все я их поменять забывал.

Повариха расстроенно дергала золотой помпончик.

— Ты чего это? — недовольно спросил Захар Иванович. — Опять реветь собралась?

— Так заблудится же наш Веничек, — ответила повариха, давясь слезами. — Потеряется, матери-то потом как?..

— Ерунду говоришь, — сердито оборвал ее буровой мастер.

Сокровища, которые Венька приволок из магазина, лежали на одеяле маленькой, жалкой кучкой. Яркие краски этикеток и оберток как-то сразу поблекли. Наверное, от освещения. Осенью в этих краях темнеет рано.

 

5

Старики, которые сидели днем на отдельно лежащем бревне, уже разошлись, а старухи все еще сидели и молчали — будто отбывали какую-то повинность. Увидев взъерошенного Веньку, одна из них перекрестила пуговицу на плюшевой кацавейке, а вторая, бормоча: «Свят, свят, свят…» — долго и пристально вглядывалась в него, не желая верить своим глазам.

— Что я вам, «Явление Христа народу»? — смущенно пробормотал Венька, польщенный, однако, тем, что внес в их души смятение и даже, может быть, страх. — А скажите, бабушки, магазин закрылся? — громко спросил он. — Закрылся, спрашиваю, магазин?

Одна из старух, та, что крестилась, кивнула, и непонятно было, что именно означает этот кивок. Венька понял, что иного ответа ему не дождаться, взбежал на магазинное крыльцо, подергал большой висячий замок, хранивший еще на себе следы заводской смазки, а потом и весь внушительный пробой, который даже не шелохнулся. Отчаявшись, Венька плюхнулся прямо на грязную ступень и подул на красные растопыренные пальцы.

— Бабушки, — спросил он, едва не плача, — а где продавец живет? Мне очень надо!

Старухи неспешно переглянулись.

— Зять? — спросила одна, вздыхая.

— Ну, — бесстрастно подтвердила другая.

— От там, под залезной крышей, — простерев вперед костлявую, вылезшую из рукава руку, указала первая старуха.

Венька встал и отряхнул штаны. «Как это она не разбилась?» — ощутив полноту теплой бутылки, подумал он и пошел в указанном старухой направлении. Он глядел на крыши всех домов, и недоумение переполняло его: почти все эти были крыты железом. Потом он выбрал из всех домов самый новый и, войдя во двор, постучал в большое окно, задернутое розовой занавеской.

Откуда-то выбежал пушистый песик. Вертя хвостом, как пропеллером, он обнюхал Венькины сапоги. Потом, отбежав на безопасное расстояние, вежливо тявкнул и укатился обратно за дом. «Это он по улице бегал, ножку поднимал, — улыбнулся Венька. — Положил продавец сигареты или зажилил? — посерьезнел он. — Может, я сам потерял? Но когда? Где? Их же много было — двадцать пачек! А может, когда шоколад вынимал?» Венька жарко покраснел, встряхнулся и постучал в стекло во второй раз, уже настойчивей и громче.

На крыльцо, удивив Веньку своим появлением, вышел старик в кубанке, длинных носках и блестящих, будто облитых водою, галошах, которые свистнули, тесно прижавшись друг к другу.

— Вам кого? — никого еще не видя и щурясь, спросил дед.

Венька шагнул вперед.

— Дедушка, — сказал он, стараясь быть предельно вежливым, — не тут у вас продавец проживает? Ну, из магазина? — Он мотнул головой.

— Здеся! — Дед увидел Веньку и засуетился: — Здеся он проживает! Гости у него! — Дед важно выпрямился и поднял вверх кривой палец. — Начальство. Из торговой сети. Ба-альшой человек! Ученый!

— Да мне только спросить, — плачущим голосом сказал Венька. — Я мешать им не стану. Вы же, дедушка, должны меня помнить. Я в магазин сегодня приходил, а вы сначала на бревне, а потом у печки сидели. На корточках! — Венька, не выдержав, улыбнулся. — Вроде грелись, а печка холодная!

Через темный и загадочный коридор дед ввел Веньку в светлую комнату. Ее освещал низко повешенный абажур с бахромою. Кисти у бахромы были такие же, как на коробочке с духами. Комната казалась розовой.

— Василь Андрев, а Василь Андрев! — воскликнул дед, выталкивая Веньку вперед, к столу. — Вот пришел давешний, акушеркин! — дед поднес к лицу сложенные щепотью пальцы и потер их друг о друга. — За сдачей, должно, явился, — предположил он.

Белоголовый продавец, сидевший спиной к двери, грузно повернулся, и Венька изумленно заметил, что на руке его не хватает пальцев. Продавец привычным жестом спрятал руду в карман. «Вот он почему одной рукой-то считал», — припомнил Венька.

Второй человек, сидевший за столом, старый и лысый, неторопливо вынул из нагрудного кармана очки и зацепил их за уши. Сквозь выпуклые стекла он с интересом уставился на Веньку и даже зашевелил губами. Дед в кубанке, пятясь назад, толкал Веньку локтями.

— A-а, это ты! — узнав Веньку, протянул продавец. — Оптовый покупатель? Таким путем тебе, малый, никаких денег не хватит. Если швыряться. Вот они! — Продавец сунул в карман другую, с нормальным количеством пальцев, руку. — Я их отдельно отложил. Не бегать же за каждым. Бери!

Венька искоса взглянул на свои сапоги и шагнул вперед. Принял деньги в ладонь и почувствовал, как тяжела завернутая в бумажки мелочь.

— Нет, я вернулся… — Венька набрал полную грудь воздуха и задержал дыхание. — Я спросить хотел, — закончил он скороговоркой, — положили вы мне в сумку сигареты или нет? Ну, «Приму», двадцать пачек, вы же помните…

— Откуда вернулся молодой человек? — Лысый старик в очках улыбнулся, показав редкие желтые зубы, среди которых парадно сиял один золотой. — Он похож на привидение, ночью можно испугаться! — И он, глядя на продавца, взмахнул руками.

Продавец всем корпусом, вместе со стулом, повернулся к нему. Лысый в очках и был, наверное, его начальством, ба-альшим и умным человеком. Ученым!

— Это от Чусовитина, с буровой, — ответил продавец. — Неудача у них там, не заладилось. Скоро они от нас… — Он присвистнул. — А твои сигареты, малый, — продавец покосился на Веньку, не вынимая руки из кармана, — мы в отдельную коробочку сложили — и в мешок. Вдруг, подумали, промокнут. Твое счастье, что дождик не упал. Э, да ты потерял их никак?

— Да нет… — пробормотал, отворачиваясь, Венька. — Я еще хотел купить. У нас там совсем курить нечего. Евстифеев жалуется, что уши у него пухнут.

— Пухнут? — Продавец даже привстал от удивления. — Нет, вы только подумайте! Ох, бедный Евстифеев… А я завершил рабочий день. Магазин закрыл, замок навесил. Видишь, культурно отдыхаю? Теперь, малый, завтра приходи. Заночуй где-нибудь, — хитро прищурился он, — а с утра придешь. Или негде? — Глаза продавца превратились в щелки. — А ты к акушерке попросись. Она пустит. Паренек ты вроде интеллигентный и знакомый им. Дом у них большой, живут вдвоем с дочкой. А?

— Зятек, — прокашлял дед в кубанке, — одно слово — зять! Возле Агнии вьется. Я его часто здеся вижу…

Возмущенный Венька резко дернулся, у него задрожали губы. Он хотел дать деду-сплетнику достойную отповедь, но не нашел нужных слов.

— Горячий молодой человек, — сказало, качая головой, лысое начальство. — Это хорошо. Это деловое качество. А что, это тот самый Чусовитин? — Оно обернулось к продавцу. — Орденоносец, которого выбрали в областной Совет?

— Ну да, он самый, — подтвердил продавец. — Только он по другому округу проходил. Мы тут за поэта голосовали, из области приезжал. Человек солидный, пожилой. Волосы, правда, длинноваты… А вы, папаша, — обратился он к старику в кубанке, — не надо так. Прямо по лбу! Тоньше надо, тоньше… — Продавец прищелкнул пальцами нормальной руки и поморщился, взглянув на свою вторую, изуродованную руку. — Они ведь как? — мученически улыбнулся он. — Сегодня здесь, а завтра двести километров вбок — и с приветом. Ошибку допустишь, а исправлять некогда. Вот и уедет он с обидой на тебя. Нехорошо! — Продавец осуждающе покачал головой, глядя почему-то не на старика, а на свое начальство. — Люди трудных дорог, верно, мальчик? — посмотрел он на Веньку. — А на старика не обижайся, не надо. Пошутил он, надо понимать…

— А я не обижаюсь, — соврал Венька. До этого он мучительно вспоминал, где вытащил первую плитку шоколада, а где вторую. — Может, все-таки продадите сигареты, а? — жалким голосом попросил он. — Очень надо, прямо позарез…

Продавцу было лень вставать, одеваться и идти отпирать магазин. Он собрался еще раз отказать Веньке, но его начальник, лысый, в очках, переставил с места на место пустую бутылку, которая мешала ему видеть подчиненного, и похлопал по его нормальной пятерне.

— Надо, Василий Андреевич, прислушиваться к запросам молодежи, — улыбнулся начальник. — Пройдемся мы сейчас с тобой до магазина, подышим вольным воздухом… Поднимайся, поднимайся. — И сам поднялся первым, сняв и спрятав в карман очки.

Продавец, недовольно кряхтя, надел тесную телогрейку и вышел из дому. За ним гуськом выбрались Венька и лысый начальник. Замыкал шествие старик в кубанке. Посвистывали его блестящие галоши. Продавец на минутку задержался у калитки.

— Вы, папаша, вот что, — сказал он, недовольно морщась и играя скулами, — вы уберите там, проветрите… Ну, приготовьте все, надо же понимать!

Старик послушно повернул назад. Песик, вынырнувший из-за дома, поколебался, решая, за кем ему бежать, и, понюхав холодную землю, покатил за стариком. Видно, нагулялся днем, и вечерняя прогулка его не манила. А может быть, он боялся других, больших собак.

Троица не спеша двинулась вдоль по улице. Начальник взял под руку продавца. Тот нахохлился и попытался утопить голову в поднятом воротнике телогрейки. Повеселевший Венька все время забегал вперед.

— Это ваш отец, в круглой шапке? — спросил он.

— Какой там отец! — Продавец взмахнул беспалой рукой и тут же снова сунул ее в карман. — Тесть. Жинкин папаша. Жена в больницу легла, вот мы вдвоем и бобылюем.

— А вы коми? — сгорая от любопытства, спросил Венька.

Он вспомнил, что Евстифеев как-то рассказал ему, что коми как раз не монгольского типа народ, а, наоборот, белобрысые, от русского не отличишь.

— Почему коми? — вяло удивился продавец. — У нас тут их мало, они западней… Из Курской области я, бывшая Центрально-Черноземная. Горшеченский район, слыхал?

— А как же! — соврал Венька. — Я ведь сам в Воронежской родился. Соседи!

— Ага, соседи, — с прежней вялостью подтвердил продавец. — Два лаптя на карте…

А начальник по дороге занимался дыхательной гимнастикой: вдыхал воздух полной грудью, задерживал дыхание, а потом выдыхал — шумно, через нос. Венька косился на него с любопытством, но спросить о чем-нибудь стеснялся.

Продавец, ловко манипулируя одной рукой, погремел ключами, открыл тяжелую дверь и щелкнул выключателем. Скудный желтый свет вылился на крыльцо. Мелькнуло белое — забытая на бревне газета. Венька хмыкнул, взглянув на нее, и вошел в магазин.

Продавец в телогрейке еле помещался за прилавком.

— …Ассортимент не всегда соответствует, — пожаловался он. — Завезли ходячих кукол десять штук. Лежат. Раз вот их, — кивнул он в сторону Веньки, — повариха пришла, Маруська. Ну, поглядела, пощупала, платье расстегнула, по прилавку поводила, а купить — купить воздержалась: дорого. Так и затовариваемся, — вздохнул он.

«Примы» в магазине осталось двенадцать пачек, одна слегка помятая. Продавец небрежно пересчитал их. Помятую пачку он собрался было швырнуть обратно под прилавок, но поглядел на сияющего Веньку и раздумал.

— Рубль шестьдесят восемь, — быстро перемножив четырнадцать на двенадцать, объявил он. — Завернуть?

Венька кивнул. Пока продавец, шурша ломкой бумагой, заворачивал сигареты, Венька украдкой, но пристально рассмотрел торгового начальника. «Пожилой уж, — решил он, — руководитель, а невзрачный…»

— Как, понравился я вам, молодой человек? — близоруко щурясь, спросил начальник. Его веки, похожие на птичьи, подрагивали. Он будто сумел прочесть Венькины мысли. — Только не надо обманывать старше себя. Молчите? Понимаю. Понимаю, но не сержусь! — Начальник высоко поднял брови. — Я даже своей собственной жене не особенно нравлюсь, а вы говорите! — сказал он, хотя Венька краснел и молчал. — Ну, иногда я ей все-таки нравлюсь. В день получки или в день премии. Но эти дни бывают редко! — Начальник развел руками. — А простите, молодой человек, и далеко же вам возвращаться?

— Километров семь, — неохотно ответил Венька и, приняв от продавца сверток с сигаретами, с особым тщанием завязал горло своей сумки. — Может, три, а может, восемь. У меня спидометра нету, — глянул он на свои сапоги. — Считается, что семь. Мне Евстифеев сказал. «Семь верст, говорит, и все лесом».

— Что вы говорите! — изумился начальник. — Ну, раз сам Евстифеев… Семь километров в такую грязь! Это надо уметь, скажу я вам! Тут же людоедка, а не грязь! У меня, вы знаете, однажды забуксовал трактор, вы можете себе это представить? С тракторными санями. Тракторист обложил меня матом и ушел. А я остался. Но почему меня? — мелко засмеялся он. — За что? До сих пор удивляюсь! А вы, молодой человек, герой!

— Герой… скажете тоже, — смутился Венька. — А батарейки у вас есть? Круглые? — спросил он у продавца, вытаскивая из-за пазухи блестящий фонарик. — Мне парочку хотя б: совсем не светит.

— Чего нет, — ответил продавец, — того нет. Дефицит! — печально вздохнул он и посмотрел на свое начальство. — Ты Генрихом интересовался? — обратился он к Веньке. — Есть у меня Генрих, том шестой. Будешь брать?

— Нет, это не то, — ответил Венька, возвращая продавцу шестой том собрания сочинений Генриха Манна. — Я про О’Генри спрашивал, совсем другой писатель…

— Ты, Василий Андреевич, — сказало начальство, продолжая восторгаться Венькой, — должен написать о нем в районную газету. Нет, это же надо — такой героизм… Э-э, постойте, молодой человек! — крикнуло оно, видя, что Венька понял, — над ним посмеиваются, и собрался уходить, — и порылось в кармане. — О, вот она, желанная! — На свет появилась желтая пачка. — Берите, молодой герой, это вам!

— А что это такое? — спросил Венька, без охоты принимая нежданный подарок.

— Нет, он еще спрашивает! — воскликнул начальник патетически и прикрыл свои близорукие глаза почти прозрачными веками. — Это «Прима», молодой человек. А «Прима» по-латыни значит — первая. Украинская «Прима». Я, — начальник ткнул себя пальцем в грудь, — скажу вам по секрету, считаю, что лучше ее нет на свете. Понимаете, у меня есть сестра. Она на три года старше меня и считает, что я еще маленький и несмышленый. Она шлет мне по почте подарки и инструкции, как жить. Вы себе представляете?

— Спасибо большое, — с опозданием пробормотал Венька и спрятал желтую пачку в карман. Она была почти полна. «A-а, пригодится, — подумал Венька. — Ишь как расхваливает! Значит, есть за что. Пусть ребята попробуют. Они оценят».

— Слушай, ты, оптовый покупатель, — раздобрился вдруг продавец, — ты «Богатырей» вроде собирался купить. Как, не раздумал еще?

Пришлось Веньке снова развязывать свою торбу, вытаскивать деньги из кармана. Когда все снова было увязано и Венька направился к двери, продавец вдруг засмеялся и поманил его пальцем.

— А живет она, между прочим, — зашептал он, — в третьем доме, если считать от моего. От почты он тоже третий. Или гостил уже, поспел?

— Кто это? — нахмурился Венька. — Кто живет?

— Как же кто! Агния твоя, вот кто. Там она с мамашей своей и проживает. Третий дом…

— Да не надо мне. — Венька вспыхнул и дернул плечом. — Спасибо за сигареты…

 

6

«Первый, второй, третий… — считал про себя Венька. — Этот…» Венька остановился. Он вдруг оробел так, что казалось, нельзя двинуть ни рукой, ни ногой. Нельзя ни постучать, ни уйти. Окна дома, в котором вместе с матерью жила Агния, тускло светились. «Настольная лампа, — догадался Венька. — Читают… Постучать? Нет, пойду».

Хлопнула форточка, зашевелилась занавеска.

— Кто тут бродит? — спокойно спросили сверху.

Венька вздрогнул и, подняв глаза, увидел в окне темный женский силуэт.

— Я… — сказал он.

— Ты? Ах, это ты, Вениамин Харюшин, — после недолгого молчания донесся сверху повеселевший голос. — Знаешь, я забыла тебе сказать: Агнии ведь вообще нет. Она в районе, повышает квалификацию. Ты лучше на следующей неделе приходи.

«Это ж мать ее, — догадался Венька. — Это она на почте сидела, в шапке в розовой! А лихо она меня с «иностранцем» этим поддела, очень лихо: Что ж я, дурак, сразу-то не догадался, кто она?»

— Почему молчишь, Вениамин Харюшин? — спросила мать Агнии, открывая форточку пошире.

— А вы… простите, а вы правда акушерка? — не найдя ничего другого, глупо спросил Венька.

— Правда. А разве это плохо?

Венька смутился:

— Нет, почему же? Извините меня… — и пошел прочь.

— Передать ничего не надо? — крикнули ему вслед. — Что Агнии передать, слышишь, Вениамин Харюшин?

— Ничего не надо, — оглянулся Венька. — Не сердитесь на меня. Я… До свиданья! — Он прибавил шагу.

— Заходи… — напоследок донеслось до него.

Отойдя от дома, в котором вместе с матерью жила Агния, Венька остановился и перевел дух. Было тихо. Венька запустил руку в карман и отломил кусок от третьей шоколадки. Зашуршала утеха детства — серебряная бумага. Плитка долго лежала в кармане и размякла. Венька подумал, что именно потому шоколад и кажется таким вкусным. О том, что он с утра ничего не ел, Венька даже не вспомнил.

«Надо поспешать, — подумал он и прибавил шагу. — Хватились уж меня, наверное. Вот сигареты проклятые, куда ж они подевались? Неужели обронил? Нет, не может быть, я бы заметил. Тем более, если в коробке…»

Потом Венькины мысли перескочили на другое. Сам того не заметив, он начал думать о профессии Агнииной матери. Она казалась ему необыкновенной. Не то что, скажем, буровой мастер, старший или младший буровые рабочие. И уж совсем не то, что повариха или продавец.

Венька шагал и думал о той жгучей тайне, которой окружено рождение человека. Нетяжелая сумка висела у него за плечами. За пазухой перекатывался нагретый электрический фонарик. Батарейки, хотя и истощенные, делали его весомым.

 

7

Буровой мастер Захар Иванович Чусовитин встретил старшего бурового рабочего Евстифеева еще на пороге.

— Нету? — заранее расстраиваясь, спросил он.

— Нету, — ответил Евстифеев и снял шапку. — Я, Захар Иванович, думаю, что он обратно подался. Исправлять свою ошибку. Совесть заговорила — такое у меня мнение.

— Думаю, думаю… — проворчал Чусовитин. — Пропадет малец, тогда мы оба с тобой подумаем. Время будет. У тебя, правда, поменьше, а у меня… — Захар Иванович пригорюнился. — Я и говорю, что пианино, а не жизнь.

Поварихи рядом не было. Приключенья приключеньями, переживанья переживаньями, а дело есть дело, и Марья Петровна гремела кастрюлями за перегородкой — то ли готовила что-то, то ли разогревала. При ней поминать пианино буровой мастер не осмелился бы. А без нее ничего, помянул.

— Э-э, да брось ты, Захар Иванович, панихиду-то разводить, — сказал Евстифеев. — Раньше времени-то зачем? Отпеть его мы всегда успеем, такое у меня мнение. Он жить еще собрался, наш пацан. Кеды вон себе купил. Импортные, одна коробочка чего стоит. Шик! — сказал он, подходя к Венькиной кровати. — Интересно, какой размер? — Евстифеев взял длинную коробку в руки и повертел ее. — Легкая. За границей на все другие размеры, не как у нас. Если я, положим, ношу сорок второй…

Из коробки на серое одеяло бесшумно выпало несколько пачек «Примы». Евстифеев замер, приоткрыв обросший рыжеватым волосом рот, и едва не выронил из рук коробку. Недаром она показалась ему легкой. Пачки продолжали падать одна на другую. Некоторые — на пол. Евстифеев поднял их и зачем-то старательно обдул каждую. Затем он присел на край постели и принялся считать:

— …восемнадцать, девятнадцать, — последнюю пачку он повертел в руках, прочел название табачной фабрики, цену, номер ГОСТа и только потом перекинул ее к остальным, — двадцать. Все!

— Что — двадцать? — обернулся Захар Иванович. — Мать ты моя честная, — всплеснул он руками, — мать… Погоди, а что ж это получается? Что получается, я спрашиваю?

Евстифеев дернул себя за бороду.

— А то и получается, — тихо ответил он. — Принес он сигареты, вот что получается. Принести-то принес, а куда сунул, забыл. Склероз у пацана. — Евстифеев повертел пальцем у виска. — Потеря памяти!

Захар Иванович, сопя и косолапя, подошел к Венькиной кровати. Он был здесь старшим, и ему предстояло принять решение, а он колебался. «Если идти встречать… — прикидывал он. — А вдруг он здесь где-нибудь хоронится? Обиделся, ушел, спрятался, а потом задремал… Нет, холодновато. А если…»

— Ты все как следует проверил? — спросил он, придирчиво глядя на Евстифеева и жалея, что не пошел осматривать окрестности сам. — Перепроверять не надо?

— А как же? — заметно обиделся Евстифеев. — Ты, Захар Иваныч, как старший тут, как буровой мастер, скажи, что мы предпримем в настоящий момент? Навстречу ему пойдем или здесь будем дожидаться?

— Нет, подождем, — ответил Захар Иванович, утверждаясь в принятом секунды назад решении. — А то разминемся. И вечер притом, темно…

— Тогда закурим? — Евстифеев, не дожидаясь разрешения, сорвал с одной пачки язычок.

Захару Ивановичу захотелось вдруг заорать, затопать ногами и отдать какое-нибудь страшное распоряжение. Но умом-то он понимал, что орать здесь не на кого, да и не за что, и потому сдержался. Смахнул с лица пот.

— Кури… коли не терпится, — буркнул он и отвернулся.

Евстифеев довольно, как кот над мышью, щурясь, тщательно размял сигарету, повертел ее в пальцах, понюхал… Первый клуб дыма, неся за собой дразнящий запах табака, поплыл под низким потолком — маленькое серое облачко.

Из-за перегородки, вытирая передником красные руки, появилась повариха. Она с подозрением понюхала воздух.

— Не пришел? — спросила она, по очереди оглядывая мужчин. — Курите? Чего ж ноете тогда второй день? Где достали? Или заначка у кого была?

— Не пришел. Сама не видишь, что ли? — мрачно спросил Захар Иванович. — Ну, будь он мой сын, выпорол бы! Ни минуты бы думать не стал! Не глянул бы, что большой вымахал. Разве ж можно так у людей на нервах играть?

— Выпорол бы! — с неожиданной злостью передразнила его повариха. — Позволили тебе, как же! Жди! Выпорол бы… Сразу в суд — и отдай родительские права, не греши, понял? Ты этого даже в мыслях не смей держать! И не гляди на меня, как урядник, — прикрикнула она на него, — не испугаешь!

Евстифеев с любопытством наблюдал за словесной баталией. Он глубоко затягивался, щурился от удовольствия и пытался выпустить дым из ноздрей.

— Марья Петровна, прости, — перебил он кипевшую повариху, — а ты когда-нибудь урядника-то видала? Ну, такого, чтобы живой, а не в кино. Настоящего?

— А то как же! — отозвалась разрумянившаяся повариха. — Вон перед тобой стоит, глазищами сверкает. Чем не урядник? Ремнем тут размахался! Думает, испугались его! Как же, держи карман шире!

Евстифеев сощурился еще шире — то ли от сдерживаемого смеха, то ли от табачного дыма, который ел глаза. Он вытащил из кармана маленький красный мундштучок, но, подумав, решил выкурить с ним вторую сигарету и пока снова спрятал его в нагрудный карман рубахи.

— Чего орешь зря? — Захар Иванович повернулся к поварихе и обиженно засопел. — Сын-то все равно не мой. Так что вопрос отпадает. А ты орешь!

— Ага, не твой! — повариха снова кинулась в наступление. — А если б твой был, тогда как? Пороть? Нет, не думай, что получится это у тебя, не мечтай! Из головы выбрось!

Захар Иванович недовольно крякнул, махнул рукой, снял с гвоздя шапку и молча подался к выходу. Евстифеев проводил его веселым взглядом. Он поплевал на окурок, вытащил мундштучок и вставил в него вторую сигарету.

— Смотри, Марья Петровна, — предостерег он, подняв палец, — смотри не перекричи. Это дело тонкое, а где тонко, там и… Сама знаешь.

— Тонкое, да не твое! — отрезала повариха. — И нечего нос совать, куда не просят… — Она скрылась за перегородкой, и там сразу же загремело что-то металлическое.

Евстифеев немного посидел в одиночестве, выдыхая дым и загадочно усмехаясь, потом сунул в карман начатую пачку, накинул на плечи телогрейку и выбрался наружу.

Захар Иванович, сгорбившись, сидел на замшелой колоде и задумчиво поплевывал себе под ноги. Евстифеев присел рядом и сочувственно вздохнул.

— М-да, баталия… — сказал он, помолчав.

— Сигареты захватил? — спросил Захар Иванович. — Дай-ка одну, что ли… Это ж удивительные люди женщины, — сказал он, прикурив от спички, поднесенной Евстифеевым, и несколько раз пыхнув серым дымком. — Никак их не понять, ни с какого боку. Пианино, а не психология… — покачал он головой. — И погода гнилая какая-то. Сейчас бы морозцу, — сжал он кулак, — чтоб схватило. Ан нет, плюс три — плюс пять, — потопал он сапогом по нечистой земле. — И это ночью. Куда годится?

— Ни к черту, — согласился Евстифеев. — А хорошо! Закурил — и от души сразу отлегло. Как рукой… Теперь совсем другой образ жизни!

— Это точно, — подтвердил Захар Иванович, по-прежнему глядя в землю. — Работал я с одним еще в Татарии. Тот после обеда всегда говорил: «Ну, теперь можно с голодным равняться». Так и тут. Я и есть не стал, чтобы не расстраиваться. После курить еще сильней потянет, изведешься. А курнул — слюна побежала, есть охота, спасу нет! — Он сплюнул себе под ноги и поморщился. — Я вот что думаю, — продолжил он, немного помолчав, — может, сложим все на место, как было, сигареты эти, будь они неладны, и все остальное? Он ведь, я полагаю, снова за сигаретами побежал. А то обидится. Он — туда-сюда, как челнок, а мы тут сидим покуриваем — и хоть бы хны. А грязь-то, грязь — во! — Захар Иванович чикнул себя по колену. — Или нет, пусть остается все как есть, — добавил он, поразмыслив. — Большой уже парень. Думаю, поймет.

Потом они долго сидели молча, глядя в разные стороны и думая каждый о своем. Темнело. На фоне густеющего неба чернела вышка. Контуры ее расплывались. «Недолго тебе тут стоять, — вздохнул Захар Иванович, глядя на нее. — Подвела ты нас, голубушка. Скорей бы уж монтажники приезжали».

На порог вышла повариха. Придерживая дверь, она глазами, ничего не видящими со света, поискала мужчин.

— Есть-то будете? — спросила она у темноты.

— Подождем пока, — ответил Захар Иванович, помедлив. — Может, явится. Ночевать-то ему там все равно негде.

— Ну, как знаете, — ответила повариха и закрыла дверь.

И снова стало темно и тихо. Захар Иванович, любивший обстоятельность во всем, даже в мелочах, называл пятачок, у края которого сидел сейчас, «двором». Он вспомнил, что Венька всегда добавлял к слову «двор» эпитет «королевский».

 

8

Откуда-то донесся вдруг обрывок бравой песни. «Нет, почудилось», — подумал Захар Иванович и покосился на Евстифеева. Тот, однако, тоже вслушивался, далеко вытянув шею. Смешно топорщилась его борода. Долетел еще один обрывок. Уловив его краем уха, Захар Иванович с облегчением вздохнул и поднялся с колоды.

— Идет, — сказал он, не в силах сдержать улыбку. — Идет, чертенок! Песни поет, страхи разгоняет! Знакомая картина! Ну, пошли, что ли? — спросил он у Евстифеева и вкусно, до хруста в костях, потянулся. — Холодает к ночи, смотри-ка ты…

Скомкав быстро опустевшую пачку, поднялся и Евстифеев. Белели свежие окурки, набросанные вокруг колоды. Евстифеев кинул скомканную пачку в кусты, спрятал мундштучок и лихо сбил шапку на затылок.

На шум из-за перегородки вышла повариха. Захар Иванович, стоя к ней спиной, долго вешал на гвоздь стеганку и шапку.

— Идет, да? — избегая смотреть на него, почему-то шепотом спросила повариха.

— А куда он денется? — ухмыльнулся Евстифеев. — Песни горланит. Ты послушай!

Повариха приоткрыла дверь и высунулась наружу. Но Венька, подходя ближе, предусмотрительно умолк, и повариха услышала только ровный шум леса.

Захар Иванович, пристроив наконец на гвоздь стеганку и шапку, уселся за стол и широко расставил локти. Он готовил себя к душеспасительной беседе с младшим буровым рабочим и потому старался нагнать на себя суровость. Но лицо его помимо воли плыло в улыбке.

Повариха покосилась на него, вздохнула и удалилась восвояси. Но фанерную дверь оставила приотворенной, чтобы лучше видеть и слышать.

Странно, но заметили вошедшего Веньку как-то не сразу, а заметив, растерялись. Все вздрогнули, когда он кинул свою торбу на кровать, и увидели, как он вытирает губы тыльной стороной ладони, будто только что пил воду.

— Явился, значит, не запылился! — зловеще произнес Захар Иванович, и оба его локтя разом гулко ударили по столешнице. — Любуйтесь, вот он, перед вами! Люди тут волнуются, места себе найти не могут, допускают, понимаешь ты, разные слова… — Захар Иванович украдкой покосился за перегородку. За ней независимо хмыкнули. — А тебе, значит, хоть бы хны! Не ожидал я этого от тебя, Харюшин, прямо говорю — не ожидал.

Повариха не выдержала и высунулась из-за перегородки. В руке она, как щит, держала крышку от кастрюли.

— Ладно тебе цепляться-то! — сказала она голосом одновременно и мягким, и сварливым. — Не видишь разве, устал человек? А ты нотации сразу читать… Лектор!

— Кто лектор? Я — лектор? — Захар Иванович звучно шлепнул ладонью по столу. — Попрошу…

Венька тем временем успел распутать узел на горле своей торбы.

— Не ругайтесь, Захар Иваныч, — весело попросил он, — я вам подарок притащил. Вроде взятки. — Венька озорно и неумело подмигнул Евстифееву. — Глядите! «Запорожцы», прямиком с картины Репина. — Он извлек из сумки большую плоскую коробку. — Папиросы, подарочный набор.

Евстифеев дернул себя за бороду и расхохотался.

— А ты, братец, подхалим, — добродушно сказал он. — Далеко пойдешь, если милиция не остановит. А зря ты во второй раз, между прочим, бегал, сигаретки-то мы нашли!

У Веньки задрожали губы. Он глянул вниз, увидел свои белые от высохшей грязи сапоги и выбежал за дверь, на «королевский двор», в сгущающуюся тьму.

Захар Иванович недовольно крякнул и щелчком отогнал от себя «Запорожцев». Потом встал и прямо как был, без шапки, отправился следом за Венькой.

Венька, сгорбившись, сидел на двигателе и вроде бы глотал слезы. Захар Иванович вспомнил, что в самый последний день, когда и ребенку все стало ясно, двигатель вдруг сорвался с болтов и покатил на маховиках. Будто ожил. Захар Иванович неловко обнял Веньку за плечи, и ему вдруг показалось, что Венька жует. «Второго сегодня успокаиваю, — подумал он обреченно. — Не мастер получаюсь, а няня. Только и забот осталось, что сопли вытирать. Других нету». Венька молча высвободился из объятий, чем принес Захару Ивановичу немалое облегчение, и вдруг тихонько засмеялся, упрятав лицо в ладони.

— Я, Захар Иваныч, все думал, — сквозь пальцы сказал он, — не мог я их потерять. Все сразу-то! Но по своему следу шел, как пограничная ищейка. А их продавец в коробку положил, чтоб не промокли. Услугу оказал, а я, дурак, и не заметил!

— Ишь, Васька, — отозвался буровой мастер, — заботы проявляет. Парень-то он неплохой, женская работа его портит. Хотя куда ж ему, беспалому? А лихой взрывник был.

— «Примы» я еще двенадцать пачек купил, — отняв ладони от лица, сообщил Венька. — Все забрал, что в магазине осталось, под метелку. А тринадцатую пачку мне торговый начальник дал. Ба-альшой человек! — Венька вспомнил деда в кубанке, его галоши, позу у холодной печки и улыбнулся. — Украинская «Прима», видите? И пачка не такая — желтая. Сказал, что самая лучшая на свете. Попробуйте, Захар Иваныч!

Буровой мастер давно чувствовал, что перекурил натощак: во рту копилась липкая слюна, желудок стягивали спазмы. Однако, не желая обидеть Веньку, он взял сигарету из желтой пачки и, еще ни разу не затянувшись, похвалил табак.

Обрадованный Венька заёрзал и хлопнул себя по лбу ладонью. На свет, если тьму осеннего вечера можно назвать светом, была извлечена красивая коньячная бутылка. С вогнутой стороны она была теплая, хранила тепло человеческого тела.

— Точно в задний карман вмещается, — похвастался Венька. — Купил из интереса. Красивая бутылка, правда?

— А что в ней? — спросил буровой мастер. — Одеколон?

— Коньяк, — стараясь казаться небрежным, ответил Венька. — Отведайте, Захар Иваныч, а?

— Вон оно как… коньяк! — удивился буровой мастер. — У нас ведь, Вениамин, имеется что выпить, — помялся он, — на мое усмотрение…

— Так то спирт! — воскликнул Венька. — А это совсем другое дело. Отведайте, Захар Иваныч!

— Хм, — кашлянул буровой мастер, — ладно. Сейчас закусить соображу. Посиди.

— А не надо, — сказал Венька, смущаясь. — У меня есть. Шоколад. — Он порылся в кармане, загремела фольга. — Полплитки еще осталось.

— Разве это закуска? — Захар Иванович махнул рукой и скрылся в темноте.

Воротился он скоро и почему-то бегом, пригибаясь, как под обстрелом. Принес алюминиевую кружку, консервную банку без этикетки, вымазанную солидолом, и топор. Присел на корточки, крякнул и топором развалил банку на две части. Покопался за пазухой и вытащил разъемный комбинированный карманный нож. Сунул Веньке ту половину, что с ложкой.

Венька провел пальцем по краю разрубленной банки.

— Лихо вы ее, Захар Иваныч! — восхитился он. — Я в Москве когда был, такое мороженое ел. Ну, не такое, а похожее, — заметив, что Захар Иванович вроде бы недоверчиво дернул головой, заторопился Венька. — Мы вечером шли, ну, и захотели. Другого никакого не было, потому что поздно, так продавщица нам такую вот, — он жестом показал, какую, — пачку чик — и пополам. Мне и двоюродному брату. Хор-рошее мороженое!

— Клопами вроде отдает! — Произнеся эту традиционную фразу, Захар Иванович залпом выпил то, что налил в кружку. — Ты ешь, ешь, — сказал он, переведя дыхание, и вытер заслезившиеся глаза. — Шоколад — оно, конечно, хорошо, но и тушенку тоже… неплохо… А ты тоже выпьешь? — спохватился он. — Немножко? А то давай. — И налил в кружку еще.

Венька поставил кружку на ладонь, на всякий случай закрыл глаза и хлебнул. «И никакими не клопами, — часто дыша, чтобы погасить пожар внутри себя, подумал он. — Плохо — и все, а никакими не клопами…» Венька с удивлением обнаружил, что ни разу в жизни не только не нюхал, но и не видел ни одного клопа — ни живого, ни мертвого. Это развеселило его, и он ретиво заработал ложкой.

— Захар Иваныч, а у вас правда орден есть? — спросил Венька, быстро и дочиста вылизав свою половину банки.

— Есть, — подтвердил буровой мастер.

— А какой? — заинтересовался Венька. — Ой, Захар Иваныч, покажете, а? Ни разу ордена не видел, чтобы близко.

— Увидишь еще, какие твои годы. — Буровой мастер потер лоб и улыбнулся в темноте. — «Не гляди, что на груди, а гляди, что впереди», понял? Были такие стихи после войны. Трудовое Знамя у меня, Веня. В чемодане лежит. Покажу, ты напомни… Слушай, Вениамин, может, Евстифеева позовешь? — Захар Иванович взболтнул бутылку, чтобы по звуку определить, сколько в ней осталось. — Он парень-то неплохой.

— Хорошо! — Венька с готовностью вскочил. Его качнуло. Пустая половина консервной банки загремела под ногами. — Хороший! Сию минуту!

— Только Марусе… Марье Петровне ни гугу, — напутствовал Веньку буровой мастер.

Он успел основательно продрогнуть — ближе к ночи стало еще прохладней — и еще разок приложиться к отлично приспособленной для этого бутылке, когда к нему вышел Евстифеев. Бородач вынес буровому мастеру стеганку и шапку.

— Не околел ты тут, шеф? Возьми.

— Нет покамест, — отозвался буровой мастер. — Лезь сюда. Тут топор, смотри не наступи. Садись… А Венька что?

— Уснул… — ответил Евстифеев. — Шепнул мне, чтоб я вышел, сел за стол, голову на руки — и готов. Марье Петровне куклу обещал подарить, — усмехнулся в бороду Евстифеев. — Ходячую. Мы его на кровать перенесли. Тяжелый. Ну, уложили…

— Умаялся пацан, — сказал буровой мастер. — Километров двенадцать отмахал, если все концы посчитать. Легко ли?

— Я ему болтнул, что до села не три, а семь километров, — сообщил Евстифеев, запахнув телогрейку. — Чтоб позадаваться мог. Пускай…

— А Маруся как там, ничего? — спросил Захар Иванович. — Да ты выпей, — предложил он, передавая Евстифееву кружку и отвинчивая пробку у бутылки. — Вечер уж, вечером можно. Вроде как после смены. Видишь? — показал он плоскую бутылку. — Венька принес, угостил. Хороший коньячок! Бодрит… А ты этих… «Запорожцев» не попробовал?

— Трава, — сплюнул Евстифеев. — Метр курим, два бросаем. Ты вот что, Захар Иваныч, дело это, конечно, не мое, но… женился бы ты на ней, — сказал он, примериваясь к кружке. — Телогрейку вот тебе передать велела. Боится, как бы ты не захворал. Ну, за ваше, как говорится, счастье! — И в один беззвучный глоток выпил все до дна.

— Оно конечно, — согласился буровой мастер, задумчиво качая головой. — Одна беда — ругаемся мы часто… Постой, — внезапно встрепенулся он и цапнул Евстифеева за рукав, — а ты откуда знаешь?

— Здрасьте, я ваша тетя с Киева! — Евстифеев, смеясь, освободил рукав. — Это же секрет Полишинеля, как говорят интеллигентные врачи! Вместе живем, Захар Иваныч, все на виду. Разве тут что-нибудь спрячешь? Ты лучше скажи, хороший мужик из Веньки вырастет? Как считаешь?

— Что ж, — рассудил буровой мастер, — с нами поработает, в армию сходит… Должен получиться человек!

 

НЕВЕСТА СКРИПАЧА

 

1

Огромный, пышущий жаром и пыльный автобус фыркнул, развернулся, чудом ничего не зацепив, и укатил, оставив троих друзей у длинного серого забора, за которым по краям выбитого поля, без сеток, стояли футбольные ворота.

— Трио — это звучит гордо! — воскликнул Герка Тетерин. — Нам только афиши не хватает. Пришлепали бы на забор: «Герман Тетерин — кларнет, вундеркинд Саша Стремоухов — скрипка, Евгений Иваныч Боженькин — баян, общее и художественное руководство». Я и название придумал: «Кочующее трио»! Звучит?

Боженькин огляделся и поставил футляр с баяном на курчавую травку, лезшую из-под забора. Ему почему-то показалось, что там чище.

— А что мы фининспектору с этой твоей афишей скажем, придумал? — спросил он, мученически морщась и растирая затекшую от долгого сидения в автобусе спину. — Эх ты, Тетеря! Вопрос в другом: к кому к перному идти — к директору или к председателю? Что, Саша, скажешь по этому поводу?

Тот улыбнулся виновато.

— Не знаю, ребята. Смотрите сами, решайте…

— К председателю, — заявил Герка. — О чем разговор? Колхоз здесь богатый, а детский дом и есть детский дом. Собес!

Боженькин задумался.

— Так-то оно так, — проговорил он, — только застанешь этого председателя, как же! Он с нами, может, и говорить не захочет. Лето, страда — этого ты не забывай. Носится где-нибудь как угорелый! Нет, пойдем к директору. Там каникулы. Оно верней! А там видно будет…

Боженькин поднял баян, и они двинулись к длинному дому с колоннами, который маячил за деревьями на пологом холме. Издали колонны казались почему-то засаленными, будто кто-то огромный и неопрятный хватался за них немытыми, липкими руками. Это обстоятельство озадачило Сашу.

Внезапно остановившись, Боженькин оглядел своих отставших на шаг спутников критическим взором. Что-то в их облике ему не понравилось, и он сказал:

— Вы вот что, кочевники, дуйте-ка на речку! Вон она, блестит. К директору я один пойду, сам. Вас потом отыщу. Только вы далеко не забирайтесь!

Герка обрадовался:

— Милый! Да ради бога!

Боженькин передал ему тяжелый баян и пошел было налегке, помахивая портфелем, в котором лежал запас сигарет, кое-какие ноты, скомканный плащ «болонья» и громыхала мыльница, — но тут же спохватился, вернулся и отобрал у Герки баян, ворча себе под нос:

— Нет уж, извините! Знаю я вас, обормотов… — а портфель не глядя сунул Саше.

Тот разглядывал серый забор. «Все на выборы!» — звала приклеенная к нему листовка. На ней имелся портрет кандидата в депутаты — пожилой худенькой женщины в платке, накинутом на плечи, и с орденами, поблескивавшими сквозь бахрому платка. Портрет был аляповато ретуширован. Саша вспомнил, что у автобусной остановки видел еще одну такую листовку.

— Смотри, уже вторая, — сказал он Герке. — Выборы прошли давно, а портреты все висят. Правда, симпатичное у бабки лицо? Простое… А вглядись — боярыня Морозова!

— Ладно, кончай философию разводить, айда пополощемся, — ответил Герка. — Женька-то, Евгений наш Иванович… великодушный, черт! Ведет себя словно папаша с детками! Баян и тот доверить побоялся. Тоже мне ценность!

Безымянная речка оказалась узенькой и мелкой, но вода в ней была чистая и прозрачная, а в одном месте, как раз посередине, ее было по грудь. Герка долго плавал, нырял и дурачился, а Саша, быстренько окунувшись, лег на песок возле старой, высохшей коряги с притупленными, но еще грозными рогами. Футляр со скрипкой он завернул в рубашку и положил под куст, в тень.

— Иди сюда, вундеркинд! — орал Герка, сдвигая мокрые волосы со лба. — Это тебе не ириски жевать! Иди, иди, не отворачивайся! Нечего! Плавать научу!

Но Саша только сонно и вяло улыбался в ответ. Плавать он умел не хуже Герки, просто сейчас не хотелось. Блаженная лень заполонила его. Он перевернулся на спину и, спасаясь от яркого солнца, закрыл глаза. Незаметно для себя он задремал, утомленный жарой и дорогой. Солнце в упор освещало корягу, медовый песок и Сашино беззащитно белое тело.

Разбудил Сашу многоголосый смех и чих автомобильного мотора. Он открыл глаза и поспешно сел, поджав колени к подбородку. К воде осторожно пятился старый грузовичок. Молоденький шофер в кепке стоял на подножке и, то и дело оглядываясь, выкручивал руль. Из кузова, звонко хохоча, выпрыгивали девушки в разноцветных косынках.

Герка, на ходу подтягивая мокрые плавки, выбрался из воды и, обрызгав Сашу, плюхнулся рядом с ним на песок. Саша поежился. Места, куда попали холодные капли, ненадолго покрылись гусиной кожей. Герка скосил глаза на девушек и пригладил волосы ладонью. Заметив незнакомцев, девушки притихли. Они разделись, прячась за грузовик, и тесной стайкой, все вместе, чинно пошли к воде.

— Видал, вундеркинд? — прошептал Герка, острым локтем толкая в бок Сашу. — Как стадо к водопою, а? И купальники на всех одинаковые. Заметил? Сельпо!

Шофер настежь распахнул обе дверцы машины, сдвинул кепку на затылок и вразвалочку двинулся к незнакомым ребятам. Не дойдя до них нескольких шагов, он присел на корточки и громыхнул коробком спичек, зажатым в кулаке.

— Закурить, извините, не найдется?

— Найдется, — живо отозвался Герка. — Почему же не найтись? У нас этого добра навалом! Минуточку…

И, расстегнув портфель Боженькина, он вытащил оттуда непочатую пачку болгарских сигарет «Сълнце». Саша вспомнил, что в городе, в буфете автостанции, Герка купил себе пачку сигарет в расписной картонной коробочке, и осуждающе покачал головой. «Свои бережет, чужими распоряжается», — подумал он. А Герка тем временем распечатал пачку. Шофер, прежде чем сунуть сигарету в рот, понюхал ее и одобрительно хмыкнул.

— Из экспедиции, ребята? — спросил он, выпустив изо рта первый клуб дыма.

«Трубка мира», — подумал романтик Саша.

— Нет, — ответил Герка, — музыканты.

— А-а… — протянул шофер. Он был явно разочарован. — У нас тут где-то экспедиция бродит, я и подумал. Ищут чего-то. Им, говорят, люди нужны. Я бы пошел. Интересно! Вот найдут у нас руду, как в Белгороде, или даже получше чего… — И шофер, мечтательно сощурившись, замолчал.

Девчата колотили по воде ногами, поднимая брызги и хохоча. То одна из них, то другая искоса поглядывала на молодых незнакомцев. Саша и Герка не сговариваясь делали вид, будто они ничего не замечают. Кокетничали, словом.

— Музыканты — дело хорошее, — сообщил шофер, помолчав. — К нам всякий раз кто-нибудь приезжает. Однажды драмтеатр прибыл в полном составе. Постановочку показали — будь здоров. Товарищ Огурешин это любит. Не хлебом, мол, единым…

— Огурешин? — перебил его Герка. — А кто такой Огурешин?

— Как кто? — удивился шофер. — Разве не знаете? Председатель наш. Он же знаменитый на всю область! Вы не подумайте, это я так, временно, — указал он себе за спину, на грузовик, — а вообще-то я товарища Огурешина вожу. У него две машины в распоряжении. На «газоне» он сам, а если на «Волге», меня зовет. В район катим или еще куда. «Волгу» он бережет! Костюмчик наденет, галстук, шляпу. «Поехали, говорит, Толя. С ветерком!» Это меня, значит, Анатолием зовут…

— Очень приятно! Александр, — вспомнив уроки вежливости, преподанные в свое время бабушкой, сказал Саша.

— Герман, — назвался Герка.

Шофер церемонно пожал друзьям руки, приговаривая:

— Будем знакомы, товарищи. Будем знакомы!

«Начальству подражает, — решил Саша, — знаменитому Огурешину». Лицо и руки у шофера были темные, и Саша, стыдливо оглядев себя, позавидовал его загару.

Незамеченный поначалу, кренясь под тяжестью баяна и увязая в песке, подошел потный Боженькин. Он поставил баян под куст, рядом с Сашиной скрипкой, и с наслаждением расстегнул рубашку, мокрую под мышками и на спине.

— Ну как? — осведомился Герка.

— Порядок, — ответил он, садясь между друзьями, и с опаской покосился на рогатую корягу. — Но придется отдать директору паспорта, иначе он сомневается. Будут кормить, а мы им пару концертов. Ну, танцы — это само собой! Устраивает?

— А что делать? — вопросом на вопрос ответил Герка.

— Конечно, устраивает, — поспешил добавить Саша и пересел, освобождая Боженькину побольше места.

— Это вы в детском доме были? — спросил шофер, с уважением поглядывая на Боженькина.

— Ага, — подтвердил тот, обмахиваясь ладонью, и, шлепнув Герку по голой спине, попросил: — Дай-ка твоих, фирменных!

Герка потянулся к своим штанам. Морщась, он долго копался в кармане, пока не извлек из него две сигаретки с желтым фильтром — Боженькину и себе. Потом поразмыслил немного, сморщился и вытащил еще одну, третью — для шофера.

— Толька, чего пристал к людям? — звонко крикнул кто-то из девушек. — Ехать пора!

— Иду, не ори, — огрызнулся шофер. — Раскомандовалась тут! Ну, Ксенька!..

Он нехотя поднялся, сунул за ухо неприкуренную сигарету и пошел к машине, которая издали походила на большого зеленоватого жука, растопырившего надкрылья перед взлетом. В ее кузов, помогая друг другу, уже взбирались девушки. Одна из них, в белом платочке, командовала посадкой. Герка, глядя на нее, даже присвистнул.

— Класс, ребята, аборигеночка! — сказал он, вскочил и попытался поднять корягу. — Легкая, гляди ж ты! — удивился он, когда это ему неожиданно удалось.

В разные стороны, прочь от сырого пятна, оставшегося от коряги, побежали какие-то бесцветные насекомые. Брезгливый Саша немедленно вскочил.

 

2

Прямо перед окном росло раскидистое дерево, и поэтому в комнате было полутемно. В углу стоял большой, крытый зеленым сукном стол. Когда-то он считался бильярдным. Кроме него, никакой другой мебели в комнате не было. На стенах висели старые географические карты, наклеенные на серую, пропыленную марлю, и унылые учебные пейзажи: «Тундра», «Степь», «Лесостепь»…

На зеленом сукне лежали газетные подшивки. Директор детского дома следил, чтобы все газеты, которые приносила из села старенькая почтальонша, были аккуратно подшиты. Этим занимались специально назначаемые дежурные.

Сегодня дежурили Таня и Света, подружки, перешедшие в восьмой класс. К ним заглянула Галя, их одноклассница. Она хотела попросить малюсенький клочок газеты, чтобы наклеить его на нос, а то тот шелушится под солнцем, да так и осталась в сумрачной комнате, позабыв, зачем пришла. Она уселась на подоконник, что было строжайше запрещено, и принялась беззаботно болтать толстенькими ногами.

Таня пощелкала над ухом черным дыроколом, на минутку вообразив, что это кастаньеты, и развязала тесемки у подшивки «Комсомольской правды».

— Интересно придумано, — задумчиво сказала она. — «Пионерка» на маленьких рассчитана и сама маленькая! А вот «Правда», например, или «Учительская» большие…

— И неправильно, — возразила ей Галя, спрыгнув с подоконника. — «Комсомолка»-то такая же, как все другие! Вот если бы она была побольше «Пионерской», а остальных поменьше, вот тогда б… Ой, девочки, — встрепенулась она вдруг, — забыла вам сказать! Что я видела сейчас…

— Комсомольцы ростом со взрослых, — не сдаваясь, упрямо заявила Таня.

В комнату, неслышно приоткрыв дверь, заглянула Людмила Александровна, воспитательница, в очках.

— Почтальон была уже, девочки? — спросила она с надеждой.

— Да, Людмила Александровна, — ответила Света.

— …?

Света вздохнула, сочувствуя «воспиталке»:

— Она газеты принесла за два дня и директору пакет. А вам ничего. Вообще писем сегодня не было. А газеты мы подшиваем, вот…

Словно подтверждая слова подруги, Таня щелкнула дыроколом. Резкий металлический звук заставил воспитательницу вздрогнуть и поежиться.

— Молодцы, продолжайте, — шепнула она, не в силах скрыть огорчения.

— Людмила Александровна, а правда, что музыканты приехали и концерт будет? — спросила Галя.

Но воспитательнице было не до концертов.

— Представления не имею, — ответила она, поправила очки и ушла.

— Какие музыканты? — спросила Таня, когда дверь за воспитательницей закрылась.

— А самые обыкновенные, — гордясь своей осведомленностью, заявила Галя. — Настоящие! Один, я сама видела, к директору приходил. Я слышала, как они договаривались. «Непременное условие — сдайте паспорта», — похоже передразнила она директора. — Они еще долго говорили, только я не знаю, о чем. Директор меня заметил и прогнал.

Таня мечтательно прищурилась.

— Вот когда я получу паспорт… — вздохнула она.

— И что будет? — поинтересовалась Галя.

— А то, — ответила Таня зло. — Не твоего ума дело! Куда захочу, туда и поеду. В Крым, например. Или на Кавказ. А лучше — в Ленинград: там «Аврора», музеи, белые ночи…

— В техническое училище ты поедешь, вот куда, — сказала, улыбаясь, Галя. — Как и мы все. В ПТУ. Станешь штукатуром. Или маляром, если повезет. И учишься ты так себе, не то что Светка… Это тебе не сказки сочинять. Ишь, паспорта ей захотелось, белых ночей!

— Да ладно вам, — примирительно сказала Света. — Вечно вы цапаетесь. И как не надоест! В Ленинграде штукатуры тоже нужны. Еще как, наверное! И учиться дальше никто не запрещает. А я бы лично в Сибирь махнула, на стройку. Вот это да!

Галя согласилась:

— В Сибири хорошо! Только холодно. Я про одну стройку в журнале читала. Красиво-то как! — И она закрыла глаза, вспоминая яркие цветные фотографии дальних далей на журнальном развороте. — Кругом молодежь…

Таня подошла к окну, облокотилась на подоконник.

— Вот Людочка старая уже, а все мечется, — сказала она, со скрипом водя пальцем по стеклу. — Все писем ждет. И я бы ждала. Приходишь, а тебе говорят: «Пляши!» Я бы конверт не рвала, а ножницами, аккуратно… Ой, стоят! — воскликнула она, приникая к зеленоватому стеклу лбом. — С чемоданами! Галька, глянь, не твои ли музыканты пришли? Свет, чемодан-то вон у того какой смешной!

И девчонки, все трое, сгрудились у окна.

 

3

Герка Тетерин шагнул вперед.

— Скрипач Александр Стремоухов исполнил сейчас для вас «Медленный вальс» французского композитора Дебюсси, — неестественным голосом, которым, по его мнению, должен обладать всякий уважающий себя конферансье, объявил он.

Саша опустил смычок и со всем доступным для него изяществом поклонился. Зальчик захлопал — вяло и вежливо.

— А настоящий вальс вы умеете? — спросил из зальца насмешливый девичий голосок, когда аплодисменты стихли.

— А как же! — поспешил ответить за него Герка Тетерин. — Он у нас все может! Он такой…

Герке немало труда стоило удержаться и не произнести слово «вундеркинд», но в зале все равно игриво хихикнули, а Саша покраснел. Смычок дрогнул в его руке. Ему показалось, что под подошву его сандалии попал кусочек канифоли и хрустит там, крошится и хрустит. «И одет я…» — подумал он с тоской. И вправду — ни фрака с фалдами, ни лакированных ботинок, ни белого, как снег, пластрона.

— Запузырь им… ну, «Очи черные», — шепнул Герка Тетерин, толкая Сашу в плечо. — Пусть слезу пустят, вещь ресторанная! И не волнуйся ты, чудак! Тебе что тут, академический концерт, что ли? Шпарь, как бог на душу положит!

— Нет, не академический, — почти беззвучно ответил Саша, а губы у него в это время были белые, с синевой.

— «Оч-чи черные»! — провозгласил Герка.

По залу разнесся одобрительный вздох. Отступать было поздно и некуда. Саша поднял смычок и увидел молодую не то учительницу, не то воспитательницу с короткой стрижкой. Она сидела в первом ряду, на почетном, как решил Саша, месте, и приглядывала за порядком. Тех, кто сидел дальше, он не увидел — зажмурился. Смычок скользнул по струне.

— Евгений Иваныч, айда покурим, — предложил Герка, на носках отступив к Боженькину.

Тот кивнул, поставил баян на стул, и оба они, сочувственно и с юморком оглядываясь на спину Саши, который обреченно терзал свою скрипку, ушли за кулису — широкий кусок красного сатина с палкой внизу.

За кулисой имелось окно, наполовину заколоченное фанерой, на которой виднелся затейливый карандашный рисунок. Видно, кто-то собирался выпилить лобзиком полочку или что-нибудь еще в этом роде, а потом раздумал, поленился, и фанера заменила разбитое стекло.

Форточка располагалась высоко, но Боженькин дернул за веревочку, привязанную к шпингалету, и форточка со стуком распахнулась.

— Ты где пропадал? — спросил Боженькин, вынимая сигареты.

— Имел беседу с педагогиней здешней, — ответил Герка, выглянув из-за кулисы. — Вон она, в первом ряду, стриженая. Брякнул ей, что мы из консерватории.

Боженькин нахмурился.

— Это зачем еще? Пижон ты! Сказал бы прямо: из музучилища! Сядешь с тобой в калошу…

Но Герка его не слушал. Он с удивлением смотрел на свое запястье, на котором не было часов. Глядя на приятеля, встревожился и Боженькин. Однако Герка с облегчением хихикнул, извлек из кармана часы на смятом коричневом ремешке, надел их и долго возился с застежкой.

— Сунул… когда купались, — утерев испарину со лба, смущенно пояснил он. — А сейчас гляжу — нету. Мать ты моя родная! Подумал, грешным делом, на шофера. А они в кармане, забыл надеть!

Саша тем временем оборвал стенания, опустил смычок и оглянулся. Боженькин поморщился и метко выбросил свой окурок за окно. Наступила его очередь. Он сел на стул и поставил баян на колени.

— А сейчас танцы под баян, — пряча дымящуюся сигарету за спину, торжественно объявил Герка. — Солист Евгений Иваныч Боженькин!

Весело загремели сдвигаемые к стенам стулья.

Храня на лице полную невозмутимость, Боженькин приступил к делу. Он играл все, что ни попросят. В армии ему часто приходилось играть вот так вот — вечера напролет. Еще свежи были воспоминания об этом. Иногда он поглядывал вниз, где девочки топтались или кружились с девочками, и снисходительная улыбка трогала угол его рта. Он тут же прогонял ее прочь: доставлять хотя и маленькую, но радость этим совсем еще детям было, что ни говори, приятно. «Весьма, — думал он, растягивая мехи баяна. — Весьма…»

Из форточки, которую он сам же и открыл, дуло в спину, приятели были далеко, и Боженькин обрадовался, когда на сцену ловко вспрыгнула голенастая девчонка с распущенными по плечам волосами.

— А вы такой танец, чтобы девчонки приглашали, объявить можете? — шепотом спросила она, обжигая Боженькину ухо своим дыханием.

— Конечно, — ответил он, слегка отстраняясь. — Только пойди сначала форточку закрой, дует. — И кивком показал, где она, эта форточка.

«Герку пригласит, — решил он. — Герке тут раздолье».

— Белый танец, — объявил он, привстав. — Для тех, кто не в курсе: дамы приглашают кавалеров!

Внизу, в зале, кто-то фыркнул, кто-то засмеялся. И действительно смешные, потешные слова: «дама», «кавалер»… Но Боженькин ошибся, девочка с распущенными волосами не помчалась сломя голову к Герке. Спрыгнув со сцены, она заспорила с белобрысой толстушкой.

— Ну, иди, пригласи его, — шептала она.

— Очень надо, — лениво отнекивалась толстушка. — Сама иди, если приспичило!

Девочка с распущенными волосами умоляюще сложила руки:

— Ну, Светка, ну, пожалуйста!

А я лечу, лечу…—

выводил в это время баян.

Прервав мелодию на половине такта, Боженькин заиграл другую, улыбаясь и про себя напевая:

В Москве, в отдаленном районе, Пятнадцатый дом от угла…

Он решил пошутить. Смысл шутки заключался в последней фразе песенки, в ее морали:

…и это серьезное дело Нельзя поручать никому.

Но песня, однако, оказалась старовата, мало кто в зале знал текст ее до конца, и поэтому выходка Боженькина оказалась незамеченной. Он быстро понял это, дернул плечом и вернулся к песне о «чертовом колесе». Ее-то здесь знали.

Толстуха так и не поддавалась на уговоры. Пришлось девочке с распущенными волосами приглашать кавалера самой. Им оказался не Герка, как ожидал Боженькин, а Саша, который скромненько сидел себе в уголке, разглядывал танцующих. Рядом с ним на стуле, поблескивая никелированными замками, лежал футляр со скрипкой.

— Разрешите? — нарочито громко спросила девочка, останавливаясь перед Сашей, и даже сделала нечто похожее на книксен, на реверанс или как его там?

И все танцующие остановились, желая посмотреть, что будет дальше. Герка, который, словно оса, вился вокруг стриженой воспитательницы, издали подмигнул Боженькину. Тот в ответ понимающе кивнул ему со своей высоты.

— Н-не танцую, — пролепетал Саша.

Он поднялся и приложил к груди растопыренную ладонь. Она у него была широкая, пальцы длинные. «Хорошая рука у пацана», — продолжая наигрывать «Лечу, лечу…», отметил про себя Боженькин.

— И все-таки? — сказала девочка.

Саша покраснел и не ответил. И тут случилось неожиданное: девочка обиженно топнула ногой, выкрикнула что-то и выбежала вон из зала. На Сашу было жалко смотреть, и Боженькин отвернулся. Все чувствовали себя неловко.

— Заканчиваем, товарищи, заканчиваем! Уже половина десятого, — спасая положение, объявила воспитательница.

И снова, теперь уже невесело, загремели стулья.

— Лопух ты, хоть и вундеркинд, — сказал Герка, проходя мимо Саши. — Лопух, понял?

И Боженькин, вкладывая баян в футляр, вздохнул:

— М-да, нехорошо вышло…

Саша молчал. Он не знал, куда девать руки.

 

4

Герка Тетерин неожиданно и звонко шлепнул себя по щеке и поднес к глазам ладонь. Прилипший к ней расплющенный комар еще дергал длинными ножками. Герка брезгливым щелчком сбил его с ладони.

— А пойдемте-ка, братцы, спать, — сказал он, вставая, и сладко потянулся. — Покурили, поплевали… пора и честь знать! Пойдемте, пока эти кровососы нас окончательно не сожрали. Ну, вампиры! Если б знать…

Поднялся и Саша.

— Идите, — сказал Боженькин, — я еще покурю. Спать неохота пока. Значит, завтра в село, а, Саша?

— За ирисками, — ввернул Герка.

А Саша обезоруживающе улыбнулся.

— Ага.

Боженькин остался один. Серьезное и печальное настроение овладело им. Над его головой тлели крупные звезды. Из села доносился треск какого-то двигателя. «Нет, правильно, что мы поехали, — думал Боженькин. — Хоть на жизнь посмотрим! Чего в городе сидеть? Жара, духота, асфальт плавится. Вот договориться бы с председателем…»

Под чьими-то шагами заскрипел песок. Боженькин поднял голову. Перед идущим бежало пятно немощного желтого света. «Фонарик», — сообразил Боженькин.

— Ах, это вы? — подойдя к скамье, на которой он сидел, сказала стриженая воспитательница. — Добрый вечер! Вы один здесь? А я подумала, что мальчишки из села. Взяли, понимаете ли, моду…

Боженькин ответил:

— Один. Ребята спать отправились. Все-таки изумительно у вас тут!

— Да? Вам кажется? Сама я этого бы не сказала, — возразила воспитательница, без особой, впрочем, уверенности. Она уселась рядом с Боженькиным и бережно уложила блестящий электрический фонарик к себе на колени. — Вот скучно — это да. Особенно зимой. Все в снегах, дико, голо… И почта работает безобразно! Но зимой мы хоть телевизор смотрели. А теперь нет, с антенной что-то там такое…

— У нас Герка смыслит в этом деле, — сказал Боженькин. — Немножко, правда. Надо ему сказать.

— Да? — вяло удивилась воспитательница. Она помахала рукой, отгоняя комаров, и поежилась. — Что ж, скажите. Будем вам признательны. Может, он что-нибудь и сделает, случаются же чудеса. А то скучно… И дайте сигаретку, пожалуйста… У вас есть? Кусаются! Может, хоть дыма побоятся.

— Прошу! — Боженькин дал ей сигарету и зажег спичку. — А давно вы тут?

Воспитательница неумело затянулась и ответила:

— Два года! Может быть, мы пройдемся с вами? Что-то мне неспокойно сегодня. Всё посторонние чудятся. Не обижайтесь, не вы. Вы — гости, мы вам рады. Другие… У нас, правда, есть сторож, но он спит… как и положено сторожу! Пойдемте?

Боженькин кивнул, встал, и они медленно двинулись по дорожке к темному флигелю с высокой крышей. Фонарик воспитательница не включила.

— Батарейки — дефицит, — пояснила она, сорвав с куста листок и покусывая его. — Приходится экономить…

Боженькин понимающе кивнул:

— Да. И в городе так, — и поддержал ее за локоть.

За кустом кто-то притаился. Явственно слышалось едва сдерживаемое дыхание. Воспитательница ойкнула и, отступив на шаг, прижалась к Боженькину. Включить фонарь она, конечно, не догадалась.

— Кто там? — прошептала она.

— Не знаю, — ответил Боженькин и широким, смелым жестом раздвинул куст.

За ним, у глухой и облупленной кирпичной стены, обняв себя за плечи, стояла девочка. Боженькин сразу узнал ее. Это она по его просьбе закрыла форточку, она пригласила Сашу Стремоухова танцевать — опозорила себя и его.

— Таня, что ты здесь делаешь? — спросила воспитательница. Она уже справилась со смущением, включила ненужный теперь фонарь и успела напустить на себя строгость. — Ты почему не спишь?

— А вам-то что? — дерзко ответила дрожащая девочка, и Боженькина восхитила ее смелость.

Воспитательница беспомощно блеснула очками, дернула плечиком и молча прошла мимо строптивой девчонки. Пятно света метнулось и побежало впереди. Боженькин двинулся следом. «Как она убежала? — оглядываясь, подумал он и споткнулся обо что-то. — А Сашка тюфяк все-таки! Обидел человека. Потоптался бы. Кажется, Мог. А она стоит, зябнет! Зачем, спрашивается? Переживает… Такие истории, они черт знает к чему могут привести! И приводят…»

— Они у нас все такие невоспитанные, грубые, — сказала воспитательница, вздохнув. — Я когда ехала сюда, думала, что все здесь будет иначе. Хотелось помогать, делать добро. Нет, честное слово! Все-таки сироты… — Воспитательница помолчала. — Не получилось. Ни помощи, ни добра. Не сумела я. Они меня не любят, я знаю. И я их не люблю, хотя это, наверное, очень плохо. Скажите мне, — вдруг потребовала она, — плохо это или нет?

— Не знаю, — поколебавшись, ответил Боженькин. — Здесь трудно быть судьей. Хорошего, конечно, мало, что и говорить, но, с другой стороны, сердцу не прикажешь, верно? Правильная пословица. Может, вам работу сменить?

Воспитательница криво усмехнулась в темноте.

— Легко сказать — сменить! Вам хорошо, консерваторцам, а у меня крест — распределение…

«Ох, тетеря! Ох, Герка! По морде следует давать за такие вещи…» — подумал Боженькин, возмущенно сжимая кулаки, и с горечью признался:

— Какие мы, к чертям, консерваторцы? Мы из музучилища из областного, до консерватории нам далеко. Сашка, может, когда-нибудь и поступит, скрипач наш, да и то вряд ли… Это вам Герка сболтнул, я знаю. Он это любит — дым в глаза!

— Ах, это все равно, — сказала воспитательница, взмахнув рукою. — У вас — музыка. Я сколько книг перечитала — гору, даже вспомнить страшно, а толку? А толку чуть! Системы, методы, способы педагогического воздействия… Петя К. натворил то-то и то-то, он был плохой, катился по наклонной плоскости. Куда? Куда катятся по наклонной?.. Вы применили к нему способ воздействия номер семь, описанный на такой-то странице, и Петя К. сразу стал хорошим. Он больше не катится и не делает того-то и того-то. Так в книгах. А в жизни? В жизни все не так. Петя К. — это одно, а вот такая Таня — совсем другое. Схема и живой человек. Ее способом номер семь не переделаешь. Они такие разные все здесь, что просто руки опускаются, честное слово!

— Да, в жизни все сложней, — согласился Боженькин. — У вас сигарета погасла. — Он чиркнул спичкой и, пряча ее в ладонях, дал воспитательнице прикурить. — А разные — это хорошо. Жизнь как симфонический оркестр, я так себе представляю. Огромный такой оркестр, полного состава. Один, скажем, на тубе играет, а другой флейтист. Или вот армию возьмите. Конечно, унификация, но если и там люди совершенно одинаковыми будут, их даже и построить не удастся. Строят-то по росту: один выше, другой пониже чуток. Один, скажем, рисует хорошо — плакаты пишет, боевые листки, второй — запевала отменный, а третий по футболу отличается…

— Оркестр, — тихо, словно про себя, повторила воспитательница. — Я об этом не думала. Это новый подход. — Она со слабой улыбкой посмотрела на Боженькина. — А вам не кажется, что оркестру непременно нужен дирижер? Какой-нибудь властный старичок во фраке? С бородой и нимбом вокруг лба? Аллах? Саваоф?.. Но все это дебри! Вы меня завтра на почту не проводите? Хочу с ними окончательно разругаться. Сколько можно, на самом-то деле, работать спустя рукава?

— Я — вас? — растерялся Боженькин. — Извините, не могу. К сожалению. Сашка в село собирается, он родителям хочет позвонить, они у него беспокойные — один сын, — а я не могу. У меня… — И Боженькин умолк.

Сегодня днем директор детского дома зазвал его в кабинет, закрыл дверь на ключ и вытащил из стола двадцать второй выпуск сборника «Играй, мой баян!». Он смущенно покашлял в кулак и сказал, глядя куда-то в сторону: «Я, конечно, дилетант, нигде не учился, но… может, послушаете? Потом скажете мне свое мнение. Только откровенно! Больше мне ничего не надо». Боженькин, конечно, согласился. Прослушивание назначили на следующее утро. Директор попросил хранить все это в глубокой тайне, вот Боженькин и хранил.

— Волосы у этой девчонки хороши, — сказал он.

Воспитательница блеснула очками. Ей захотелось рассказать, что еще в институте у нее была роскошная коса, но от нее очень болел затылок, поэтому ее пришлось срезать. Парикмахерша дала за нее двадцать пять рублей, а девчонки из группы потом сказали, что двадцать пять за такую косу — это смехотворно мало. «Больше надо было просить, больше», — сказали они.

— Волосы… — повторила воспитательница. — Ладно, что ж, пойду письма писать. Спасибо за прогулку. Спокойной ночи!

— Спокойной ночи, — повторил Боженькин.

 

5

Осторожный стук в окно разбудил Светлану. Она оторвала голову от подушки. В темном стекле отражалась синяя ночная лампочка, тихонько жужжавшая под потолком. Больше ничего не было видно. Стук повторился. Светлана села на кровати. «Опять деревенские балуются, — подумала она, касаясь ступнями холодного пола. — Когда ж это занавески повесят?»

И воспитанницы, и воспитатели много раз говорили директору про занавески для спален первого этажа, но директор отвечал, что занавески по смете не предусмотрены. «Да ведь и сторож у нас имеется, — говорил он. — Спать ему строго-настрого запрещено. Заметите — сразу сигнализируйте. Накажем». А сторожа все любили. Это был вечно пьяненький косой дедок с хитро прищуренным здоровым глазом. От него всегда разило луком, а иногда почему-то мятой. Девчонок он называл «кобылицами», и они фыркали в ответ, а мальчишек — «гармольщиками». Странное это слово всех смешило.

«Опять дрыхнет, старый черт», — решила, подходя к окну, Светлана. Она сложила ладони лодочкой и прильнула к стеклу. Внизу, подняв смутно белеющее во тьме лицо, нетерпеливо подпрыгивала Танька, жестами показывала: «Открывай!» Щелкнули тугие шпингалеты. Светлана дернула загремевшую раму за ручку и помогла холодной Таньке взобраться на подоконник.

— Ну вот, коленку рассадила, — громким шепотом сообщила Танька и, послюнив палец, потерла им свежую, медленно кровоточащую ссадину.

— Ходи через дверь, — наставительно сказала Светлана и закрыла громыхающее окно.

— Я и хотела, но там Людочка сидит, — ответила Таня, морщась. — С баянистом по двору нагулялась, а теперь книжку читает и папироску курит. Дым выпустит и щу-урится! Как кошка. И конверты вокруг. Такие, в рубчик…

— А ты-то где гуляла? — забравшись в теплую еще постель, спросила Светлана.

Таня торопливо разделась, юркнула, дрожа, под одеяло, свернулась калачиком и только потом ответила:

— Гуляла?.. Со скрипачом.

— С кем? — Светлана приподнялась на локте.

— Со скрипачом, — твердо ответила Таня, села в постели и занялась окровавленной коленкой.

— Со скрипачом?.. Делать ему, что ли, нечего? — с сомнением спросила Светлана.

— Может, и есть чего, — сказала Таня, и в голосе ее проскользнули нотки высокомерия. — Только он сам попросил меня… пройтись. Вот так. И я согласилась. Жалко мне, что ли? Он мне про себя многое рассказал…

И Таня умолкла, ожидая расспросов. Но Светлана молчала. Она уютно положила ладошки под щеку и закрыла глаза, так что Тане пришлось, немного помедлив для порядка, начать рассказ без дополнительных просьб:

— Он подошел ко мне и говорит: «Извините». Я, конечно, молчу. А он: «Но я действительно не умею. То есть умею и твист, и шейк, и что угодно, но обещал ни с кем никогда не танцевать». Я все молчу. Обидно же было! «Одной девушке, говорит, обещал. Она была очень на вас похожа». — «А почему была?» — спрашиваю. А он голову опустил: «Она утонула в прошлом году в этом… В Крыму. Была буря…»

— В Крыму, — сонно, без выражения, повторила Светлана. — Все в дыму, ничего не видно!

— Что? — покосилась на нее Таня. — Что ты сказала?

— Ничего. Так! Дальше-то что было?

Таня снова воодушевилась:

— А дальше мы пошли гулять. Он мне про родителей своих рассказывал и про то, какой у них в городе большой дом. Шесть комнат, представляешь? А в самой большой стоит рояль! Черный, блестит…

Узнать, что стоит в этой комнате, кроме рояля, Светлане не было суждено: в спальню с шумом вошла Галя, плюхнулась на пискнувшую кровать и начала раздеваться. Таня умолкла.

— Ну как твой Толя? — спросила Света.

Разбитое колено саднело, и Таня, морщась, погладила его. На простыне уже появилось коричневое, похожее на ржавчину пятно — кровь.

— А что Толя? — Галя вскинула голову. — Толя обыкновенно. Живой человек!

— И целовались? — спросила Таня, чувствуя собственное превосходство.

— Да. Целовались, — раздельно ответила Галя. — Целовались, если хочешь знать!

— Приятно?

— Да уж приятней, чем помидоры-то целовать!

— А сама-то, сама! — задохнулась Таня.

Прошлым летом они трое забрались в сад, в самую глушь, и по очереди стали прикладываться к вымытой розовой помидорине — учились целоваться. Сначала им было смешно, потом — жутко. Они бросили помидор в кучу гниющих прошлогодних листьев и разбежались. Неделю, наверное, не смели взглянуть потом друг на Друга.

— Что — сама? — спросила Галя надменно.

Девчонки, которых не разбудили стук открываемой рамы и дребезжанье стекла, начали поднимать заспанные головы и недовольно заворчали. Подругам пришлось притихнуть. На шум явилась Людмила Александровна, воспитательница, таинственно блеснула очками.

— Почему не спите? — спросила она.

Быстрее всех нашлась Света.

— Танька коленку разбила, — сообщила она.

— Как так? — удивилась Людмила Александровна. — Ну-ка, покажи, Таня! Как так можно? Ведь ты же девушка! Что за неаккуратность! Обязательно надо забинтовать!

— Да ну! — угрюмо буркнула Таня, покраснев.

— Даже не разговаривай! Вставай! — приказала воспитательница, стаскивая с Тани одеяло. — И брось дуться, пожалуйста. Я перед тобой, кажется, ни в чем не виновата. Пошли! А вы, девочки, спите. Вы знаете, сколько времени сейчас? Нет?

 

6

— Но почему же? — возразил Саша. — Не все. Не в этом дело, по-моему. Вот Климов, например, Третьяков, Агаронян… они хорошие скрипачи.

— Да-да, конечно, — поспешно согласилась Людмила Александровна. — Вы правы. Это ведь я так, к слову. Глупый вопрос, не сердитесь на меня. Дичаю я тут потихонечку. Расскажите лучше что-нибудь о себе.

Саша дернул плечом:

— А нечего! Нечего рассказывать.

— Ну, неправда. Есть же у вас планы, большая мечта. Или это секрет? — Настаивая на своем, Людмила Александровна попыталась лукаво улыбнуться.

— Да нет, какие тут секреты! — ответил Саша и в смущении запустил в волосы пятерню. — Мечта у меня, конечно, есть. А у кого ее нет? Даже две… две главные. Не знаю, право, большие они или маленькие. Хочу себе инструмент хороший. Не из коллекции, куда мне… А вот старого итальянца… А еще в Москву хочу — в консерваторию, к Янкелевичу.

«Нет, я много чего хочу, — в смятении подумал он. — Ох, много! Разве обо всем расскажешь? Так вот, сразу? Неужели она не понимает?» Он насупился и замолчал.

Он действительно мечтал о многом: и о красивой девушке, которая его полюбит, и о корзинах с цветами — благодарные слушатели поставят их к его лакированным ботинкам после сольного концерта в Большом зале Московской консерватории или — как знать? — в каком-нибудь Карнеги-холл… Как и Герка Тетерин, но стыдливо, про себя, он мечтал об афишах, на которых крупными литерами — его имя. В детстве он безутешно плакал над «Слепым музыкантом» Короленко, а потом, когда подрос, стискивал зубы над купринским «Гамбринусом». Он верил в великую силу искусства и в свое будущее. Оно казалось ему ослепительным. Он…

Но боже мой, как невыносимо трудно, как невозможно говорить обо всем этом вслух!

И он шагал по пыльной, сбегающей вниз дороге, глядел себе под ноги и молчал. За оградой тянулся запущенный плодовый сад, принадлежащий детскому дому. Воспитательница вдруг ойкнула и остановилась. Саша обернулся. Она растерянно разглядывала свои ладони. Саша вопросительно поднял брови.

— Нет, это надо же, а? — проговорила Людмила Александровна удрученно и виновато. — Шла на почту, а главное забыла! Письма! Вечером написала, приготовила и… Вы не уйдете? Я очень быстро! Вы подождете меня?

— Обязательно, — пообещал Саша.

Он перескочил через заплывшую, мелкую канаву, прислонился к дереву и приготовился ждать, сцепив пальцы. Воспитательница, едва сдерживаясь, чтобы не пуститься бегом, заспешила вверх по дороге. В ее торопливости было что-то жалкое, и Саша отвернулся, закрыл глаза.

Мерно и мощно шумели деревья. Сквозь неплотно сомкнутые веки Саша видел белую изнанку дрожащих листьев. А выше, по небу, медленно плыло огромное, пышное облако, подсвеченное солнцем. Оно походило на сказочный корабль под всеми парусами. Саша тихонько и счастливо засмеялся.

Потом внезапное беспокойство охватило его. Ему показалось, что на него смотрят. От пристального взгляда неведомого наблюдателя зачесалось между лопатками. «Фу ты, чертовщина какая-то», — подумал он и медленно, стараясь не упустить ничего вокруг, огляделся.

Прячась за полуразрушенным кирпичным столбом — опорой ограды, стояла девочка, та самая, что обиделась на Сашу вчера вечером. Она смотрела на него и молчала. И волосы падали ей на глаза.

— З-здравствуйте, — с запинкой сказал Саша.

— У вас никто не спрашивал ни о чем? — быстро и требовательно спросила она.

Саша ответил:

— Нет, никто. А что?

— Да так, ничего, — сказала девочка, но заметно стало, что Сашин ответ ее успокоил.

— Вы не сердитесь на меня за вчерашнее. Я ведь действительно не умею. Не научился. Вот Герка наш — это другое дело. — Саша, потешаясь над собой, развел руками. — Он танцор. Как вас, кстати, зовут? Если не секрет, конечно.

Девочка убрала волосы с лица.

— Таня.

— А меня — Саша.

— Я знаю, запомнила, — улыбнулась она. — Ваш друг вчера объявлял. А вы хорошо играете. Нет, правда! Мне очень понравилось. Это трудно — играть на скрипке?

— Не знаю даже, как и ответить… — засмеялся Саша. — А почему вы улыбаетесь?

— Так… подумала кое-что. А вы когда-нибудь катались на лошади верхом?

Саша помолчал, припоминая детство, цокот копыт по городской булыжной мостовой, громыханье телег и сердитых возниц в грязных фартуках и с кнутами.

— Нет, — сказал он, — не довелось.

— Жалко, — вздохнула эта странная Таня. — Слушайте тогда, что я вам скажу. Только не смейтесь. Пожалуйста! Лошадь сверху похожа на скрипку. Честное слово!

— Н-никогда бы не подумал, — произнес ошарашенный Саша. — А что вы тут делаете, одна?

— Я не одна. Мы работаем в саду, мы каждый день работаем, потому что — трудовое воспитание. Я увидела, что вы идете с Людочк… с Людмилой Александровной, ну и… Она потом домой побежала. Так припустила, что… А ваш друг на крышу залез. У нас там, когда снег таял, провод оборвался, антенна… Ой! Только вы ничего никому не говорите! — Таня сорвалась вдруг с места и побежала. Мелькнула среди зелени белая повязка на ее колене. — Никому, ладно? — донеслось уже издалека.

«Странная какая…» — растерянно подумал Саша.

— Музыканту привет! — сказали за его спиной.

Саша обернулся. Перед ним, улыбаясь, стоял шофер, с которым они познакомились вчера на берегу реки. И, как и вчера, Саша позавидовал его загару.

— А мы с товарищем Огурешиным в город катим, — сообщил шофер. — Нас срочно вызвали на бюро. Сам он в правлении сидит, по телефону названивает, а мне велел переодеться, чтобы все чин чинарем. Сколько времени сейчас, не знаешь?

— Половина десятого, — ответил Саша.

— Тогда успею. Ты на Украине не был, слушай?

— Нет. А что?

— Там, говорят, закон такой, что с шестнадцати лет замуж выходить можно. А у нас — с восемнадцати. Не слыхал? — Шофер сунул Саше под нос раскрытую коробку «Казбека». — Закуривай!

Тонко запахло табаком.

— Спасибо, не курю, — отказался Саша, взглянув на черный силуэт скачущего горца. — На Украине — вряд ли. Хотя и может быть… А вот в Средней Азии — там-то наверняка! Тебе со знающим человеком поговорить надо. С юристом.

Шофер сунул папиросную коробку в карман и вздохнул.

— Не куришь, значит? Это хорошо, здоровье целей будет, дольше проживешь на свете. Лет сто, а? Как на Кавказе! У нас сам товарищ Огурешин юрист. Университет заочно по этому делу кончил, и «ромбик» есть. С гербом, все как полагается. Был у нас освобожденным секретарем парткома и учился. Правда, я тогда еще пацаном был, но помню… Я к нему обращался с этим вопросом, да только он смеется. «Приспичило?» — спрашивает. Хочу сегодня с ним насчет вас поговорить. Идет?

— Попробуй, — улыбнулся Саша.

— Я к этому делу Ксеньку думаю подключить и бабку Андросову — она у нас передовая, депутат. На третий срок недавно избрали. Прямо в дороге начну с ними разговаривать, — подмигнул шофер. — Чтоб не скучали!

— Давай, — согласился Саша.

— А быть сегодня дождю, — задрав голову и глядя на облака, предположил шофер. — Видал, как ласточки к земле жмутся? И радио обещало. Они там, конечно, врут часто, но врут-врут, да и правду скажут. Я тебе точно говорю — быть!

— У вас лошади есть в колхозе? — спросил Саша.

— А как же! Да что лошади… Ты спроси, чего у нас нет! Мы, брат, миллионеры, понял? Таких, как мы, в области всего шесть, да и по стране не так уж много…

Саша оглянулся. К ним, прижимая к груди стопку ярких конвертов, поспешала воспитательница Людмила Александровна. Поблескивали ее очки, растрепалась прическа. Заметил ее и шофер Толя, заметил и заметался.

— Ну, я побежал, — сказал он и действительно побежал, прижав к бокам локти и раскачиваясь на бегу.

— Дождались? Не ушли? — тяжело дыша, спросила воспитательница. — Вот спасибо!

 

7

Предсказания радио и шофера Толи хоть и с опозданием, но сбылись — к вечеру над полями и перелесками, над селом и детским домом разразилась гроза. Разорвав небо на клочья, полыхнула синяя молния, басом пророкотал гром. На оглохшую землю упали первые капли дождя. Запахло озоном, пылью и зеленью.

Таня бродила в это время по саду одна. Девчонкам она сказала по секрету, что уходит на свидание со скрипачом. Светка будто бы поверила, а Галька, вредина, фыркнула и уткнулась в книжку.

Ее ухажер, шофер Толька, повез куда-то председателя колхоза, и она скучала. Перед тем, как ехать, Толька забежал к Гальке, пошептался с ней и исчез, оставив после себя длинный папиросный окурок. «Мороженого обещал привезти», — похвасталась потом Галька, гордо оглядывая подруг. Таня ей не поверила: какое мороженое в такую жару, оно же растает! И будет сладкое молоко… Мороженого, однако, захотелось зверски. В последний раз, вспомнила она, мороженое пришлось им отведать второго мая — к празднику всех трудящихся шефы прислали несколько коробок из райцентра. Каждому воспитаннику досталось по половине брикета. Ах, какое же оно было вкусное…

И, вспомнив тот восхитительный вкус, Таня сорвала с ветки и надкусила зеленое маленькое яблочко. Во рту сразу стало невыносимо кисло, свело десны, и немедленно захотелось пить. На яблочке отпечатались следы зубов. Таня посмотрела на них, глотая слюну, и сердито зашвырнула яблоко подальше.

Дождь, капавший сначала неохотно, вдруг хлынул сплошным потоком — хлынул и зашумел. Тане показалось, что отворились невидимые небесные шлюзы. Сразу стало холодно и темно. От редкой листвы яблонь нельзя было ждать спасения, да Таня и не искала его. Она быстро промокла — насквозь, до нитки. Холодные струи дождя текли за шиворот и по лицу, подол платья отяжелел и прилип к ногам. Повязка на колене безнадежно промокла, и на ней выступило большое бурое пятно — йод.

Продрогшая Таня обняла сизый ствол яблони и не то закричала, состязаясь с державным рокотом грома, не то запела — так ей было хорошо, мокрой и одинокой:

Содрогаясь от мук, пробежала над миром зарница, Тень от тучи легла, и слилась, и смешалась с травой. Все труднее дышать, в небе облачный вал…

— Эй, кто там?! — прокричал сторож.

Потом он появился сам. Он пробирался по саду, отстраняя мокрые ветви рукою. Брезентовый балахон, доходивший ему до пят, издали казался жестяным. Сторож остановился рядом с Таней и спросил:

— Мокнешь? Поругалась с кем, а? Кобылица…

Он был ростом с мальчика, не выше. Его водянистый глаз смотрел на Таню с неопределенной, дрожащей добротой. Глазница второго была наполнена чем-то жидким; похоже было, что туда влили сырое яйцо.

— Пошли ко мне, — не дождавшись ответа, предложил сторож. — Обсохнешь!.. — И он, не спрашивая Таниного согласия, пошел вперед.

Таня послушно двинулась за ним следом.

В тесной и сумрачной сторожке было душно, и сторож оставил ее дверь приоткрытой. Слушать бахвальство дождя, находясь под крышей, оказалось куда приятней, чем мокнуть под открытыми, разверзшимися небесами. Таня села на табуретку, тут же прилипнув к ней, и осторожно размотала мокрый бинт. Вчерашняя ссадина уже покрылась шоколадной коркой. Таня поддела ее ногтем и попробовала сковырнуть.

— Дожжь какой, а ты песни играешь, — сказал сторож, снимая гремящий балахон и за порог стряхивая с него воду. — Я закусить собрался, слышу — голос! Думал, Толька шастает, повадился, гармольщик, сюда ходить, медом ему тут мажут… Решил позвать, пускай обсохнет, а там ты. О-хох-хо! — вздохнул он и, подойдя к старинному темному шкафчику, висевшему на стене, открыл резную дверцу.

«Venena — Ядъ», — было написано на ней, но яда в шкафчике давно уж не было. Впрочем, был — в темной полулитровой бутылке, заткнутой пробкой, сложенной из клочка газеты. Дед покосился на Таню, хмыкнул и налил себе в кружку. А шкафчик с грозной надписью на дверце запер на крючок. Резкий сивушный запах заполонил сторожку.

— А знаешь, кто я? — спросил сторож, заглянул в кружку, помаргивая зрячим глазом, примерился и выпил.

— Сторож, наверное! Старик… Не знаю, — дернув озябшим плечиком, ответила Таня. — А кто?

Дождь все лил, все буйствовал, все шумел. Окно, единственное в сторожке, запотело. Потянуло написать что-нибудь на матовом стекле пальцем.

— Откуда тебе знать! — Сторож поставил опорожненную кружку на стол и рукавом вытер губы. — Молодая… — Потом похвастался: — Никто этого знать не может!

— А кто? — не оборачиваясь, скорей из вежливости, чем из любопытства, спросила Таня.

— Я?.. Я коней люблю, — гордо заявил дед.

Таня оживилась:

— И я. Нет, честное слово! А правда они, если сверху глянуть, на скрипки похожи?

— Этого я не знаю, — медленно ответил сторож. Его нижняя, влажная губа чуть оттопырилась. «Яд» начал действовать. — Не знаю, а люблю! — Сторож стукнул кулаком себя по колену. — Разве теперь кони пошли? Так, горе! У меня, положим, один был, а у соседа моего, у Степана Акимыча, — пять. Жеребец какой был — зверь! Донских кровей. На всю волость… — И сторож умолк, погрузившись в воспоминания.

Таня провела ладонью по мокрым, спутавшимся волосам. «Утром не расчешешь», — весело подумала она, и глаза ее, несмотря на сумрак, царивший в сторожке, наткнулись на частый гребень. Он лежал на узком подоконничке, рядом с пластмассовой чернильницей-непроливайкой и пузырьком каких-то лекарств, и казалось, будто он слеплен из мыла.

Дед еще отсутствовал — вспоминал коней, своего и соседних. Потом он потянулся к миске, накрытой книгой. Книга оказалась учебником — старой «Родной речью» для третьего класса. Дед снял ее, подержал в задумчивости на весу и отложил в сторону. В миске была порубленная лапшой редька, обильно политая подсолнечным — «постным» — маслом. От ее запаха желудок Тани сжали болезненные спазмы.

— Поешь, не гребуй, — сказал дед и пододвинул к ней темную беззубую вилку с деревянным черенком. — Старый я, кобылица, стал, старый, как вдовая попадья! А тебя я помню, — погрозил он Тане скрюченным пальцем. — По-омню! Ты сказки сказываешь. А ну!

Хлеба в сторожке не было. Ни кусочка. Проглотив несколько ломтиков редьки, Таня отложила вилку и начала:

— В тридевятом царстве, в тридевятом государстве жил да был старый Ребусник…

— Ага! Как я вроде, — с удовлетворением кивнул дед. Табуретка под ним заскрипела. Его уже развезло. Он повторил, смакуя: — Старый-престарый…

Таня взмахнула рукой, недовольная тем, что ее перебили.

— Да. Старый-престарый. И была у Ребусника красавица дочь, звали ее Шарада. И должно было ей исполниться шестнадцать лет, а в том царстве-государстве…

Сказки рождались у Тани как-то сами по себе, непроизвольно, без видимых усилий. Она сама с удивлением прислушивалась к своим словам, к интонациям плавно текущей речи. «Если бы ты так на уроках отвечала», — послушав ее как-то, сказала воспитательница Людмила Александровна и ушла, не дожидаясь конца истории, чем смертельно обидела самолюбивую Таню. А малыши Таню любили. По вечерам они ходили за ней гурьбой, требовали: «Таня-а, сказку!» — и Таня уступала. В эти минуты ей очень нравилось смотреть на замурзанные ребячьи личики, увлеченные ее фантазиями.

Когда закончился печальный рассказ о судьбе шестнадцатилетней красавицы Шарады — Таня и сама толком не знала, почему назвала ее так, — дождь уже стих, иссяк. Острые запахи мокрой листвы и земли, дразня обоняние, вползали в приоткрытую дверь сторожки.

— Я пойду? — помолчав, тихо спросила Таня. — Искать будут! День кончился, спать пора, а меня нет. И ужин пропустила! Людочка и так ко мне придирается…

— Дни — как воробьи, — отозвался дед, тряхнув отяжелевшей головою. — Чирикнул — и глаза закрывает! Оглянешься — вроде и не жил, а сроки подошли, вот они…

Таня остановилась у порога.

— Здесь, где мы сейчас, раньше помещица жила, да? — с надеждой спросила она, представив себе этакую печальную даму в длинном черном платье со шлейфом, которая красиво закручинилась среди дрожащего сияния свечей, лампад и хрусталя.

Дед махнул рукой:

— Нет. Купец. Большой гильдии! Заводчик. Сахарными заводами по всей губернии владал. Свеклой-то мы и тогда ничего, богаты были! Может, раньше когда…

Нет, не Анна Снегина. Купец. Ни свечей, ни хрусталя, ни черного рояля. Разочарованная Таня выскользнула за дверь. В зябком и неверном свете лампочки, висевшей над боковой дверью главного корпуса, дрожал сырой воздух. Уже пели комары. Правда, робко. Из-за рваных, обессилевших туч выглядывало спокойное, черное небо.

 

8

До спальни Таня прокралась без приключений. Она разделась, радуясь тому, что все сейчас спят и никто ее не видит, и залезла в холодную постель. Ее била крупная дрожь. Во рту то появлялся, то исчезал вкус редьки.

— И не стыдно? Людочка с ног сбилась, между прочим, — свистящим шепотом сообщила Света. Она, оказывается, не спала. — Они с директором и посейчас тебя ищут. В село пошли, к участковому. Боятся, не случилось ли с тобой что…

— А пусть, — беспечно отозвалась Таня, — пусть прогуляются! Скажи лучше: вы мороженое ели?

— Нет, — ответила Света. — Какое мороженое?

Это сообщение развеселило Таню. Это была весть пусть о маленькой, но победе. «Так я и знала, так и знала», — подумала она, торжествуя.

— А мы телевизор смотрели, — сказала Светка, переворачиваясь на живот. — Этот, который на черной дудочке играет, веселый, кларнетист, починил, да как ловко! И быстро у него все получилось, любо-дорого смотреть! Гимнасток наших показывали, очень интересно. А потом директор пришел и выключил, сколько ни просили. Он грозы испугался… — И Света тихонько засмеялась, будто в страхе перед грозой было что-то непозволительное, недостойное директорского звания.

«Гимнастки, — подумала Таня, кутаясь в свое легкое одеяло. — Они молоденькие ведь, такие же, как мы. Как я! Обыкновенные девчонки. Вот бы и мне с ними, а?» И сама усмехнулась — столь беспочвенны были эти ее мечты.

Она знала, что гимнастика требует долгих и упорных тренировок, — об этом столько писали в газетах. Ее же физкультурные навыки ограничивались бегом на месте, «мостиком», сделать который она без посторонней помощи не могла, и кувырком вперед, после которого нужно было долго подниматься на ноги.

Постоянного преподавателя физкультуры у них не было, и уроки по этому предмету вел обычно один из учителей-мужчин. Чаще всего это был их директор. Он снимал пиджак, надевал темные тренировочные штаны с широкими штрипками и, засучив рукава клетчатой рубахи, выходил в коридор.

Уроки проходили однообразно: мальчишки стояли в очереди к ржавой перекладине, на которой подтягивались по три раза, девчонки — к пыльному мату, на котором кувыркались или, когда не видел директор, валялись просто так. А директор, вспоминая, видимо, годы своей армейской службы, командовал зычно: «Подход, отход, фиксация!» — и украдкой поглядывал на часы.

С такой подготовкой мечтать о спортивных лаврах было нельзя, но Таня все-таки немного помечтала. «Вот тогда бы он за мной побегал, — думала она упоенно. — Тогда бы он мне проходу не давал! А я бы ему сказала: «Мне нужно на тренировку, а то тренер ругаться будет. Он у нас заслуженный и знаменитый. Вы идите себе заниматься на скрипке, пилите на ней себе хоть «Очи черные», хоть «Медленный вальс» французского композитора Дебюсси, а мы завтра утром улетаем на соревнования в… в… в… Ригу». А он бы тогда взял меня за руку…»

— Нас твой скрипач ирисками угощал, — сказала Света, поломав чужую мечту. — У него ба-альшой был кулек! «Золотой ключик», мягкие… Угощает, а сам смущается!

— У него квартира в городе, на пятом этаже, — сказала Таня. — Большая, а живет один! С балкона все как на ладони…

— А вчера у него дом вроде был, а? — язвительно напомнила Света. — Успел, переехал, да?

— Дом… В доме мать его живет, — быстро ответила Таня. — Он ведь тоже сирота, отца нет. Но у него совсем другое дело: у него отчим генерал!

Света вздохнула:

— Ни разу в жизни живого генерала не видала. Только в кино, а там артисты переодетые…

— А я увижу! Скоро… Вот паспорт получу и поеду. — Таня закинула руки за голову. — Он меня уже пригласил к себе, адрес дал. «Жду в любое, говорит, время».

И тут Света, обычно охотно прощавшая подруге ее слабость, не выдержала:

— Да кто ты ему? Нашему забору двоюродный плетень? «В любое время»!

— Я, что ли, кто? — высокомерно отозвалась Таня. — Невеста, вот кто! А еще я коней люблю.

Она вспомнила пьяненького одноглазого сторожа, духоту и сумрак его сторожки, «Родную речь», частый гребень, будто бы сделанный из хозяйственного мыла, и запах редьки. Он снова появился у нее во рту. И Таня таинственно улыбнулась в синем полумраке.

Снаружи по оконному стеклу беззвучно стучала какая-то черная петля. Таня долго и напряженно вглядывалась в нее, пока не догадалась, что это телевизионная антенна, которую починил сегодня веселый кларнетист. «С телевизором все же веселей станет», — со вздохом подумала она. Собственное не очень складное вранье перестало вдруг казаться ей правдой. Стало грустно и горько, а тут еще Светка, засыпая, начала шумно дышать, и от этого сделалось еще горше и грустней.

— Свет, а Свет! — испугавшись одиночества, позвала Таня. — Не спи! Слышишь, Свет?

— Ну? Чего тебе? — Света недовольно оторвала всклокоченную голову от подушки.

Таня спросила:

— А если написать ему письмо? Вот взять и написать. Как Татьяна!

— М-м… — задумалась добрая и сонная Светка. — Письмо? Какое еще письмо?

— Письмо… ну, признаться… Я вас люблю — и все такое. Как Татьяна у Пушкина. А? — повторила Таня, упрямо, как за спасение, цепляясь за литературу. В совпадении имен ей виделось нечто непростое, какой-то намек, знак…

— Зачем? — вяло удивилась Света. — Спи лучше давай. Вот завтра увидишь его, все и скажи!

— Нет, так не годится…

— Да дадите вы спать, в конце-то концов?! — неожиданно и отнюдь не сонным голосом воскликнула Галя. — Ночь, а они шепчутся, шепчутся… Мухи!

Подруги притихли. Света скоро уснула, засопела тихонечко, а Таня долго лежала с открытыми глазами, уставив их в высокий потолок. Ни о чем особенно она не думала, ей просто не спалось. И было зябко. «Тоже мне одеяло, — ворчала она про себя, — ни капельки не греет!»

Потом в спальне внезапно вспыхнул свет. Он ослепил Таню, но, закрывая глаза, она успела заметить на пороге воспитательницу Людмилу Александровну без очков и директора детского дома, который вращал в руках мокрую кепку. С цветастого, обвисшего зонта Людмилы Александровны щедро капало на пол.

Лица вошедших ничего хорошего не предвещали, и Таня притворилась спящей. Потянулись бесконечные мгновения тягостной тишины. Свет назойливо пробивался сквозь сомкнутые веки, заскрипели чужие кровати, но Таня вдруг услышала — или ей показалось? — как за окном отрываются и падают редкие капли: к-кап! — молчание — к-кап! — и снова долгое молчание.

 

9

Утром Боженькин увидел Таню в коридоре. Мрачная, вчерашняя беглянка шла к директорскому кабинету. Она упорно глядела в пол и украдкой шмыгала покрасневшим носом. Вчерашняя сумасшедшая прогулка под дождем не осталась без последствий.

— Ну как, досталось тебе на орехи? — спросил, улыбаясь, Боженькин.

Таня искоса, с подозрением глянула на него.

— А вы откуда знаете?

— Здравствуйте, я ваша тетя, — ответил Боженькин, продолжая улыбаться. — Мы же тебя искать помогали. В село ходили, к участковому обращались. Вымокли вчера, как черти! Хорошо, наставница ваша утюга для нас не пожалела. Директор решил, что ты совсем сбежала. А вышло — ложная тревога! Да и куда у нас без документов-то бежать? Ты его не бойся, — доверительно зашептал он, — он рад без памяти, что ты цела и невредима. Ему же ужасы мерещились. Ну, вызовет он тебя для порядка на ковер, ну, пропесочит…

— На ковер? — удивилась Таня.

— Ага. Так говорится, — пояснил Боженькин. — Это значит — в кабинет, нотации читать!

— А у него там никакого ковра нету, — сказала, слабо улыбнувшись, Таня. — Вот дома, говорят, — да, еще с войны навез. А может, врут. Он туда никого не зовет, не приглашает. Даже воспитательниц. У него жена строгая чересчур!

Боженькин довольно потер ладони.

— А дождик вчера был хорош! Ох, скажу я тебе, и дождик! Потоп… А громыхало как!

Глядя на него, можно было подумать, что блистали изломанные молнии, гром гремел, а дождик лил вчера вечером под его непосредственным руководством или в крайнем случае по его просьбе. Приятно было сознавать себя причастным к таинственным делам небесной канцелярии.

Таня подумала немного, глянула на него исподлобья и сказала, краснея и запинаясь:

— Я вас хочу попросить… Только знаете что? Вы никому, ладно?

— Попробую, — пообещал Боженькин.

— Дайте мне адрес Саши вашего… скрипача!

Боженькин почесал в затылке.

— Да ведь я и не знаю его, адрес Сашкин, вот ведь какое дело-то получается, — сказал он и виновато развел руками. — Бывать бывал, а…

— Не знаете? — с недоверием переспросила Таня. — Да вы просто дать не хотите! Жалко вам!

Глаза ее сузились от гнева, и Боженькин сразу же заметил это.

— Ты погоди горячиться, — примирительно сказал он, — лучше меня послушай! Я ведь действительно не знаю. Но дело поправимое. Ты напиши ему прямо на училище: «Проспект Революции, двадцать пять, Стремоухову Александру». А он получит, не беспокойся. У нас все приезжие так делают, а чтоб письма пропадали, я такого пока еще не слыхал!

— Спасибо, — ответила Таня сухо.

Боженькин подошел к окну и посмотрел вниз, во двор. Там, посвистывая, бродил Герка Тетерин. Приложив ладонь козырьком ко лбу, он любовался делом рук своих — телевизионной антенной. И дело-то там было несложное: скрепить концы оборвавшегося под тяжестью таявшего снега коаксильного кабеля, отдельно — сердцевину, отдельно — оплетку, но Герка гордился им неимоверно.

— А хочешь, я у него спрошу? — сказал Боженькин. — Может, знает. Или у Сашки самого, а?

Таня вспыхнула и отказалась:

— Нет, не надо. И ни-ко-му! Помните, вы мне обещали!

— Ну, как знаешь, — улыбнулся Боженькин. — Тебе видней! Но на всякий случай запомни: проспект Революции, двадцать пять. Поняла?

Таня молча кивнула.

— Вот так… — пробормотал Боженькин.

Из своего кабинетика выглянул директор детского дома, с улыбкой кивнул Боженькину, увидел Таню, нахмурился и пальцем поманил ее к себе. Она пошла, понурясь. А куда ей было деваться? Боженькин поглядел ей вслед и покачал головою. Не хотел бы он сейчас оказаться на месте этой девчонки. «Волосы у нее хороши», — подумал он.

А во двор в это время через полуразрушенные ворота въехала новенькая голубая «Волга». На ее носу нестерпимо сиял хромированный олень. Первой из машины неуклюже выбралась старуха с почтовой сумкой на животе, а за нею, лихо хлопнув дверцей, — молоденький шофер. «Толя, кажется», — высовываясь в окно, припомнил Боженькин, а шофер прокричал ему снизу:

— Разрешил! Разрешил наш товарищ Огурешин! Он сначала-то подумал, что вы это… перекати-поле, — и ни в какую! А я ему говорю: «Студенты же!» И Андросова меня поддержала. «Не обеднеем, говорит. Странников спокон веку привечать положено». Ох, и шустра бабка! Уговорили. Велел привезти. «Посмотрим, говорит, посмотрим!» — Шофер хлопнул подошедшего Герку по плечу. — Раков пойдем ловить, ребята!

Герка отступил на шаг и потер плечо.

— Раки любят пиво, — повторил он чужую печальную остроту, добравшуюся до его ушей неведомыми путями.

Шофер объявил, ликуя:

— Машину за вами прислал! Привози, говорит. Посмотрим!»

— И сами бы дошли, — спустившись во двор, пробормотал Боженькин. — Невелики, кажется, баре!

Все свершилось помимо него, как-то само собой, без видимого труда и усилий, и он поэтому чувствовал легкое недовольство и недоумевал: и как такое могло случиться?

— А инструменты ваши? — возразил ему шофер. — Товарищ Огурешин велел, чтобы все в целости…

Следом за старухой почтальоншей, которую пустая почти кирзовая сумка шлепала по животу, на пороге главного корпуса, под лампочкой, которую забыли погасить, показалась воспитательница Людмила Александровна с распечатанным письмом в руке.

— Уезжаете? — спросила она, с легкой грустью щурясь за очками. — Конечно, там вам будет лучше…

Видимо, письмо, которое она получила, долгожданное это письмо не слишком-то обрадовало ее.

— Да ведь как и сказать, — уклончиво ответил Боженькин. Он почему-то чувствовал себя виноватым. — Тут-то, у вас, мы явная помеха, верно? Беспорядок из-за нас, трагедии всякие, разброд и шатания…

Людмила Александровна сунула письмо в надорванный конверт и протянула Боженькину узкую ладонь.

— Рада была с вами познакомиться!

— И я тоже, — ответил он, заметно повеселев, но смутное чувство вины так и не проходило.

— Саш-ка! Саш-ка! Вун-дер-кинд! — скандировал между тем Герка Тетерин, рупором сложив ладони.

Шофер Толя отошел за уголок, в тень, и шептался там со своей Галей, примчавшейся сюда из сада, что-то объяснял ей насчет сухого льда, жары, дождя и долгой дороги. Света стояла несколько поодаль, глядела в сторону и хмурилась.

Боженькин дождался Сашку, подмигнул ему и отправился к директору в кабинет — прощаться и за паспортами. Вчера они быстро нашли общий язык. Баянистом директор оказался, конечно, так себе, ниже среднего, никакой школы, но он ведь ни на что и не претендовал, слушал почтительно и даже записал кое-какие советы Боженькина в настольный календарик. А Боженькину лестно было давать советы человеку, который старше его больше чем вдвое. Зато баян был у директора — заглядение! Аккордионированный. Иногда Боженькин любовался им, по лицу директора бродила довольная усмешка…

Саша обошел вокруг новенькой голубой машины. Эта привычка сохранилась у него с детства. Галя, Света и шофер Толя с интересом наблюдали за ним. Потом шофер кивнул Гале и двинулся вперед, к Саше.

Света попыталась удержать его:

— Не надо, Толь! Слышишь? Зачем?

Но Галя, наслаждаясь властью, приказала:

— Иди, иди! Или боишься?

Шофер сказал:

— Еще чего? — и подчинился, хоть и с неохотой.

— Зачем? Ну зачем вы?.. — повторила Света, и ее пшеничные брови сломались, встали на лбу горестным домиком.

— Слушай, скрипач, а правда, что у тебя отчим генерал? — подойдя к Саше поближе, громко, как у глухого, спросил шофер и оглянулся на Галю.

От неожиданности Саша чуть было не подавился ириской, которую только что успел развернуть.

— Н-нет, — ответил он, помаргивая от недоумения. — С чего ты взял? Какой отчим? У меня отец жив! Ерунда какая-то… Конфетку хочешь?

Галя гордо выступила вперед:

— Ну? А я что говорила?

Света отвернулась:

— Ладно тебе!

Герка взял шофера под локоток, отвел его в сторонку, в тень, и спросил доверительно:

— Как там ваша чернобровая себя чувствует?

Шофер задумался, потом посветлел:

— Ксенька-то? Ее имеешь в виду?

— Ага! Которая командует.

— Тогда она, Ксенька, — обрадовался шофер, разворачивая конфетку. — Запомнил, ты смотри! Познакомить?

— Ха! Спрашиваешь!

— А здесь что, не нашел?

Герка огляделся.

— Где? Не вижу! Здесь, брат, детский садик сплошь! Ясельки. Понял?

— Да? — Шофер покосился на свою Галю, которая что-то доказывала Свете, сердясь и размахивая руками, на ее полные загорелые ножки, почесал под кепкой и увял.

Во двор вышел Боженькин с баяном, и началась суматоха. Только бабка-почтальон сидела себе в машине, но и она по-птичьи, с любопытством, вертела головой.

Когда «кочующее трио» разместилось наконец на заднем сиденье, вперед, к увенчанному хромированным оленем, горячему носу «Волги», неожиданно выскочила Таня. Непонятно было, откуда она взялась. Директор, видимо, пожалел ее и амнистировал, досрочно отпустил с «ковра».

Она крикнула, до белизны сжимая кулачки:

— Уезжаете, да? Уезжаете? Халтурщики! Брехуны вы чертовы, больше никто! — и из глаз ее брызнули непрошеные, злые слезы.

Боженькин даже поежился.

 

10

— Поехали, — Герка тронул шофера за плечо. — Слушать тут всяких… Ну, что я тебе говорил? Если это не детский сад, то объясни мне тогда: что это такое?

Машина тронулась.

— Погоди… — начал Боженькин, а потом, вспомнив, что мог узнать Сашкин адрес, полистав его паспорт — там же прописка, — огорченно махнул рукой: — A-а, ладно! Вообще-то, если разобраться, тут я виноват…

— Нет, как раз не вы, — возразил, оглядываясь, шофер. — Она вон в него влюбилась. — Он подбородком указал на Сашу. — По уши. Вбила себе в голову! И всем раззвонила, что она, мол, невеста скрипача.

— Толька, Толька, ты потише ездий, — беспокойно завозилась почтальонша, — невнимательный какой!

— Невеста? — потерянно переспросил Саша.

Шофер подтвердил:

— Ну да, невеста. Она странная, — добавил он, косясь на Герку. Тон у него был такой, будто он извинялся. — Сказки любит! Словом, с фантазией…

— А я и не знал, — пролепетал Саша.

— Что говорить! Чокнутая, — сказал Герка и повертел пальцем у виска. — Ты паспорта не забыл? — немного погодя спросил он у Боженькина.

Тот в ответ хмуро кивнул и похлопал себя по нагрудному карману. Футляр с баяном он поставил себе на колени. Ехать так ему было ужасно неудобно, поэтому он морщился и что-то бормотал себе под нос. Наверное, чертыхался.

Когда «Волга» миновала ворота детского дома и покатила с холма вниз, вдоль полуразрушенной ограды сада, Саша оглянулся. Сначала он увидел «Атлас автомобильных дорог СССР» в грязной, захватанной пальцами обложке, потом, за стеклом и деревьями, белые колонны, запачканные руками неопрятных великанов. Они подпрыгивали, кренились набок и удалялись, и Саша вспомнил вдруг с острой печалью: «Только не смейтесь. Пожалуйста! Лошадь сверху похожа на скрипку. Честное слово!»

Он вспомнил детство, далекий зимний вечер, похожий на другие бесконечные зимние вечера, который неизвестно почему врезался ему в память.

Круглый стол, за которым, болтая обутыми в валенки ногами, сидел Саша, был накрыт толстой, как одеяло, скатертью с бахромою. На скатерти лежала газета, а на газете — раскраска и пачка карандашей «Спартак». На ней древний воин в шлеме с гребнем сжимал в руках щит и меч — вниз лезвием. Ноги у него были голые и мощные.

Саша, косясь на бабушку, которая запрещала ему слюнить карандаш, старательно раскрашивал земляничку. Она, увы, получалась далеко не такой яркой, как на картинке-образце, и это очень огорчало маленького Сашу. И все дело-то, как казалось ему, заключалось в том, чтобы как следует послюнить грифель карандаша, напрасно бабушка запрещала это.

А бабушка, время от времени вздыхая, дочитывала последние страницы не очень толстой книги. Потом она захлопнула ее, сняла очки и сказала, заглянув в начало, где помещался портрет автора, толстолицего человека в странном для мужчины наряде и с висячими, будто бы мокрыми, усами: «И не жила, так хоть выдумала! Во многоей радости много печали». Без очков ее лицо казалось таким беспомощным и добрым. Она так расстроилась, что не заметила, что внук, с опаской косясь на нее, держит красный карандаш во рту.

Потом она ушла на кухню, а Саша слез со стула — чулок сбился с ноги и мешал — и перелистал книгу. Она показалась ему скучной — без картинок, только вначале фотография мужчины с лицом, которое, несмотря на моржовые усы, ужасно походило на женское, и не было в нем особой печали. Водя пальцем по буквам, выдавленным в переплете, Саша старательно прочел вслух по слогам: «Гос-по-жа Бо-ва-ри». Название книги показалось ему древним и скучным, хоть и было не совсем понятным — не то, что, скажем, «Гадкий утенок», «Дети подземелья» или «Без семьи». Так Саша тогда и не понял, что так расстроило его милую бабушку.

— Во многоей радости много печали… — повторил он теперь, в тесной машине, прыгавшей на ухабах.

— Что? — не расслышав, переспросил Боженькин.

Саша не ответил.

Книга, так расстроившая бабушку, кажется, была еще цела. Сосланная за неказистый переплет на самое дно книжного шкафа, она пролежала там долгие годы. Ища почитать что-нибудь интересное и раскладывая старые книги стопками по полу, Саша непременно натыкался на нее и всякий раз равнодушно откладывал ее в сторону. Сказывалось детское предубеждение. А зря, наверное, он пренебрегал ею.

— Ты чего там пробурчал, спрашиваю? — повторил Боженькин, ворочаясь под баяном.

— Я? — переспросил Саша. — Да так… Знаешь, если на лошадь глянуть сверху, она похожа на скрипку.

— На скрипку? — Боженькин задумался.

— Ха! Ерунда, — отозвался скептик Герка.

Саша молчал. Он тоже думал. Он не знал еще, что пройдут годы, он окончит музыкальное училище, потом провинциальную консерваторию, устроится в филармонический оркестр, женится, брак его окажется неудачным, он будет часто ссориться с женой и тещей, обижаться — про себя — на строгость и мелочность инспектора оркестра, втайне мечтать о месте за концертмейстерским пультом; выбираясь со щетками на лестничную площадку, будет чистить к каждому очередному выступлению свои парадные башмаки, — но этого дня он не забудет.

Он будет вспоминать его потому, что именно в этот день, и не умом, а сердцем, невнятно, он понял, что есть на свете, оказывается, и такая правда, которая хватает за душу и щемит, щемит, — правда несвершившегося. О ней нельзя сказать: «Это было», о ней можно лишь вздохнуть: «Это могло быть». И, хотя этого не было, свидание с такой правдой — радость. И чистая, светлая печаль.

Но все это произойдет потом. По старому солдатскому поверью, чугунная пушка, на годы зарытая в землю, превращается сначала в медную, потом в золотую. Так и с памятью.

А пока голубая парадная машина председателя колхоза, пугая пестрых кур, промчалась по широкой и безлюдной улице села, осторожно миновала величественную голубую лужу, оставленную вчерашним ливнем, и остановилась у правления колхоза. Оно помещалось в новом доме, сложенном, как из кубиков, из веселого и крупного желтого кирпича. Над домом бился и хлопал по ветру красный с голубым флаг Российской Федерации. В больших окнах отражалось солнце.

— Приехали, — сказал шофер.

 

НЕБО

 

1

— Владимир Андреич, как спал? — спросил отец.

Он щурился от табачного дыма.

— Отлично, Андрей Аверьяныч, — в тон ему ответил сын и, зевая, спустил с кровати ноги. — Куришь ты много. Вредно, говорят, натощак.

— Кому как, — сказал отец, вращая в узловатых пальцах худенькую папироску. — Я формовочной землицы надышался за свой век, дым мне вроде развлечения. Умывайся ступай, картошка стынет. Я в нее пяток яичек вбил…

Пока Володя, стуча соском рукомойника, умывался, пока растирал лицо и плечи длинным вафельным полотенцем, отец хлопотал над столом. «Скатерть старый постелил, — рад, значит», — отметил про себя Володя и, подойдя сзади, обнял отца за костистые плечи.

— Чего, чего лижешься? — спросил отец, высвобождаясь из объятий. — Как телок, одно слово, как телок!

Глаза его беспомощно мигали.

— Как, тарелку дать или прямо со сковороды будешь? — пряча смущение, опросил он.

— Давай прямо со сковородки, — улыбнулся Володя и сел на голубой шаткий табурет. — А сам чего стоишь? Так и будем приглашать друг друга?

Володя, обжигаясь, снял со сковороды крышку и шумно втянул в себя воздух:

— Вкуснотища!

— Может, по маленькой? — спросил, помаргивая, отец. — Для поднятия аппетита?

— Давай, — прошамкал Володя, катая во рту ломтик горячей картошки. — Раз для аппетита, значит, можно. Но немножко. В одном кино, папа, сказано, что с утра даже лошади не пьют. А сейчас лето, жара…

Стукнула дверца старого дубового буфета, звякнули стопочки, которые отец тщеславно именовал хрустальными. Вспомнив это, Володя улыбнулся. «Кто разберет? — подумал он. — Может, правда из хрусталя». Две початые бутылки, как часовые, встали по бокам дымящейся сковородки.

— Владимир Андреич, прости, — сказал отец, усаживаясь наконец на место, — прости, коньяк не буду, хоть и твой подарок. Непривычно! Я — водочки. — И он, хмурясь, наполнил стопки. — Чокаться не надо, сынок. Давай маму твою помянем, Клавдию Прохоровну! Женщина хорошая была необыкновенно…

Выпили и помолчали. Володя потянулся было к сковородке, но положил вилку на скатерть. Отец, задумавшись, разглядывал щелястый пол.

— Ну, давай по второй, — внезапно вскинул он голову, — и ешь, а то вкус потеряется. Хотел сбегать колбаски взять полкило, времени не выгадал. А на могиле я был, как же! Ограду поправил, лавочку, цветы посеял, — сходим как-нибудь вечерком. Рядом с мамой твоей Платониду положили. К ней Петруха Шлычкин застройщиком пошел после войны. Ты его знаешь — с Олькой ихней в школу вместе ходил, под окнами их ошивался!

Отец хотел погрозить сыну пальцем, но смутился и спрятал руку под скатерть, стал теребить ее.

— Платонида в феврале отошла, в самые морозы, — продолжил он свой рассказ. — На могиле костры жгли, а потом — ломами. Ну, нашу чуток задели, нарушили. Я потом поправил, не в обиде. Таиска-квартирантка бабку хоронила. В магазине работает, выгадывает, так что средства есть. Ей и полдома бабкина досталось. Петруха в суд подавал, но раз прописанная и завещание на нее, значит, все: «В иске отказать». Олька с Таиской самолучшие подруги теперь, часто их вместе вижу. Петруха Ольке запрещает, а она свое гнет, самостоятельная…

— А как она… вообще? — спросил Володя. — Замужем?

Отец повертел в руках вилку с пластмассовым белым черенком, потом, покосившись на сына, отложил ее и взялся за ложку.

— Олька что? — сказал он. — Разведенная, не получилась у нее семья. А так — живет, бухгалтером сидит в горсовете. Поведения вроде строгого. А там кто ее разберет… Ты мне вот что лучше ответь: со Вьетнамом как? Американцы там что, не вроде репетиции?

— Там, отец, война, а не пьеса в двух действиях, — ответил Володя. — Две системы сражаются — какая тут репетиция?..

— Это мы понимаем, — перебил отец. — Понимаем не хуже прочих. Я о другом затеял разговор. Может, они оружие какое новое испытывают? Пушки какие или, положим, самолеты? Вот газеты: «Фантом», «Фантом»… Мне один говорил, что это, если перевести, — судьба. Честно скажи: у нас такие имеются?

— Имеются, — серьезно ответил Володя. — Не думай, не даром хлеб жуем.

Он пододвинул теплую сковородку поближе к отцу.

— Спасибо, — сказал он, — наелся. Ты у меня мастер-кулинар. Тебя в любой ресторан шефом назначить можно без опаски. Не подведешь!

— Тебе все шутки шутить, — ответил отец. — Э, погоди, сейчас чайку заварю свеженького. После картошки чай наипервейшее дело!

Когда был выпит чай, когда были сполоснуты чашки, пустая сковорода залита теплой водой, а стопки и бутылки заняли свое место в громоздком буфете, отец вдруг сказал, тыча пальцем в Володину рубашку без погон:

— Сними… и другое давай, что грязное. Стирку сегодня заведу. Как управлюсь, к Фросе в гости пойдем. Она тебя ждет, холодец сварила. «На племянника, говорит, глянуть охота; какой стал». Ее надо в повара, тетю твою. Она оправдает!

«Тяжело все-таки ему одному, — подумал Володя, глядя на отца с жалостью и любовью. — Готовить — сам, стирать, полы мыть, пуговицы пришивать, заплаты ставить — все сам». Простая и неожиданная мысль пришла вдруг к нему в голову и заставила его покраснеть. Он открыл чемодан и украдкой, чтобы не заметил отец, переложил в карман легких серых брюк пачечку денег.

Отец во дворе, под навесом, водружал большой цинковый бак на горящий керогаз. Бак погромыхивал, как пустой. В слюдяном окошечке билось оранжевое пламя. Володя, отстранив отца, поставил бак на огонь и попросил:

— Отложил бы ты это дело. Я приду — вместе займемся.

— А ты куда? — обернулся отец.

— Так… пройтись, — запнулся Володя. — Может, и ты со мной? Покажешь, что нового у вас тут. В магазины зайдем…

— Вода греется, — отец кивнул на бак, — а то б пошел, отчего не пойти? А ты погуляй, ничего! — Отец внимательно, как портной в ателье, оглядел сына. — Форму бы надел, что ли? Все-таки капитан, стыдиться нечего. А ты тенниску напялил старую. Никакой, Вовка, в тебе солидности!

— Я, папа, в отпуске, — весело возразил Володя. — Хочешь, чтобы соседи полюбовались, какой я у тебя раззолоченный весь? — лукаво спросил он.

— Они на работе все, — смутился отец. — Может, я сам хочу поглядеть? Имею право? Или нельзя?

— Можно, папа, тебе все можно! — Володя примирительно похлопал отца по костистому плечу. — Вечером наряжусь, доставлю тебе удовольствие.

— И орден чтоб! — потребовал отец.

— К нему парадная форма нужна, — пояснил Володя. — На повседневной только ленточки положены и Звезда Героя, а ее я, папа, пока еще не заработал.

— Жалко, — вздохнул отец. — Разве бабы в ленточках разбираются? Да, забыл тебе сказать! Зимой Олька заходила адрес твой просить. Ну, я дал.

— Знаю, — улыбнулся Володя. — Открытку получил — с Новым годом поздравила. Потом — с Днем Советской Армии. Только зря. У нас один подполковник есть, так он говорит: «Из яйца яичницу любой сделает, а ты попробуй наоборот». Присловье у него такое.

— Переборчивый ты, Владимир Андреич, — нахмурился отец. — Гляди, кабы в девках тебе не засидеться. Сережка, друг твой, прошлым летом красавицу привозил. Я мать видал — не нахвалится! А насчет яичницы — какой это подполковник?

— Пиксанов, я тебе говорил, — ответил Володя. — У которого детей семеро — три пацана, четыре девочки. А места рождения разные у всех. Можно географию изучать. Я к ним заходил перед отпуском. Спрашивали, почему холостой.

— Видишь, — сказал отец, проводив сына до калитки, — даже люди интересуются. Семеро! — покачал он головой. — Цифра по нынешним временам!

— Они сына хотели, — пояснил Володя, — а у них поначалу все девочки получались, три подряд. Сама она в библиотеке работает. Все удивляются: «Как успевает?» И вообще очень хорошие люди… Ну, пошел я!

— Семеро, — повторил отец. — Нет, это же надо…

 

2

Семья подполковника Пиксанова считалась достопримечательностью части, в которой служил Володя.

— Мы на Острове начали, — шутил подполковник. — Развлечений особых не было.

«Островом» подполковник называл Сахалин.

Его жена, Маргарита Алексеевна, если была рядом, зажимала ему рот ладонью. Полковник тогда чмокал жену в ладонь и продолжал:

— Секрет, можно сказать, фирмы, а я выбалтываю. Болтун — находка для шпиона…

И тут жена снова зажимала ему рот.

— Беда с вашим мужем, Маргарита Алексеевна, — сказал, зайдя как-то к Пиксановым «на огонек», полковник Гоголюк, командир части, крупный человек с моложавым лицом и седыми, будто посыпанными серой солью, висками. — Вспомню ваш детский сад — хоть в небо его не пускай, честное слово!

— Какой же детский сад, товарищ полковник? — обиделся Пиксанов. — Возьмите Светлану. В седьмой перешла, а в музыкальной в пятый. И всюду, доложу я вам, отличница!

Светлана помогала матери на кухне. Услышав, что речь зашла о ней, она вздохнула и, забросив косички за спину, убежала. Хлопнула дверь.

— Взрослеет девочка, стесняться начала, — с улыбкой сказал Пиксанов. — Знаете, товарищ полковник, в части, где я начинал — еще «ТБ-3» были, вы же помните, — служил старшина. Имел детей тринадцать человек. Так что мы далеко не рекордсмены, и напрасно вы…

— Сдаюсь, — ответил Гоголюк, поднимая огромные ладони. — Простите за неуклюжесть, Маргарита Алексеевна. Не хотел вас обидеть, наоборот… Давай, Василий Сергеевич, показывай свои апартаменты!

В новом пятиэтажном ДОСе Пиксановы занимали четырехкомнатную квартиру. Для того, чтобы комнат было именно четыре, в перегородке между трех- и однокомнатной квартирами проломили дверь. Поэтому Пиксановы имели две кухни и две ванные, две входные двери с одинаковыми замками и два туалета. «Основное удобство, — смеялся подполковник. — Иначе пропали бы у моей гвардии штаны!»

В квартире напротив жили офицеры-холостяки, молодежь, а среди них и Володя, и получилось так, что время вне службы он чаще всего проводил у Пиксановых, на более тихой и маленькой — «родительской» — половине квартиры, отделенной от «детской» двумя кухнями.

Маргариту Алексеевну молодые офицеры за глаза называли «мамашей», хотя были осведомлены, что ей нет еще и сорока. Она знала об этом прозвище, но не обижалась. «Наши мальчики», — ласково говорила она.

Перед отъездом в отпуск Володя зашел к Пиксановым попрощаться и засиделся на «родительской» кухне.

— Партию-другую? — предложил подполковник, расставляя шахматные фигуры. — Потренируйся перед отпуском. Тебе, как гостю, белые. Ходи!

Средний сын Пиксановых, одиннадцатилетний Васька, шмыгая носом, несколько раз ловко обставил отца, за что был раньше времени услан спать, и подполковник жаждал отыграться.

— Играть не с кем будет, — сказал Володя, делая первый ход. — Отец шашки любит. Все удивляется: в календарях дамки двойными шашками нарисованы, а в жизни поставишь одну на одну — падают. Лучше перевернуть. Зачем их тогда двухэтажными рисовать, спрашивается?

Володя переставлял фигуры, мало задумываясь над игрой, подполковник хмурил лоб и мурлыкал что-то неразборчивое, а Маргарита Алексеевна, сидя поодаль, листала какие-то книжечки.

— Оставьте ваши шахматы, — громким шепотом сказал она. — Какую книжку я достала! Потрясающая! Тираж, правда, маловат, один экземпляр на весь коллектор. Еле выпросила. Нет, вы только послушайте!

И, взмахивая, как дирижер, руками, она прочла:

Папа молод. И мать молода. Конь горяч. И пролетка крылата…

Книжечка была тоненькая, и, заглянув снизу, Володя прочел название — «Дни». Фамилия у автора была незнакомая.

Дочитав стихотворение, Пиксанова обвела мужчин сияющими от восторга глазами.

— Прекрасный поэт, правда? — спросила она.

— Старый, наверное, — нерешительно ответил ей муж. — Извозчик, пролетка… Кстати, я вот родился в Москве, на Преображение, а где Екатерининский, не знаю. — Он сморщил лоб. — Постой, постой, не возле ли Самотеки?..

— Екатерининский — это в Ленинграде, — пояснила Маргарита Алексеевна. — Кажется, канал. Да разве в этом дело? Вы другое послушайте!

И, отложив книгу, она прочла уже наизусть:

Как это было. Как совпало: Война, беда, мечта и юность! И это все в меня запало И лишь потом во мне очнулось! Сороковые роковые, Свинцовые, пороховые… Война гуляет по России, А мы такие молодые!..

— Это… это хорошо, — сказал Володя, подыскивая точные слова и запинаясь. — Берет за душу. Потому… потому что правильно. Я родился в сорок четвертом, война кончилась, а я ходить еще не умел, но все равно я чувствую себя причастным. Мне кажется, что это и обо мне… вообще о нас.

Он беспомощно махнул рукой и умолк.

— В сорок пятом я окончила семилетку, — прервав молчание сказала Маргарита Алексеевна. — Ночью проснусь и думаю: куда — в восьмой класс или в техникум? В школе — платить, а в техникуме все же стипендия… А потом просто лежу и радуюсь: война кончилась, папа вернется! А он скончался от ран. В сорок седьмом. И я решила, что пойду в медицинский. Не получилось, как видите…

— Ты, Рита, и так эскулап, только без — диплома, — сказал Пиксанов примирительно.

Он стащил с холодильника пачку журналов и газет. Из «Коммуниста Вооруженных Сил» выкатился красный карандаш, скользнул на пол.

— Видишь, Володя, журнал «Здоровье»? — спросил Пиксанов. — Последний, между прочим, номер. А она, — кивнул он в сторону жены, — уже знает его наизусть. Как стихи!

— Не надо шуток, Василий, — устало возразила ему Маргарита Алексеевна. — Ты сам понимаешь, что это все не то. Кстати, Володя, нескромный вопрос: почему вы не женаты? Двадцать восемь — солидный возраст!

— Не знаю, — честно признался Володя. — Так получилось.

Любили девушки и нас, Но мы, влюбляясь, не любили. Чего-то ждали каждый раз И вот теперь одни сейчас…—

дребезжащим тенорком пропел подполковник.

Маргарита Алексеевна с притворным страхом зажала уши. Володя улыбнулся.

— Покойный Бернес когда-то исполнял, — кашлянув в кулак, сказал подполковник. — Вот был певец — нынешним не чета! Все, вся страна его знала. — Подполковник подобрал с полу карандаш и, вертя его в пальцах, повернулся к Володе: — А в то, что у тебя девушки не было, никогда не поверю.

— А я и не говорю, что не было, — покраснел Володя. — Была, конечно, только…

— Поссорились? — участливо спросила Маргарита Алексеевна.

— Нет, — ответил Володя. — Все кончилось проще. И непонятней. И глупей.

 

3

«Приспичило им всем меня женить, — думал Володя по дороге к хозяйственному магазину. — Дел других найти не могут. Надо — сам соображу, жениться мне или подождать. Да и на ком? Ох, и чудаки!..»

Вместо хозяйственного магазина в длинном, похожем на склад доме размещался теперь какой-то склад. Вывески не было. Володя обошел дом и потянул на себя обитую радужного цвета жестью дверь — единственную, на которой не было замка. Открыв ее, Володя в полумраке увидел мужиков в одинаковых новых синих халатах. Двое играли в шашки, а третий, сидя за столом, помечал что-то в бумагах, а потом не вставая натыкал эти бумаги на вбитый в стену гвоздь.

Услышав скрип несмазанных петель, все трое лениво оглянулись.

«Надо с папой вечерком пару партий сыграть», — глядя на шашки, решил Володя.

— А хозмаг что, закрыли? — спросил он.

— Почему «закрыли»? — отозвался тот, который возился с бумагами. Он, видимо, был здесь самым главным. — Перевели. Где универмаг был, знаешь? Вот туда и перевели. Дорогу-то найдешь? Откуда прибыл?

— Местный я, дорогу знаю, — ответил Володя. — Спасибо за ценную информацию!

— На здоровье, дорогой, — насмешливо сказал мужик, вглядываясь в Володино лицо. — Местный, говоришь? Что-то я тебя не могу припомнить!

— А я отсутствовал, — сообщил Володя. — Продолжительное время, — добавил он, закрывая за собой тяжелую дверь.

В детстве универмаг казался Володе огромным: чего только нельзя было купить там, были бы деньги… А теперь, подойдя к одноэтажному кубику, Володя только усмехнулся.

«Работает с 8 до 19, перерыв с 13 до 14», — прочел он на двери и глянул на часы. Было девять, несколько минут десятого, однако магазинная дверь оказалась запертой. «Выходной?» — подумал Володя, но на стекле было написано, что выходной день в магазине воскресенье. Рядом с надписью Володя увидел две бумажки, приклеенные к дверному, забранному редкой решеткой стеклу изнутри. «Ушла в торг, буду к 11», — сообщала первая бумажка, а на второй были размашисто написаны таинственные слова: «Нет и неизвестно». Удивленный Володя поскреб в затылке и покачал головой.

— Ну, порядочки! — произнес он вслух.

Двух часов с лихвой хватило бы, чтобы обойти весь город, пройти его из конца в конец — от железнодорожной станции до завода сантехизделий, в литейном цехе которого до пенсии работал отец, — но Володя, потоптавшись, свернул к реке.

Настроенный скептически, он ожидал увидеть реку заброшенной и обмелевшей и обрадовался, когда стало ясно, что это далеко не так.

От старого моста остались одни сваи, едва видневшиеся над водой. На новом, выгнутом дугой мосту ревели автомобили. Прищурившись, Володя вгляделся в дрожащую даль и увидел приземистые и пузатые белые стены знаменитого некогда монастыря, зеленые маковки монастырской церкви. Дальше расстилались желтые поля; они казались покатыми. «Степь», — подумал Володя с любовью и пошел вдоль берега, увязая в сером песке.

Заборы сбегали с крутого берега вниз; они огораживали чахлые деревца и распластанную по земле бурую картофельную ботву. В дальних углах стояли темные скворечни уборных. Обойдя рассохшуюся лодку, Володя увидел длинную белую табличку, приколоченную к самому солидному забору. «Улица Берег Реки», — прочел Володя и удивился: «Какая же это улица? Ну, пляж! А лучше просто — берег».

Впереди на песке, сверкая спицами, лежал велосипед. Какой-то человек ритмично прыгал через посвистывающую скакалку. «Спортсмен, — глядя на него, решил Володя. — Потеет…» Ему вдруг стало неловко за свою праздность, захотелось немедленно чем-нибудь заняться, хотя шел всего второй день его отпуска и его безделье было узаконенным. Володя решил выкупаться, поплавать и огляделся, выбирая местечко поудобней, но вспомнил, что его плавки, шикарные японские плавки с кармашком и пояском, остались дома, в чемодане.

Откуда-то выскочил мальчишка, не замеченный Володей ранее.

— Время-а! — азартно прокричал он и потряс стеклянной трубкой, в которой Володя с удивлением узнал обыкновенные песочные часы на три минуты.

Скакалка перестала свистеть, и спортсмен потрусил вперед, расслабленно помахивая руками. Володя замер, пораженный. «Э-э, да это же девчонка!» — подумал он.

Мальчишка поднял песочные часы, перевернул их и с прежним азартом крикнул:

— Валька, время!

Снова засвистела скакалка, и Володя, стараясь остаться незамеченным, поспешил уйти прочь.

Он долго взбирался вверх по узкой и гулкой деревянной лестнице, рядом с которой, извиваясь, тянулась глубокая белая промоина, пробитая весенними ручьями, а теперь заросшая буйной и пыльной лебедой.

Очутившись в затененном огромными шумящими деревьями переулке, Володя с улыбкой вспомнил серые заборы, рассохшуюся лодку, лежащую вверх килем на песке, девчонку, которая, видно, готовится побить какой-нибудь рекорд, и ее малолетнего азартного ассистента.

Из одного из дворов, долго провозившись с калиткой, выполз мальчишка в жаркой серой школьной форме. Его тонкая шея торчала из огромного белого воротника, нашитого на форменную курточку, — в таких воротниках в старину рисовали вельможных детей. Казалось, желтый ранец мальчишки набит не книгами и тетрадями, а железным ломом или кирпичами, — мальчишка едва волок его и сам плелся еле-еле.

— Ты чего это, брат? — догнав мальчишку, громко удивился Володя. — Лето на дворе, а ты учиться! Или жара подействовала? — он повертел пальцем у виска.

Мальчишка повернул к Володе желтую, как подсолнух, голову и растянул в печальной улыбке щербатый рот; набрал в грудь воздуха и сокрушенно, словно старушка, сообщающая о чужом несчастье, сказал:

— На осень, дядя, оставили!

Маргарита Алексеевна Пиксанова часто жаловалась на сложность новых школьных программ по математике, а ее мнению следовало доверять — пятеро ее детей учились в школе. Вспомнив это и заранее гордясь своей проницательностью, Володя спросил сочувственным тоном:

— По арифметике, наверно, двойки?

Мальчишка прислонил ранец к ноге и шмыгнул носом.

— Не, дядя, — понурив голову, сказал он, — по математике у меня четверки как раз! Во всех четвертях и в году тоже. А вот по русскому… Вот вы, дядя, знаете, что такое предложение, например?

— Предложение? — переспросил Володя, несколько огорченный тем, что провидца из него не получилось. — Как бы тебе сказать, чтобы поясней?.. Предложение — это… ну, ряд слов, выражающих законченную мысль. Так?

Мальчишка растянул рот почти до ушей и затряс головой. Во рту у него не хватало двух зубов. «И не шепелявит, смотри-ка ты», — отметил про себя Володя. Он уже справился с огорчением и был готов прочесть мальчишке лекцию о любви к родному языку, но тот виновато сказал, не поднимая глаз:

— И вовсе не ряд слов. Нужна предикативность, дядя.

Володя оторопел.

— Вон как вас нынче учат! — Он покачал головой. — Предикативность… — Значение этого громоздкого слова скрывалось от него в тумане. — Хм! Ладно, бреди, филолог. Опоздаешь!

Часы показывали без нескольких минут десять.

— Не, я не филолог, дядя, — чему-то обрадовавшись, сказал мальчишка. — Я Петька! А вот наша училка по русскому, учительница то есть, вот она филолог! Ее к нам личные обстоятельства привели. Мы же профаны, дядя! Профаны! — хвастливо повторил он и растопырил пятерню. — Мы профаны, а она хоронит с нами молодость и языков знает вот сколько! А?

Похвалив учительницу, занесенную к ним «личными обстоятельствами», мальчишка толкнул провисшую створку школьных ворот и направился к серому зданию, на фасаде которого чернели большие буквы — «ШКОЛА». По начертанию буквы были такими же, как и в заголовке газеты «Известия», — от них веяло стариной.

— …Предикативность, — ворчал Володя себе под нос, шагая дальше. — Предикативность, а шкету десять лет! Мудрят, мудрят, а чего мудрят?..

Через несколько минут он поймал себя на том, что стоит, прислонясь к шершавому и теплому древесному стволу, и смотрит на домик напротив — на его маленькие и подслеповатые, шесть в ряд, окошки.

Два окошка из шести принадлежали покойной бабке Платониде, похороненной, как рассказал отец, рядом с Володиной матерью, а четыре — шоферу Шлычкину, которого все знакомые, и стар и млад, звали Петрухой. Володя чертыхнулся и быстро, не оглядываясь, пошел от этого дома прочь.

 

4

Так же поспешно он уходил от этого дома десять лет назад, после выпускного вечера, который школьная директриса высокопарно нарекла «актом».

В то далекое лето нелепая мода захлестнула город: все мальчишки, как по команде, стали носить красные рубахи, а самые рьяные модники — красные носки и даже красные шнурки в ботинках. Директриса, решительная женщина, запретила являться в школу в красном. Она даже выпускникам грозила исключением.

Учитель истории, низенький ироничный старичок, встречая знакомого «краснорубашечника», обязательно останавливался и спрашивал:

— Мой милый друг, скажите, как поживает старик Джузеппе? Его планы все так же грандиозны?

Ни один из «краснорубашечников» не имел знакомых, носящих итальянские имена, и поэтому все помалкивали. А историк, часто моргая, задавал следующий вопрос:

— Ну, когда же, мой юный друг, когда вы поколотите этих австрияков? Мне кажется, что вам пора брать Рим. Кланяйтесь старику Джузеппе. Душой я с вами!

Десятиклассники знали, что «стариком Джузеппе» историк называет великого Гарибальди, а те, кто оставил школу, не дойдя до новой истории Европы, — таких среди «краснорубашечников» было большинство, — только пожимали плечами и вертели пальцами у висков. Репутация «чокнутого» прочно утверждалась за старым историком.

Красной рубахи Володя не имел. Не было у него и белой, чтобы перекрасить. Отец купил ему в подарок тенниску с замочком «молния» — выбрал на свой вкус, — а о большем не хотел и слышать.

— Еще чего! — говорил он, отвечая на Володины просьбы. — Это дурак всегда красному рад, а ты все ж у меня десятиклассник. Иди лучше книги читай!

На выпускной вечер все мальчишки решили явиться в красном, чтобы досадить директрисе, которую недолюбливали. Алик Окладников, Володин одноклассник, произнес по этому поводу пылкую речь. Тех, кто отказался вступить в заговор, назвали штрейкбрехерами и трусами.

Сразу же после совещания заговорщиков, происходившего в школьном дворе, Володя отправился к тете Фросе — просить денег взаймы. Щедрый Алик Окладников дал ему пакетик с краской. Нужно было купить белую рубашку и перекрасить ее. Тетка, однако, оказалась скуповатой. Предложила: «Если тебе так уж эту рубаху надо, — хочешь, с отцом поговорю?» — но Володя отказался.

На выпускной вечер он решил не ходить совсем и забрался с книгой на плоскую крышу дровяного сарая — загорать. «Ладно, обойдусь. Аттестат завтра получу», — хмуро думал он, отковыривая от толя, которым был крыт сарай, кусочки смолы и скатывая их в шарики. Смола липла к пальцам и застревала под ногтями.

Книга попалась скучная, солнце не грело, вокруг вились какие-то назойливые мошки-комашки, садились на голое тело, и Володя, очень недовольный собой, захлопнул книгу, спустился на землю, оделся, избегая смотреть на себя в зеркало, и отправился в школу, по дороге придумывая причину, — зачем он туда идет, если твердо решил не ходить.

У школьных ворот неподвижно, словно памятник самой себе, стояла директриса, а рядом топтался старик историк в суконном галстуке и полотняном пиджаке. Он то и дело снимал с галстука белые нитки.

— Опаздываешь, товарищей не уважаешь, — строго сказала директриса, не ответив на Володино тихое «здравствуйте». — Хоть один не в красном! Моровое поветрие, — возмущенно всплеснула она руками, — какая-то эпидемия! Сплошь стиляги! И этим людям мы сегодня будем вручать документы о зрелости!

— Здравствуйте, — вежливо поклонился историк. — А ваш приятель Лускарев явился в ковбойке. Скажите, тяжко быть белыми воронами? Только откровенно!

— Просто у нас нет таких рубах, — буркнул Володя и, заложив руки в карманы, чего директриса терпеть не могла, подозревая самое худшее, вошел в школу.

По коридору, наигрывая что-то на своем кларнете, расхаживал Алик Окладников.

— Привет, чувак, — сказал он, на минуту отрываясь от своего занятия. — Вечер называется — кирнуть нечего! Детский сад! — фыркнул он. — Но ничего! Мы бабке одну хохму приготовили. Вот попрыгает…

И Алик, подмигнув, проследовал своей дорогой.

Олю Шлычкину Володя отыскал в уставленном запертыми шкафами физическом кабинете. На тот случай, если нужно показать диапозитивы или кино, на окнах кабинета имелись шторы из плотной черной бумаги; сейчас они были приспущены, и в кабинете царил таинственный полумрак.

Оля о чем-то шушукалась с Анютой, своей закадычной подружкой. Анюта в детстве переболела полиомиелитом и с тех пор немного прихрамывала — почти незаметно для глаза припадала на левую ногу. От уроков физкультуры она была освобождена. Мальчишки из класса относились к ней свысока и называли ее Нюрочкой, что обижало ее до слез, а Володя втайне жалел ее и втайне же гордился этим своим гуманизмом, полагая, что другим ребятам он недоступен.

Когда Володя сунул голову в кабинет, девушки оглянулись на стук двери и замолчали. Анюта поднялась и, понимающе улыбаясь, пошла к двери, похожая в полутьме на уточку.

— Чего это вы тут? — спросил Володя, уступая ей дорогу.

Анюта не ответила и вышла за дверь, продолжая улыбаться.

— Так… — неопределенно сказала Оля и вдруг призналась: — Туфли жду. Таиска, что у Платониды живет, обещала. У нее такие лодочки! А мои, — она заглянула под стол, — моим совсем конец пришел! Уж я их и зубной пастой мазала, — вздохнула она. — Не помогает!

Володя представил себе, как Оля чистит туфли пастой, как паста, извиваясь, лезет из тюбика, и засмеялся.

— Чего ржешь? — обиделась Оля. — Что смешного нашел? Сам-то вырядился? Пугало, на грузчика похож, а туда же, насмехается! Включи свет.

Володя, чувствуя себя виноватым, подчинился без слов. Потом сел, но не рядом с Олей, как намеревался ранее, а напротив, и стал совать палец в розетку, привинченную к столу.

— Что ты делаешь? — всполошилась Оля. — Вот стукнет тебя электричеством, будешь знать!

— А его тут и не было никогда, электричества, — небрежно ответил Володя. — Так, видимость одна! Ни одного опыта за всю учебу не поставили. Ты думаешь, в шкафах приборы? Декорация, как в театре, вот и все!

Оля наморщила лоб, вспоминая, ставились ли какие-нибудь опыты самими учениками, но, видимо, не смогла вспомнить и потому неожиданно сказала:

— А у тебя ногти грязные!

— В смоле, — ответил Володя и спрятал руки под стол.

Тут, заставив их вздрогнуть, неожиданно и где-то совсем рядом грянул духовой оркестр Алика Окладникова, — грянул и тут же смолк.

— Репетируют, — сказала Оля, вставая. — Пойду к Таиске сама, а то дождешься ее, как же!

— Я тут посижу, — ответил Володя.

— Сиди!

Оля дернула плечиком и ушла.

Оставшись один, Володя положил голову на руки и задумался. Десять лет он, сидя за партой, ждал этого вечера, десять лет шел к нему, пришел, — а радости не чувствовалось почему-то. Наоборот, предчувствие позора мучило его. «Ведь из-за красной рубахи все, — с горькой откровенностью думал он. — Фактически тряпка, нету — и хрен с ней, — а вот… Нет, далеко мне до настоящего мужика! Пустяками голову себе забиваю!» Он со злостью рванул «молнию», но она была вшита крепко, отец любил добротные вещи, их красота была для него на втором плане, а моды он не признавал вообще: «Бабьи выдумки».

— Моркве почтение! — весело сказал кто-то. — Сидит, печален, недвижим… или как там? Удалился от мирских забот, мирских соблазнов! Ольку ждешь? Я видел, она улицу перебегала…

Сережа Лускарев, одноклассник, улыбаясь во весь рот, похлопал Володю по спине, но почувствовал неладное, посерьезнел и присел рядом.

— Ты чего, Володь? В трансе?

— Да нет… — Володя поднял голову и отвернулся. — А я и не заметил, как ты сюда проник.

— Как всегда: через окошко, в зубах финский ножик, а под мышкой мешок для барахла, — подмигнув, ответил Лускарев и пододвинулся ближе. — Ты куда решил податься?

— Не знаю пока, — ответил Володя. — Везде стаж нужен, а куда зря не хочется, нечестно как-то! И смотря какую характеристику еще дадут. Не знаю. А ты?

— А я в летное, — мечтательно заявил Сергей. — В военкомате объявление висит, я ходил, видел. Небо, а, Володь? Летишь на ястребке, а звук, — оттопыренным большим пальцем он указал себе за спину, — звук где-то там. Отстал!

— Гагариным хочешь стать? — прищурившись, спросил Володя. — В космонавты метишь?

Сергей слегка порозовел, но спокойно ответил:

— Это сложно — в космонавты. Хотя… А что Гагарин? Простой парень. Учился, был настойчив. Я в газете читал: он в баскет играть любил, а сам невысокий. Значит, упорный, умеет добиваться цели! Слушай, Володь, а давай вместе?

— Что — «вместе»? — не понял Володя.

— В училище вместе пойдем, а там посмотрим… — Закрыв глаза, Сергей наизусть процитировал отрывок из какой-то статьи: — «Профессия космонавта уже в недалеком будущем станет массовой. Наше поколение будет свидетелем того, как сбудется вековая мечта человечества. «Нельзя вечно оставаться в колыбели», — сказал Циолковский. Слова скромного учителя из Калуги оказались пророческими…» Фу, устал, — шумно выдохнул он. — Вот так, Володь! Массовой, понял? Ну, решай!

— Я подумаю, — пообещал Володя.

— Думай, только побыстрей, а то документы принимать перестанут. — Сергей поднялся из-за стола. — Это тебе, братец, не сельхозинститут, там знаешь какие комиссии? Но у нас-то здоровье есть! — Сергей выпятил грудь и напыжился. — Здоровье у нас отменное! Мозг, — он постучал себя по голове, — тоже имеется! Ну, я побежал. Думай!

И он умчался.

А Ольга все не шла. Володя попытался представить себе, где она и что делает, но не смог. Он никогда не был у Шлычкиных в доме: Петруха раз и навсегда запретил дочери водить гостей. Оля даже с подругами шушукалась у калитки.

Главной прелестью школьных «дружб» были долгие провожания, но Володя был лишен и этого удовольствия: дом, где жили Шлычкины и бабка Платонида, стоял наискосок от школы, и Оля даже в морозы иногда прибегала в школу без пальто. Лицо ее тогда краснело и вздымалась едва успевшая оформиться грудь. В эти минуты она всего больше нравилась Володе.

Долго стоять у калитки было опасно: хлопала, ударяясь о наличник, форточка, и Шлычкин грозно приказывал дочери идти домой. Кроме того, их могла заметить тетя Фрося, которая жила неподалеку, и, заметив, доложить отцу.

Правда, их пускала к себе бабка Платонида, но это случалось редко — когда старые жильцы уезжали от бабки, а новые еще не находились. К бабке можно было заходить без стука, как к себе домой, неожиданные визиты ее не удивляли, но в комнате и Оля, и Володя чувствовали себя совсем иначе, чем на улице. Они опасались глядеть друг на друга, молчали, краснели, а потом торопливо расходились по домам.

Последней школьной весной их отношения в чем-то неуловимо изменились, и Володя почувствовал это немедленно. Оля все чаще рассеянно улыбалась и отвечала невпопад, шла рядом и была где-то далеко. Володя порывался объясниться, но в решительный момент робел и откладывал объяснение. Последний срок был после экзаменов, и он настал, но Оля убежала выпрашивать у бабкиной квартирантки туфли, а Володя, ожидая ее, сидел в физическом кабинете и злился.

Он распахнул дверь, чтобы видеть длинный коридор и полутемный вход на лестницу. Много времени прошло, пока Оля наконец появилась.

Володю ужасно возмутило то, что двигалась Оля медленно, как по льду. Она все глядела вниз, на туфли, которые, казалось, даже светились в полумраке — до того они были белые. В руке Оля вращала что-то похожее на хлыстик.

— Там начальство прибыло какое-то, — сообщила она, прислонясь к двери физического кабинета. — Машина — голубая «Волга». Заглядение! Как, нравится? — притопнула она каблучком. — Еле выпросила! Таиска меня до самой школы проводила. Идет и шепчет: «Каблук гляди не сломай, каблук гляди не сломай…» Так уж ей туфель жалко!

— Поговорить надо, — хмурясь, сказал Володя.

Оля широко раскрыла глаза. Они у нее были зеленые, почти кошачьи, только зрачок круглый.

— О чем? — спросила она. — А-а… — протянула она, разом поскучнев. — Потом, Вовка, хорошо?

— Ладно, — глядя в пол, буркнул Володя.

— А я тебе галстук принесла, — оживилась Оля. — Папин. Он его даже по праздникам не надевает! — Оля тронула себя за горло и тихо засмеялась. — «Давит», — говорит. Ну-ка повернись! Хоть «молнию» прикроем. Рукав короткий — не беда…

Этот черный, с вечным узлом, галстук показался Володе ошейником, но снять его он не посмел, только покраснел угрюмо. Галстук качался на его шее, как маятник.

— И все-таки не то, — с досадой сказала Оля.

По лестнице, тяжело дыша, поднялась директриса.

— Это что еще за амуры? — произнесла она сквозь поджатые губы. — В зал, немедленно в зал!

Володя и Оля молча подчинились.

Начальство, прибывшее в голубой «Волге», куда-то торопилось, и церемонию решили свернуть. Аттестат вручили только Анюте — она окончила школу с золотой медалью; остальным объявили, что и аттестаты, и характеристики вручат потом, в любой день, в учительской.

Пока Анюта, багровая от смущения, переваливаясь, шла к столу, за которым сидело начальство, директриса и какая-то тетя из родительского комитета, оркестр Алика Окладникова несколько раз сыграл туш, а Володя успел подумать: «Молодец, Нюрочка! Конечно, все бы могли, почти все, а она сделала! И я бы мог…»

— Хоть здесь отличилась, — прошептала Оля.

Володя покосился на нее.

— Завидуешь? — спросил он.

Оля обиженно фыркнула и пересела вперед, на единственное свободное место. Володя усмехнулся и, путаясь в застежке, стащил с шеи галстук, сунул его в карман.

Начальство, директриса, а потом тетя из родительского комитета произнесли подходящие к случаю речи, и торжественная часть окончилась.

Директриса проводила начальство до голубой машины. Родительницы-активистки хлопотали над столами, расставляя между редкими бутылками кагора принесенную из дому посуду. Любопытные мальчишки, не допущенные в школу, прилипли к окнам снаружи. Алик Окладников подмигнул друзьям и сунул в рот трость кларнета. Грянула музыка, начались танцы.

Володя слонялся по безлюдному второму этажу и размышлял, засунув руки в карманы. Снизу неслись музыка и топот. «А что я ей скажу? — подумал Володя. — «Выходи за меня замуж»? Смешно ведь… Кто я такой? Восемнадцать лет, полком не командовал — не то сейчас время, да и все равно бы не сумел. Специальности нет. Какой я муж?.. В институт поступить? Опять-таки стаж нужен — два года. Учеником к отцу на завод? И в армию мне скоро. Три года все-таки, заскучает моя Оля…»

Ему вдруг страстно захотелось совершить что-то невероятное, чтобы все ходили, качая от удивления головами, и говорили друг другу: «Это же наш Володька, вот дает парень! А мы и не подозревали, что он такой. Мы думали, что обыкновенный…»

Что именно нужно совершить для этого: открыть новую планету, написать книгу, такую же, как «Война и мир» или «Тихий Дон», закрыть грудью амбразуру дота, совершить воздушный таран, изобрести что-то похожее на описанный Александром Беляевым «вечный хлеб», — Володя не знал. «Детские стишки «Кем быть?», — думал он, — а попробуй реши — кем. Задача! Анюта в науку двинет — настырная, Серега — в небо… А я? А Олька?..» Ничего еще не было ясно.

А выпускной вечер шел своим чередом. Смолкли музыканты. Выпускники и учителя кое-как уселись за столы. Историк, держа в руке щербатую кофейную чашечку с вином, произнес напутственный тост. Ему похлопали.

— Ну, что смотришь? — спросила Оля, перехватив ищущий Володин взгляд.

— Галстук забери!

— Потом. У меня карманов нет. И должна тебе сказать, что ты… — Оля замялась, выбирая подходящее слово. — Грубиян ты Володька, а больше никто! Хорошего отношения не понимаешь, вот. Невежа!

— А откуда у нас вежливость, Оленька? — громко удивился Алик Окладников, который сидел рядом с Володей. — Откуда тонкость? Папа с мамой вечно на работе, а няня с пожарными гуляла — мы с Володькой жили возле пожарной каланчи!..

Алик и Володя действительно жили по соседству. А вот пожарной каланчи в городе не было, ее разрушил в войну артиллерийский снаряд, но Оля все равно обиделась: Петруха, ее отец, шоферил именно в пожарной части, — подтверждая свой первый класс, носился в большой красной машине по городу, пугал кур и старушек.

А Володя растерялся. Он не знал, обидеться ли на Алика за неожиданное и непрошеное вмешательство или благодарить его. Алик похлопал Володю по спине, сказал:

— Не робей, чувак, все они одинаковые, — и, вытирая губы, ушел к музыкантам, взял в руки потертый черный кларнет.

Вальс «Школьные годы» загремел под низкими потолками школы. Застучали отодвигаемые стулья, закружились первые пары. Мясной салат, разложенный по тарелкам, остался нетронутым. Володя поднялся и решительно ушагал прочь из школы.

Он бродил по улицам, пока совсем не стемнело. Едва не попал под мотоцикл. Мотоциклист сдвинул с потного лба белый шлем и, одной ногой упираясь в землю, долго ругал Володю. Потом постукал себя по лбу, надвинул шлем и укатил с оглушительным треском, подняв пыль. Володя двинулся в другую сторону, держась теперь поближе к заборам, которые казались бесконечными.

Несколько раз он подходил к школе и видел мелькающие в окнах красные рубахи.

Незаметно стемнело, когда Володя, выйдя на крутой берег реки, вдруг, не раздумывая, ринулся вниз, цепляясь за кусты и стебли каких-то трав. Будто осуждая, шуршали сзади камешки и песок. Володя быстро разделся и, заранее содрогаясь, ступил в воду. То, что она оказалась теплой, удивило Володю. Он долго плавал, изредка поглядывая на темную кучку на берегу — свою одежду. Вода успокоила его. «А ведь это трусость, — внезапно подумал он, — точно, трусость! Надо жить начинать, принимать решения, а я испугался. На Ольку обиделся, нашел виноватую. Эх!»

Володя заставил себя несколько раз нырнуть. Скользя по дну руками, наткнулся на какую-то липкую корягу. Оторвать ее от дна не удалось, сколько Володя ни старался.

Он быстро выбрался из воды, оделся и, вскарабкавшись на берег, решительно пошел к школе. Но опоздал, вечер кончился. Родительницы собирали посуду — каждая свою. Одна причитала над разбитой тарелкой.

— Салату хочешь? — предложила Володе другая.

— Спасибо, сыт, — отказался он.

— Одного мяса два килограмма вбухали, — пожаловалась родительница, — майонеза сколько банок, а все пропадает. Жаль! Только по тарелкам размазали, едоки!

Володя сочувственно развел руками.

Нужно было срочно разыскать Олю, поговорить с ней. Подойдя к дому Шлычкиных, Володя решительно постучал в стекло, за которым было непроницаемо темно. Там, в комнате, открылась дверь, на мгновение в комнату ворвалась полоса желтого света, блеснула никелированная спинка кровати. Хлопнула форточка, и густой голос недовольно спросил:

— Чего стучишь, чего надо?

Володя узнал Петруху.

— Оля дома? — храбро спросил он.

— А, это ты, жених, — сказал Петруха. — Нету ее. В школе на вечере — документ получает. Таиска два раза прибегала, туфли спрашивала. Сколько внушал: «Чужого не бери, не побирайся!» Ремнем вас мало стегали, образованных! А ты, жених, тоже у меня гляди, испортишь девку — руки-ноги обломаю! И с твоим отцом поговорю, это само собой!

Володя молча вытащил из сырого кармана галстук, повесил его на форточку, мельком удивившись, насколько она низка, и молча зашагал прочь.

— Гляди, говорю! — крикнул ему вслед Петруха. — В случае чего…

Володя не обернулся.

Анюта, у которой он надеялся застать Олю, жила довольно далеко. «Ну, Олька! Или лицемерит, или просто дура, — думал Володя по дороге. — Лучшей подруге позавидовала, нашла кому!» Он вспомнил, что до сих пор не удосужился вернуть Анюте том фантастических романов Александра Беляева, и ему вдруг стало жаль Анюту. Он чувствовал себя виноватым перед нею, сам толком не понимая, в чем заключается эта его вина. «Не в том же, — думал он, — что книжку задержал. Не сегодня, так завтра отдам! И книжка-то детское развлечение».

Володя знал дом, в котором жила Анюта, — длинный двухэтажный дом, заселенный железнодорожниками, — но не знал ни номера квартиры, ни куда выходят ее окна. Пришлось для верности обогнуть дом. Все окна, кроме одного, были темны. Отойдя подальше, под деревья, к врытым в землю столам для домино, Володя заглянул в освещенное окно.

Это была кухня. На стене висела полка, заставленная банками и алюминиевой посудой. Поперек, под самым потолком, под тяжестью белья провисала веревка. Дядька в майке сидел за столом. Он держал в руке ложку и, оглядываясь, что-то говорил полной женщине. Та отвечала, кивая, — видимо, соглашалась.

И, глядя на эту мирную сценку из чужой жизни, Володя вдруг отчетливо понял, что быть взрослым человеком не такое уж простое дело. Ему захотелось немедленно поделиться с кем-нибудь своим открытием. «Но не с Олькой же, — подумал он с превосходством взрослого человека. — Ее и не найти сейчас. К Сереге пойду, он серьезный. Поговорим… если не спит».

Во дворике Лускаревых горела лампочка. В электрическом свете листва деревьев казалась черной. Володя лбом прикоснулся к холодной металлической табличке «Для писем и газет».

— Серега! — громким шепотом позвал он.

Из калитки выглянул Сергей — в одних трусах и ботинках на босу ногу. Щурясь, он вгляделся в темноту, узнал:

— A-а, это ты, Володь. Ты чего?

— Я… — Володя неожиданно смутился. — Когда там документы подавать?

— Какие? Куда?.. А, в училище? Хоть завтра. — Сергей подтянул длинные трусы и улыбнулся. — Значит, решил? Молодец! Да ты заходи, я на улице сплю, кровать поставил… Поболтаем! Алик Окладников про директоршу песню сочинил. Ребята под конец в радиоузел пробрались и пропели!

 

5

«Десять лет прошло, — думал Володя, торопясь подальше уйти от дома Шлычкиных. — Немалый срок, можно праздновать юбилей! Смешные мы были ребятишки… И чего это я к дому ее притащился? Ведь не хотел. Условный рефлекс проснулся, что ли? Вот встретил бы ее, а что сказать? Неудобно!..»

Второпях Володя и не заметил, как вышел на главную улицу. Она была покрыта потрескавшимся асфальтом, и прохожих на ней было значительно больше, чем на остальных улицах города. Военная форма одного прохожего привлекла внимание Володи. Он вгляделся пристальней в широкую, обтянутую мундиром спину, узнал и окликнул:

— Севастьян Евменович!

Военный оглянулся. Володя не ошибся — это был подполковник Сафелкин, городской военный комиссар.

— Здравия желаю, товарищ подполковник! — весело сказал Володя.

Военный комиссар улыбнулся и протянул руку.

— Здравствуй, Еровченков, здравствуй! Поздравляю тебя!

— С чем, Севастьян Евменович?

— Как это с чем? — удивился подполковник. — С очередным воинским! Ты капитан?

— Так точно, капитан, — признался Володя.

— Ну вот, а скромничаешь, — довольно прокряхтел подполковник. — Я о вас о всех подробные сведения имею! Зайдем ко мне, побеседуем.

Военкомат размещался тут же, на главной улице, в старом доме. В дверях произошла маленькая заминка: подполковник на правах хозяина хотел пропустить вперед Володю, а Володя, как младший и по возрасту, и по званию, — подполковника. Кончилось это тем, что они почти одновременно, вежливо подталкивая друг друга, втиснулись в узкую дверь.

— Как Чичиков с Маниловым у Николая Гоголя, так и мы с тобой, — сказал подполковник, вытаскивая из кармана большой платок. — Я после войны в Когизе его сочинения купил, до сих пор читаю. Хар-роший, я тебе скажу, писатель, хоть и жил давно! Очень умный!

В кабинете подполковник усадил Володю у окна, а сам поместился за огромным, как луг, старым столом, стал двигать мраморный письменный прибор, переставлять пепельницу.

— А у вас все по-прежнему, — осмотревшись, сказал Володя. — Будто я в училище проситься пришел. Помните, с Сережкой Лускаревым?

— Ну, не скажи, — оживился подполковник. — Перемен много. Наглядную агитацию обновили полностью — видел в коридоре? Нового помещения добиваемся. Теперь у нас два призыва в год, работы прибавилось, да… А училища — что ж? Сколько я вас, таких, направил, поставил, так сказать, на жизненный путь? Пятерых полковников призвал. Такими, как вы, пацанами пришли. А теперь? Академии покончали, частями командуют. Один в самом Генштабе. Голова! Книжки мне прислал — Жукова, Штеменко. Очень внимательный человек!

— Вам, Севастьян Евменович, — улыбнулся Володя, — только генерала не хватает, чтобы именно вы его призвали!

— А что? — приосанился подполковник. — Дай срок, будет и генерал! А как будет, на пенсию попрошусь.

— Рано вам, Севастьян Евменович, — сказал Володя, продолжая улыбаться.

Подполковник обернулся и посмотрел на большой, в красках, портрет министра обороны, который висел у него над головой.

— Где же, Еровченков, рано? — со вздохом спросил он. — При четырех министрах здесь служил — четыре портрета в кабинете поменялись! Пора, брат! Уже в облвоенкомате начальник политотдела намекал! А ты — рано! Да ты как, холостой еще?

Володя встал и прошелся по кабинету.

— Вы словно сговорились все, — сказал он. — Отец меня сегодня уже допросил по этому поводу, теперь вы! Уезжал — один наш офицер, тоже подполковник, интересовался с женой вместе. Почему да почему… У них детей, между прочим, семеро, представляете, Севастьян Евменович?

— А что особенного? — пожал плечами подполковник. — Я сам у матери шестой. Хотя… — Он на мгновение задумался. — Теперь, конечно, другая мода: один, от силы двое — и стоп, машина! Жилищный вопрос не решен, материальное, с другой стороны, положение…

Володя рассеянно поглядывал в окно.

Обнимая кипу газет, прошла высокая пожилая почтальонша. Ее худые ноги, несмотря на жару, были обтянуты чулками. Поклевывая носом, прокатил новенький микроавтобус. Мужчина в соломенной шляпе, наклонясь, пробирался по салону вперед, к шоферу, и что-то говорил, взмахивая рукой, — видимо, объяснял дорогу. Проехала на велосипеде девушка в ярко-голубых спортивных штанах. Володя узнал и ее, и мальчишку, который, крепко вцепившись в руль, сидел на раме.

Девушка неожиданно соскочила с велосипеда и, оставив его в руках мальчишки, решительно ступила на дорожку, ведущую к дверям военкомата. «Дочка кого-нибудь из здешних, — решил Володя. — Смело шагает. Как домой».

— …дружок твой Лускарев, — продолжал свои рассуждения подполковник, — в прошлом году приезжал. С женой. Строит семью, это я одобряю! Он, правда, лейтенант еще: в погранвойсках со званиями не спешат. А семья, скажу я тебе, в любом случае опора человеку…

— Сережка — старший лейтенант, заставой командует, — сказал Володя. — Он мне писал. А жена у него из консерватории, это я тоже знаю.

— Не забываете друг друга, — похвалил подполковник. — Молодцы! Друг, как и жена, большое дело в жизни…

В дверь постучали — сначала негромко, потом настойчивей.

— Да! — сказал подполковник.

Неловко прикрыв за собой дверь, в кабинет вошла девушка в голубых тренировочных штанах, подпоясанная скакалкой. Она откинула волосы со лба и с опозданием спросила:

— К вам можно?

— Да уж можно, раз вошла, — лукаво щурясь, ответил подполковник. — Садись, — кивнул он на ряд стульев, стоявших вдоль стены. — Слушаю тебя.

«Парень, наверное, писать перестал, — подумал Володя, разглядывая девушку. — Заленился, а она думает — катастрофа! Пришла справки наводить. А ничего… миленькая».

Девушка, помявшись, сказала:

— Спасибо, я постою, — и решительно вскинула голову: — Я к вам узнать… училище летное, как туда поступают?

— В установленном порядке, — сказал подполковник. — Военнослужащие — рапорт командиру части, гражданская молодежь — через нас. А тебе-то зачем? Брат в училище хочет? Или это… товарищ?

— Нет, я сама, — помедлив и преодолев нерешительность, ответила девушка.

Подполковник даже привстал от неожиданности, навалился грудью на стол.

— То есть как сама? Ты что, смеешься?

Девушка посмотрела на него большими, полными слез глазами.

— Я серьезно… я официально пришла, — заторопилась она, боясь, что ее перебьют, не дадут ей высказаться. — Я хотела заявление написать, потом подумала, что сначала лучше так, устно…

Военный комиссар неудачно, без звука, прищелкнул пальцами и, ища поддержки, повернулся к Володе.

— Ну и ну! — сказал он, качая головой. — Официально, заявление, — видал, какой подход к делам теперь у молодежи? Да ты сядь, сядь, — обратился он к девушке. — Назовись и доложи все обстоятельно!

Девушка оглянулась и присела на край стула, тесно сдвинув колени. Обута она была в старенькие кеды. Из дырки в одном из них на пол просочилась жидкая струйка песка. «С пляжа, — отметил про себя Володя, — с улицы Берег Реки», — и, вспомнив длинную белую табличку, улыбнулся.

— Меня Валей зовут, — сообщила девушка и тут же поправилась, снова заспешила: — Я Евтеева Валентина Сергеевна, пятьдесят четвертого года рождения. Комсомолка. Что еще? Школу окончила в этом году.

— И хочешь в училище? — спросил подполковник.

— Да, хочу, — подтвердила девушка.

— В военное?

— Да.

— В летное?

— Да…

Девушка потупилась, увидела на полу горку песка и, вспыхнув, наступила на нее — спрятала.

— В военные училища, дорогая моя товарищ Евтеева, принимаются только мужчины, — сказал подполковник. — И то не все, а подготовленные. Женщина в училище — неслыханное дело! Ну, когда еще преподаватель из гражданских… Историю там, литературу…

Девушка упрямо сжала губы.

— Севастьян Евменович, — вмешался Володя, — здесь какое-то недоразумение. Зачем вам училище? — повернулся он к девушке. — Вы летчицей хотите стать?

— Нет, — ответила девушка.

— Н-ничего не понимаю, — затряс головой подполковник. — Весь сыр-бор тогда-то к чему? Ты что, — нахмурился он, — разыгрывать нас пришла, головы нам морочить? Мы тебе не дети, товарищ Евтеева, ты это учти!

— Кем я хочу стать? — Девушка подняла голову. — Космонавтом, вот кем!

— Ого! — выдохнул подполковник. — Это ты замахнулась! Будь мы в Москве, хотя бы в городе покрупнее, я бы тебя в аэроклуб направил, по линии ДОСААФ. А в наших условиях, — он развел руками, — радио, авто-мото… В Доме пионеров ребятня модельки всякие лепит. Чем я могу тебе помочь?

— А в летное училище, значит, нельзя? — спросила девушка, поднимаясь.

— Даже думать нечего, — ответил подполковник.

— Тогда извините, — сказала девушка и неожиданно быстро бросилась к двери.

— Видал? — растерянно спросил подполковник, когда дверь за девушкой затворилась. — Такие, брат, дела! Ай да Евтеева пятьдесят четвертого года образца!

Володя вскочил и прошелся по тесному кабинету, остановился у окна, ковырнул белую замазку.

— Я ее на берегу видел, — сказал он, — работала со скакалкой. Настойчивая, видно, девушка! Севастьян Евменович, что, и ничем нельзя помочь?

— Абсолютно ничем, — вздохнул подполковник. — Сам посуди, возможности у нас… Аэроклуба нет… А ее тоже Валентиной зовут, заметил? Вот, скажу я тебе, незадача!

В окно Володя видел, как нахохлившаяся девушка подошла к велосипеду. Мальчишка о чем-то спросил ее, и она безнадежно махнула рукой. Володе вспомнился вдруг заставленный кроватями огромный спортивный зал училища, бледный Сережка Лускарев… Он решительно шагнул к двери.

— Надо поговорить с ней! Надеялся человек, планы строил, а тут такое разочарование! Пойду, Севастьян Евменович, догоню ее.

Подполковник кивнул, соглашаясь.

— Завтра обязательно загляни ко мне, — сказал он, напутствуя Володю. — Хочу, чтобы ты с кандидатами в училище беседу провел. Срок уточним, время. Буду ждать…

Володя вышел из кабинета.

 

6

Володя явился к Сережке Лускареву среди ночи и сообщил, что готов ехать поступать в училище. Обрадованный Сергей нарушил свой «железный» режим, и они проболтали до рассвета.

Через несколько дней они вдвоем отправились в военкомат, где год назад получали приписные свидетельства, и, смущаясь, объявили о своем желании. Их смущения никто не заметил. Нужные бумаги были оформлены быстро и деловито.

Радужного настроения друзей не испортила даже беседа с мужчиной неопределенных лет, которого они встретили в военкомате. Мужчина был одет в офицерскую форму, но вместо погон темнели полоски невыцветшей ткани.

— Напрасно, напрасно, птенчики, радуетесь, — горько усмехаясь, сказал он. — Ничего, лет двадцать хрип погнете по частям, поскучнеете! Узнаете, чего они, погоны, стоят! А там, может, и вас в соответствии с законом о новом и значительном… Вот тогда головку поломаете: ни квартиры, ни профессии!

Друзья с рассеянной вежливостью выслушали его.

— Неудачник, — шепнул Сергей, и Володя кивнул, соглашаясь с ним.

На следующий день они уезжали. Их провожала Людмила Михайловна, мать Сережи. Володин отец работал во вторую смену и потому не пришел. Медленно подкатил поезд. Из-за спин равнодушных проводниц в черных форменных беретах выглядывали пассажиры.

— Стоянка пять минут, — объявил диктор.

Пассажиры кинулись к киоскам. Людмила Михайловна расцеловала обоих мальчиков и прослезилась.

— Что ты, мама? — смущенно сказал Сергей, потирая стриженую голову. — Все ведь в порядке. И неудобно, люди кругом. Перестань, пожалуйста! Вон он, наш вагон!

Володя подхватил два легких чемоданчика и вдруг остановился. Из высоких вокзальных дверей, сторонясь спешащих и припадая на больную ногу больше, чем обычно, вышла Анюта. К груди она прижимала какой-то сверток.

— Гляди, Серега, Нюрочка пришла, — сказал Володя, толкая друга локтем. — Эй, Анюта, — крикнул он, — сюда!

— Анюта, мы тута! — в рифму поддакнул Сергей.

Анюта вытянула шею, увидела друзей, расцвела и неуклюже заспешила к ним. Людмила Михайловна смахнула со щеки слезинку и покосилась на большие вокзальные часы. Володя и Сергей переглянулись.

— Ой, мальчишки, — сказала Анюта, задыхаясь от смущения и быстрой ходьбы, — я так спешила, боялась опоздать! Счастливого вам пути! Ни пуха ни пера!

— К черту, — неуверенно ответил Володя. — Я тебе книжку не вернул, Беляева. Извини! Знаешь, где я живу? К отцу зайди, он отдаст.

— Господи, какие пустяки! — отмахнулась Анюта.

— Сама-то ты куда, Аня? — спросил Сергей. — В Москву? В университет?

— Да, на биологический, — ответила она. — Тоже скоро поеду: там экзамены раньше, чем везде.

Она оглядела друзей, решая, кому отдать сверток, и протянула его Володе. Он взял чемоданы в одну руку и сунул сверток под мышку.

На вокзальных часах дрогнула стрелка.

— Мальчики, опоздаете! — заторопила друзей Людмила Михайловна. — Мальчики, заходите в вагон!

Когда Володя и Сергей вошли в тамбур, она вдруг засуетилась, все оглядываясь на неумолимые часы, и стала совать в карман сыну сложенные в квадратик деньги.

— Никак к ним привыкнуть не могу, — шептала она трясущимися губами, — маленькие, вроде ненастоящие…

Сергей покраснел.

— Что ты, мама? — отталкивая ее руки, сказал он. — Мы же куда едем? Там государственное обеспечение…

Проводница, услышав слово «государственное», оглядела друзей, но тут же потеряла к ним всякий интерес.

Вагон дрогнул и тихо поплыл вперед. Проводница втащила в тамбур замешкавшегося пассажира и, ворча, с силой захлопнула вагонную дверь, заперла ее трехгранным ключом. Друзья, мешая друг другу, приникли к пыльным стеклам. Анюта махала рукой. Людмила Михайловна подносила к глазам платочек.

Эх, дороги, пыль да туман…—

пропел Сергей, стараясь казаться веселым.

Володя развернул сверток, который всучила ему Анюта, и улыбнулся: два металлических футляра с выдавленными на крышках богатырями лежали в нем и два почтовых набора. В каждом записка: «Не забывайте наши адреса».

— Ничего себе презент для некурящих, — сказал Володя, подергав портсигарные резинки. — Гляди, Серега! Что она, нас с Аликом Окладниковым спутала?

— Да-а, — рассеянно ответил Сергей. — Пойдем поспим. Приедем в три часа ночи. Надо силы беречь, форму…

Матрацев в общем вагоне не полагалось, а те, что были, проводница раздала пассажирам с детьми. Она по-прежнему ворчала на каждого.

Володя и Сергей растянулись на верхних полках. Закинув за голову руки, Володя думал о будущем: рев моторов и свист пурги, тяжелые унты из волчьего меха, планшет с картой, бьющий сзади по бедру, в наушниках — слова команд, а где-то далеко внизу — дома, как спичечные коробки, и желтые прямоугольники полей…

В училище все оказалось не таким, как это представлялось в дороге, не было ни планшетов, ни унт.

Поступающих ожидало две комиссии — мандатная и медицинская, — а потом экзамены. Ребята, приехавшие поступать повторно, — а их было несколько человек, — распускали слухи о придирчивости и дотошности комиссий и о сверхсвирепых экзаменаторах. Володя понимал, что этими преувеличениями они хотели оправдать свои прошлогодние неудачи, но робость все равно потихоньку овладевала им. Сергей бодрился и, помня о своей роли опекуна, старался, как мог, передать часть своей чуточку наигранной бодрости другу.

— Крепись, Морковка, — говорил он, хлопая Володю по спине. — Надо сделать так, чтобы мы попали в одно отделение и спали рядом. Четыре года вместе, представляешь? А потом попросимся в одну часть. Так можно, я знаю!

И пел, подмигивая, как заговорщик:

Служили два друга в одном полку. Пой песню, пой…

Послужить в одном полку им, однако, не довелось.

Все произошло быстро и нелепо.

В тот день выносила свои приговоры медицинская комиссия. Непривычно и странно было видеть врачей, одетых в военную форму, которая виднелась из-под халатов. В медицинской комиссии была всего одна женщина. Она каждый день приходила в новом платье. Шепотом сообщали, что она доцент и «светило».

Володя, признанный здоровым и годным, сидел на своей кровати. Кровати стояли в спортивном зале — одинаковые, впритык к друг другу. Сидеть на них запрещалось, но дело уже было под вечер, и Володя запретом пренебрег. «Мы же еще не военные, — рассудил он, — а столов все равно нет».

Он написал отцу коротенькое письмо и заклеил конверт, взяв его из почтового набора, подаренного Анютой. Конверты из набора были длиннее обычных и праздничнее — с яркими большими марками. Они больше подходили для длинных, с лирикой, любовных посланий, чем для коротеньких вестей: «Прошел комиссию, все в порядке», — и Володя задумался, не написать ли Оле.

От размышлений его оторвал Сергей. Он тихо проскользнул в двойные двери спортзала, стукнул кулаком по гимнастическому «козлу», обитому новой кожей, который стоял у дверей, и, глядя вверх, на подтянутые к самому потолку желтые кольца, прошел к своей кровати.

— Ну как, Серега? — спросил Володя. — А я тут письма пишу. Смотри, Анютин конверт, — симпатичный, правда?

Сергей не ответил и плюхнулся на кровать, лицом в тощую подушку. Володя вскочил и наклонился над ним:

— Что случилось, Серега?

— Ничего, — глухо ответил тот. — Ничего, — повторил он и внезапно сел на кровати. — Плевать я хотел на вашу авиацию, вот что! А больше ничего! Ничего особенного! Подумаешь! Все равно вас ракетами заменят, не радуйтесь!

— Да кто радуется, чудак? — растерянно спросил Володя.

Сергей закрыл глаза кулаками и заплакал. Плечи его затряслись. Что-то тонко, как зубная боль, задребезжало под кроватью. Володя едва удержался, чтобы не заглянуть туда, хотя знал, что ничего нет, не должно быть.

«Забраковали Серегу, — подумал он. — Не пропустили. Меня вот пропустили, а его нет. Но ведь неправильно! Несправедливо! Он мечтал, а я… я сбоку припека». В том, что он давно свыкся с мыслью стать летчиком, что не представляет теперь своего будущего иначе, Володя в эту минуту постеснялся признаться даже самому себе.

— Хочешь, я тоже откажусь поступать? — спросил он. — Вот пойду завтра и скажу, что раздумал. Отпустят, обязаны отпустить! И вместе поедем домой.

Сережкиного ответа он ждал со страхом, не зная, что станет делать, если Сергей вдруг скажет: «Правильно, откажись», — но Сергей, отворачиваясь, пробурчал:

— Не надо жертв, обойдусь как-нибудь! И пойди погуляй, что ли. Хочу один побыть, извини!

Володя послушно вышел. «Пойду на почту», — решил он, но вспомнил, что забыл письмо на подушке.

 

7

Девушка, понурив голову, вела похожий на рогатое животное велосипед. Ее паж шагал поодаль, загребая ногами дорожную пыль. Володя помахал рукой приникшему к стеклу подполковнику и пустился вдогонку.

— Погодите! — крикнул он.

Девушка обернулась не сразу.

— Да?.. — хмуро спросила она.

Глаза у нее были заплаканные, но держалась она хорошо, Володя это сразу отметил.

— Понимаете, — сказал он, поравнявшись с девушкой, — я ведь военный летчик. Сейчас в отпуске. Хочу поговорить с вами о вашей меч… о ваших планах.

Девушка с недоверием оглядела Володин штатский костюм, потом улыбнулась — поверила. Отдала мальчишке велосипед и что-то шепотом приказала ему. Мальчишка ловко перекинул ногу через велосипедную раму и поехал, виляя. Его ноги едва доставали до педалей.

— Они несбыточны, мои планы, — вздохнула девушка, глядя вслед мальчишке. — Угораздило же меня родиться не мужчиной!

Володя улыбнулся.

— А вы не очень унывайте, — посоветовал он. — Есть ведь и иные пути. Терешкова, по-моему, тоже в курсантах не ходила.

— Я знаю, — сказала девушка. — Я про нее почти все прочла. Мы же тезки!

— Я думаю, — продолжал Володя, — вам следует поступить в гражданский вуз — в авиационный институт или в московский Бауманский. Я согласен с вами — космосу нужны герои. Но ему нужны и работники. Это ваш брат? — спросил он, показывая на мальчишку, который выписывал на велосипеде лихие кренделя.

— Племянник, — ответила девушка и, сложив руки трубочкой, крикнула: — Вовка, домой поезжай! Я — на автобусе!

— А меня тоже Владимиром зовут, — с улыбкой сообщил Володя. — Морковкой в детстве дразнили: «Вовка-морковка!» И мы, выходит, тезки. Так вот, о работниках. Небо надо осваивать. Спутники связи — только первый шаг. Значит, нужны инженеры, ученые. Это же очевидная вещь! Чтобы один спутник запустить, о-го-го сколько всего надо — и людей, и средств!

— Я вот тоже все думаю: Гагарин и Королев, — ответила девушка, поколебавшись. — Конечно, Королев ученый, академик. Но Гагарин — он ведь первый! И Сам, понимаете, сам все увидел и испытал! Своими глазами — вот что важно! В кабинете все-таки безопасней, чем там, — она подняла глаза, — в космосе.

— А разве ученые трусы? — спросил Володя. — Неувязка у вас получается! Вы говорите про кабинет ученого, а Феоктистов, Рукавишников, Волков? Борис Егоров — врач. А генерал Береговой? Он же умница, и знаний как у доктора наук! Нет, обязательно поезжайте в Москву. Будете учиться. Там аэроклубы есть — парашютисты, планеристы. Если захотите, все у вас получится. А военные училища оставьте парням. Без них пока никак нельзя, без училищ. И не вешайте носа.

Девушка искоса глянула на Володю, и он вдруг почувствовал себя долго жившим, много видевшим и мудрым человеком. Стариком. Странное это было чувство. «А мне всего-то двадцать восемь, — подумал он. — Десять лет разницы, и все — другое поколение». Он взглянул на часы и сказал:

— Видите, заговорился я с вами, а мне в магазин. Это тут, неподалеку. Можем вместе пойти, если вы не возражаете. Кстати, — он улыбнулся, — может понадобиться женская консультация, совет.

— Да-да, пойдемте, — согласилась девушка. — А можно у вас спросить? Почему вы вдруг решили, что меня… нужно утешать?

— Не знаю, — признался Володя. — Утешитель из меня, конечно, никакой. Слез я вытирать не умею. Мы ведь в училище, куда вы так рветесь, вместе с другом поступали. Меня-то приняли, а его нет. Что-то со здоровьем. Такое, знаете, микроскопическое. А уж как он мечтал о небе! Его я тоже не смог утешить.

— И где же он сейчас, ваш друг? — спросила девушка.

— Решил, что возвращаться домой ни с чем стыдно, и подался в другое училище. Тут еще одна штука была. Знаете, что такое государственное обеспечение? А у него только мать, и жили они скудновато. Теперь служит в погранвойсках. Женился.

— А вы? — требовательно спросила девушка. — Почему вы стали летчиком? Вы тоже мечтали?

Володя развел руками. После слов «А вы?..» он ожидал, что девушка спросит, женат ли он, и теперь почувствовал облегчение. «Как барышня, нервный стал, — с иронией подумал он о себе. — Допекли меня». И, не выдержав, улыбнулся.

— Я о многом мечтал, — сказал он. — Ухитрялся сразу как-то обо всем — и ни о чем конкретно. Так, розовые слюни. Сегодня то, а завтра это. Вот если скажу, что летчиком стал потому, что у меня красной рубахи не было, все равно не поверите! Но это так, хотя имелись, конечно, и другие причины…

Девушка глянула на Володю с любопытством и недоверием, однако расспрашивать ни о чем не стала.

На этот раз хозяйственный магазин был открыт. Бумажка «Ушла в торг» исчезла, но вторая, загадочная, продолжала висеть. «Нет и неизвестно», — про себя повторил Володя и покрутил головой.

— Раскройте тайну: чего у вас нет и что вам неизвестно? — весело спросил он, войдя в темный зальчик, заставленный громоздкими товарами — ведрами с крышками и без, соко- и кофеварками, настольными лампами разных фасонов, подставками для глажки белья, шаткими торшерами и вешалками для шляп.

Полная продавщица и ее пожилая помощница в синем мужском халате испуганно обернулись. Володя менее уверенно и весело повторил свой вопрос.

— Ах, да! — с облегчением засмеялась продавщица, и ее голые руки затряслись. — Это вы на двери прочитали! Крышек у нас для банок нет — для консервирования. Все варенье варят, разве напасешься?

— Вон оно что, — сказал Володя. — Ну, нам крышек не надо, нам нужна стиральная машина. Но хорошая!

— Наличными будете платить, в кредит? — деловито осведомилась продавщица. — В какую цену?

Ее помощница, покачивая головой, разглядывала Валю. Ее, видимо, шокировали Валины брюки. Валя, чувствуя на себе недоброжелательный взгляд и смущаясь, старалась держаться поближе к Володе.

— Наличными, — сказал он. — Какой кредит? Цена не играет роли. Но хорошую! Какую посоветуете?

— Сами выбирайте, — ответила продавщица. — Вот берите «Сибирь»: раз дороже всех, значит, лучше!

— Давайте лучше «Ригу», — шепнула Валя. — У сестры такая же. Очень хвалит! И дешевле.

— Вот видите, — улыбнулся Володя, — в таких делах нельзя без женской консультации. А «Рига» у вас есть? — громко спросил он. — Мы «Ригу» купить решили!

Продавщица, широко расставив локти, вышла из-за прилавка. Полнота не позволяла ей прижать локти к бокам. Володя внимательно вгляделся в ее лицо, но не смог вспомнить, где видел его раньше. Подумал: «Где-нибудь…». Сказал:

— Без кассира обходитесь? — полез в карман за деньгами.

— Обходимся, ничего, — подтвердила продавщица. — Испытывать будете?

Володя нерешительно дернул плечом.

— Обязательно, — неожиданно вмешалась Валя. — А вдруг мотор не тянет?

— А у них гарантия есть, — лениво отозвалась продавщица. — Не тянет — в мастерскую!

Но Валя настояла, и мотор машины пару минут погудел вхолостую. Володя, сколько ни вслушивался, ничего предосудительного в его гуле не нашел, а Валя осталась недовольной. Включили вторую машину, третью, потом вернулись ко второй. На ней Валя решила остановиться. «Ишь ты, деловитая какая, — с удивлением подумал Володя. — Кажется, витает, не от мира сего, а гляди-ка!..» Он отсчитал деньги и получил сдачу.

Продавщица спрятала деньги в большой потертый кошель, похожий на кондукторскую сумку.

— Тут ходит один с тележкой, — небрежно сообщила она, — может подвезти.

Володя сунул в карман паспорт машины, в котором продавщица оттиснула лиловый штамп.

— Обойдемся, — сказал он и, кряхтя, взвалил на плечо картонный короб с машиной. — Откройте кто-нибудь дверь!

Выходя, он услышал, как тетка в синем халате, не проронившая до сих пор ни слова, сказала шелестящим шепотом:

— В штанах, срам-то какой! Сестра она ему? Для жены молодая! Командует…

— Он военный, я его знаю, — ответила продавщица. — У него сестер нет. А насчет жены… Из молодых тоже ранние бывают!

Что она говорила потом, Володя не услышал. «А что? — косясь на тонкую девичью фигурку, стоящую в дверном проеме, как в раме, подумал он, — хорошая девочка, милая и — с мечтой! — И тут же, устыдившись того, о чем и подумать-то не успел, одернул себя: — Ей же учиться надо! Вдруг добьется чего-нибудь? Та, в аэропорту, тоже в брюках была». И вздохнул.

 

8

Володя летел тогда в свой первый отпуск.

В гражданском самолете он чувствовал себя шофером начала века, которого усадили в извозчичью пролетку, да не к лихачу, а к ломовому, и повезли шагом, на потеху зевакам. Даже внушительная орденская колодка на груди командира экипажа не избавила Володю от скептицизма. Ему казалось, что самолет едва плетется. Он зевал, — впрочем, наполовину притворно.

Посадка в промежуточном аэропорту затянулась. Наступил долгий летний вечер. Хотя погода стояла великолепная и на бледном небе не было и намека на облачность, в полутемное чрево сто четвертого «ТУ» заглянула женщина в аэрофлотовской форме. Покачивалась ее высокая прическа.

— Рейс откладывается из-за метеоусловий, — громко объявила она. — Граждане пассажиры, прошу покинуть борт самолета!

Граждане пассажиры, недовольно ворча, стали подниматься со своих мест. Кого-то пришлось расталкивать.

— А? Что? Уже Домодедово? — всполошился дядька в клетчатом пиджаке, которого разбудили. Узнав, что до Домодедова еще очень и очень далеко, он пал духом и пожаловался: — Терпеть не могу все эти взлеты, посадки…

Володя потянулся за фуражкой. Чтобы пропустить красивую молодую женщину, ему пришлось снова сесть — стоять мешали спинки кресел. Красавица копалась в сумке. Володя, успевший привыкнуть к тому, что женщин вокруг мало и все они чужие жены, внимательно поглядел ей вслед и увидел, что она в брюках.

— Штучка, а, лейтенант? — спросил разбуженный дядька, одергивая свой клетчатый пиджачок, и подмигнул Володе. — Штучка в брючках!

«Да, хороша, нет слов, — подумал Володя. — С такой бы дома появиться! Олька бы ахнула, мужняя жена».

Володя любил военную форму.

Когда случалось стоять перед зеркалом, он обязательно представлял себе, как на его погонах с одним голубым просветом появляется третья звездочка, затем четвертая, а потом просветов становится два: он — майор, подполковник, полковник… И светлый генеральский китель представлялся ему, и золотые зигзаги на погонах. Он знал поговорку насчет этих зигзагов, но не мог произнести ее вслух — никак не подворачивался подходящий случай.

Он понимал, конечно, что все это просто мальчишество, но… но все-таки неплохо было бы нарочито медленно пройтись мимо окон дома Шлычкиных в генеральской или, на худой конец, в полковничьей форме — показать Ольке, кого она потеряла.

Все четыре училищных года Володя посылал Оле коротенькие открытки — поздравлял ее с каждым праздником, — но когда приезжал домой, встреч с ней избегал, не хотел показываться ей в курсантской форме, которая отличалась от обычной солдатской только погонами. А оказалось, что не в форме дело.

Тетя Фрося написала Володе, что Ольга неожиданно для всех вышла замуж за приезжего парня, мастера с завода, на котором работал отец. Тетка подробно описала свадьбу и то, как Петруха, выпив, хвастался, какой молодец у него зять…

Пассажиров тем временем усадили в автопоезд — в открытые и какие-то игрушечные вагончики, а пилоты отправились через все поле пешком, и у всех у них были одинаковые черные портфели. Володе вдруг ужасно захотелось идти с ними вместе, лениво перебрасываясь словами, и чтобы эта, в брюках, смотрела им вслед.

«Эта, в брюках» внимательно смотрела на свои ногти. Автопоезд катил мимо строящегося здания аэропорта. «Ну, вагончики! Как в зоопарке, — с обидой думал Володя. — Еще бы пони запрягли для полного сходства». Непредвиденная задержка его заметно расстроила, хотя спешить ему особенно было некуда.

— Где-то гроза сейчас, не иначе, — сообщил клетчатый пиджачок и, будто умываясь, ладонями потер заспанное, помятое лицо. — Вы в ВВС тоже грозы боитесь? А, лейтенант?

— У нас другие порядки, — буркнул Володя. — А откуда вам известно, что гроза? Вы же спали!

— У него с господом богом прямой провод, — невесело пошутил кто-то из пассажиров.

«Эта, в брюках» подняла голову и улыбнулась.

Здание аэропорта только строилось, и пассажиров отвезли прямо в гостиницу. Полная, русая и неторопливая женщина, похожая на тетю Фросю, развела их по комнатам. Замешкавшимся пришлось занимать расставленные в коридоре раскладушки.

Володя положил фуражку на подушку, но тут же снял ее: увидел, как «эта, в брюках» с обреченным видом топчется возле раскладушки и кусает губы.

Воспользовавшись минутным замешательством Володи, дядька в клетчатом пиджаке плюхнулся на кровать, сминая белые простыни, и сразу же потянулся к ботинкам — развязывать шнурки.

— Э, нет, папаша, — опомнившись, сказал Володя, — номер не пройдет! Это место для девушки!

Володя ожидал, что завяжется спор, может быть, даже ссора, но дядька покорно поднялся, одернул пиджак и, сопя, вышел в коридор.

— Тоже мне рыцари, — сказал он уже за дверью и почему-то во множественном числе.

Володю это развеселило.

— Девушка, — окликнул он «эту, в брюках» и указал на кровать, — ваше место!

«Эта, в брюках» долго отнекивалась, но Володя все-таки сумел уговорить ее, и они поменялись местами. Девушка сразу же сбросила туфли, прошептала:

— Господи, какие все-таки неудобные кресла в этих самолетах, — и легла.

И было странно видеть ее маленькие, узкие ступни, обтянутые прозрачными чулками. Володя, застыдившись чего-то, отправился бродить по длинному, заставленному раскладушками коридору. Фуражку он оставил на подушке.

В холле, где на хрупких черных ножках стоял неработающий, прикрытый салфеткой телевизор, за круглым столом уже сидели любители преферанса. Посреди стола уже лежали небрежно расчерченный лист писчей бумаги и многоцветная шариковая ручка. Человек, пытавшийся захватить кровать, сосредоточенно глядел в свои карты и бормотал:

— Раз — пас, два паса, в прикупе — чудеса…

«И зачем ему была кровать? Он же в самолете выспался», — глядя на него, подумал Володя. Немного помаячив за спинами игроков, Володя вышел на лестницу, в сизые облака табачного дыма.

Сумасбродный план зрел у него в голове. Больше всего Володе нравилось именно то, что план сумасбродный. «Вот подойду к ней, — думал он, — расскажу все, как на духу, и попрошу поехать со мной хоть на пару дней. Посмеется, конечно, но вдруг согласится? А что? — Он тронул карман. — Деньги есть! Не съедят же ее у нас. А папа обалдеет — это точно!»

И потом, осторожно заглянув в номер и увидев, что девушка в брюках спит, прикрыв лицо газовой зеленой косынкой, Володя еще раз представил себе, как удивится отец, когда увидит нежданную гостью, и улыбнулся.

Посадку на рейс объявили неожиданно, в два часа ночи по местному времени. Преферансисты принялись торопливо дописывать пульку. Женщина, похожая на тетю Фросю, прошла по коридору, задевая лица спящих полами халата, и всюду, где можно, зажгла свет.

— Па-адъем! — на армейский манер гаркнул какой-то озорник.

Кто-то ради потехи кукарекнул — получилось очень похоже, — кто-то выругался в полный голос.

Через полчаса недовольные и молчаливые пассажиры толпились возле темного самолета. Помахивая портфелями, подошли гражданские летчики, встали отдельно, под крылом. Долго ждали трап. Светили холодные звезды. Далеко за взлетными полосами мигали робкие огни спящего города. Посверкивая, как елочная игрушка, бортовыми огнями, прошел на посадку пузатый самолет. «Десятый «АН», — мельком подумал Володя. — Брюхо красное — северный».

К Володе приблизился дядька-преферансист. Он, очевидно, остался в выигрыше и потому не помнил зла и был весел.

— Как успехи, товарищ лейтенант? — дружелюбно спросил он.

— Как генеральские погоны… — ответил Володя.

Возможность произнести поговорку, давно вертевшуюся на языке, нисколько его не порадовала.

— …одни зигзаги, и ни одного просвета, — закончил за него преферансист.

«Точно, в выигрыше», — решил Володя.

Трап наконец подкатил, но началась канитель с проверкой билетов. Володя отошел в сторону. Он не сводил глаз с девушки в брюках. И, почувствовав на себе его взгляд, она сама вдруг подошла к нему и сказала:

— Вы все время смотрите на меня. У меня что, костюм не в порядке? Или вы что-нибудь хотели спросить?

Володя растерялся.

— Н-нет, ничего… — сказал он. — Извините!

Девушка кивнула и отошла. Косынка, которой она прикрывала лицо, когда спала, была теперь, как пионерский галстук, завязана у нее на шее.

«Ну, авантюрист из меня… Оробел, не спросил даже, как зовут, олух царя небесного», — подумал Володя, когда взглянул на нее в последний раз.

Это было уже в Домодедове, ранним-ранним синим утром. Девушка разговаривала с пожилой и представительной женщиной. Она взмахивала завернутыми в целлофан цветами и смеялась. У ее ног стоял красивый кожаный чемодан.

 

9

— А я думала, что вы сильней, — сказала Валя.

— Я тоже так думал, — тяжело дыша, ответил Володя. — Неудобная, черт! Вроде круглая, а ребра какие-то торчат! Придержите-ка калитку!

Он поставил тяжелый короб на землю и потер натруженное плечо. «И ко всему, кажется, опоздал, — подумал он, увидев белье, развешанное на веревках. — Неугомонный у меня старик!..»

Из-за угла, легок на помине, выглянул отец. Его руки до локтей были покрыты серой мыльной пеной. Во рту тлела папироска. Увидев Валю, отец растерянно мигнул и спрятал руки за спину.

— Я же просил тебя подождать, — с укором сказал Володя. — Получается, что зря старался!

— А в чем дело? — спросил отец, двигая во рту папироску. — Здравствуйте, — кивнул он Вале.

— Добрый день, — почти неслышно ответила она.

— А мы механизацию тебе притащили, — сообщил Володя. — Это Валя, она мне помогала. Консультировала, так сказать. А это Андрей Аверьяныч, мой отец. Весьма сложный и упрямый дяденька, надо сказать!

Отец, удивив Володю, отвесил Вале церемонный поклон и не забыл вынуть изо рта папироску, которая тут же намокла, погасла и пожелтела. Валя в ответ присела — сделала то ли книксен, то ли реверанс, Володя плохо разбирался в этих тонкостях. Ему осталось только развести руками.

— А что за механизация такая? — заинтересованно спросил отец, обходя вокруг коробки.

— Стиральная машина, — беспечно ответил Володя. — Это, знаешь, не дело — белье в корыте квасить!

— Пойду я, — тихо сказала Валя.

— Ни в коем случае! — живо обернулся Володя. — Надо провести испытания. Вы, как специалист, будете подавать советы. Папа, осталось, что стирать?

— Вроде нет, — виновато покашляв, сказал отец.

— А горячая вода?

— Воды много!

— Тогда это все, — Володя показал на белье, висевшее на веревке, — заново перестираем. Чище будет. Идет? Тогда за работу, товарищи!

И все взялись за работу.

Валя поначалу стеснялась, а потом потихоньку вошла во вкус, стала командовать мужчинами. Отец и сын, перемигиваясь, с готовностью выполняли ее приказы. Машина, которой отец отвел постоянное место, уютно гудела. Володя, сунув в карман плоскогубцы и белый лейкопластырь, который использовал вместо изоляционной ленты, вертел ручку отжимного устройства и забавлялся, как маленький. Отжатое белье плюхалось в большой таз с отколовшейся местами эмалью. В машине, как метроном, постукивало реле времени. Валя, вставая на цыпочки, развешивала дважды выстиранное белье.

— Хороша веревочка? — прокричал Володя. — От списанного парашюта, между прочим! Вот бы вам на скакалку! Кстати, а к чему вам песочные часы?

— Часы? Откуда вам известно про часы?

— А я вас с Володей вашим видел на берегу. Решил, что вы готовитесь бить рекорд. Ну и ушел, чтобы не мешать. Так часы-то вам зачем?

Выяснилось, что Валя искала в книжных магазинах какое-нибудь пособие по физической подготовке. Нашла брошюру о городошном спорте, правила игры в ручной мяч одиннадцать на одиннадцать и «Бокс» — учебник для институтов физической культуры. Он-то, как это ни странно, и оказался самым подходящим.

— А перчаток у вас случаем нет? — притворяясь испуганным, спросил Володя.

— Случаем нет, — ответила Валя, смеясь. — Перчатки — это техническая подготовка и тактика, а я общефизической занимаюсь. Вы зря насчет часов — они чувство времени вырабатывают. А это знаете, как важно?

— Ну, а другие книжки вы читаете? Художественные? Стихи, например?

— К сочинению по литературе готовилась — читала, — ответила Валя. — Маяковского, Некрасова «Кому на Руси жить хорошо». А писала на свободную тему: «Я знаю, город будет, я знаю, саду цвесть», — на свободную все-таки легче! А так — нет. Я техническими книгами больше интересуюсь. Только трудно… — вздохнула она.

— И напрасно, — сказал Володя. — Вот есть один поэт, забыл его фамилию. Книжка называется «Дни», тоненькая. Очень хорошие стихи: про Пушкина, про детство — всякие. Найдите, почитайте.

— Хорошо, поищу, — согласилась Валя. — А вы не очень-то на офицера похожи, — сказала она, расправляя мокрый рукав зеленой форменной рубашки.

— Почему? — удивился Володя.

— Голос у вас тихий. И вообще…

— Что «вообще»? Усов нет, да? А голос… — Вдруг выкатил грудь и рявкнул, багровея: — Р-рота, р-равняйсь! Р-рота, смир-рна! P-равнение напр-рау!

И тут, как по заказу, из двери выглянул отец. Валя захлопала в ладоши и расхохоталась. Отец, не понимая еще, в чем дело, нерешительно улыбнулся. В руках он держал белую платяную щетку, а на плече Володин китель.

«Чистый же кителек», — удивился Володя, когда отец деловито взмахнул щеткой. Потом Володя увидел орден, привинченный не на месте, и покраснел. Валя тоже заметила вишневую звездочку и посерьезнела, глянула на Володю с почтением.

— Скажите, а как там, в небе, когда летишь? — шепотом спросила она и вдруг, преодолев смущение, призналась: — Я о космосе все время думаю, а сама ни разу даже на «кукурузнике» не летала. Даже близко не видела его!

— Я же вам советую: езжайте в Москву, — сказал Володя. — Ну, не езжайте, а летите, — улыбнулся он. — Получите боевое крещение. Поступите учиться, запишитесь в аэроклуб, а там дело пойдет! Будете еще, как Марина Попович, мировые рекорды бить, удивлять джентльменов из ФАИ. А когда летишь… как описать? — Володя беспомощно развел руками. — Тут надо быть поэтом. А я скажу только, что хорошо… Нет, не хорошо, а здорово!

— Скажите, — неожиданно спросила Валя, — зависть — это стыдно или нет?

— Я песню одну слышал, — ответил Володя. — В ней говорится, что зависть бывает разноцветная. Как карандаши. А мне завидовать нечего: у вас, Валя, еще все-все впереди. Правда!

Отец, продолжая помахивать щеткой, прислушивался к разговору. Он все время поворачивался так, чтобы Валя могла видеть орден, а Володя, наоборот, старался заслонить его спиной и украдкой взмахивал рукой: уходи, мол, зачем ты меня конфузишь? Отец делал вид, что не замечает этих жестов отчаяния.

— Валечка, — откашлявшись, спросил он, — а вы пойдете с нами? Мы обеда не готовили, в гости собрались. Вас и угостить нечем. Мы — к Володиной тете, сестре моей. Уж как она своего племянника дожидается!..

— Ой, нет, что вы, Андрей Аверьянович! — испугалась Валя. — Я, пожалуй, лучше домой! У меня там мальчишка без присмотра. Тоже, кстати, племянник…

И, сколько ее ни уговаривали, она действительно ушла, пообещав заглянуть как-нибудь на днях — о чем-то посоветоваться с Володей.

— Хорошая девушка, — похвалил ее отец, закуривая очередную папиросу. — Имя-отчество мое с первого разу запомнила, молодец! Где ты ее нашел?

— В военкомате встретились, — сказал Володя. — А ты хорош! Китель вынес, орден нацепил. Нацепил, да не на ту сторону! Оконфузил меня совсем!

— Знаю, что не на ту, — начал оправдываться смущенный отец. — Дырку лишнюю не хотел прорывать, а на левой стороне она уже была, дырка-то…

— Хвастунишка ты у меня, — ласково сказал Володя. — А знаешь, эта Валя в космонавты метит, между прочим!

Против ожидания, отец нисколько не удивился.

— А почему нет? — рассудил он. — Умная, за все берется! Достигнет! Я вот весной с завода шел — звали одну форму поглядеть, стержней в ней было много, — так одну из твоего класса встретил. Забыл, как зовут. Хроменькая…

— Анюта, — обрадованно подсказал Володя. — Портсигар-то цел, с богатырями? Ее подарок.

— Цел, — ответил отец. — Он под «Беломор», для «Севера» великоватый. Так вот, встретил я ее, поздоровкались. О тебе спросила, я рассказал. «А как, говорю, твои-то дела? Чем занимаешься?» — «Учусь, отвечает, в аспирантуре». — «И кем будешь?» А она смеется: «Не важно, кем, важно — что! Только объяснять долго». Ну, мне спешить некуда было, со стержнями я разобрался. «Рассказывай», — говорю.

— И что тебе наша Нюрочка поведала? — улыбаясь, спросил Володя.

— А то! Про технический прогресс. Если, скажем, твою родную прабабку воскресить и к нам привести, она бы тут же второй раз померла, перекреститься бы не успела. От удивления. По улицам телеги шастают без лошадей. Вода прямо из стенки течет. Электричество, радио, телевизор — это я уж не говорю! Правнук по небу летает. Как ангел, скажем, или яга в ступе! Как тут не удивиться, сам рассуди?

— Гм… Действительно, — пробормотал Володя.

Он попытался представить себе эту невероятную картину, и вдруг внезапная догадка поразила его.

— Слушай, — воскликнул он, — она, ну, прабабка, при крепостном праве жила!

— Как? — переспросил отец. — Стой. Точно. Ага. Я с четырнадцатого, мать моя, значит, с… с… А с какого она? — растерянно огляделся он. — Паспорта у нее не было никогда, дня рождения не справляла. Может, Фрося знает? Ну, положим, с восемьдесят четвертого она — родила меня в тридцать лет, — а мать ее, моя бабка, с пятьдесят четвертого тогда. Жила не жила, а родилась точно крепостная!

— Ста двадцати лет не прошло, — сказал Володя. — Чудеса! А чем тебя Нюрочка наша удивила?

Отец от старой папироски прикурил новую, а старую метким щелчком отправил в помойное ведро. Володя, глядя на это, промолчал, но осуждающе покачал головой.

— Хромоножка меня на такие мысли и натолкнула, — ответил отец. — Ты слушай! Техника вперед скакнула, сделала гигантский шаг. Удобства всякие появились, — одним словом, прогресс! А хлеб? Какой деды наши ели, такой и мы едим. Дождик вовремя забрызгал — слава тебе, господи! А засуха случилась — что ж, молебен служить, идти крестным ходом? А град, к примеру? Пахали, сеяли, а он — р-раз!..

— Ну, по граду теперь стреляют, рассеивают, — возразил Володя. — На Кубани, например.

— А твоя подружка другой путь ищет, — сказал отец, сияя так, будто именно он ищет и нашел этот другой путь. — Химия и эта… биология. Все будет и сколько пожелаешь! Уже икру делают! Нет, ты подумай! Говорила: «Землю цветами засеем, дадим ей отдохнуть за многие тысячи лет. Маками засеем». Понял? Да за такое дело памятник поставят, как Пушкину в Москве!

«Она и в школе такая же была… восторженная, — вспоминая Анюту, думал Володя. — Маки… Они же и цветут-то всего ничего. А потом что, опиум из них делать? Хотя… красиво бы, конечно, было! Романтики! Анюта теперь и других зажигать научилась. Ишь распалился дед! Памятники готов ставить, монументы! Нет, «вечный хлеб» — это даже в книжках не так просто».

— Ах, чтоб его!.. — воскликнул вдруг отец и безнадежно махнул рукой. — Заговорил ты меня, Володька! Перегорел, наверно, утюжок… Бегу!

Володя вытащил из кармана плоскогубцы и, пощелкивая ими, крикнул в спину отцу:

— Починим, инструмент под рукой!

Двор был полит соленой водой — от пыли. В детстве Володя очень любил растворять соль в ведре. Помешивая детской лопаткой воду, он со сладким ужасом представлял себе, что готовит питье для великана, который выше дома, и решал, добр этот великан или не очень. И сейчас он думал об этом нехитром и распространенном способе спасаться от летней пыли, как о таинстве.

Узкая темная дорожка с неровными, расплывчатыми краями протянулась как раз под веревкой с бельем.

— Кап-кап… — рассеянно сказал Володя и, открыв дверь, вошел в дом, в прохладный полумрак.

В комнате вкусно пахло горячим утюгом. На спинке стула висели выглаженные отцовы брюки. Сам отец стоял перед раскрытой дверцей шкафа. На стук двери он не обернулся. Под его серой рубашкой двигались большие, как крылья, лопатки. Подойдя поближе, Володя увидел, что отец глядит на темно-синее женское пальто без воротника и что на ресницах у отца слезы.

— Ты что, папа? — осипшим голосом спросил Володя.

Отец взглянул на него через плечо.

— Не увидела она тебя, — сказал он, — не порадовалась!

 

10

Это пальто принадлежало Володиной маме.

Она умерла, когда Володя был еще очень мал, и он не запомнил ее мертвую, в пробу. Изо всего долгого дня похорон он помнил только, что откуда-то сильно дуло и кто-то, может быть, тетя Фрося, заставляла его есть рис со сморщенным изюмом. Рис был холодный и какой-то липкий, и Володя, крепко сжав губы, вырывался — не хотел.

Потом, став взрослым, он не раз сталкивался со смертью — в прошлом году нес с друзьями пустой, легкий гроб с голубой фуражкой на желтой крышке и все время косился на нее, и все время хотел ее придержать, и сдерживался, чтобы не сделать этот неуместный, как ему казалось, жест, — но все равно слово «смерть» оказалось для него навсегда связанным с детством, с детскими смутными, легко, казалось бы, излечимыми, но незабвенными страхами.

Отец много выпил на поминках и плакал в голос, не утирая слез. Испуганного Володю забрала к себе тетя Фрося. Шел мелкий, мерзкий осенний дождь, и она завернула племянника в мамино новое пальто без воротника. Она торопилась, несколько раз едва не шлепнулась в грязь. В кармане пальто что-то брякало — это тетя Фрося предусмотрительно унесла с собой все острое — ножи, ножницы и бритву.

Она уложила племянника на широкую, как стол, лавку и накрыла его тем же самым сыроватым и потому явственно пахнущим мамой пальто.

— Спи, Вовочка, — пробормотала она, — спи, родненький! Не лисы — какая лиса? — воротника собачьего не нажила твоя мамочка, не успела. — И, протяжно всхлипнув, убежала успокаивать отца.

Володя остался один. Уснуть он не мог мешала лампочка, которую намеренно на выключила тетка. Он не боялся — яркий свет отгонял страхи.

Теткина избенка, «времянка», как говорили в те послевоенные времена, была тесно заставлена старыми вещами. На постели, почти достигая потолка, лежали подушки — одна другой больше. Из-под прибитого к стене плаката с плотинами, домнами и красными комбайнами, ползущими по желтым полям, выглядывал край затейливого сырого пятна. Игрушек или того, что смогло бы их заменить, у тетки не было.

Впрочем, не было их и у Володи.

Однажды, правда, отец купил ему коня на маленьких деревянных колесах, но жил этот серый, в больших белых яблоках конь очень недолго.

Гривы и хвоста конь лишился сразу, но Володя был в этом не повинен — они вылезли сами по себе. Володя сделал другое: когда мать, опираясь на коромысло, стояла в очереди к водоразборной колонке, он притащился к ней, прижимая к груди лоскуты коричневого картона, поднял на нее свои светлые невинные глазенки, сказал:

— Клава, мясо, — и сложил все, что осталось от коня, у маминых ног.

Подражая отцу, маленький Володя часто называл свою маму просто по имени — Клава.

Мать, стесняясь соседок, погладила его по голове…

— Добытчик, — прошептала она.

Больше игрушек Володе не покупали, и он привык обходиться подручными предметами: гильзами — их в достатке разбросала по улицам города война, — зелеными и коричневыми осколками бутылочного стекла и перьями, которые теряли пестрые и тощие соседские куры, — перья, если их подбросить и дуть под них изо всех сил, летали, они заменяли Володе и его сверстникам настоящих голубей.

…Лавка была широкая, но скользкая, и Володя, потащив за собой пальто, сполз на пол, на коврик, сшитый из ярких лоскутков, — мамино рукоделье. Тетя Фрося все не шла, и Володя заскучал.

Почувствовав под боком что-то твердое, он сунул руку в карман пальто и, к радости своей, нащупал ножницы. Он очень любил кромсать старые газеты, а однажды в лапшу изрезал новенькую облигацию Государственного займа. Мама стала прятать ножницы. И не облигации ей было жалко, а Володиных глаз. Ножницы превратились в запретный и потому всегда желанный предмет. И вдруг они попали к Володе в руки. Это была нежданная удача. Применение ножницам следовало немедленно. Володя огляделся.

Его окружали теткины вещи.

Изучая плакат, прикрывавший пятно сырости на стене, Володя долго соображал, чужая вещь плакат, если он принадлежит тетке, или своя. Мама строго-настрого запретила трогать чужие вещи, и Володя помнил о запрете. Но тетка была все-таки не чужая, а родственница. Володя помнил и это, однако пробовать остроту ножниц на плакате он так и не посмел.

Единственной своей вещью было мамино пальто.

А у пальто не было воротника. И, удивляясь недогадливости взрослых, Володя решил исправить этот недостаток: ведь если отстричь снизу полоску, то будет совсем не заметно, а на воротник как раз хватит. Останется только пришить его — и все.

Осуществить, однако, это благое намерение оказалось нелегко: драп, хоть и был он невысокого сорта, резать куда труднее, чем газету или даже облигацию. У Володи не хватало силенок, но он старался, пыхтел…

Тетя Фрося вернулась не одна, она привела с собой присмиревшего брата. Она не решилась оставить его одного: ей пришло в голову, что в доме слишком много веревок, а унести их с собой немыслимое дело.

Войдя тихонько, брат и сестра застали Володю спящим. Рядом, поблескивая, валялись раскоряченные ножницы.

— Сыночек мой родной! — рыдал отец, смахивая с лица капли дождя и пьяные слезы.

— Не буди, — прошипела тетка. — Ох, Андрюха, и погоревать-то ты как следует не умеешь! Нажрался, сопли распустил — от людей совестно! А еще фронтовик!

Отец, не отвечая на упреки, сел на лавку, с которой час назад сполз Володя, и закрыл руками лицо. Его сапоги были заляпаны желтой грязью. Тетка присела, чтобы выдернуть из-под них коврик, и замерла в изумлении.

— Глянь, Андрюшенька, — растерянно сказала она и подняла с полу ножницы, — что ж он наделал, сиротинушка моя! Пальто мамочкино изрезал — ни продать теперь, ни носить!

— А? — Отец отнял от лица руки и бессмысленно уставился в пространство.

— Вот тебе и «а»! — передразнила тетка. — Сапожищи бы скинул! Раздевайся давай. На пол вас положу!

Отец понял наконец, в чем дело, поднял и подержал на весу наполовину откромсанную полу, а потом запустил руку в карман пальто. Володя чмокнул и заворочался во сне. Отец, покосившись на него, осторожно выложил на ладонь ножи и бритву.

— Догадалась ты, Ефросинья, — медленно сказал он. — Как Вова бритву не схватил?..

— У меня другая забота была, — огрызнулась тетка. — Я думала, как бы ты ее не схватил! Меня нечего укорять. — Она вздохнула. — Петруха, застройщик Платонидин, когда тестя своего хоронил, костюмчик весь на нем бритовкой — чик-чик! — изрезал. Чтоб не отрыли и не раздели…

— Замолчи! — простонал отец. — Замолчи, Фрося!

Когда погасили свет и отец прижал к себе мирно сопящего Володю, тетя Фрося спросила сверху, с постели:

— С Вовкой как думаешь решить? В деревню его отправить? В очагах-то детских мест нет, я чай? А с пальтом-то что делать? Так бы я на толпу снесла, все рублей семьсот дали бы, хоть и без воротника…

— Повесим, — сказал отец. — Повесим, и пусть висит! Будет память.

 

11

Навстречу им шел человек. Он нес на плече большое стекло, в котором отражалось солнце. Володя улыбнулся.

— Может, в магазин зайдем? — спросил он, оборачиваясь к отцу. — Торт купим или еще что-нибудь в этом роде?

— Нет, ни в коем случае! — будто бы даже испугался отец. — Фрося обидится. Она сама по пирогам мастерица, а мы ей покупное принесем! Получится вроде оскорбления. Намек! Подарок есть, и хорошо…

— Ладно, смотри сам, — сказал Володя. — Командуй. Давай в переулок свернем.

— Зачем? — удивился отец.

От него крепко пахло одеколоном.

— А переулками дальше, — улыбнулся Володя. — Ты же сам хотел со мной пройтись, покрасоваться. Или раздумал? А я теперь потей в форме, — пошутил он.

Идти к тетке переулками Володя решил потому, что не хотел проходить мимо дома Шлычкиных. «Утром постоял, хватит, — думал он. — Сейчас она дома уже. Решит еще, что неспроста я под ее окошками гуляю».

Отец здоровался почти с каждым встречным — гордо приподнимал над головой твердую шляпу с прямыми полями. Володя тоже кивал, узнавая почти всех отцовых знакомых. От взглядов, которые эти знакомые бросали им вслед, чесалась спина.

— Вовочка! — обрадовалась тетка. — Владимир Андреич! Орел ты у нас стал, орел!

Володя сунул фуражку под локоть и протянул тетке подарок — кожаные перчатки. Пока тетка примеряла их, ахала и благодарила, он огляделся.

Круглый стол, накрытый скатертью с бахромой, стоял посередине комнаты, а на нем, тоже точно посередине, — фаянсовая кошечка. За стеклами книжного шкафа Володя увидел голубые чайные чашечки. Вместо прежней кровати с никелированными шишками у стены стоял ядовито-зеленый и громоздкий диван-кровать.

— А где же твои подушки, теть Фрось? — удивился Володя.

Тетка быстро взглянула на него, подставила под отцову папиросу стеклянную пепельницу и улыбнулась.

— Вечно натрусит пеплу, не вымести потом, — сказала она, будто извиняясь. — А подушки я, Вовочка, в деревню отвезла, продала там. Себе, конечно, одну оставила, а остальные продала, да… Мода на них, Вовочка, кончилась. А в деревне ничего, даже спасибо сказали!.. Ох, да чего же это я? — вдруг всполошилась она. — Угощать же вас надо, гости дорогие! Только вот выпить у меня… Винца есть бутылочка, а хорошее, плохое — не разбираюсь я в этом!

Отец хмыкнул и выставил на стол недопитую бутылку коньяку, которую тайком от Володи принес с собой.

— Видишь, свое принесли, — сказал он гордо. — Сосуды, между прочим, расширяет!

«Вон почему ты его утром пить не захотел, — подумал, улыбаясь, Володя. — Отнекивался: «Непривычно!» Похвастаться, значит, решил! Тщеславный ты у меня старичок, ох, тщеславный!..»

Тетка унеслась в кухню, загремела там посудой.

— Слышь, Фрось, — разглядывая коньячную этикетку, прокричал отец, — а племянничек-то твой мне подарок преподнес! Это… стирал я, гляжу — тащит! Что такое? Машину стиральную приволок! Холодильник хотел, да я отказался. У меня погреб имеется, холодильник мне ни к чему!

— Будет врать-то, — заглядывая в дверь, возразила тетка. — Холодильники — в очередь, по открыткам!

Отец, нисколько не сконфуженный, помахал указательным пальцем.

— Кому в очередь, а кому… — сказал он. — Вовка с Таискиной подругой гулял, ему б она не отказала!

«Вот это кто был, — подумал Володя, вспоминая полную не по годам продавщицу. — Как это я не узнал ее? Непонятно!»

— Молодец, Вовочка, — похвалила тетка, — облегчил папе своему жизнь! Стирать — мужское разве дело? А я не могу, у меня, Вовочка, сердце. — Она осторожно приложила к пухлой груди ладонь. — И так иной раз зайдется, так зайдется…

— Сейчас коньячку хлебнешь и забудешь, — перебил ее брат. — Черчилль вон по бутылке в день пил, потому и жил сто лет! А если б политикой не занимался, не нервничал, все двести бы прожил! А то он все на Советский Союз зло копил…

— А ты у нас политик, папа, — сказал Володя, вставая. — Тетя Фрося, я тебе помогу!

Когда тетка и племянник накрыли на стол, когда тетка, недовольно ворча, унесла пепельницу и выбросила из нее окурки, когда Володя снял китель и повесил его на спинку стула, когда отец наполнил стопки, — а они больше походили на хрустальные, чем те, которые он хранил в своем буфете, — в кухонное окно вдруг постучали.

Тетка сорвалась с места, побежала открывать.

Отец подмигнул сыну, прошептал:

— Давай, сынок, пока начальства в юбке нету… — и потянул стопку ко рту.

Володя выпил и прислушался.

— Ефросинья Аверьяновна, — торопливо говорил знакомый женский голос, — Тая насчет крышек узнать просила — нужны вам они или нет?

— Так ведь как сказать, Оленька? — громко и певуче отвечала тетка. — Варить если, мороки много. А что мне надо, одной-то? Гости ко мне редко ходят, угощать некого. С другой стороны, скучно без варенья. Малинки-т я уж наварю — лекарственная штука! Нужны, передай, милая, нужны!

Володя вскочил и вышел в кухню. «А память все-таки приукрашивает всегда», — успел подумать он, увидев Олю, и сказал:

— Здравствуй, Ольга Петровна! Давно тебя не видел. Зайди посиди с нами!

— А и правда, Оленька, зайди, — засуетилась тетка. — Учились вместе, есть о чем поговорить. Посидите, друзей вспомните. А мы порадуемся на вас, старики!

Оля, поломавшись для виду, согласилась.

Володя уступил ей свой стул, а себе принес из кухни голубую табуретку — точно такие же стояли у них дома. Оля села на стул осторожно, боясь помять висевший на спинке китель, а сверток, с которым пришла, положила на колени. Тем, что она не заметила привинченный к кителю орден, Володя остался и доволен, и недоволен.

Отец многозначительно переглянулся с теткой, потом поманил ее пальцем и что-то зашептал. «Про Валю докладывает», — догадался Володя и громко сказал, постучав вилкой по стопочке:

— Что у вас там за секреты? В обществе секретов нет. Ты лучше, папа, налей!

— Ты не сердись, — наклонившись к нему, шепнула Оля, — я ведь случайно зашла, не ожидала…

— Непознанная необходимость, — усмехнулся Володя.

— Что ты говоришь? — не поняла Оля.

— Случайность — это непознанная необходимость, — повторил Володя. — Энгельс так утверждал.

На Олиной щеке вспыхнуло красное пятно.

— Мне Таиска сказала, что ты в городе, — шепотом призналась она. — Вот я и зашла узнать, как ты, что. Не думала, что ты здесь!

— Я понимаю, — кивнул Володя. — Как ребята наши? Как ты сама?

— Я?.. — замялась Оля. — Живу… А ребята… Алик Окладников на танцах играет, вроде руководителя. Трезвым редко увидишь! Сережка в армии, как и ты. Женился. Ашота диссертацию защитила. Очень Вака какого-то опасалась. Но ничего, видно, обошлось.

— ВАК — это комиссия такая, аттестационная, — пояснил Володя. — Я слышал, — он покосился на отца, — Анюта землю маками засеять хочет. Правда?

— Замуж она хочет, — сказала Оля, не поднимая глаз. — Семью хочет, детей своих. Плачет — так хочет! А кто ее возьмет, хоть и ученая она теперь?

— М-да, жалко, — ответил Володя. — Я одну такую встречал. В командировке мы были, в другом округе. С тем самым подполковником, папа, у которого семеро, — повысил он голос. — В гостинице номеров нет, комиссия какая-то прибыла — сплошь полковники. Но раскладушки нам пообещали. Пошли мы в ресторан перекусить. Поздно уже было…

Отец покосился на тетку.

— Слыхала? — спросил он. — В люди твой племянник вышел. Есть захотел — в ресторан!

И непонятно было, гордится он сыном или осуждает его.

— Поздно уже было, — повторил Володя, — все закрыто. Еле место себе нашли — стол длинный, на шестерых, — сели с краю, заказали по горячему, ждем. А за столом девушка сидит. Красивая, глазищи — о! Как блюдца. Лейтенанты к ней со всего зала — танцевать приглашают. Всем отказывает, хотя и видно, что пришла одна. Ну, мы покушали и ушли. Боялись, что и раскладушек нам не достанется.

— И что? — спросил, закуривая, отец. — Смысл где?

— А то, — рассердился Володя. — За шинелями очередь была, и мы пошли к дежурной без шинелей. Ресторан-то при гостинице, на втором этаже. А когда вернулись, она по лестнице спускалась нам навстречу.

— Ну? — продолжал настаивать отец.

— Баранки гну! — распалился Володя. — Хромая она была, как наша Анюта. Даже больше, одна нога тонкая совсем! Швейцар сказал, что она к ним почти каждый вечер ходит, придет раньше всех и сидит до закрытия. Они уж привыкли. Ног-то не видно под столом. А уходит последняя, чтобы никто ее не видел. Вот тебе, папа, и «ну!»!

Отец вынул папироску изо рта и покрутил головой.

— Это тут действительно есть… психология, — сказал он. — Личная жизнь вещество топкое! А тут особенно. Таким людям и помочь не можешь, и отворачиваться нельзя. Всюду клин, как говорится!

— Я тебе давно передать хотела, — сказала Ольга, трогая сверток, который лежал у нее на коленях. — Вот через Ефросинью Аверьяновну. Возьми!

Володя нерешительно принял легкий и мягкий сверток.

— А что тут? — спросил он.

— Сам погляди, — ответила Оля.

Володя отодрал клок бумаги и увидел красное. «Рубаха», — тут же догадался он.

— Я тебе еще тогда ее подарить хотела, — сказала Оля. — Я купила белую, а Таиска перекрасить помогла. Только б ты не взял! Ты гордый был, — усмехнулась она. — Потом и не зашел ни разу. Задавался!

— Нет, стеснялся скорей, — признался Володя. — Хотелось достичь чего-нибудь сначала, а потом уж приходить!

— С девчонками молодыми по городу шататься не стесняешься, — вздохнула Оля. — Зачем она тебе? Что у вас общего?.

«Таиска насплетничала, — пронеслось у Володи в голове. — И я хорош — не узнал ее. Женский телеграф — немыслимая скорость! Крышечки, вареньице… Ну и ну!..»

— Общего?.. — переспросил он. — Как тебе сказать? Небо. — Он на мгновение задумался. — Да, пожалуй, что так и есть. Хотя и чересчур высокопарно. Именно небо.

— Вовочка, Оля, вы ничего не едите, — раздался заботливый голос тети Фроси. — Попробуйте холодца. А то растает!

 

ДОЛГИЙ МИТРОФАН

Из кабины крана было видно, как трое не торопясь шли вдоль длинного штабеля синих бетонных шпал, покрытых серым, слежавшимся снегом. Митрофан Капитонович вздохнул, натянул рукавицы и, поднатужившись, открыл примерзшую дверцу. Холодный воздух клубами полез в кабину.

— Что — дают? — прокричал он вслед уходившим.

Один из троицы, — кто именно, Митрофан Капитонович не рассмотрел, — в оранжевом жилете, обернулся, невероятно яркий на фоне серого снега, и прокричал в ответ, сложив большие черные варежки рупором:

— Вроде — дают! Петрусенко-т уж с час как приехал!

Митрофан Капитонович тут же, без долгих раздумий, спустился с крана и, разминая длинные ноги, зашагал за троими к конторе — крайнему в длинном ряду других вагону, единственному с решетками на окнах.

На ходу Митрофан Капитонович прикинул, сколько ему причитается получить на сей раз. «Ничего, нормальный ход», — довольно подумал он, сложив сдельные, колесные, коэффициент, прочие надбавки и вычтя из полученной суммы аванс и подоходный налог. Алиментов он не платил уже года полтора, но привычно сосчитал, сколько бы это было.

Потом он вспомнил письмо, полученное накануне. Верный друг Виталька писал, что дома́ все дорожают и дорожают. Возвращение на родину опять откладывалось на потом. Довольство улетучилось. Митрофан Капитонович засопел. «Безобразие, — подумал он, глядя на инструменты, беспечно разбросанные вдоль монтажной дорожки. — Покидали все! Чуть снежку — и хана́! Раскапывай потом! Работнички!..» Угрюмое небо давило на притихшую землю, обещая скорый и обильный снегопад. Митрофан Капитонович пошел дальше, огорченно махнув рукой.

Очередь у конторы была невелика — почти все разместились в узком тамбуре, куда выходило окошко кассы. Оттаивали там в тесноте, — оттаивали и балагурили, топча ногами сухо потрескивающий шлак. Пятеро, совсем мальчишки, воинственно вопя и промокая замерзшие носы рукавами, налетали на стайку румяных, приземистых девиц, одетых в неуклюжие ватные штаны с отвисшими задами, — толкались, пыхтели, выдыхая пар, и хохотали ненатуральными голосами.

Митрофан Капитонович знал, что стоит только тесному, как бойница, окошку кассы раствориться толстенькой дверцей вовнутрь, как неведомо откуда набегут люди. Начнут кричать, что занимали или кто-то за них занимал, втиснутся вперед… Придется битых два часа утаптывать и без того твердый снежный наст и мерзнуть, онемевшим носом втягивая угарный запашок теплого еще шлака, кучи которого робко дымят под каждым почти вагоном. Запах будет позывать на рвоту и надолго задержится в ноздрях, не позволяя забыть о себе.

А когда наконец очередь подойдет, непослушные пальцы не смогут вывести в платежной ведомости, правее птички, поставленной красным карандашом, собственную подпись, и кассир, толстый Петрусенко, недовольно заворчит, выдвигая из узкой амбразуры стопку денег, присыпанную сверху горсткой блестящих, будто только что начеканенных, монет: «Расписываться разучились, грамотеи! А мне ведомость сдавать! Нет, хоть крестики заставляй ставить!..» Внятность ворчания кассир будет соизмерять с фамилией получающего и тем, сколько он получает.

Однако, зная все это наперед, Митрофан Капитонович помялся и остался в очереди — самым почти последним. «Мало ли что, — думал он. — Петрусенко завтра возьмет и заболеет. Он хоть и пузатый, а больной. Жалуется: «Камни!..» Или сбежит с казенными суммами, и камни в требухе не помешают. Ищи тогда свищи! А то найдутся лихие молодцы — мало ли их на белом свете! — найдутся и «сделают» кассу. Плакала тогда наша копейка…» Митрофан Капитонович знал, что «сделать» кассу молодцам помешают кованая решетка и листовая сталь три, которой обиты дверь и стены, но все равно учитывал такую возможность.

Все вышло, как он и предполагал: и народ, до поры до времени гревшийся по вагонам, набежал, и крик поднялся, и очередь мигом выросла, стала тугой и беспокойной, и померзнуть пришлось, и подышать угаром… Одного Митрофан Капитонович не сумел предусмотреть — нахальства Сени-коменданта.

* * *

Раньше Сеня был обыкновенным путевым рабочим — третьего, кажется, разряда. Вместе с запойными личностями неопределенных лет и пестрых биографий, вместе с мальчишками, ожидавшими призыва в армию, вместе с деревенскими девчатами, которые погнались за паспортами и последующим городским счастьем, Сеня трудился на путях: таскал пропитанные креозотом шпалы, тужился, кантуя неожиданно гибкий, как металлическая линейка, синий старогодный рельс, подбивал балласт, а зимой, как в армии по тревоге, в любое время суток выезжал на снегоборьбу… Во время снегоборьбы это и случилось — в суматохе.

Пьян ли Сеня был, что остался на рельсах, когда все уехали, или трезв, установить потом не было никакой возможности, — мороз, он из человека любой хмель выбивает и любую дурь. Когда Сеню хватились и вернулись, он успел поморозить три пальца на левой руке, потому что потерял рукавицу, и обе щеки — забывал их тереть.

Пальцы ему отняли в дорожной больнице — отрезали, бросили в таз и даже не показали, — а щеки начали шелушиться. Потом полгода почти наезжали ревизии — проверяли технику безопасности, грозили судом, раздавали выговоры и лишали премий. Сеня получил инвалидность, и его, как инвалида третьей группы, поставили начальником над простынями, наволочками и одеялами солдатского образца. Присвоили ему громкий титул коменданта и выдали три амбарные книги, в которых рабочие расписывались за матрацы, одеяла, простыни, подушки, наволочки и полотенца. За кровати, тумбочки и трехгранные ключи от вагонов расписываться не полагалось.

Случилось это три зимы назад, и со временем Сеня приобрел важность и даже растолстел. Платили ему столько же, сколько и раньше, до происшествия, сохранив все те немалые довески, которые положены за тяжкий труд на рельсах.

Митрофан Капитонович на Сеню был в обиде. Когда сосед его и приятель — шесть лет прожили вместе, в одной половине вагона, спали голова к голове и, пока не пригнали новый вагон-столовую, по очереди готовили и питались вместе, — когда сварщик Шатохин решил поставить крест на неприкаянной холостой жизни и на правах мужа ушел жить к вдове из ближайшего совхоза, устроился там на вполне приличный для сельской местности оклад в мехмастерские, — Сеня-комендант не дал Митрофану Капитоновичу пожить в половине вагона одному, а подселил к нему Славку, неуважительного, несамостоятельного бывшего студента, изгнанного из вуза за грехи.

Митрофан Капитонович, правду говоря, сильно сомневался в том, что Славка студент, хотя и бывший. Студентов он представлял себе тихими и умными ребятами, с непременными очками на носу и толстыми книгами в руках. Славка же разговаривал всегда громко, был нахален, особым умом, по мнению Митрофана Капитоновича, не отличался, очков не носил, а из книг читал только «Двенадцать стульев» и глупо ржал, читая. Шатохин, переезжая к вдове, не вместил эту книгу в чемодан и забросил ее обратно в тумбочку. Там-то Славка и разыскал ее.

Каждый вечер Славка где-то шлялся и домой, в вагон, возвращался поздно. Воротившись, шумел, мешая Митрофану Капитоновичу спать, и таскал у него сахар — пить чай. Своего-то он и не покупал никогда. А сахар в магазинчик привозили дорогой — быстрорастворимый рафинад в больших и красивых пачках. «Кубинский», — говорили про него, а Митрофан Капитонович считал его несладким. В каждой пачке помещалось восемьдесят четыре кусочка. Стащив три, студент Славка наносил Митрофану Капитоновичу ущерб в тридцать семь копеек старыми ежевечерне. Подсчитав как-то эти убытки, Митрофан Капитонович сахар стал прятать, предварительно сочтя кусочки, и затаил обиду.

Не на Славку, которого считал «недоделанным», а на Сеню-коменданта. «Нарочно недоделанного подселил, — думал он, содрогаясь от гнева и обиды. — Никакой жизни не дает, гад помороженный!..»

* * *

И вот этот Сеня, вместо того чтобы встать в очередь, как это сделали все порядочные люди, или подождать день и получить деньги завтра, как это практиковалось путевыми мастерами и аристократией из конторы, — вместо всего этого Сеня полез к кассе без очереди, ругаясь в голос и распихивая безответную молодежь, которая его боялась.

— Нет, ты куда это? — спросил Митрофан Капитонович, закипая от воспоминаний о давних обидах.

Сеня не ответил, только не оборачиваясь досадливо дернул плечом.

— Не пойдешь, гад! — вскричал Митрофан Капитонович голосом, сиплым от мороза и возмущения.

— Мне акт подписать, — объяснил Сеня, обращаясь не к Митрофану Капитоновичу, а к очереди.

— Это какой такой еще акт? — пробиваясь вперед, взвизгнул Митрофан Капитонович.

Сеня-комендант показал очереди какую-то несолидную бумажку, зажатую в беспалой руке, и втиснулся в дверь конторы, придавив ею двух робких толстушек в завязанных под горлом треухах.

— Акт?! — взревел Митрофан Капитонович вернувшимся голосом. — Очередь соблюдай! — И кинулся за Сеней следом.

Очередь непонятно загудела. Кассир Петрусенко, заслышав шум, немедленно прекратил выдачу денег и захлопнул свою бойницу — он работал на Севере давно и видал виды. Очередь зашумела громче, недовольные начали браниться в голос.

В тепле и духоте конторы Митрофан Капитонович немедленно растерял весь пыл и уверенность в собственной правоте.

— Соблюдай… — тихо повторил он и притянул дверь поплотнее.

Сеня-комендант, нагло улыбаясь, остановился и почесал шелушащуюся щеку углом бумажки, той самой несолидной, которую показывал очереди. «Змей! — подумал Митрофан Капитонович, с ненавистью глядя на эту похожую на ободранный рыбий бок щеку. — Вот змей! Короста на нашу голову…»

Кассир Петрусенко приоткрыл дверь своего отсека, бронированного холодной сталью три, и предусмотрительно выставил вперед свою объемистую ногу в роскошной белой бурке, отделанной коричневой кожей. Он, многоопытный, быстро сообразил, в чем дело, и с веселой укоризной покачал головой.

— Что такое стряслось? Чем это вы, товарищ Кортунов, так возмущаетесь? — спросил он, улыбаясь и показывая влажные золотые коронки. — Я на вас, честно сказать, всегда удивляюсь: такой солидный человек, а мерзнете там с сопляками…

Митрофан Капитонович с великими трудами отодрал взгляд от ненавистного Сени.

— Я — как все, — сутулясь от смущения, ответил он.

— Как кто? — улыбнувшись еще лучезарнее, удивился толстый Петрусенко и кивнул в сторону двери, из-за которой доносился глухой ропот: — Там же сплошь пацанва, а вы наш заслуженный, наш уважаемый работник!

Лесть кассира заставила Митрофана Капитоновича окончательно смутиться. А Петрусенко, скрипнув бурками, развернулся в тесном своем отсеке, пошелестел бумагами и протянул Митрофану Капитоновичу платежную ведомость, заполненную, как дневник школьника, фиолетовыми чернилами.

— Распишитесь, дорогой товарищ Кортунов, — сказал он, отвинчивая колпачок авторучки. — Сейчас я выдам вам ваше заработанное…

Растерянный Митрофан Капитонович взял ведомость, косо приложил ее к шершавой стене и неуверенно, потому что не было возле его фамилии привычной красной птички, расписался. Все это он проделал медленно и молча, как во сне. Петрусенко же, пока Митрофан Капитонович выводил дрожащие буквы собственной подписи, подмигнул Сене-коменданту, и тот принял деловой, озабоченный вид, отошел к бухгалтерским столам и тронул висевшие на стене большие темные счеты.

— Посчитайте, дорогой Митрофан Константинович, — заботливо сказал Петрусенко, протягивая деньги. — Копеечка, она счет любит! Особенно трудовая. Да… — Он озабоченно поморщился. — Вам семнадцать копеечек причитается, а я вам двадцать дал. Совсем меди не стало, вся на провода идет. Электростанций понаделали, а нам с медью прямо беда!

— Я отдам, я обязательно отдам, — уверил его Митрофан Капитонович, пряча в карман непересчитанные деньги. — Сегодня к вечеру занесу или завтра с утра… как разменяю.

— Сочтемся, люди-то свои, — блеснул золотом зубов Петрусенко. — И прошу вас всегда без очереди, уважаемый Митрофан Константинович, дорогой наш товарищ Кортунов! Вам — первому, так и знайте!

Кассир во второй раз исказил его отчество, но поправить его Митрофан Капитонович так и не решился. За дверь конторы он выбрался красный и вспотевший — от смущения и удушливого вагонного тепла. Получилось, что он, сам того не желая, обманул мерзнущих в очереди ребят: сам-то денежки получил, а их заставил лишние минуты торчать на морозе. Поняв это, Митрофан Капитонович ужасно расстроился. Он хотел было встать на свое место в очереди, чтобы вторым обманом покрыть первый, но, подумав, только махнул рукой и, ссутулившись больше обычного, побрел вдоль длинного ряда вагонов — домой, домой.

— От жердь, черт долгий! — крикнули ему вслед. — Он права качает, а тут сопли к носу примерзли! Не июль!

* * *

— Ты что, Сеня, сдурел? — опросил Петрусенко, когда Митрофан Капитонович, красный, как из бани, покинул контору. — Он же псих, срок имел, а ты с ним конфликтуешь! — Кассир укоризненно качнул головой и протянул коменданту ведомость. — Распишись против своей фамилии!

Сеня расписался, тщательно пересчитал деньги, и Петрусенко, из осторожности понизив голос, поведал ему историю о том, как перед праздниками выдвигали кандидатов на Доску почета.

Главный инженер, молодой еще, неопытный в работе с людьми товарищ, среди немногих других назвал и фамилию крановщика Кортунова, нашлись и другие несознательные, которые поддержали эту кандидатуру, но Бочкарева, которую все называли «отдел кадров», возразила и поставила товарищей на надлежащее место: поскольку Кортунов имел судимость, да судим был за хищение социалистической собственности, было бы политически неверно… пример для молодежи… В общем, фотография Митрофана Капитоновича на Доске почета не появилась. А вот премию к празднику ему все-таки дали, и приличную, — главный инженер настоял.

— Так-то, Сеня! — Петрусенко закончил свой рассказ и, распахнув окошко кассы, стал продолжать выдачу.

— А мы уж думали, что вы померли там, — довольно вежливо сказал тот, кто стоял перед окошечком кассы первым, и, наклонясь, назвал свою фамилию.

— «Померли»!.. — передразнили его из середины очереди. — Он еще тебя переживет, боров гладкий! Ему не дует…

* * *

«А он ничего, оказывается, мужик, Петрусенко, — думал Митрофан Капитонович, медленно бредя домой. — Зря я про него… Он чужую копеечку не зажмет, знает, как она достается. А вот Сеня, змей, тот рабочую копеечку сосет, паразит! И никто его, скорпиона, не остановит…»

Нет, Сеня-комендант не брал взяток. Да ему их и не предлагали — не за что. Разве что поднесут иногда стаканчик, чтобы потом выпросить лишнее одеяло, но какая же это взятка? А лишнее одеяло можно было взять и так, стоило только поорать погромче, как студент Славка, например: с горластыми комендант Сеня был трусоват, трусоват и уступчив.

Однажды сварщик Шатохин объяснил, что лишние деньги Сеня получает законно — есть будто бы такой закон, по которому инвалидам, переведенным на легкую работу, положено платить старую среднесдельную зарплату плюс все довески к ней, ежели травму или болезнь человек получил на производстве. Митрофан Капитонович Шатохину тогда не поверил.

— Не может быть, — сказал он тогда. — Нету такого закона, чтоб пьяницам за ихнее пьянство деньги платить… На что Цапленков пьет, шофер наш, но на работу пьяный — ни-ни, не выходит! А Сене кто виноват?

Шатохин, тонко улыбнувшись, пожал плечами.

— Жизнь, Митроша, — ответил он. — Она по-разному поворачивается, наша жизнь! Вот Сеню обидела, наказала, а потом обратно приголубила, пожалела… Э, да ты завидуешь ему, что ль?

— Кому? Сене-то? — обиделся Митрофан Капитонович. — Тут налицо расхищение соцсобственности, а никто не пресекает, конца этому делу не кладет! Вот что обидно, друг Шатохин!

О священной и неприкосновенной социалистической собственности, волнуясь и от волнения сильно бледнея, говорил одетый в коричневую форму прокурор, когда судили Митрофана Капитоновича. Прокурор был худ и длинноволос, как писатель Максим Горький в молодые годы. А судили Митрофана Капитоновича за краску.

Больше всего на свете теща любила рассказывать о людях, которые «умеют жить». Митрофан Капитонович к их числу, конечно, не относился. Рассказывая, теща всегда поглядывала на зятя со значением и вздыхала, потому что слова ее не доходили до цели и не давали желанного результата. Однажды ей приспичило покрасить в палисаднике забор к Первомаю, а в магазинах в те годы краски не было и в помине.

— Не у людей же, Митроша, покупать, — разумно и ласково сказала она и вручила зятю фляжку.

Трофейная эта фляжка с широким горлом вмещала в свое нутро никак не меньше полутора литров, а то и все два, и была плоской, спрятать ее Митрофану Капитоновичу при его росте и худобе было очень даже просто. Но спрятать, однако, не удалось.

Пожилой стрелок ВОХР, ретиво относившийся к своим обязанностям, задержал его на проходной. Он поднял невообразимый шум, хотя бежать Митрофан Капитонович даже и не пытался. Пойманного с поличным, его арестовали, остригли наголо и через две недели судили в старом и тесном заводском клубе.

Суд был показательный. За хищение социалистической собственности Митрофану Капитоновичу дали «полную катушку». Чтоб другим неповадно было. Хотя защитник, выделенный городской коллегией адвокатов, тоже говорил красиво. И волновался он гораздо меньше своего противника — прокурора, поскольку был старше годами и опытней. До суда он научил Митрофана Капитоновича говорить, что краска понадобилась не для забора, будь он сорок раз проклят, этот забор, а для крыши, которая текла… Митрофан Капитонович так и сказал, хотя их дом был крыт шифером, красить который надобности нет.

Судили Митрофана Капитоновича три женщины, и после того, как одна из них провозгласила приговор, у него было много времени, чтобы подсчитать, сколько та краска стоила. Получалось, что никак не больше четвертного теми деньгами, а теперешними — два пятьдесят. А Сеня-комендант каждый месяц получает лишние сорок — пятьдесят рублей новыми, и никто этого безобразия прекратить не в силах, а Шатохин еще вздыхает: «Жизнь!..»

* * *

«Вот тебе и жизнь!..» — вздохнул Митрофан Капитонович, нашаривая в кармане трехгранный ключ. Экс-студента Славки в вагоне не было. Митрофан Капитонович у порога стащил подшитые валенки со своих длинных и худых ног, а с валенок глубокие самодельные галоши.

Половина вагона, в которой он жил вместе со Славкой, походила на обыкновенную комнату. Только множество маленьких окошек — на каждом отдельная казенная занавеска, — карта железных дорог страны и иногда легкое покачивание на промерзших рессорах напоминали, что это не крепко вросший в землю дом, а вагон, в любую минуту готовый — только вытащи из-под колесных пар тяжелые башмаки и прицепи локомотив — вздрогнуть, скрипнуть и покатить по заржавевшим от лени рельсам в неизвестность, цепляясь днищем за высокие стебли высохших прошлогодних трав.

На тумбочке тарахтел маленький, но громкий, как и его хозяин, будильник студента. Спать он Митрофану Капитоновичу не мешал, а вот заснуть иногда не давал — особенно когда мучили раздумья. Стрелки будильника светились, и это было удобно. А вот в звоне Митрофан Капитонович не нуждался совсем: он всегда просыпался в шесть, надо ему, не надо, — привык.

Митрофан Капитонович прошлепал по вагону в одних сбившихся носках и огляделся. Днем приходила уборщица, она небрежно протерла пол шваброй и застелила Славкину постель — сам студент застилал ее редко, поскольку всегда опаздывал на работу. Под койкой у Митрофана Капитоновича уборщица не мыла никогда — ленилась отодвигать чемоданы.

А они были совсем легкими, эти чемоданы. В том, который поновее, Митрофан Капитонович хранил свой парадный наряд. Кроме широкоплечего пиджака и прожженных выше колена и тщательно заштукованных брюк в чемодане хранились разные бумаги:

ветхая справка из госпиталя;

удостоверения к трем медалям; сами медали потерялись давно,

копия судебного приговора, с ошибками, убористо и слепо перепечатанная на курительной бумаге: «Именем Российской Советской Федеративной Социалистической…»

Были и фотографии:

родители покойные — отец сидит на гнутом стуле, а мать стоит сзади, обнимая отца за плечи;

Митроша мальчишкой, в чужой матроске;

Митрофан постарше, с сестрами;

военных времен фотография, сделанная в городе Пилау через неделю после конца войны, — Митрофан Капитонович сидит на валуне в сияющих сапогах, и вид у него хоть и худой, но гвардейский, бравый…

Единственную фотографию сына Леньки Митрофан Капитонович хранил отдельно, в конверте от старого письма. Три года Леньке, Леониду Митрофановичу, на этой фотографии. Восседает себе на трехколесном велосипеде, и сам черт ему не брат.

Митрофан Капитонович помнил, что фотограф велосипед специально держал — мальчиков снимать. Для девочек у него кукла была — рослая, умеющая выпискивать «мама» и с закрывающимися глазами. Сколько слез пролили маленькие девочки, не желая расставаться с роскошной куклой, но фотограф не желал продавать ее ни за какие деньги.

— Нельзя, средство производства, — отвечал он готовым на все родителям, грустно усмехаясь.

Его дети, Митрофан Капитонович слыхал об этом, как-то нелепо погибли в конце войны. Две девочки… Еще у фотографа имелась телефонная трубка. С ней детишки на снимках получались очень умными: маленький еще, а вот поди ж ты, уже и по телефону разговаривает…

Во втором чемодане, поплоше, и вовсе посуда порожняя сложена была. И переложена старыми газетами, чтобы не гремела. Наезжая на станцию, Митрофан Капитонович менял ее на сигареты «Прима», и получалось, что курит он вроде бы бесплатно.

* * *

Митрофан Капитонович задвинул чемоданы на место и встал с колен. Он тронул трубу отопления и тотчас отдернул руку, потому что труба обжигала.

— Теплынь, хорошо! Сейчас чайку — и порядок! — сказал он сам себе, включая электрический чайник, подаренный ему сварщиком Шатохиным ко дню рождения.

Начало этому обычаю положил сам Митрофан Капитонович. У «отдела кадров» Бочкаревой он узнал, когда сварщик родился, в какой день, и купил ему чехословацкий бритвенный прибор в кожаном футляре Растроганный Шатохин, тоже подгадав под день рождения, преподнес ему электрочайник. Митрофан Капитонович стал подумывать, что дарить Шатохину в следующий раз, чтобы получилось на те же деньги, но Шатохин рассчитался с работы и переехал жить к вдове в совхоз.

Репродуктор передавал лекцию о том, как нужно правильно воспитывать детей, и Митрофан Капитонович его выключил, хотя по инструкции этого делать не полагалось. Инструкция требовала, чтобы репродуктор был включен постоянно — и днем, и ночью. По нему, прерывая передачи, зачитывали всякие объявления и вызывали бригады на снегоборьбу. Но Митрофан Капитонович вызова в контору не ждал и на снегоборьбу вот уже несколько лет не ездил.

Чайник легонько засвистал, закипая. Митрофан Капитонович снова встал перед кроватью на колени и, царапая руки о кроватную сетку, вытащил из нового чемодана пачку сахара, пачку чая и предохранитель от радиоприемника «Урал», завернутый в клочок газеты. Живя вместе с Шатохиным, Митрофан Капитонович предохранитель из приемника не вынимал никогда. Он начал вынимать его после того, как Сеня-комендант подселил к нему студента Славку. Ища джазовую музыку по всем доступным диапазонам, Славка без жалости крутил ручки приемника, и Митрофан Капитонович, наблюдая за этим грубым насилием над хрупкой техникой, испугался: «Сломает!..»

«Маяк» передавал русские песни. Митрофан Капитонович прихлебывал из кружки чай, со стуком помешивая в кружке перевернутой вилкой. Все ложечки, — а их при жизни с Шатохиным было штук шесть, если не десять, — куда-то подевал студент. «Надо из столовой принести одну», — подумал Митрофан Капитонович, когда женщина густым и усталым, хватающим за душу голосом запела эту песню:

То-о не ве-етер ве-етку кло-онит, Нее дубра-авушка шуми-ит…—

пела она, а Митрофану Капитоновичу вдруг стало так грустно, так неприкаянно, так захотелось пожалеть себя, старого, что он закрыл глаза и едва не расплакался.

И-извела-а ме-еня кручина-а, По-одколодная-а змея-а…

Закрыв глаза, Митрофан Капитонович попытался вспомнить детство, справедливо полагая, что счастливее поры в его жизни не было. Однако, кроме темной, запыленной иконы с богородицей, склонившей кроткую голову к плечу, портрета маршала Буденного верхом и нагретого солнцем зеленоватого стекла в маленьком оконце — стекла, о которое с томительной настойчивостью бились большие синие мухи, бились и ныли басами, не вспомнилось почему-то ничего.

До-огорай, го-ори, моя лучина…

Да и какое у него было детство? Размахивая самодельным кнутом, он гонял по пыльным буграм полосы отчуждения тощую корову Майку. Происходило это на городской окраине, за железнодорожными пакгаузами и складами. Майка отличалась прямо-таки фантастической бестолковостью, а кнут не стрелял. Но и это было уже не детством: чувствуя себя привязанным к глупой и строптивой корове и потому ничтожным, маленький Митроша мечтал тогда о недоступной женщине.

Звали ее Асей. Из разговоров старух Митроша знал, что ей уже двадцать девять и она «старая дева». Ася служила машинисткой в каком-то тресте, одевалась «по-городскому» — для городской окраины необычно, красила губы и флаконами изводила одеколон. Замуж ее, несмотря на довоенную легкость заключения и расторжения брачных союзов, не звали — очевидно, из-за сухих, совсем без икр, ног и того унылого недоверия, которое она питала ко всем существам мужского пола, без различия возраста. А вот маленький Митроша считал ее красавицей и млел, завидя ее, — любил бескорыстно и безответно.

До-огорю с тобой и-и я-а…

Митрофан Капитонович вспомнил слепого гармониста Яшу. Не ведая конкуренции радиол и магнитофонов, презирая слабосильные патефончики, Яша был непременным и желанным гостем на всех крестинах, свадьбах, проводах и встречах. Сам он ходил налегке, закинув назад горбоносую голову. Издали он казался очень высокомерным. Кормилицу-гармонь, завязанную в чистый белый платок, благоговейно нес кто-нибудь из ребят постарше и посолидней. Остальные, почтительно притихнув, бежали следом, чтобы потом липнуть к окнам. Яша всегда играл что-нибудь печальное, бередящее душу — такое же, как эта песня, которую передавал «Маяк». Потом Яша стаканами пил прозрачную казенную или мутноватую, подкрашенную вареньем «свою». Он тихо пьянел и лил из своих незрячих глаз слезы. Его любили и жалели — артист…

А вот детство Леньки, сына своего, Митрофан Капитонович помнил отчетливо и подробно. Жена Маруся дни напролет шила, стрекотала на швейной машинке, теща, беспрерывно ворча, топталась у плиты, сам Митрофан Капитонович работал слесарем на заводе — все были заняты, все при деле, Ленька рос нетребовательным, тихим. Рано пошел, рано заговорил…

Теща приучала Леньку к вежливости, и он вслед за ней покорно повторял всякие косноязычные «сипися» и «поляля», лишь отдаленно похожие на требуемые «спасибо» и «пожалуйста». Однажды вечером, когда все были дома, в сборе, Ленька неожиданно сказал: «Гописи!» — подражая бабке, за что и был звонко и больно отшлепан: «Не поминай имени господнего всуе!» Ленька открыл ротик с едва заметными зернышками коренных зубов, которые у него только пробивались, и горько-горько заплакал. Эти белые намеки на зубы, тонущие в беззащитной розовости десен, напомнили Митрофану Капитоновичу мякоть недозрелого арбуза. А на дворе стоял вьюжный декабрь, прошел День Конституции, а там и — Новый год, и из даров лета в семье ели только соленые помидоры, вынимая их из едкого, как щелочь, раствора и смывая с них плесень теплой водой. Тяжелая, как свекольный самогон, злоба ударила Митрофану Капитоновичу в голову, но он не изругал тещу последними словами, как хотелось, не треснул наотмашь по отечному усатому лицу. Он просто вышел вон, на мороз, без шапки и долго матерился про себя, поминая бога и его мать, глядя на далекие, дрожащие от холода звезды и тоскуя по иной — более правильной и счастливой — жизни.

Сына Митрофан Капитонович тогда не любил и стеснялся этой нелюбви, как порока. Полюбил он его позже, внезапно и сильно, будто прозрел и увидел свет и все краски мира. Позволив себе после получки его пятьдесят и пару пива, он возвращался домой. Он боялся, что обе женщины начнут ворчать, и придумывал оправдания. Сын Ленька встретил его у порога. Он стоял на нетвердых еще ножках, длинненький и худой, и слегка покачивался — как папа. Он молча наблюдал за тем, как отец отдает матери длинные сотенные, а когда тот загремел мелочью, извлекая ее из кармана, сказал, подражая звону монет и ключей:

— Гын-гын! — и счастливо засмеялся.

Услышав этот смех, Митрофан Капитонович вдруг и себя почувствовал несказанно счастливым, подхватил Леньку на руки, но поскольку потолки в доме были низки, а сам он высок, не подбросил сына вверх, как того неудержимо хотелось, а закружил его по комнате в порыве исступленной отцовской любви.

— Уронишь, Митроша, — прошептала жена Маруся, прикладывая к груди кулачок, в котором зажаты были сотенные бумажки и мелочь — получка мужа.

— …зальют зенки-то, — на секунду покинув свой пост у плиты, осуждающе пробормотала теща.

А Ленька весело хохотал, обняв отца ручонками за шею. С того вечера они как-то по-особенному полюбили друг друга, отец и сын. Провожая отца на работу, Ленька говорил:

— Иди, гын-диди! — и долго махал ручонкой на прощанье, стоя перед закрытой дверью.

Если отец задерживался, Ленька начинал волноваться и даже плакал, но Митрофан Капитонович опаздывал домой чрезвычайно редко. Он всегда приносил сыну гостинец — конфетку, пряник, блестящую никелированную гайку или книжонку, купленную в газетном киоске. Вскоре Ленькино «гын-диди» превратилось в совсем отчетливое «гостинчика неси». А еще через некоторое время забору в палисадничке понадобилась краска.

* * *

Концерт русской песни закончился, его сменил краткий комментарий доктора наук по поводу положения в Индокитае.

Чай был выпит, на дне кружки, медленно описывая круги, плавали распаренные, пухлые чаинки. Митрофан Капитонович, кряхтя, выдвинул чемодан и спрятал сахар и заварку. «Насчет бы ложечки не забыть», — подумал он, небрежно вытирая стол тряпкой.

Доктор наук мерным голосом говорил об ужасах войны — о напалме и деревушке Сонгми, о непроходимых джунглях и сожженных на корню урожаях риса. «Тепло у них там, в Индокитае этом, — подумал Митрофан Капитонович, укладываясь поверх одеяла на кровать. — И земля ведь какая богатая! А нет там людям покою! Делегацию какую в кино покажут — худые все, кожа да кости, в чем душа…»

Митрофану Капитоновичу почему-то вспомнились бананы, светло-зеленые и изогнутые, как парниковые огурцы…

Он вдруг с удивлением обнаружил, что ни разу в жизни не отведал бананов. Ни бананов, ни ананасов. Видел их однажды мельком в областном центре, проходя по главной улице, мимо шикарного магазина «Овощи — фрукты», а отведать — отведать не довелось.

Или то муляжи были в магазине-то? Настоящие-то на витрину не положат — испортятся.

Потом ему показалось, что в крайнее окошко кто-то постучал. Он прислушался. Стук повторился, осторожный и неуверенный. «Прутиком, — догадался Митрофан Капитонович, свешивая с кровати длинные ноги. — Маленький, рукой не достал…» Он выключил радиоприемник и в одних носках побежал открывать.

— Але, кто там? Заходи! — крикнул он в клубящуюся тьму, распахнув дверь и по очереди поджимая мигом озябшие ноги. — Скорей давай! Холодно! — И убежал, шлепая по полу замерзшими ступнями.

Вошла молоденькая девушка. Веником смахнув с валенок снег, она притянула потуже дверь и остановилась у порога. Как ее зовут, Митрофан Капитонович не помнил, а вот лицо ее было ему знакомо.

— Студента нету, — неприветливо пробурчал он, заворачивая ноги в одеяло. — Где — не знаю, — добавил он, кряхтя.

— А я не к Славе, я к вам, — девушка застенчиво улыбнулась. — Насчет подписки на газеты и журналы, — пояснила она, красными, как мясо, замерзшими пальчиками извлекая из кармана синего пальтишка маленький блокнотик, и начала его листать, озабоченно хмуря светлые бровки.

— Ишь ты, под получку подгадала, — сказал Митрофан Капитонович, добрея. — Ты как, деньги за это получаешь или бесплатная нагрузка тебе такая? — спросил он, подтянув худые колени к подбородку и обнимая их руками.

— Поручение, от комсомола… — ответила девушка, сделав шаг вперед, и оглянулась, не наследила ли. — У нас «Правда», «Известия», — начала она привычной скороговоркой, — «Гудок», как железнодорожная газета… А хотите если, то на «Комсомольскую правду» можно, с февраля, — улыбнулась она. — Некоторые пожилые интересуются…

— Вот и пускай себе интересуются, — перебил ее Митрофан Капитонович. — Мне газет не надо, — опаздывают, и вот есть, — он указал на свой «Урал», потом на черный репродуктор. — Они все новости расскажут, без задержки!

— Тогда журналы… — предложила девушка.

— Это другое дело, — отозвался он. — Я б «Науку и религию» выписал, интересный журнальчик! — И тоном строгого экзаменатора спросил: — Сама-то читала его когда?

— Нет, — смутилась девушка, — не читала.

— И зря, — отрезал Митрофан Капитонович.

Несколько номеров «Науки и религии» попались в руки в дорожной больнице, где ему вырезали аппендицит. Шов долго мокнул почему-то, врачи озабоченно переговаривались, а Митрофан Капитонович скучал. Журналы оказались спасением. В них Митрофану Капитоновичу нравилось все: и про сектантов, которых судили громким судом, и про то, как мракобесы делают «святую воду», которая не протухает, — обманывают народ, и про древние рукописи, которые найдены где-то кем-то и пролили долгожданный ясный свет на то-то и то-то, и про то, как один мужик, пожилой уж, седой и с нерусской фамилией, запросто читает чужие мысли и угадывает, что у кого из зрителей в карманах. Журналы были иллюстрированы, на фотографиях тощие богомолки в белых платочках или с лицами, спрятанными за паранджой. Все они напоминали Митрофану Капитоновичу его тещу, и он, читая надписи под снимками, клеймящие и разоблачающие этих богомолок, их кликушество, ханжество и скрытую хитрость, мстительно радовался, хотя теща никогда не была тощей и особенной религиозностью не отличалась…

Девушка полистала свой блокнотик.

— Такого журнала у нас нету, — виновато сказала она. — Вот, — поднесла она список к глазам, — вот «Наука и жизнь» имеется, а «Науки и религии» нет почему-то…

— «Науку и жизнь» не хочу! Дураком себя чувствовать… — отказался Митрофан Капитонович, выпрямил длинные ноги, лег и заложил руки за голову.

— Тогда извините, — поникла девушка. — До свидания.

— Пока, — ответил Митрофан Капитонович. — Трехгранник есть? Закрой там…

Оставшись один, он закрыл глаза и попытался задремать, но ничего из этого не получилось. Он вскочил и в одних носках прошелся по вагону. «Или выпить?» — подумал он, начиная тосковать и позевывать. А тут явился сосед-студент, явился — не запылился, ввалился в вагон с шумом и грохотом, с посылочным ящиком под мышкой и с песней на устах.

Мы получку получили, И у всех глаза горят…—

пропел он и подмигнул Митрофану Капитоновичу.

— От предков, заботятся о непутевом чаде! — Он швырнул посылочный ящик на постель, прямо на одеяло. — Не забывают. Пропал бы я без них! — Следом за ящиком полетела шапка. — Работаешь, можно сказать, как Карла, а получать — меньше Буратины! А, Капитан? Ты со мной согласен?

— Что, дрезина пришла? — спросил Митрофан Капитонович, снимая валенки с трубы отопления.

— Ну, — ответил студент, — с почтой.

* * *

Кроме почты дрезина привезла с узловой станции шофера Цапленкова, молодого слесарька Мишку Крамаренко и Зою Плаксину, путевую рабочую четвертого разряда. С ними вместе прибыли и слухи.

В мешке с почтой, помимо серых казенных пакетов, тощей связки личных писем, газет за всю неделю — для подписчиков и вагон-клуба, лежали журналы «Путь и путевое хозяйство» и «Вокруг света» — для главного инженера. Главным, кстати, его никто не называл: во-первых, он был здесь единственным инженером вообще, а во-вторых, больно уж молодо выглядел, совсем мальчишка. По имени его тоже никто не звал, а по отчеству и подавно. «Инженер» — в глаза и за глаза. А Зоя Плаксина окрестила его монахом. Что ж, на то у нее нашлись свои веские основания.

Зоя ездила в дорожную больницу, где пролежала три дня. Пребыванием в больнице она осталась очень недовольна. Врач, молодой и обходительный мужчина, не теряя своей обходительности, дать Зое больничный лист отказался наотрез. Выдал справку на простой бумаге, бухгалтерия такую не оплатит, да и показывать такую не совсем ловко… С горя Зоя закатилась к двоюродной сестре и прогостила у той десять дней, пережидая метели.

Шофер Цапленков был мрачен и сразу отправился к себе в вагон. Даже получку не пошел получать. Его к себе вызывал районный прокурор — для беседы. Когда Цапленков, потея от страха, переступил порог прокурорского кабинета, прокурор усадил его на стул и тихим голосом, вежливо разъяснил, что по существующему законодательству родители несут ответственность за своих несовершеннолетних детей, а если не хотят или не могут воспитывать, кормить, поить, обувать и одевать их лично, то обязаны оказывать им постоянную материальную поддержку, а называется это «алименты». Еще прокурор что-то говорил о каком-то «регрессивном акте», и Цапленков понял, что от алиментов ему не отвертеться, против него закон. Он притих, задумался и, против обычая, даже не выпил на станции.

Мишку Крамаренко вызывал военкомат. Там его в очередной раз обмерили, обстукали и заставили вместе с другими допризывниками пробежать на лыжах десять километров — кросс. Лично сам военный комиссар поинтересовался, почему это Мишка до сих пор не комсомолец, посоветовал вступить и сказал, что тогда, возможно, Мишку призовут на флот. Потом Мишке выдали повестку на расчет и велели готовиться к призыву, а как это делается, позабыли объяснить. Возвращался Мишка гордый и довольный. Он в сотый, может быть, раз мысленно примерял на себе полосатый тельник, фланельку, брюки-клеш и радовался своему замечательному морскому будущему.

Из слухов ни один впоследствии не подтвердился.

* * *

Месяц назад Митрофан Капитонович послал сыну своему Леньке, Кортунову Леониду Митрофановичу, почтовый перевод на тридцать пять рублей с припиской: «В собственные руки». Теперь он ждал ответной весточки, но ее все не было и не было. Не привезли ее и на этот раз. Митрофан Капитонович очень огорчился.

— Эй, Долгий! — позвал кто-то.

Митрофан Капитонович, поморщившись, оглянулся.

— Долга-ай! Митрофан! — снова прокричал шофер Цапленков, сложив ладони дудочкой. — Эй, слышь? Дело есть! — Придерживая шапку, он подошел ближе. — Поговорить надо, слышь? Об важном! Пошли ко мне!

Митрофан Капитонович пошел, — как откажешь? В двух вещах нельзя отказывать человеку — в разговоре и в табаке. Эту истину Митрофан Капитонович очень хорошо усвоил. В своем вагоне Цапленков, сильно наследив валенками, нашел бутылку с мутноватым содержимым и выдернул затычку, сложенную из газеты.

— Садись, Митрофан, — пригласил он. — Чего стоишь? Сейчас врежем с тобой, побеседуем…

Самогон пахнул жженой резиной, перегоревшим трансформатором он пахнул, но пошел хорошо и сразу же согрел. Закусили консервами «Котлеты рыбные в томате», тридцать шесть копеек банка. «Дешево и сердито», — отметил про себя Митрофан Капитонович, закусив холодной котлетой и прочтя на банке название и цену.

— Слышь, Митрофан, ты алименты платил? — спросил Цапленков, сняв шапку и наливая еще по одной.

— А ты как думал? — Митрофан Капитонович вонзил вилку в последнюю котлету. — Платил…

Всего котлет в банке было три, и, подумав, Митрофан Капитонович разделил эту последнюю, третью, пополам.

— И сколько ж это получалось? — понюхав собственный, пахнущий бензином рукав, спросил Цапленков.

— А двадцать пять процентов — у меня один, — ответил Митрофан Капитонович, пережевывая котлетку. — Сын у меня, большой уже парнишка! Друг Виталька писал, что в педагогический институт поступил. Тренер будет, как выучится. По баскетболу. Высокий вырос, — переполненный отцовской гордостью, улыбнулся Митрофан Капитонович. — Как я!

— Да-да, как ты, по баскетболу, мячик в корзинку кидать… — рассеянно согласился Цапленков. — А вот если двое, тогда сколько? Ползарплаты?

— Нет, ползарплаты — это много, — ответил Митрофан Капитонович, продолжая улыбаться. — Тридцать три процента — вот сколько, если двое! Одну треть. У тебя разве двое?

— Двое. Девки обе, — глядя в стол, ответил Цапленков. — Младшую родила, когда мы уж разошлись. Я вербовался как раз, комиссию проходил, а они из роддома приехали, деверь привез. Посмотреть, стерва, не пустила! — Цапленков звучно и страшно скрипнул зубами.

— Будешь платить. — Митрофан Капитонович, чтобы успокоить, положил Цапленкову руку на плечо. — Вырастут — тогда все расскажешь. Что почем. Письмо напишешь или еще как…

— Нет, тебе легче, — перебил, не дослушав, Цапленков. — Пацану еще можно объяснить, а девкам… С себя копий понаделает! — Он кулаком стукнул по столу так, что закачались стаканы и бутылка. — И волнует меня, Митрофан, что не мои это девки! И я вроде белый, и сама она с рыжинкой, и родня ее… А девки темненькие обе. Брюнетки, значит.

— Может, в бабушку там, в деда?.. — осторожно предположил Митрофан Капитонович.

— В чью бабушку? В чертову? — со злой слезой в голосе заорал Цапленков. — Когда я детдомовский с войны, своих не помню! Знаю, что с Кубани я, а больше ни хрена не знаю… А ихняя порода все рыжие, как один!

— Потому и ушел? — спросил Митрофан Капитонович.

— Жизнь заставила, вот и ушел, — хмуро ответил Цапленков.

* * *

А Митрофан Капитонович от своих не ушел. Его, если правду говорить, выгнали. А это совсем другое дело.

Отбывая срок, Митрофан Капитонович работал прилежно, ни в актив не лез, ни к блатным не прислонялся — держался в стороне, насколько позволял рост, незаметно. Ждал свободы — светлого часа. Сдружился он только с одним эстонцем — Энделем того звали. Тоже высокий был и молчаливый, иногда казалось — немой. Вечерами, перед отбоем, Митрофан Капитонович байки ему рассказывал — те, что для Леньки, сына своего, сочинял. Эндель вслушивался и кивал, хотя вообще-то по-русски понимал с трудом, с пятого на десятое.

Дождавшись наконец светлого часа — свободы, Митрофан Капитонович полетел домой, как на крыльях. И сам не помнил, как доехал, дошел, постучал в знакомую, обитую мешковиной дверь. Жены Маруси не было дома. А вот теща дома сидела — нянчилась с Ленькой и стряпала обед. Сын за эти годы вытянулся — длинненький стоял, худенький. Увидев отца, испугался. Посмотрел диковатыми глазами и приготовился то ли бежать, то ли плакать. Теща, глядя мимо зятя, сердито стучала чугунами.

— Леня, сыночек, я же папка твой! — Митрофан Капитонович сипло произнес давным-давно приготовленные слова и сам едва не заплакал. Присел перед сыном на корточки и протянул ему кулек с конфетами, самыми дорогими, что нашлись в магазине. — Я ж гостинчик тебе привез!

Ленька шагнул вперед, и ножки его неуверенно дрогнули. Сам ли он шагнул, бабка ли его подтолкнула — этого Митрофан Капитонович не заметил. И долго потом себя казнил, что не заметил. Шагнув вперед, Ленька не взял протянутого кулечка.

— Уходи! — тоненьким голоском сказал он и оглянулся на бабку, ища поддержки. — Уходи! — повторил он, получив ее. — Ты нам не нужен! — И, совсем как взрослый, махнул рукой в сторону двери.

Теща как-то зловеще, безгубо улыбнулась. Поощряя, будто за хорошо вытверженный урок, она погладила внука по голубой стриженой головенке, потеребила его коротенький чубчик. Ленька отступил на шаг, прижался к бабкиным ногам и исподлобья посмотрел на отца. «Забыл, — подумал Митрофан Капитонович, выпрямляясь. — Отца родного забыл!..»

— Иди, рвань несчастная! — бесстрашно зашипела теща. — Уголовник чертов! Ишь приперся чужую жизнь заедать! Иди, куда краденое носил! И дитё вон отказывается!

Ленька испуганно глядел на нее снизу вверх. И Митрофан Капитонович, поколебавшись, ушел, как того единодушно требовали сын и теща. Тихо ушел, без скандала. Выйдя за дверь, вытер лицо, забрызганное тещиной ядовитой слюною, постоял, ошеломленный случившимся, и захватил со столика в сенях «вечную» иглу для примуса, которую сам в свое время и сделал на заводе, — захватил, сам плохо соображая, зачем. На место иглы положил кулек с ненужными теперь конфетами. А иглу бережно сунул в карман. Так она там эти годы и лежала, завернутая в прозрачную бумагу.

К вечеру того несчастного дня Митрофан Капитонович узнал, что Маруся, пока он сидел, отбывал наказание, сошлась и живет с продавцом из магазина «Промтовары». Василием того продавца зовут.

— Не то любовь у них с твоей Маруськой, не то артель, — сказал ему за пивом верный друг Виталька, с которым он и в ремесленном вместе до войны обучался, и на фронт ушел в сорок втором. — Васька этот тканями торгует. Ну, натягивает… А Маруська твоя на дому фуражки-восьмиклинки шьет и всякое такое. Теща продукцию на толчок по выходным носит. Полное разделение труда. И нужен ты им, выходит, друг Митроша, как собачке Жучке пятая нога!

Митрофан Капитонович слушал, молча хмурясь, и не хотел верить в то, что все рассказанное другом — правда. Утром, переночевав у Витальки, он отправился к своему бывшему дому. Таил надежду встретиться с Марусей, а повстречал соседку.

— Тещенька-то твоя, Митроша, — поведала та, озираясь по сторонам, — она не говорит теперь: «Вася купил». Говорит: «Вася отрезал», — соседка с завистью вздохнула, — по-другому никак! Я теперь подсвинка держу, разрешили, так Маруся объедки в ведре приносит — хоть снова на стол вынимай! А Леньку твоего не обижают. Одевают чисто, во все в новое, и не бьют — не слышно. На эту зиму во второй класс пошел… — Она помолчала, ожидая, что Митрофан Капитонович о чем-нибудь ее спросит, но он не спросил, и она спросила сама, причем, соболезнуя, понизила голос до шепота: — А ты, Митроша, куда ж теперь?

Он не ответил. Не потому, что не хотел или решил держать свои дальнейшие планы в секрете. Просто сам не знал, что будет делать, куда денется. Не решил еще. Дни шли за днями, а он все ходил, потерянный, не зная, что предпринять. Выяснил, что теща всем рассказала, будто краску ту он с завода чуть ли не цистернами угонял, уж флягами — точно, куда сбывал — неизвестно, а денежки или прятал, или относил бабе какой на стороне. Не могли же за стакан краски ему столько лет дать?! Все, даже и те, кто был на показательном суде, вздыхали и соглашались. Забыли, что «показательный» — это другим пример, вперед наука. Сходил в «Промтовары» — на Васю того глянуть.

Вася стоял за прилавком без пиджака, по-домашнему, в желтой, как канарейка, шелковой сорочке. Он с профессиональным изяществом помахивал темным деревянным метром и крепко пахнул дорогим одеколоном. На рукавах сорочки Вася носил металлические пружинки и все время сдвигал их кверху, а в манжетах — запонки из янтаря. И был в годах. Митрофан Капитонович молча постоял в дверях магазина, загораживая покупателям дорогу, и ушел.

И еще несколько дней провел в недоумении. Ночевал то у Витальки, то где-нибудь еще — где придется, у Витальки стеснялся на каждую ночь оставаться. И задумал он поломать этот треугольник, но на улице повстречался ему знакомый участковый.

— Прописываться, работать думаешь, Кортунов? — спросил тот, разглядывая Митрофана Капитоновича, словно диво. — Гляди, а то мы за тебя подумаем!

И Митрофан Капитонович завербовался. Коротая время до поезда, который должен был снова увезти его в далекие края, он сидел в скверике у вокзала. Бездумно глядел на стального цвета барышню с веслом, стоявшую посреди сухого фонтана. Вокруг его облупленных кирпичных бортов носились юные велосипедисты. Младший на новеньком, сияющем подростковом велосипеде никак не мог догнать старшего и обиженно кричал:

— Да-a, ты быстро!..

— И ничего я не быстро! — отвечал, оглядываясь, старший. Еще раз обогнув сухой фонтан на своем стареньком взрослом, дребезжащем велосипеде, он ликующе закричал: — Это моя самая маленькая скорость!

«Эх, надо было Леньке велосипед купить, — глядя на них, думал Митрофан Капитонович. — А что? Деньги есть. — Он тронул карман. — Под дверь поставить или Витальке поручить… Нет, выбросили б или продали. А то радость бы парнишке была. Второй класс!»

Алименты же он сам вызвался платить, как только устроился на новом месте и огляделся. Сходил к судье на прием, выбрал время. Судья, мужчина, выслушав его, сочувственно поцокал языком, а потом быстренько оформил все в самом лучшем виде. И Митрофан Капитонович платил, столько лет платил. И не жаловался, никто не слышал.

* * *

— Пойми ты, Митрофан, мать ее, жизнь эту! — Цапленков, тужась, пытался отодвинуть от себя привинченный к полу стол. — Мне ж не денег жалко, мне себя жалко! Она, стерва рыжая, ворует у себя в столовой — никто ее, суку, не поймал! — Он грохнул по столу сразу двумя кулаками. — «Какой ты мужик, кричит, какой добытчик!» А я на автобусе работал, народ возил, машина без кондуктора — где мне взять?! Телевизоров одних три штуки сменила, — умерив голос, пожаловался он. — Изо всей улицы у нас у первых был «КВН» с линзой, по двадцать человек глядеть сходилось. Потом «Рекорд» купили… и этот надоел! Еще какой-то привезла — экран как в сельском клубе. Копейки ей мои нужны! — снова закипел он. — Унижение мое, вот что ей надо… Выпьем, Митрофан! — Цапленков пошарил под столом, вытащил четвертинку и уронил на пол шапку. — Ты, Митрофан, — «являющий свою мать». Эт-та мы по литературе в школе изучали… Я по-омню! — И погрозил пальцем.

Митрофан Капитонович, позвякивая стеклом о стекло, безошибочно разлил водку. Цапленков тем временем долго поднимал с полу шапку. Потом от полноты чувств хотел разбить порожнюю поллитровку о дверь вагона, но Митрофан Капитонович не позволил, не допустил безобразия. Он отстранил руки Цапленкова и осмотрел горлышко бутылки. Оно, к сожалению, оказалось щербатым, и Митрофан Капитонович, наклонясь, катнул бутылку под кровать, где она еще долго и недовольно громыхала.

— Эт-та, пошли на воздух, Митрофан, — предложил Цапленков, ладонью набивая на голову непокорную шапку. — Все выпили, чего сидеть? Кино сегодня, а?..

— Пошли, — согласился Митрофан Капитонович.

Ему вдруг стало как-то муторно, не по себе. И самогон был в этом повинен, и мысли. В желудке, не желая перевариваться, холодным комом лежали полторы рыбных котлеты. Митрофан Капитонович осторожно поставил на стол пустую четвертинку. Просить ее у Цапленкова он раздумал.

Вышли. Мороз, напоминая о себе, обжег щеки. Судя по афише, намалеванной на листе фанеры, в вагон-клубе показывали старый фильм «Разные судьбы». Слышно было, как стрекочет киноаппарат, как неразборчиво переговариваются экранные герои. Долетали обрывки музыки. Молодежь, томясь в ожидании танцев, бродила в ущелье между жилыми вагонами — парами, поодиночке и гурьбой. Прожектор излишне ярко освещал междувагонную улицу, и Митрофан Капитонович издали заметил, что у волнистого фанерного стенда, на котором Сеня-комендант вывешивал на гвоздиках газету «Гудок», а прочий люд — записочки о том, что и где продается, толпятся взволнованные люди. Увидел студента Славку, который выбирался из толпы со словами:

— Везет же людям! А дуракам особенно!

— Эт-та что тут? — Цапленков с ходу врезался в толпу, придерживая шапку, чтоб не упала.

Никто ему не ответил. Все жадно тянулись вперед, толкаясь и далеко вытягивая шеи. С высоты своего роста Митрофан Капитонович увидел половинку газеты с лотерейной таблицей, неизвестно чем приклеенную к стенду, а уж потом заметил скомканные, похожие на рубли бумажки, разбросанные всюду.

Вокруг говорили о том, что из проверивших свои билеты выиграли пока лишь двое: какая-то не то Даша, не то Клаша, Митрофан Капитонович не разобрал толком, выиграла рубль, а слесарек Мишка Крамаренко — мопед. Ему завидовали вслух.

* * *

Лотерее Митрофан Капитонович не доверял и удивлялся, как это люди могут в погоне за сомнительной удачей выкладывать свои кровные — кто тридцать копеек, кто трояк, а кто и все тридцать рубликов.

Сварщик Шатохин мечтал о мотоцикле с коляской. Однажды он отправился за ним на узловую станцию, в магазин, но мечту прямо из-под его носа увел какой-то полуответственный товарищ из дистанции сооружений. Потом-то выяснилось, что у товарища в ОРСе работал родственник — зять или, может, тесть. Или брат двоюродный. Шатохин с горя выпил и, случайно забредя в маленькую пристанционную сберкассу, взял да и скупил все лотерейные билеты, что там были, — сто семь штук.

— Не купил я себе мотоцикл, — вернувшись домой, заявил он Митрофану Капитоновичу, — значит, выиграю. Или «москвича», еще лучше! Билетов-то сколько, видал? — Он потряс толстенькой пачкой. — Тут не выиграть грех… Хочешь, подарю один? Или десяток? А, Митрош?

От такого немыслимо щедрого дара Митрофан Капитонович, конечно, отказался. Да Шатохин и не настаивал особо. Порыв внезапного великодушия прошел, и Шатохин едва и предложить-то успел, как тут же засомневался и пожалел об этом: вдруг подаренный билет выиграет? Именно он и выиграет, а остальные сто шесть — нет? Писали же в «Известиях»…

— Нет, ты не говори, Митроша — человек! — доказывал после этого Шатохин всем встречным и поперечным. — Он душевный, копейки твоей не возьмет! У эстонца научился, — глубокомысленно добавлял он, — был у него друг эстонец. Чужого — ни-ни, но и свое, конечно, извините… Да нет, ты не спорь, Митроша у нас душа золотая!

Подошел наконец и прошел день тиража. Шатохин ждал его с суеверным страхом. После розыгрыша ему пришлось помаяться еще с недельку, пока не привезли газету с таблицей. Оказалось, что выиграл Шатохин три раза по рублю и набор — автокарандаш и авторучку. Ругался он месяца два подряд, постепенно затихая, а потом, конечно, забыл — занялся вдовою.

* * *

Нет, не доверял Митрофан Капитонович лотерее, считал ее пустой забавой, но сейчас, как и все вокруг, остро позавидовал чужой удаче.

— А мопед… что такое? — спросил он, поскольку сегодня расслышал это слово впервые.

Ему наперебой объяснили, что мопед — это подобие простого велосипеда, но с моторчиком, и потому лучше. Из сбивчивых и невразумительных объяснений Митрофан Капитонович понял, что мопед штука неплохая. Для городских или по крайней мере оседлых жителей. И тут в голову Митрофана Капитоновича пришло то, что студент Славка назвал бы «идеей».

— «Идея», — сказали дети, — пробормотал он Славкино присловье. — А где он живет, этот ваш Крамаренко?

Ему с услужливой готовностью указали на нужный вагон. Митрофан Капитонович хотел захватить с собой Цапленкова, но тот, утешившись на морозе, занялся важным делом: спрятавшись за вагон, он украдкой выглядывал оттуда, а заметив проходящую мимо девушку, выскакивал и обнимал ее. Девчата визжали, скорей игриво, чем испуганно, а Цапленков, вдохновленный успехом, снова прятался, схватившись за шапку. Все начиналось сначала.

Митрофан Капитонович поглядел на это, поглядел, плюнул и один отправился к обладателю счастливого билета. В вагоне, на который ему указали, в каждой его половине, жили по трое, — так Сеня-комендант расселял молодежь. Митрофан Капитонович вошел в ту, окошки которой были освещены.

Двое молодцов, сидя на противоположных кроватях, кидали старую соломенную шляпу, норовя надеть ее друг другу на голову. Они ревели от восторга, валились на истерзанные постели и высоко задирали ноги. Ох, и весело же им было! Митрофан Капитонович вошел к ним не постучав. Ребята, не отвыкшие еще от деревенских обычаев, когда все приходят ко всем и никто не стучится, не обратили на него внимания. Шляпа под богатырский хохот продолжала летать по вагону.

— Крамаренко кто? — спросил Митрофан Капитонович, потопав валенками для порядка. — Ты, да?.. Слушай, ну на что тебе мопед? — Митрофан Капитонович взял быка за рога. — Все равно, я слышал, в армию идешь. Солдатам личный транспорт по штату не положен. — И, присев на край измятой постели, он искательно усмехнулся.

— Меня в моряки берут, не в солдаты, — отсмеявшись, гордо поправил счастливчик Крамаренко.

— Тем более, — обрадовался Митрофан Капитонович. — По воде будешь на нем кататься или как? По морю аки посуху? Продай ты лучше этот билет. Мне продай!

Со стен ему улыбались разнообразные красотки. Это были журнальные иллюстрации и обложки. «Ишь ты, на всяк вкус!..» — подумал Митрофан Капитонович и заволновался, потому что Мишка Крамаренко медлил с ответом. Даже в горле пересохло.

— Ладно, продам, — махнув рукой, выговорил тот наконец.

Он, видно, чувствовал себя морским волком, суровым, но добродушным. Вагон бороздил поверхность океана. Надвигался шторм. Имела место как бортовая, так и килевая качка. Соленые брызги обжигали лица экипажа. Митрофан Капитонович переступил валенками и с облегчением перевел дух.

— Вот и хорошо, — обрадовался он, — вот и договорились! Денежки солдату всегда пригодятся. Конфеток себе когда купишь или еще что. По молодости надо…

Исчезла качка, исчез океан. Морской волк Михаил Крамаренко обиделся на этого длинного за конфеты и решил было билет ему не продавать, но данное слово удержало его от отказа. Ведь моряки, как известно, слов на ветер не бросают, они не какие-нибудь там сухопутные! Да и деньги были нужны… Поэтому Мишка лишь нахмурился.

Отправились к вагон-клубу — проверять все сначала. Измятый билет, который вытащил Мишка Крамаренко, действительно выиграл мопед. Митрофан Капитонович лично убедился в этом, склонясь над газетой. Сопровождаемые толпой любопытных, продавец и покупатель вернулись в вагон. Митрофан Капитонович самолично запер дверь, кряхтя, полез за пазуху и вытащил деньги. Отсчитал, сколько надо, дождался сдачи и, радостный и окрыленный, пошел к себе, то и дело трогая карман со счастливым билетом.

Любопытные немного проводили его, но он лишь хмурился и молчал, и они отстали. Тем более что в вагон-клубе кончилось наконец кино, и все ринулись туда — на танцы. Но студент Славка, к великому огорчению Митрофана Капитоновича, был дома. Лежал, одетый, на своей кровати, курил не затягиваясь и ронял серый пепел прямо на пол.

— Привет! Попробуй, Капитан Митрофанович, настоящих, — предложил он, кинув Митрофану Капитоновичу картонный коробок, разрисованный, как подарочная шкатулка. — Попробуй, попробуй, не все тебе «Примой» баловаться! Аромат-то какой!..

«Российские», — прочел Митрофан Капитонович на коробке и про себя быстро подсчитал, что одна сигарета стоит две копейки новыми. «Дороговато», — подумал он, качая головой. А сигареты оказались трава травой на его вкус, хоть с фильтром, хоть — когда Митрофан Капитонович оторвал его — без фильтра.

Славка приподнялся на локте и спросил:

— Ну как, Капитан, впечатление?

— Ничего… — неопределенно ответил Митрофан Капитонович, помнивший, что дареному коню в зубы не глядят. Своя тетрадка лежала у него в новом чемодане, лезть в который при Славке не хотелось — там сахар, заварка, предохранитель, — и он скрепя сердце попросил: — Дай… бумажки листок!

— Всегда ножа, Капитан! — с готовностью отозвался Славка. Он изогнулся и, не вставая с постели, выудил из своей тумбочки большую тетрадь, похожую на амбарные книги ненавистного Сени-коменданта, только в обложке из коричневого коленкора. — Рвите на здоровье!

— Ты вот что… ты мне не говори больше «Капитан», — вместо благодарности сказал Митрофан Капитонович мрачно. — У меня имя с отчеством есть, понял?

— Так точно, Капитан, будет исполнено! — с насмешливой готовностью ответил Славка. — Ой, виноват! Опять… Но больше не буду, честное пионерское! Вот вам мое стило, можете сочинять. Гонорар — фифти-фифти, э?

Он вскочил с кровати и убежал куда-то, забросив на плечо когда-то бывшее модным, а теперь потрепанное пальто. «По девкам поскакал, — глядя на дверь, со вздохом подумал Митрофан Капитонович. — А ведь любят его, болтуна… И где глаза только девки держат?»

Письмо сыну он составлял долго, задумываясь и вздыхая над каждым словом. Никого не винил и сам не оправдывался. Как получилось, так получилось. Вспомнил старуху почтальоншу, которая с кирзовой огромной сумкой на животе неторопливо обходила домики пригорода, присаживаясь на каждой скамейке и пересказывая устные новости другим старухам. «Сейчас там небось другая ходит, — подумал он. — Эта померла уж — пора!»

Когда он, вложив в конверт драгоценный билет, пошел опускать письмо в почтовый ящик, прибитый к столбу возле вагон-клуба, оттуда неслась музыка — там уже танцевали. Кто-то невидимый уныло бранился — обиженный или пьяный.

Опустив письмо и отойдя от почтового ящика шагов на двадцать, Митрофан Капитонович вдруг спохватился и бросился назад. Переносицей он больно стукнулся о провисшую веревку, на которой в потеках синьки висело чье-то белье, замерзшее так, что казалось деревянным. «Заказным было надо, дурак! — корил себя Митрофан Капитонович, потирая ушибленный нос. — Пропадет письмо, улыбнутся денежки!..» Добежав до почтового ящика и прикоснувшись к холодному неприступному металлу, он с ужасом убедился в том, что сделанного не воротишь. Расстроенный, он поплелся домой, уныло понурив голову. Будто насмехаясь, ревела музыка, в вагон-клубе гулко топотали. Из его частых окон на снег падали неопределенные, дергающиеся тени. У газеты с лотерейной таблицей уже не было никого.

Безумная надежда остановила Митрофана Капитоновича. Он воровато оглянулся и, сломавшись в спине, торопливо подобрал с серого, затоптанного снега несколько скомканных билетов. Но чуда, на которое он вдруг понадеялся, не случилось, все билеты оказались несчастливыми, правильно их выбросили прежние владельцы. Еще каких-нибудь два часа назад эти билеты были бережно хранимыми удостоверениями удачи, а теперь превратились в ненужные, бесполезные бумажки, в мусор, в хлам. Митрофан Капитонович перевел дух и зачем-то сунул в карман подобранные билеты. Это было нечто большее, чем разочарование. «Эх, надо бы заказным!..» — снова угрюмо подумал он. Хорошо, что никто не видел, как он тут сгибался и разгибался.

— Митроша! — позвали его откуда-то сверху. — Ты что тут делаешь, Митрош?

Неужели кто-то все-таки видел? Митрофан Капитонович затравленно оглянулся. На ступеньках вагон-клуба, пошатываясь, стояла Зойка Плаксина, путевая рабочая четвертого разряда, запихивала выбившиеся волосы под платок.

— Так, стою… — хмуро ответил он.

— Поговорил бы ты со мной, Митроша, — попросила Зойка. Голос у нее был хриплый и усталый.

Митрофан Капитонович хотел было послать ее куда подальше, да и настроение было хуже некуда, но она, опустившись со ступенек, так близко стала к нему, такими жалкими глазами на него посмотрела, что он сдержался и промолчал. Зойка и не пьяная вовсе была, а какая-то суетливая и угодливая, будто обидел ее кто-то или побил. «Женихов-то хватает, есть кому», — подумал Митрофан Капитонович, прислушиваясь к гулкому топоту в вагон-клубе.

Зойка взяла его под руку.

— Пошли, Митроша. У меня выпить, закусить — все есть! Скучно очень мне одной, Митроша…

«Уж тебе-то скучно!» — раздраженно думал Митрофан Капитонович, однако шел.

Зойка-то вообще бабенка веселая была, разбитная. Работала она на сборке звеньев. Губы подкрашивала даже на работе — одна из всех. И одевалась чисто.

— Зачем нам кран?! — кричала она, когда кран, погромыхивая, словно дальний гром, проплывал над ее бригадой. — Нам и без крана хорошо. Митроша нам и так все подаст, он у нас каланча, долгий! Митрош, Митрош, достань воробушка! — дразнила она его снизу. — Птичку достань, слышь?

— А… не хочешь? Тоже птичка, — бурчал Митрофан Капитонович себе под нос, но не выдерживал и улыбался.

С Зойкиной легкой руки его и прозвали «Долгим».

* * *

Митрофан Капитонович и Зойка, цеплявшаяся за его руку, прошли мимо вагона, в котором жил главный инженер. Окна в этом вагоне были почему-то голые, без занавесок. С высоты своего роста Митрофан Капитонович увидел самого главного инженера. Тот стоял у стола, спиной к окнам, и задумчиво чесал затылок белой логарифмической линейкой. На столе в беспорядке лежали открытые книги и свернутые в трубы чертежи.

Увидев все это, Митрофан Капитонович проникся к молодому инженеру еще большим почтением и вспомнил, что пока начальник «балует» на грязях свой ревматизм, его обязанности исполняет главный инженер. Ходил еще слух, будто начальника вообще скоро сменят — из-за возраста, здоровья и отсутствия инженерского диплома, — а на его место поставят главного инженера. «И правильно, — подумал Митрофан Капитонович. — Очень даже верно! Он парень умный, не как некоторые… студенты».

— Ребеночка я хочу, Митрош, — неожиданно сообщила Зойка.

— От… от кого? — изумился Митрофан Капитонович.

— «А хоть бы и от тебя! — зло ответила Зойка, отпирая дверь своего вагона. — Заходи, Варвара любопытная! — пригласила она, распахивая дверь.

— Захожу, не ори! — Митрофан Капитонович отряхнул с валенок снег и вошел. Запах духов, пудры, кремов и прочего плотным облаком окружил его. — Ишь, ребеночка ей захотелось!

— А что? — спросила Зойка, стягивая с головы платок. Губы ее вытянулись в горькую нить. — От кого, от кого… А хоть от тебя, хоть от Сеньки красномордого — один черт! Мне бы человека встретить, а вы тут собрались сволочи одни!

Самогон у нее был лучше, чем у Цапленкова, — чище и светлей. «Это кто ж его гонит? — задумался Митрофан Капитонович. — Как не поймают?» И закуска лучше: сало, голубцы болгарские и покупное варенье из кислых слив — семьдесят три копейки банка. Выпив немного, Зойка повеселела и раскраснелась. Потом она долго жаловалась на врачей:

— Боюсь я их, Митроша! Вежливые они, а боюсь. Отравят не тем лекарством или зарежут. На операцию положат и зарежут. Очень просто! А потом обратно зашьют.

— «Нет, это еще не страх, — закусив салом, перебил ее Митрофан Капитонович. — Ты вот, чуть прыщ какой вскочил, сразу в дорбольницу летишь бюллетень оформлять. А вот моя Маруська, — даже сердце не ёкнуло, когда он имя бывшей жены своей произнес, а раньше бывало, как только он его услышит, так и обомрет, даже дышать, слыша это имя, не хотелось, — моя Маруська дома рожала, вот как тогда врачей боялись! Ничего, теща, — ненависть лениво, как масло в большом резервуаре, всколыхнулась в нем, — теща бабку позвала, специалистку. Окна, двери, сундуки, комод — все пораскрывали! Ничего, обошлось. Леньку родила, сына, — девять фунтов три золотника! На безмене взвесили. Вот тогда врачей боялись, это действительно! И били их. Зубного техника одного еле милиция отняла. Говорили, что мышьяк дает, чем крыс морят. Крыс! А он людям совал, вредитель!

В дверь настойчиво поскреблись. Зойка со вздохом накинула на плечи платок и крикнула:

— Кто там? Заходите!

— Позвольте? — возник в дверях студент Славка. Митрофан Капитонович едва не поперхнулся. Принесла нелегкая! Он недовольно крякнул и положил обратно в тарелку кусок сала, который было облюбовал, наколол на вилку и понес ко рту.

— Заходи, раз пришел, — милостиво разрешила Зойка. — Садись, — пригласила она, показывая на стол. — Закусывай!

— Спасибо, сяду. — Славка швырнул шапку на Зойкину постель. — Спасибо, закушу… Ой, мамочки, умру! — вдруг заголосил он и сам, как подкошенный, упал на кровать, без жалости подминая под себя шапку. — Пульс сто сорок в две минуты! — Он схватил себя за запястье. — Давление! Гипертония! Больничный мне, путевку в санаторий!

Митрофан Капитонович мрачно уставился на клеенку. Упорно разглядывая рисунок на ней — мелкие зеленоватые цветочки, он думал: украдут письмо с лотерейным билетом в дороге или оно все-таки дойдет до адресата? «Эх, надо бы заказным, — горько сокрушался он. — Денек бы подождать, на пятак дороже, зато гарантия!»

А Зойка, наблюдая за кривляющимся Славкой, улыбалась — она любила легких, веселых людей.

— А вы, значит, выпили, закусили, ведете застольные беседы? — осведомился студент. — Интим у вас, граждане, интим!.. Покупочку обмываете? — Он лукаво покосился на своего мрачного соседа. — Слыхали, как же, слыхали!

— Какую еще покупку? — полюбопытствовала Зойка.

— Митрофан Капитонович мопед приобрели! Теперь они на нем кататься будут! — Славка жестами изобразил, как Митрофан Капитонович с его длинными руками и ногами будет ездить на маленьком, почти игрушечном мопедике.

— Правда, Митрош? — спросила Зойка. — Или врет он все? У Петрусенко был с люлькой мотоцикл, так его Шатохин купил, вдова денег одолжила. А ты у кого?

Она оказалась на удивление непонятливой, эта Зойка, все ей мерещились какие-то вдовы, и студент Славка долго, с шутками и прибаутками, втолковывал ей, что куплен, собственно, не сам мопед, а только право на него, мопед должны прислать позже с базы Посылторга, а вдовы и сироты здесь будто бы ни при чем.

— Ну, а зачем он тебе, Митрош? — спросила Зойка, с великими трудами уяснив все это. — Ты ж за день на кране на своем досыта накатаешься! Или мало тебе?

— Я не себе купил, — ответил Митрофан Капитонович неохотно. — Сыну. Восемнадцать лет, ну, и купил — в подарок ко дню рождения. Пускай катается, дело молодое!

— Его же в армию заберут, — непрошено вмешался Славка, — на кой ему тогда эта механизация?

— Не возьмут его, — Митрофан Капитонович с презрением покосился на Славку, — он у меня студент. На тренера учится по баскетболу!

— Ага, — безошибочно определил Славка, — на физвосе, значит, в пединституте! Все равно заберут, — засмеялся он. — В педагогических военных кафедр нет!

— Физвос… Сам ты… Много ты понимаешь! — обиделся Митрофан Капитонович. Он завозился и встал. — Ладно, пошел я. Спасибо за угощение. Счастливо оставаться! Ишь ты, — он покрутил головой, — физвос…

Зойка его задерживать не стала, только проводила до двери, поправила платок и молча, не глядя, погладила его по руке. Митрофан Капитонович оглянулся с порога. Славка глотал сало. На том и распрощались.

«Знаток нашелся! — по пути домой ругался про себя Митрофан Капитонович. — Как самого выгнали, так и другие, думает, такие же… Тоже мне, физвос!» Но сколько Митрофан Капитонович ни ругался, сколько ни отплевывался, какое-то беспокойство в его душу студент Славка все-таки внес. И, погруженный в невеселые думы, Митрофан Капитонович снова стукнулся о веревку с деревянным бельем. Тут уж пришлось ругаться в голос, поминать святителей и угодников.

Громко и неутомимо стучал будильник студента. Стрелки показывали одиннадцать местного. Вечер прошел. Чаю Митрофан Капитонович пить не стал — не захотел возиться. Да и болтать в кружке вилкой было противно. «Нет, завтра ложечкой надо обязательно разжиться», — решил Митрофан Капитонович, укладываясь спать. Но сразу заснуть ему, однако, не удалось. Сосало внутри от мысли, что письмо со счастливым билетом может потеряться, что пропадут денежки, что сына Леньку возьмут в армию, не дадут доучиться в институте, — взяли бы лучше потом, после окончания института. А то демобилизуется, повзрослевший, и учиться дальше не захочет — жениться задумает или деньги зашибать… Болела дважды ушибленная переносица.

А время шло. Когда домой вернулся Славка-студент, Митрофан Капитонович закрыл глаза, спасая их от яркого света лампочки, которую неизбежно должен был включить студент, и от надоевших разговоров, которые ничего ни уму ни сердцу не давали. Славка во тьме наткнулся на табуретку. Она застучала.

— Я не могу дормир в потемках, — сказал Славка вслух, однако света не зажег. Раздевался он в темноте, глухо стукаясь о спинку своей кровати. — Ну вот, майку забыл, — пробормотал он, кровать заныла, и студент наконец утих.

Однако через несколько минут задремавший было Митрофан Капитонович услыхал необычное: студент Славка лаял, уткнув лицо в подушку. Звук был какой-то древний, страшный и глухой. Митрофан Капитонович привстал, опираясь на локоть. «Ну, нажрался, щенок, — с отвращением подумал он. — Пить не умеет, а туда же!..» И тут же уснул, будто провалился в безмолвие и тьму, в которых — ни звука, ни просвета.

А Славка кусал подушку. Он мочил ее слезами и слюной, бил в нее, податливую, кулаками. Ему вспомнилось неожиданно хрупкое белое, как туман, тело, худенькие руки с будто нарочно, в насмешку, приставленными к ним большими, темными и шершавыми рабочими кистями, сипловатый голос и беспомощное косноязычие произносимых этим голосом слов… Славке было плохо. Он содрогался, давясь рыданиями и тоской.

Митрофан Капитонович спал. Он тихонько и мирно посвистывал ушибленным дважды носом.

* * *

Утром, проснувшись, Митрофан Капитонович вспомнил, что должен кассиру Петрусенко, а следовательно, и казне. Собирая по карманам копейки, он вытянул оттуда помятые лотерейные билеты, подобранные вчера на снегу. Ему стало стыдно, очень стыдно. Потерев припухший за ночь нос, он с опаской оглянулся на измученное, зареванное лицо спящего студента и поджег билеты. Он держал их над банкой, которая заменяла им пепельницу, пока они не сгорели. Перед тем, как уйти, Митрофан Капитонович завел будильник студента. «На работу проспит, щенок!» — брезгливо подумал он.

Время до обеда Митрофан Капитонович просидел на кране, ни разу не спустившись вниз. Ночью выпал снег, бригады уехали на снегоборьбу, работы было не много, и Митрофан Капитонович курил «Приму». Он переламывал сигареты пополам и вставлял половинку в старый сделанный «под янтарь» мундштучок. Потом ему показалось, что мундштучок горчит, и он почистил его медной проволочкой.

Мимо крана пробежал шофер Цапленков, нахохленный, с поднятым воротником потертой кожаной тужурки.

— Митрофан! — позвал он, остановись под самой кабиной крана и задрав голову так, что едва не уронил с головы свою злополучную шапку. — Эй, Долгий, пошли!.. — И звучно пощелкал себя по натянутому горлу.

Митрофан Капитонович высунулся из кабины и, отказываясь от приглашения, молча покачал головой. Он никогда не пил в рабочее время. Цапленков дернул плечами, спрятал под мышками озябшие руки и побежал дальше.

Шевеля губами, на клочке газеты Митрофан Капитонович подсчитал свои вчерашние расходы. Пил он вчера бесплатно — угощали, на газеты не подписался, а бойкая женщина — страховой агент — наведывалась к ним только летом… Расходов не было, вот только мопед. Но о нем не хотелось и думать. Митрофан Капитонович устал волноваться за судьбу счастливого билета. И вообще — устал. Ныла переносица.

Незаметно подошло время перерыва. Митрофан Капитонович медленно, как больной, сполз с крана и, глядя себе под ноги, побрел к вагону-столовой. Завернув в проход между высокими штабелями бетонных шпал, он увидел зеленое горлышко, торчавшее из-под свежего снега. Сняв рукавицу с указательным пальцем, Митрофан Капитонович выдернул бутылку из снега. «Вермут розовый», дешевле не бывает. Прочтя этикетку, он сунул бутылку в карман телогрейки: двенадцать копеек, еще две — и пачка «Примы». Куда лучше, чем те, из коробочки, разукрашенной, словно деревянная ложка. Две копейки штука. Вспомнил, что вчера вечером у Зойки Плаксиной видел бутылку тоже из-под вермута, но не отечественную, а иностранную, такую не сдать, не примут, импортную, литровую, с желтой завинчивающейся пробкой. Зойка хранила в ней подсолнечное масло. Пожалел непутевую Зойку.

У синего вагона-столовой студент Славка, дергая свою шапку за завязки и приплясывая, будто ему кое-куда надо, что-то рассказывал главному инженеру. Очевидно, потешное: инженер рукой в кожаной перчатке трогал себя за лицо и весело похохатывал. Носком ботинка он отодвинул от себя клок газеты. Кто-то, значит, сорвал ее, ненужную, со щита.

Митрофан Капитонович посмотрел на коричневые, с «молниями» вместо шнурков ботинки инженера. «Рублей пятьдесят, модельные, — отметил он про себя, безо всякой, впрочем, зависти. — А этот-то, этот всю ночь слюни пускал! Мамку вспомнил, сиськи захотел… Теперь обратно веселый, птичка божия! В житницы не собирает, что ему?» Инженер стоял к нему спиной, а со студентом Митрофан Капитонович не поздоровался — то ли как с врагом, то ли как с домашним.

Пообедал Митрофан Капитонович торопливо, без аппетита, за пятьдесят копеек: «компот из сухофруктов» два стакана — двенадцать копеек, «шницель мясной с гречкой» — двадцать три копейки, «суп рыбный из натотении» — семнадцать копеек и хлеба серого по копеечке кусок — три куска. Можно было, конечно, и один компот взять, но уж очень мучила Митрофана Капитоновича жажда, да и гречка сухая была, рассыпалась.

Захватить с собой чайную ложечку Митрофан Капитонович не то что забыл, а постеснялся. «Бог с ней, — решил, — с ложечкой. Потом стыда не оберешься! И вилкой обойдусь…» Подняв брошенную на пол телогрейку, обнаружил, что снег, набившийся в горлышко бутылки, растаял и вода пролилась в карман. Пощупав мокрое, Митрофан Капитонович покряхтел, оделся и пошел в контору возвращать долг — три копейки.

Между вагонами ему встретился Цапленков. Он уже, видно, опохмелился и был весел.

— Головка бо-бо, денежки тю-тю, настроение бяка! — весело оповестил он и обнял Митрофана Капитоновича за талию. — Вот люблю я тебя, Митрофан, а за что — не ведаю. Игра природы!

— Все мы игра природы, — ответил Митрофан Капитонович, высвобождаясь из объятий.

— Машина на яме, отдыхаю! — похвастался Цапленков.

Митрофан Капитонович продолжил свой путь к конторе. Петрусенко выдавал зарплату путевым мастерам и аристократии из конторы. Очереди к кассе не было совсем. Вежливо кашлянув, Митрофан Капитонович постучал в бронированное окошко.

— Кто? — донесся до него голос кассира.

— Это я, Кортунов, — ответил он. — Долг вчерашний принес!..

* * *

А в это время в почтовом вагоне нескорого поезда ловкие руки повертели простое письмо, не догадываясь о недозволенном вложении, привыкшие разбирать самые заковыристые почерки глаза прочли адрес, и письмо, порхнув, как вспугнутый голубь, отправилось в ячейку — «такой-то тракт».

 

БРАТ ЖЕНЯ

 

1

В командировку Женя Филипцов поехал вместе со снабженцем Борисом Аркадьичем, фамилию которого никак не мог запомнить. В другой город, выдав командировочное удостоверение, косо напечатанное на машинке, суточные и остальное, что полагается, Женю послали не для тяни-толкай. Для этих целей Борис Аркадьич имел некую толику наличных, — разумеется, безотчетных.

Цеху предстояло получить электроискровой станок, а Женя в этом деле был, можно сказать, специалист: учился на месячных курсах и прочел несколько тощих брошюрок.

Не очень новый этот станок переводили с баланса на баланс, и начальство справедливо опасалось, что снабженцу, несмотря на его опыт, без знающего человека всучат какую-нибудь рухлядь, кота в мешке, и тогда сиди, веди деловую переписку, а дело будет стоять.

Женя отправился в командировку впервые и тихо гордился тем, что живет в гостинице, где на первом этаже ресторан, куда гостиничных постояльцев пускают без очереди, а посторонние люди, с улицы, толпятся в это время за стеклянной дверью, украдкой показывая важному, как адмирал, швейцару полтинники и кулаки.

Женю тянуло к уюту зала, грому маленького оркестра, в компанию хорошо одетых, хмельных и разговорчивых людей, но в ресторан они спустились только однажды, в первый после приезда день, «для почина», как сказал Борис Аркадьич, а все остальные дни харчились в заводской столовой, вечерами же употребляли полезный кефир и бутерброды с мокрой колбасой, которые Борис Аркадьич делал сам.

У Жени не было приличного костюма, и это очень стесняло его, но Борис Аркадьич, приглашая его на первый этаж, в ресторан, сделал такой величественный жест рукой, что Женя восхитился:

— Вы, Борис Аркадьич, прямо заслуженный артист! — и отказаться от похода в ресторан не посмел.

Снабженец, польщенно хмыкнув, уединился в конце коридора, а Женя сбежал вниз, в холл.

Там у длинного почтового прилавка озабоченные гостиничные постояльцы, щурясь и морща лбы, втискивали максимум содержания в минимум слов и записывали эти ёмкие слова на бледные телеграфные бланки, покупали талоны для междугородных переговоров по льготному тарифу и строчили длинные письма, вычеркивая, подчеркивая и прикрывая написанное ладонью — от посторонних глаз.

Женя, поддавшись общему настроению, купил открытку с видом на местный драматический театр. На ретушированном фото театр выглядел куда красивей, чем на самом деле, в натуре.

Подумав, кому писать — тетке или Клаве, Женя надписал адрес Клавы и задумался. Хотелось выдумать что-то остроумное и значительное, но ничего путного в голову не шло. Женя даже аж вспотел. Тяжкие его муки прервал Борис Аркадьич, спустившийся наконец-то вниз. Женя сунул недописанную открытку в карман и скоро забыл о ней.

Гремел оркестр, звякала посуда; в тесном ресторанном зальце было сильно накурено. Снабженец за столом держался картинно, а с ножом и вилкой, зажатой в левой руке, обращался столь ловко, что поверг этим Женю в совершенное смущение.

— Я вас приветствую, Женя! — сказал он, подняв пузатую рюмочку до уровня глаз, и лихо вылил водку в рот, а потом, блаженно морщась, понюхал малюсенькую корочку, которую предварительно посолил.

«От дает старикан!» — подумал Женя, восхищаясь манерами снабженца. Он не понял, почему, собственно, Борис Аркадьич вздумал вдруг приветствовать его, будто это не они вместе сошли сегодня с поезда, устроились в гостинице и метались по чужому заводу, оформляя всякие бумаги. Однако само выражение ему понравилось, и он, весело пьянея, бормотал про себя на разные лады:

— Я вас приветствую! Я приветствую вас!

Когда Женя осмелел и вознамерился заказать еще, Борис Аркадьич укоризненно покачал головой.

— Я уже старый человек, Женя! — проникновенно сказал он, осторожно прикасаясь к своему пиджаку там, где сердце. — А вам надо знать себе меру!

После этих слов Женя сник, и все быстро кончилось.

По счету они заплатили строго пополам. «По-немецки», — как выразился Борис Аркадьич, пряча объемистый бумажник и зашпиливая карман булавкой.

Утром снабженец, морщась и кряхтя, выпил соды, и день снова прошел в томительной суете, смысл которой Женя постигал плохо. Вечером они пили полезный кефир и, вымыв бутылки, рано улеглись спать.

Домой они уезжали в среду вечером, сделав все, что от них требовалось.

Женя маялся в очереди к вокзальной кассе, пока туда не явился Борис Аркадьич. Быстро оценив обстановку, снабженец доверительно пошептался с интеллигентным носильщиком и через четверть часа, вытащив Женю из очереди, помахал перед его лицом двумя розовыми бумажками.

— Ну как, Женя, есть еще порох в пороховницах? — спросил он, победно улыбаясь.

Женя промолчал, балдея от почтения и восторга.

До отъезда они бродили по магазинам. В универмаге Борис Аркадьич купил коричневую дамскую сумочку с желтым, под золото, замочком, детское ведерко, расписанное веселыми цветами, и грабельки на желтой деревянной ручке. В магазине «Мясо» — двух кур в целлофановых пакетах; этих кур он выбирал придирчиво и долго.

— Бешеный покупатель! — сипло сказала продавщица, и очередь, выстроившаяся за Борисом Аркадьичем, с ней шумно согласилась.

Женя купил себе сигарет «Шипка» десять пачек. На большее не хватило денег, а просить взаймы у снабженца Женя постеснялся, хотя Борис Аркадьич наверное бы не отказал.

Женя завернул пачки в купленный утром «Советский спорт», завернул неудачно — пакет расползался, скользкие пачки падали, и Женя, плюнув, скомкал газету, а пачки рассовал по карманам.

Поезд отходил поздно вечером, когда начало темнеть и всюду зажглось электричество.

В купе Борис Аркадьич, не теряя времени зря, распялил пиджак на специальной вешалке, сунул синий бумажник в наволочку и тихо уснул, облаченный в шелковую пижаму, не сняв носков. Женя долго ворочался, стараясь не дышать громко и вообще не шуметь, думал обо всем на свете и беззвучно шептал, смакуя:

— Я вас приветствую, я приветствую вас…

Ехать им предстояло девять часов. В купированном вагоне, который покачивался на рессорах, было тихо и душновато. Что-то поблескивало в темноте. По потолку купе часто пробегали пугливые тени.

 

2

Через день электроискровой станок, прибывший на завод пассажирской скоростью, смонтировали, и в пятницу с утра Женя был готов заняться первым заказом. Однако, к его удивлению, работы не было.

— Покури! — буркнул пробегавший в термичку мастер, отвечая на Женино недоумение. — Не до тебя сейчас, Филипцов!

Женя огорчился. Легко сказать «покури»! Станок установили в дальнем, безлюдном конце цеха, возле гильотинных ножниц и кривошипного пресса, нужда в котором случалась разве что раз в квартал. Никто не подходил к электроискровому чуду удивляться, и только цеховой пария, такелажник Серега, подволок к станку свою цепь.

Он окунул палец в эмульсию, вытер его о стеганку, засаленную до металлического блеска, и попросил закурить. Женя благосклонно вытряхнул ему сигарету.

— «Шипка»? Ты смотри… — удивился простодушный Серега.

— А ты как думал? — самодовольно спросил Женя. — В командировке был, купил, — важно пояснил он. — Там этого добра навалом!..

Серега молчал, с наслаждением затягиваясь и наблюдая, как сигаретный дым, рассеиваясь, медленно уплывает вверх и в сторону — к цеховым воротам. «Ну о чем поговоришь с этим неквалифицированным?..» — с обидой подумал Женя и, когда Серега, докурив, потянул свою цепь дальше, отправился к кабине старшего мастера — выяснять обстановку.

Имея на лице очки, а в пальцах карандашик, старший мастер Семен Ильич что-то помечал на обороте нарядов. Он что-то говорил нормировщице, которая почтительно стояла рядом, а что именно, через стекло было не слыхать. «Конец месяца… — понимающе вздохнул Женя. — Наряды закрывают», — и повернул в лекальное отделение.

Там было тише и чище, чем везде. Старик Верзилов, раздевшись до майки, что-то притирал на плите. Вовка Соломатин, зажав в тисочки нечто замысловатое, сидел на вращающемся стульчике и задумчиво почесывал бровь тыльной стороной ладони. Ученик Севка, которого весь цех называл Сявкой, изготовлял перстень из стали-нержавейки, погрузившись в это почтенное занятие с головой.

— Я вас приветствую! — объявил Женя. — Здорово, Сявка, — сказал он, критически взглянув на то, что в недалеком будущем должно было украсить Севкин палец.

Верзилов молча подал Жене для пожатия предплечье. Соломатин, оставив бровь в покое, соскочил со своего стульчика.

— Прибыл, путешественник? — спросил он, улыбаясь. — А то Клавка извелась здесь, смотреть больно! Думал утешить — даже не глядит!..

Севка, оставив на секунду перстень, улыбнулся Жене — молча, подражая Верзилову. За «Сявку» он обижался только на такелажника Серегу и даже собирался отлупить его, но, увидев однажды в душевой могучее тело такелажника, это свое намерение оставил, сочтя его чересчур рискованным.

— Ну, привез свою бандуру? — ворчливо спросил Верзилов. — Сквознячок вроде, а? — спросил он, поводя носом, и вытер руки ветошью. — А ну-к, Севолод, прикрой фортку! — скомандовал он, надел серую рубаху и зябко передернул плечами.

Севка послушно взобрался на верстак и с помощью гибкой метровой линейки закрыл окно. Соломатин украдкой подмигнул Жене и показал на Верзилова.

— А я говорю, что твердый сплав взять можно! — внезапно вскипел тот. — Им как об стену горох. Чистота! Я треугольник тринадцать даю ежедневно, а они меня учить… Поздно, мне моих семь групп по гроб хватит! И получаю пока, как таких двое! Инженеры! Вот мы поглядим, чего ты им нажжешь, — обратился он к Жене. — Работали без искровых станков? За милую даже душу…

— Да ты не горячись, не порть нервы! — перебил его Вовка Соломатин, подталкивая Женю локтем. — Ты технический прогресс не отрицай, это дело тонкое…

И они пустились в спор. Женя вставлял словечки, поддерживая то одного спорщика, то другого, а Севка позабыл про перстень и слушал развесив уши.

Оказалось, что дело тормозила термическая обработка: твердый сплав, которым занимался весь их экспериментальный цех, не спекался, что-то еще не получалось, и Женя понял, что ему не работать еще пару дней как минимум.

Однако работа нашла его через минуту. В лекальное вошел инструментальщик Щеблыкин, тихо встал рядом с Женей и, глядя в окно, за которым не было ничего интересного, засопел, как обиженный карапуз.

— Ты чего? — сочувственно спросил Женя.

Они со Щеблыкиным демобилизовались в один год, вместе устроились в экспериментальный цех слесарями и поселились в заводском общежитии. Целых полгода они имели один верстак на двоих. Потом в цех пришел оптико-шлифовальный станок, Женю приставили к нему, и верстаком единолично завладел Щеблыкин.

— Метчик, — сказал он, отворачиваясь и напрягая шею.

— Сломал? — догадался Женя.

Щеблыкин молча кивнул и засопел еще сильнее. Ему было стыдно. Шея его побурела.

— Сделаем, — заверил приятеля Женя. Его обрадовала возможность опробовать станок, а заодно и свои умения. — А метчик-то какой? — спросил он, сразу переходя к делу.

— М-8, в матрице, — ответил Щеблыкин. — Ни отпустить нельзя — поведет, ни высверлить — отверстие глухое, — а в понедельник сдавать! Весь месяц этим штампом занимался — и все козе под хвост! Семен сожрет, если узнает, — шепотом доложил он, озираясь, будто старший мастер Семен Ильич мог услышать его и тут же, не сходя с места, съесть живьем.

— Ай-ай-ай, козе под хвост! — передразнил приятеля Женя. — Никто ничего не узнает, не волнуйся. Проволочку медную, диаметр четыре, от силы пять, имеешь? — спросил он.

Хозяйственный Щеблыкин ответил, что такая проволочка найдется.

— Вот чем надо промышлять, — сказал Женя, хлопнув Севку по спине. — Целый Ювелиртрест, и ничего не ломается! Ладно, пошли…

— Вот тебе пример, — сказал Вовка Соломатин, обращаясь к Верзилову. — Щеблыкин жить останется. А кто его спас? Технический прогресс…

Женя, услышав это, улыбнулся.

Сломанный Метчик, словно гнилой зуб, торчал из вымазанной медным купоросом и потому розовой матрицы.

— Мы его махом! — заявил Женя, закрепив матрицу на плите и включая станок. — Айн момент, и я вас приветствую! Как в аптеке!..

Махом, однако, не получилось. Станок, будто насмехаясь, тихо гудел, выжигая из твердой сердцевины метчика десятые доли миллиметра. Часовая стрелка на часах главного пролета падала к пяти с не замеченным за нею ранее упорством, а свои часы Женя снял и спрятал в карман, чтобы не расстраиваться. Подходил Щеблыкин, молча смотрел, сникал и, понурый, уходил к своему верстаку.

— Ничего, — утешал его вслед Женя, не очень, правда, уверенно, — сделаем! В лучшем виде! Не грусти!

Когда часы главного пролета показали ровно пять и, возвещая о конце рабочего дня, громко задребезжал звонок, Женя, оставив станок на произвол судьбы, пошел к Щеблыкину. Тот белой щеткой сметал опилки с давно уже чистых тисков, а вид имел такой, будто потерял рублей сто или схоронил родственника.

— Чего домой не идешь? — спросил Женя, протягивая приятелю сигарету.

Щеблыкин молча, будто озяб, повел плечами.

— Дуй получи аванс — и домой! — сказал Женя, притворяясь беззаботным. — Меня все равно в цехком вызвали. Я два месяца взносы не платил, — соврал он, легкомысленно улыбаясь. — К шести велели явиться. Так и так ждать!

Щеблыкин, подумав, спрятал щетку, навесил на верстак замок и пошел к выходу из цеха, оглядываясь через каждую пару шагов. А Женя, крутнув рычаг тисков, отправился к своему станку.

— Полбанки за тобой! — запоздало прокричал он.

Скрывшийся было Щеблыкин снова появился в дверном проеме и энергично закивал. Женя помахал ему рукой и, обогнув кривошипный пресс, очутился у своего станка.

В четверть шестого, когда жечь осталось, может, миллиметр, такелажник Серега снова подошел к станку, уже без цепи. Еще раз просить сигарету он постеснялся и только кивнул в сторону гудящего станка:

— Прихватываешь?

— Ага, — отозвался Женя. Вытаскивая из кармана сигареты, он чуть было не выронил часы. — Срочное задание главного инженера, понял, голова? Семен уже наряд закрыл. На червонец!

— А там аванс дают, — сообщил Серега, отмытыми пальцами разминая сигарету. — Одними пятерками, — огорченно добавил он.

Серега уважал десятки — за арбузный цвет и за то, что на них написано не «казначейский билет», как на пятерках, трешках и рублях, а «билет Государственного банка СССР». Он считал, что в любое время может разменять этот «билет» на золото, драгоценные камни и «другие активы» — нечто неведомое, холодное и ослепительное. Чувствовать себя обладателем драгоценностей было приятно, и Серега казался себе важным, значительным человеком — куда важнее и значительней, чем был на самом деле.

Однажды Вовка Соломатин и Женя показали ему технический алмаз — невзрачные зерна, похожие на обломки простого карандаша. Серега не поверил, что это и есть алмазы, которые дороже золота, и обиделся, заподозрив, что его разыгрывают. Над этим, как и над любовью к десяткам, потешался весь цех.

Купюр крупнее десятки Серега опасался — а вдруг фальшивая? — и приставал ко всем, чтобы разменяли. Над этим тоже смеялись. Хорошо, что Серега был отходчив.

— Не надо, значит, тебе разменивать? — спросил Женя, лениво выдыхая дым. — Пятерки, десятки — какая разница?.. Что, много там народу?

— Народу никого, — ответил Серега, — а разница имеется, не скажи, и притом большая…

Тут станок, будто сжалившись, дожег наконец сердцевину упрямого метчика и освобожденно загудел, сообщая об этом. Женя выключил его, снял матрицу и, далеко отстранив ее от себя, понес на верстак к Щеблыкину. С матрицы, лениво пузырясь, стекала темная эмульсия. Она оставляла на сером бетонном полу извилистый след.

 

3

— A-а, Женя! — воскликнул Борис Аркадьич, взявшийся неведомо откуда. — Вы мне как раз нужны! — И, взяв Женю за локоток, снабженец отвел его к окну, сел на подоконник и, жестикулируя, посвятил Женю в тайны составления авансовых отчетов.

— Я вас приветствую! — вслух произнес Женя, расставаясь со снабженцем.

Серега-такелажник сказал неправду — за авансом выстроилась солидная очередь. В основном служащие, у которых рабочий день кончался на полчаса позже.

Клава стояла как раз в самой середине очереди и читала книгу. Нарукавники на ней были точно такие же, как на одном старичке из кинокомедии, название которой Женя позабыл. Помнил только, что вредный старичок писал на всех жалобы, а в конце фильма его разоблачили.

— Ага, «Бухгалтерский учет на промышленных предприятиях»! Ужасно интересно! — сказал Женя, втиснувшись в очередь за Клавой и заглядывая ей через плечо. — А с рабочим классом надо здороваться!

— Воспитанный мужчина, между прочим, — ответила Клава, захлопнув книгу, — здоровается с дамой первым! И не сует свой нос, куда не просят!

— А куда просят? Ведь ты не дама, Клавочка! Какая же ты дама? На работе ты не дама, а совслуж, — нашел Женя новый довод. — Товарищ совслуж, поговори со мной!

— Не буду, не хочу, — ответила Клава, отвернувшись.

Она сердилась на Женю за случай в заводском Дворце культуры, на вечере отдыха. Да и было за что сердиться.

В очереди к буфету Вовка Соломатин сцепился с незнакомым молодым инженером. Объясняться они вышли во внутренний дворик, под баскетбольный щит без кольца.

Женя танцевал с Клавой, когда его разыскал Севка и, дыша в ухо, доложил обстановку. Женя оставил Клаву как раз посередине зала и побежал вниз, даже не оглянулся.

Клаву сразу же затолкали. Кто-то наступил ей на ногу, и на красной туфельке остался черный след. Клава расстроилась, хотя и была в новом платье из шуршащей тафты.

Драки не произошло. Инженер оказался хорошим парнем, своим в доску. Дуэлянты и секунданты в буфете, где случился конфликт, выпили за примирение. Пили разрешенное пиво и нелегальную водку, за которой слетал расторопный Севка. Сидели, покуда буфет не закрылся. Про Клаву Женя совсем забыл.

Она добиралась домой одна. Пешком идти она побоялась и втиснулась в автобус, а дома обнаружила, что кто-то прожег ее плащ «болонью» папироской. Плача и сквозь слезы радуясь, что платье из тафты не пострадало, Клава решила всякие отношения с Женей разорвать. «Пусть со своим Соломатиным целуется», — думала она, аккуратными стежками зашивая плащ и поливая непромокаемую материю теплыми слезами.

Вспомнив все это, Клава прикусила губу.

— Может, на концерт пойдем, а, Клав? — спросил Женя. — Вечером в ДК. Песни, пляски — все, что хочешь! Билеты запросто достанем! А, Клав?

Афиши, развешанные по заводу, сообщали, что кроме прочих артистов эстрады в концерте выступят лауреаты чего-то братья Елисбаровы — «танцы разных народов и матросские пляски».

— Никуда я, Женька, с тобой не пойду, — памятуя о своем зароке, отказалась Клава. — Опять будешь пиво лакать в буфете, а потом шнырять по подворотням!

— Не буду, Клав, вот честное пионерское, не буду! Под салютом! — пообещал Женя.

— Поверила я тебе, — ответила Клава. — Сказано — не пойду! Мне в техникум, между прочим, надо!

— Это в пятницу-то? — не поверил Женя.

— А что? У нас консультация. Мы и по субботам, между прочим, занимаемся. Ничего особенного! Давай вот деньги получай. Влез без очереди…

Жене причиталось: аванс — шестьдесят рублей и премия за освоение новой техники — пятнадцать. Все это ему выдали одними пятерками, как Серега-такелажник и говорил. А Клава получила тридцать пять без всяких премий.

— Пойдем, Клав, сделай доброе дело! — сказал Женя, когда они подошли к лестнице, а про себя решил, что просит в последний раз.

Клава высокомерно глянула на клетки Жениной ковбойки.

— Сам делай добрые дела! По одному в день хотя бы…

— Ладно, — сказал Женя, направляясь в раздевалку. — Не хотится — как хотится, сам могу пройтиться…

Из раздевалки все уже разошлись. На двери душевой висел замок. Вынув из своего шкафчика штангенциркуль, Женя поковырял в замке глубиномером, и дверь душевой распахнулась. Без волшебного «Сезам, откройся!» и вмешательства уборщицы, которая наводила порядок в кабинетах цехового начальства и ключа все равно бы не дала.

Горячая вода шла с хорошим напором, не так, как бывало сразу после рабочего дня, когда работали душевые всех цехов и воды не хватало. Женя блаженно фыркал и размышлял, чем бы ему заняться в выходные дни, чтобы не ходить к Клаве.

Одетый в чистое, но так и не придумавший, как распорядиться субботой и воскресеньем, он забрел в заводскую столовую. К витрине буфета, к стеклу, за которым красовались тарелки с кусочками блестящей, как сталь, селедки и «силосом» из капусты с картошкой, хлебным мякишем была приклеена бумажка. «Пива нет», — объявляла она. Буфетчица, написавшая ее, где-то гуляла. Никого из знакомых Женя не увидел.

«Обойдемся и без вас, Клавочка, — с обидой думал он, выходя из столовой. — О, а не двинуть ли мне к тетке?..» Его тетка жила в областном центре — пестром, древнем и запущенном, как и большинство старых русских городов. Езды до него было три часа на пригородном поезде. Не видел тетку Женя уже полгода. «К ней и поеду, — решил он. — А Клавка подождет. Ишь раскапризничалась! В техникум ей надо! Консультация! Знаем мы эти консультации…»

 

4

У входа в вокзал на бетонных ступеньках памятником самому себе стоял косматый допризывник. Он украдкой посматривал на свои штаны, сшитые как колокола. Штаны, по его мнению, были великолепны. Косматый победоносно взирал на мир и лизал совсем растаявшее мороженое.

У билетной кассы тихие люди, навьюченные разнообразным багажом, давили друг друга. Давили молча — сердитая кассирша крикнула, чтоб не мешали. К расставленным у стен кассовым автоматам никто не подходил, хотя все они были включены, — им не доверяли.

Пока Женя оглядывался, дядька в надвинутой на лоб бостоновой кепке-восьмиклинке, с авоськой, намотанной на левую руку, приблизился к автомату и — рискнул. Удачно, — автомат загудел, как быстро пролетевший шмель, лязгнул и выбросил из своих недр зеленоватую бумажку, похожую на магазинный чек, — билет.

Дядькина спина презирала очередь. Презирали ее и фуганок, еще уместившийся в авоське, и коричневые полуботинки, завернутые в газету, и кокетливо выглядывавший из одного из них розовый помидор.

Очередь, однако, осталась монолитной, никто не решился выйти из плотной толпы. Рискнул только Женя. Удача улыбнулась и ему.

А дядька в восьмиклинке снова испытал судьбу — у автомата поободранней и постарше, который продавал газету «Сельская жизнь»; в других автоматах газет не было вообще. На сей раз судьба отвернулась от дядьки, как золотая рыбка от старика в известной сказке: автомат проглотил монету и, сытый, молчал, сколько дядька ни рвал ручку, щелкавшую, как винтовочный затвор.

Огорченный дядька пнул автомат ногой и отправился в буфет, двери которого были распахнуты. Отправился туда и Женя.

В буфете стояло два мраморных столика. За одним молоденький офицер в парадной форме цвета морской волны деликатно кушал винегрет, помогая себе хлебом. У его ноги стоял новенький чемодан, и оба они — и чемодан, и офицер — блестели. «Из училища, — определил Женя, — только испекли…»

За другим пьяный носильщик, которому на этом вокзале нечего было носить, рассеянно сыпал в пиво соль, бормотал облегчающие выражения и ронял голову, как китайский болванчик.

Не желая беспокоить новенького лейтенанта, Женя локтем отодвинул мутный стаканчик без салфеток и поставил на треснувший мрамор второго стола две скользкие кружки с пивом. Дядька в кепке примостился рядом, оттеснив носильщика к стене. Носильщик умолк, удивленно вскинул голову, потом снова уронил ее.

— Сколько времени сейчас? — спросил дядька. Он выложил на стол кривой кусок копченой колбасы, три розовых, не успевших доспеть помидора и, покосившись по сторонам, четвертинку водки.

Женя поднес к глазам запястье, но увидел только полоску незагорелой кожи.

— Забыл, — огорченно сообщил он, — забыл на работе…

Часы у него были старенькие и неказистые — «Победа», из первых выпусков, теткин подарок к окончанию седьмого класса. Шли они удивительно точно, и Женя дорожил ими. Они ни разу не остановились, не сломались; только однажды пришлось сменить стекло — Женя разбил его, играя в домино. С часами Женя износил три ремешка и один браслет. Впрочем, браслет не износил, а подарил, демобилизуясь, одному салаге — очень тот просил.

— Восемнадцать тридцать семь! — отчетливо произнес молоденький лейтенант и снова, нацелив вилку, погнался за кусочком свеклы, который убегал от него, скользя по тарелке.

— Спасибо, — ответил дядька. — Полчасика, значит, в распоряжении… Ты насчет выпить как? — обратился он к Жене.

Женя улыбнулся и пожал плечами. Перемигнувшись, выпили; съели по помидору, макая их в нечистую, серую соль; колбаса осталась лежать нетронутая. Женя принес еще по паре кружек пива.

— Посмотришь, — заявил дядя в кепке, тряся над кружкой опустевшую солонку, — через десять лет нас, столяров, по России не останется! Гвоздя некому будет вбить с толком, а уж работать…

— Работа — слово греческое, — неожиданно сообщил носильщик, — пусть греки и работают!

— Молчи, балбес! — отмахнулся столяр. — Сразу видно, что не грек!

— Точно! — поддержал столяра Женя. — Чем сопли над кружкой распускать, лучше б людям билеты доставать помогал, как это умные люди делают!

Носильщик, однако, уже не слушал. Он снова ушел в себя. Женя вспомнил и рассказал, что служил в армии с сержантом Димитриади, греком из города Туапсе, — замечательный был паренек.

— Натуральный грек, я вас приветствую! Так и в документах стояло — грек…

Столяр кивал, соглашаясь. Он тоже встречался с людьми, которые по национальности были греками. Потом вдруг раскатисто заговорил коричневый громкоговоритель, прибитый над выходом из буфета:

— Объявляется посадка на поезд…

Словом, все было как на настоящем, большом вокзале.

— Наш. Пошли, что ль? — спросил столяр, заворачивая несъеденную колбасу в обрывок газеты.

— Пошли, — ответил Женя и пододвинул поближе к носильщику кружку, которую не успел допить сам.

Носильщик тряхнул головой и промычал что-то неразборчивое. Может быть, сказал: «Спасибо».

Столяр и Женя ехали вместе. Курили в тамбуре «Шипку», глядели, как медленно темнеет, и болтали.

Из тамбура было видно, как юный лейтенант, который кушал в буфете винегрет, осторожно обнимает за плечи рослую девушку в красном плаще. Кроме плаща на девушке были еще и красные сапожки, натянутые, несмотря на жару. Сапожки упорно наводили на размышления о художественной самодеятельности и плясунах братьях Елисбаровых, на концерт с участием которых Женя так и не попал. «А надо бы было сходить, — подумал он. — Зря Клавка заартачилась. Подумаешь, разок не проводил!..»

— Гляди, вырядилась-то как! — весело подмигнул столяр. — А ты сам-то женатый?

— Нет пока, — ответил Женя.

— И воздержись, — посоветовал столяр. — Дело нехитрое, успеешь в любой момент! Девки все хороши, а вот откуда жены хреновые берутся?

Женя не знал, откуда берутся такие жены.

— То-то же! — засмеялся столяр, грозя кому-то пальцем.

Расставаясь, они долго жали друг другу руки. Уговорились встретиться. Из своей замечательной кепки столяр извлек картонную ленту, которая придавала кепке форму, оторвал от нее кусочек и огрызком рубчатого карандаша написал адрес.

— Заходи когда! — пригласил он, уходя.

— Обязательно, — ответил Женя. — Я вас приветствую! — И помахал на прощанье рукой.

 

5

В самом конце улицы, на которой Женя жил до призыва в армию, мальчишки, развлекаясь, подмигивали карманными фонарями и пересвистывались.

Двухэтажный домик с балкончиками, на которых мог поместиться разве голубь, и оштукатуренными шарами, натыканными где не надо, рядом с пятиэтажной коробкой строгих форм выглядел приземисто и аляповато. Скрипела дверь дровяного сарая. По его крыше, громыхая железом, бродили мальчишки — те самые, с фонарями. Слабосильные лучи фонарей шарили в бездонном небе, неожиданно выхватывая из тьмы листву деревьев.

Звонка на теткиной двери не было, и Женя долго стучал в нее. Сначала кулаком, а потом, повернувшись к двери спиной, — каблуками.

— Кто там? — спросила наконец тетка.

— Кто ж еще, — ответил Женя, — жулики, конечно!

Узнав голос племянника, тетка загремела засовами.

— Редкий гость! — сказала она, впуская его.

— Я вас приветствую! — Женя, балансируя на одной ноге, стащил с другой ботинок. — Все трещишь? — спросил он, проходя в комнату в одних носках.

— Что? — спросила тетка. — Ладно, погоди, сейчас страницу закончу, поговорим, — сказала она, и снова, как пулемет, затрещала пишущая машинка.

Тетка, сколько Женя ее помнил, все время что-то печатала на старой, высокой, как магазинная касса, машинке. Какие-то проекты и сметы, дипломные работы студентам местного педагогического института и диссертации врачам из городской больницы. Почти на каждой странице этих диссертаций приходилось оставлять пробелы для латинских слов — соискатели вписывали их потом от руки.

Однажды тетка печатала даже роман — из жизни железнодорожников. Автор его, пенсионер, носил двубортный форменный пиджак и ругался за каждую опечатку. Издавать роман не захотели, пенсионер писал в инстанции, но уже от руки, а заплатить тетке забыл, хотя в романе было шестьсот страниц, а почерк у автора куриный.

В комнате всегда кипами лежала бумага, можно было брать, сколько хочешь, и Женя брал — рисовал и делал голубей. Копирку тетка прятала, но Женя находил ее и, пачкая все вокруг, размножал свои картинки, изображавшие бои в воздухе, на суше и на море. Он был счастлив, когда попадалась красная копирка, но бывала она в доме редко, и Женя огорчался, когда знамена, флаги и опознавательные знаки на истребителях, танках и торпедных катерах получались на копиях не того цвета.

— Руки у меня, Женька, болят! — пожаловалась тетка, достучав страницу. — Ты бы мне змеиного яду достал, что ли. У вас, говорят, аптеки побогаче…

— Брось свой пулемет, они и перестанут, — посоветовал Женя. — Безо всяких ядов!

— Много ты понимаешь! — презрительно сказала тетка, вращая усталыми кистями рук.

«Вот всегда так», — подумал Женя. Он обижался на тетку — за то, что она упорно продолжала относиться к нему как к мальчику, никак не желала принимать его всерьез, хотя ему уже стукнуло двадцать шесть. В марте.

— Вовремя ты пожаловал, — сказала тетка. — Я завтра с утра к Эдику собираюсь. В субботу народу все ж поменьше — не у всех два выходных, с автобусами легче. Поедешь? — спросила она. — Он о тебе всякий раз спрашивает: «Брат Женя, брат Женя…»

— Поеду, а как же? — с преувеличенной готовностью ответил Женя. — Я и сам хотел!

Он не хотел.

Теткин сын, его двоюродный брат Эдик в раннем детстве заболел менингитом. Сумел выжить, но всю остальную жизнь проводил по больницам, детским и взрослым, где его пытались лечить. После совершеннолетия Эдик попал в большую пригородную больницу, известную всем от мала до велика под названием «Фомичевка». Это название часто употребляли в бранном смысле. Говорили: «Эх, ты, дурак, в Фомичевку пора!» Или: «Из Фомичевки сбежал, что ли?»

Последний раз Женя ездил в Фомичевку давно. Помнил только, что брат Эдик был одет в его солдатский мундир. Этот мундир тетка отвезла Эдику после того, как купила Женьке в подарок костюм, дешевенький, но приличный, в котором Женька щеголял до сих пор, — все как-то не получалось купить новый.

К брату Эдику Женя испытывал щемящую жалость, отравленную долей брезгливости. Стесняясь и того, и другого, Женя старался ездить в Фомичевку как можно реже. Обычно он ссылался то на занятость, то на плохое состояние дорог. На этот раз увильнуть было невозможно, и он повторил:

— Я и сам хотел, честное слово!

— Есть хочешь? — спросила тетка.

— Хочу, — сглотнув слюну, ответил Женя. — Эх, борща бы сейчас или супчику погорячей!

— Худущий ты какой, — заметила тетка. — По девкам много шастаешь? А? Женить тебя надо, пока совсем не высох!

— Девки все хороши, а откуда жены хреновые берутся, неизвестно! — изрек Женя. Он перетащил тяжелую машинку вместе с войлоком, на котором она стояла, на кровать.

— Найдется и на тебя уздечка, — предсказала тетка, выставляя на стол недопитую бутылку кагора. — И на свадьбу небось не позовешь!

— Какая там свадьба! — садясь за стол, легкомысленно ответил Женя. — Ты сама быстрей меня выйдешь. Я еще показакую. Куда спешить?

Ели и пили молча. «Когда я ем, — вспомнил Женя теткино присловье, которое часто слышал в детстве, — я глух и нем. А когда кушаю, то никого не слушаю…» Он улыбнулся и спросил:

— Мы сейчас кушаем или едим, теть Наташ?

— И чего ты, Женька, из себя маленького строишь! — укоризненно сказала тетка.

Потом они смотрели телевизор — до тех пор, пока не кончились передачи. Телевизор с маленьким, похожим на форточку, экраном лопотал и подмигивал. Мельтешащий свет падал на могучий фикус с лакированными листьями и яичного цвета буфет, не уместившийся в простенке, — теткину обнову. В выдвинутой линзе тяжело, как масло, колыхалась зеленоватая от старости вода.

Спать Женя улегся на старом диванчике, который был ему короток и узковат. Просыпаясь ночью, слышал, как за стенкой, у соседей, шумно сотрясаясь, включался холодильник.

 

6

Тетка разбудила Женю рано и, накормив, как бывало в детстве, жареной картошкой, послала в магазин — за свежим хлебом для Эдика.

По пути в булочную Женя забежал в только что открывшийся гастроном и, с трудом уломав продавщицу, купил большую бутылку вина, тяжелую, как гантель. Он знал, что тетка поворчит для приличия, но выпьет с удовольствием. Еще он купил крем-соду — для Эдика.

Когда Женя, возвращаясь, перебегал шоссе, медленно ползшая вдоль обочины поливальная машина обдала его снопом мелких брызг. Женя вытер лицо рукавом и засмеялся. У шофера поливальной машины было удивительно знакомое лицо. Он весело прокричал что-то, высунувшись из кабины почти до пояса, но за ревом промчавшегося мимо мотоцикла Женя не разобрал, что именно.

Тетка помяла хлеб пальцем, проверяя, свеж ли он, а потом понюхала его. «Как Борис Аркадьич после стопки», — вспомнил Женя. Увидев вино, тетка повела бровью, но ничего не сказала. Прочтя этикетку, она завернула бутылку в бумагу и положила в сумку, под старые номера журнала «Огонек». Журналы тетка везла Эдику. Он, как трехлетний пацан, любил рассматривать картинки. Водя по надписям пальцем, он воображал, что читает.

— А вот это ты зря, — сказала тетка про крем-соду. — Не пьет он ее, колючая, говорит, водичка… Я ему какао везу, — она показала большой китайский термос, разрисованный цветами.

До автостанции племянник и тетка добрались на трамвае. Тетка молча зевала, прикрывая рот ладошкой, а Женя, чтобы не скучать, листал старый «Огонек».

У ветхого павильона автостанции, уткнувшись в него носами, стояли пыльнозадые автобусы. Вокруг сновали озабоченные люди, готовые, стоит только распахнуться дверцам, ринуться, застревая в них, занимать места. «Хуже, чем на железной дороге», — подумал Женя, оглядевшись и заскучав.

— Поедем на такси, а, теть Наташ? А что такого? Деньги есть, — похвастался он.

— Сумку бы лучше взял, тяжелая, — ответила тетка, с сомнением глядя на него.

— Значит, поедем! — обрадовался Женя и, подхватив сумку, которая и на самом деле оказалась не легка, побежал к помятой «Волге» мышиного цвета, с шашечками на боку, готовый и упрашивать, и ругаться.

— Куда? — лениво спросил шофер.

— В Фомичевку, — стесняясь, ответил Женя. — Ну, в больницу, — пояснил он, заранее теряя надежду.

— Сколько вас?

— Двое, — ответил Женя. Ему вдруг показалось, что шофер спит и сквозь сон задает вопросы.

— Садись, — разрешил шофер, вылез из машины, хлопнув дверцей, и пошел искать попутчиков.

— Теть Наташ, сюда! — закричал Женя, впихивая сумку на заднее сиденье, и, сев на место рядом с водителем, опустил стекло.

Попутчиков не нашлось. Выехали за город. Шофер каменно молчал. Часы у него были «Полет», особо плоские. Косясь на них, молчал и Женя. Тетка, сидя сзади, рылась в сумке.

До места домчались быстро, лихо развернулись. Шофер, темный, как грозовая туча, взял пятирублевку, протянутую Женей, хрустнул ею и, кряхтя, полез в карман за сдачей.

— Не надо, — сказал Женя.

Шофер, забыв поблагодарить, захлопнул дверцу. «Волга» охнула и сорвалась с места, оставив за собой голубой дымок. «С похмелья мужик, — глядя ей вслед, подумал Женя, — или с женой поругался…»

Долго шли по посыпанной песком, хрустевшей под ногами дорожке, мимо буйных клумб, серых скамеек и беседок, уединенно стоящих под деревьями. Двухэтажные, белые и какие-то пузатые корпуса с маленькими, слепыми оконцами стояли поодаль друг от друга. Кто-то невидимый жалобно играл на баяне.

— Здесь, — сказала тетка.

Одна дверь была заперта, другая тоже. Женя долго стучал, но отпирать никто не спешил, хотя со второго этажа на них молча глазели разнообразно одетые мужчины, одинаково стриженные «под нуль».

— Чего колотишь? Кого надо? — сердито спросил мордастый дядька в велюровой шляпе с обвисшими полями, соскакивая с велосипеда.

Женя растерянно отступил в сторону. Вперед выступила тетка. Мордастый узнал ее:

— Ах, вам Эдика! Здрасте! У нас карантин, никаких свиданий, — сообщил он, — но для вас…

И мордастый исчез, прислонив к стене велосипед.

— Пойдем, — сказала тетка, поднимая сумку, — пойдем в беседку, они не скоро, я-то знаю…

Посередине многоугольной беседки был врыт грубо сколоченный круглый стол. Тетка застелила его газетой и принялась вынимать свертки со снедью. Сумка казалась бездонной — столько в ней всего помещалось.

— А это пока спрячь, — приказала тетка, вынимая вино.

Женя взял бутылку, почему-то липкую, из теткиных рук, поставил ее между ногами и стал рассматривать велосипед санитара, давя тоскливую зевоту.

Велосипед был старенький, чиненый-перечиненый, но с фарой, ручным тормозом, багажником, обмотанным веревкой, насосом и инструментальной сумкой на раме. На блестящем от постоянных ерзаний седле болтался желтенький жестяной номер, измятый, как клок бумаги.

— Эдик! — вдруг крикнула тетка. — Эдик! — уже тише повторила она и тяжело заспешила к двери, которая со скрипом распахнулась.

В дверях стоял рослый парень в солдатском мундире с вечным подворотничком из полупрозрачного целлулоида. Он чесал стриженую голову и щурился на яркий свет дня. Санитар в сдвинутой назад шляпе крепко держал его за руку повыше локтя.

Женя, не зная, как ему поступить — бежать ли, как тетка, к Эдику или сидеть на месте, — остался сидеть и, сидя, переступил ногами. Он задел бутылку, и она с тяжелым стуком упала. Пока он, наклонясь, ставил ее, Эдик и тетка подошли к беседке.

— Кто это, Эдик? — спросила тетка, показывая на Женю пальцем. — Брат… — подсказала она.

— …Женя, — закончил, засмеявшись, Эдик.

Борода у него не росла совсем, ее заменял какой-то зеленоватый пух. Только под носом чернели усики из длинных и редких волосков.

— Поцелуй, Эдик, брата Женю! — скомандовала тетка.

Эдик с готовностью подчинился: подышал носом у Жениной щеки и коснулся ее мокрыми губами. Вытереть после этого поцелуя щеку Женя постеснялся.

А санитар почему-то не уходил. Он с нарочитой скромностью стоял в сторонке, потупившись, как дитя. Толстые его пальцы мяли полу старого пиджака.

— Милости просим с нами посидеть, — покосившись на него, пригласила тетка.

— Спасибочки, — ответил санитар. Он быстро, не ломаясь, сел и снял шляпу, мокрую от пота изнутри.

— Наливай, Женька, — приказала тетка, пододвинув к нему две кружки, эмалированную и пластмассовую, и первая молча выпила, как только он налил.

— Ну, дай вам бог не в последний раз! — пожелал санитар, без стука чокаясь с Женей.

— Закусывайте! — предложила ему тетка.

Эдик уничтожал вареную курицу, пачкая лицо и с хрустом разгрызая хрупкие косточки. Женя поглядел на него и почувствовал, что зябнет.

— И много у вас этих… ну, больных? — поспешно выпив, спросил он у санитара.

— Хватает, — ответил санитар. — Разные… Ваш-то, — кивнул он в сторону Эдика, — тихий! А так всякие есть. От этого дела многие лечатся, — он звучно щелкнул себя по горлу.

— Кушайте, — повторила тетка и пододвинула к санитару бумажку с кучкой вареных яиц на ней.

Крутнув яйцо, санитар осторожно стукнул им по краю лавки, на которой сидел.

— И большие люди есть, — продолжал он, обращаясь к Жене, — инженера… Машины, дачи, оклады тысячные, а лечатся! С этим делом беда…

Тот инженер, с которым собирался драться Вовка Соломатин, встретив как-то Женю в столовой и рассказывая про инженерские заработки, пошутил:

— Давай, старик, меняться! Я тебе свой диплом отдам, а ты мне свой станок и соответственно зарплату. Могу «Спидолу» дать в придачу!

— Нет уж, спасибо, — отшутился тогда Женя. — «Спидола» у меня самого есть. Я ее одной девочке подарил. Отличная девочка, инженер!..

«Какие там тысячи, какие дачи? — подумал он сейчас. — Я больше инженера зарабатываю».

Санитар отколупывал скорлупу. Яйцо ему попалось не совсем удачное, не чистилось, и он, выбрав момент, быстрым движением опустил его в карман пиджака. «Лихо!» — заметив это, подумал Женя.

— Кушайте, — в третий раз предложила тетка и, поджав губы, обняла Эдика за необъятные плечи.

— Спасибо, — ответил санитар. Он взял огурец, потер его между ладонями.

Женя, отвернувшись, заскучал. Санитар, видимо, почувствовал это, да и тетка не повторяла больше свое гостеприимное «кушайте», и санитар встал, промокнув губы тыльной стороной ладони.

— Спасибочки вам еще раз, — сказал он, медленно напяливая шляпу. — Эдика долго не держите, — помявшись, предупредил он, — а то главврач на территории, увидит — скандал…

— Ничего, — ответила тетка, еще крепче обнимая Эдика, — мы его не боимся, вашего главного врача. Я ему диссертацию печатала, — пояснила она, — триста страниц. Специально финскую бумагу доставала…

— Тогда другое дело, — вздохнул санитар. — А посудку-то не выбрасывайте, — просительно улыбнулся он, — лучше вон под тот кусточек! А я завтра подберу. Заработки наши, сами знаете!..

Эдик, как только санитар встал, оставил остатки курицы, поднял плечи вверх-вперед, утопив в них голову, и не мигая следил, как санитар вел по аллее свой велосипед. Велосипед подпрыгивал без всякой видимой причины и тихо дребезжал. Женя во все глаза смотрел на испуганного брата. «Да он же боится его, толстомордого…» — внезапно сообразил он, заглядывая в неподвижные, как у слепого, зрачки Эдика.

— Посуду ему оставляй! — проворчала тетка, вытирая Эдеку губы большим, похожим на полотенце платком. — Так обойдется, без посуды…

— Посуда что! — скривился, как от боли, Женя. — Посуда пустяки! Обижает он тебя? — повернулся он к Эдику. — Обижает? Нет, ты окажи брату Жене: обижает он тебя или как?..

Эдик импульсивно дернулся и, выставив перед собой ладони, как новичок в боксерском зале, заморгал, беззвучно и беспорядочно шевеля губами.

— Отстань от него, Женька! — велела тетка, гладя Эдика по стриженой голове. — Чего пристал? Успокойся, сыночек, — ласково обратилась она к сыну, — брат Женя хороший! Он тебя пожалеет…

— Пожалей меня! — попросил Эдик и, наклонившись, подставил Жене свою тугую, безволосую щеку.

Женя храбро поцеловал брата и, чувствуя, что поцелуя мало, неуклюже погладил Эдика по твердой спине, обтянутой лопнувшим по швам мундиром.

— Мама, он меня пожалел! — засмеялся Эдик, показывая на Женю пальцем.

— Да, сынок, да, — ответила тетка. — Брат Женя хороший!

— Брат Женя… — повторил Эдик и осторожно тронул Женю за руку.

Женя инстинктивно отдернул ее, тут же устыдился этого, мучительно покраснел и, отвернувшись от тетки, сделал вид, что лезет в карман за сигаретами, хотя курить совсем не хотел и утром позабыл купить спички.

— Эдькин ремень на нем, — наливая какао в колпачок от термоса, спокойно сказала тетка. — Себе забрал! А ему, — она задрала полу Эдькиного мундира, — видать, не положено…

— Что ж ты сразу-то?! — Женя вскочил, смял в кулаке сигарету. — Что ж ты?! Я б ему, толстомордому, по тыкве бы насовал! Нашел, скотина, у кого взять! А ты тоже хороша, — обернулся он к тетке, — молчишь! «Кушайте»! — зло передразнил он и отбросил сломанную сигарету.

— Дурак ты, Женька! — ровным голосом возразила тетка. — Несмышленый, прямо ребенок. Убил бы ты его, да? — спросила она, неестественно улыбаясь. — Из-за ремня, да? Человека, да?.. Куда Эдику женихаться! А он, может, снисхождение будет делать, не обидит лишний раз, заступится. Эдик-то не ты, Женька! Не ты…

И она, уткнув голову в мятые газеты, зарыдала — неожиданно и безутешно.

— М-мама… — лепетал могучий Эдик, обеими руками гладя мать по голове.

— Теть Наташ! — неуверенно позвал Женя и отвернулся, чтобы не видеть теткиной жилистой, жалкой шеи, рассеченной поперек полоской загара.

Он подумал, как тетке, наверное, обидно, что вот он, Женька, — не чужой, конечно, человек, племянник, но не сын, — здоровый парень, нормальный человек, а Эдик, ее Эдик, сын, плоть ее и кровь, — неизлечимо больной, с разумом трехлетнего ребенка… Что они с Эдиком ровесники, Эдик месяца на три постарше, могли бы в школу вместе бегать и в армию призваться в один год. Или, может быть, Эдик поступил бы в институт, а в армию бы не попал. Ходил бы сейчас, помахивая портфелем, как те ребята, с которыми чуть не получилась драка тогда, на вечере… А то и жениться бы успел, нарожал бы детей, тетке внуков, и ругалась бы она с невесткой, и подставляла бы под внуков горшки… Черт знает, как все было бы прекрасно, не заболей тогда Эдик этим менингитом…

И Женя почувствовал себя виноватым — в том, что не он тогда заболел, будто болезнь должна была обязательно выбрать кого-то из них двоих, что остался здоровым забалдуем и просидел на теткиной шее, на этой вот тонкой шее, на которую сейчас избегает смотреть, до самой армии, да еще обижался, поросенок, что тетка не хочет купить ему велосипед и не позволяет сузить брюки, как требовала тогдашняя мода…

Плакать тетка перестала так же неожиданно, как и начала. Выпрямилась, высморкалась, отвернувшись в сторону, и сказала властно:

— А ну, ешьте, братья-разбойники!

«И она о том же думала», — догадался Женя.

Потом братья, исполняя теткин приказ, ели. Сваренные вкрутую яйца, которые — мордастому санитару не повезло — чистились удивительно легко. Мясистые помидоры, готовые лопнуть, разбрызгивая сок, и маленькие малосольные огурцы, хрустевшие на зубах, как сахар. Женя допил густое, теплое вино, которое пачкало кружку, и съел серое суповое мясо, от которого отказался привередливый Эдик.

Тетка вытирала большие мятые груши салфеткой и протягивала их сыну — по одной. Эдик шумно чавкал. Струйки сока текли по его подбородку и капали на страницы старых «Огоньков». От сока страницы слипались. Эдик разглядывал иллюстрации и, тыча пальцем в фотографии своих ровесников, радостно сообщал: «Тетя, дядя!»

Женя, с состраданием глядя на его восторги, вспомнил вдруг об открытке, купленной в гостинице перед заходом в ресторан — она же красивая, хоть и без дядь и теть, — и протянул ее Эдику — на, красивая! Но открытку проворно перехватила тетка. Повертела, внимательно рассмотрев театральные колонны и мельком недописанный текст, и вернула открытку Жене.

— Свинья ты, Женька, — сказала она, — нашел чем разбрасываться! Она-то ждет небось, эта… — она снова заглянула в текст, — Клава твоя!

— Знаем, как они ждут, ученые! — самодовольно возразил Женя. — Служил я с одним малым, городской, между прочим, парень, из культурной семьи… — И он начал одну из тех своих историй, которые успели надоесть тетке еще тогда, когда Женя, демобилизовавшись, приехал домой.

— Мама, часы надо! — перебив Женю, неожиданно сказал Эдик и показал на свое правое запястье. — Часы хочу!

— Куплю, сынок, — вздохнув, пообещала тетка, — обязательно куплю! Вот получу зарплату…

— Жаль, я свои в спецовке забыл, на работе, — сказал Женя, чувствуя прилив родственных чувств. — Отдал бы, не задумался! Пускай носит! Разве жалко?

Тетка с силой наступила Жене на ногу, но опоздала — Эдик уже смотрел на брата с надеждой.

— Брат Женя купит часы! — закричал он, радостно оглядываясь вокруг и притопывая ногами.

Никого, однако, рядом не оказалось, и разделить радость было не с кем. Совсем близко от беседки, подбирая невидимые крошки, прыгали беззаботные воробьи. Эдик грустно опустил голову на мощной, как у борца, шее и обиженно надулся.

Посидели еще немного. Тетка подносила ко рту Эдика какао, но он упорно отворачивался — не хотел. Он долго ерзал на лавке, потом встал, прижал к груди кипу расползавшихся «Огоньков» в потертых обложках, сказал, ни на кого не глядя:

— Я пошел, — и пошел.

Даже не оглянулся.

— Куда ты? — с опозданием встрепенулся Женя. — Эдик!

— Не трогай его, — остановила Женю тетка, — не надо! Надоели мы ему, — вздохнула она. — А раз надоели, уйдет, ничем его не удержать. Пошел хвастать, что брат Женя часы купит! Забудет, конечно, потом… Давай и мы тронемся. — Она поднялась. — Пора уж!

В изрядно похудевшую сумку она сложила посуду и то, что осталось несведенным, а измятые, в пятнах, газеты, над которыми рыдала, свернула в большой ком.

— Выбросишь, — сказала она и пошла вперед, склонившись набок, хотя сумка стала совсем легкой.

Женя ткнул ком подальше, чтобы не увидели, и заспешил за теткой, оглядываясь на белый, но мрачный дом, за тяжелыми дверями которого скрылся Эдик. Женя чувствовал на сердце непонятную истому. Под ногами скрипел крупный белый песок. По-прежнему кто-то играл на баяне. Несложная мелодия хватала за душу, и Женя совсем расстроился.

 

7

Посреди громадной клумбы, на самой ее вершине, среди пышных цветов, стоял, наклонившись, больной в легкомысленном жокейском картузике с пластмассовым козырьком и в байковом халате, застиранном до белизны на швах. Куцые полы халата касались лепестков, и цветы покорно кивали, будто с чем-то соглашаясь.

— Юноша, — выпрямляясь, окликнул Женю больной, — курить случаем не имеешь? Угости, сделай доброе дело!

«Это Клавка говорила про добрые дела», — с обидой вспомнил Женя и, остановившись, похлопал себя по карманам.

Больной, лавируя на цыпочках, как кавказский танцор, — вместо кинжала старая столовая ложка с налипшей на ней землей, — спустился на дорожку. Халат и впрямь походил на черкеску, только кальсоны с оторванными завязками, торчавшие из-под пижамных штанов, и тапочки, обутые на босу ногу, портили его вид.

— «Шипка», болгарские, — пояснил Женя, протягивая пачку. Почти полная, она все равно успела расплющиться в кармане и была теплой.

— О, болгарские! — одобрил больной. Он сунул ложку, как суют очки, в нагрудный карман халата и стряхнул землю с ладоней. — А хороший у братьев-славян табачок! — мечтательно заявил он. — Я его в сорок пятом попробовал, в Бургасе, как сейчас помню! На коробке царь Борис, так себе мужик, ничего особенного, но табак… После моршанской-то махорочки!

— А у меня и спичек нет, — пошарив в карманах, виновато сказал Женя.

— Это ничего, пустяки, — ответил больной. — Спичками мы разживемся…

— А возьмите всю пачку, — неожиданно предложил Женя. — Берите, берите! — повторил он, видя, как нерешительно мнется больной. — Вам нужней. Я… обойдусь.

— Спасибо, юноша, если так, — ответил больной, сдвигая на затылок свой картузик, и взял пачку. — Спасибо!

Картузик оказался на резинке. Сдвинутый, он сморщился и стал походить на захватанный носовой платок. Только синтетический козырек продолжал весело блестеть — никакая грязь к нему не приставала.

— Ладно, — сказал Женя, застеснявшись собственной щедрости, — побегу я. Я вас приветствую! — прокричал он на прощанье.

Догоняя тетку, которая тяжело брела по аллее, Женя оглянулся. Больной снова стоял на клумбе, среди веселых цветов, и ковырял землю ложкой. Блеклый халат свисал с его спины, как попона с усталой, костистой лошади.

— Поберегись! — звонко крикнули за спиной, и Женя отскочил в сторону.

Его обогнал маленький велосипедист, ехавший на взрослом велосипеде «под рамку». Шины, под которыми шуршал песок, оставляли два следа — один глубокий и сравнительно прямой, а второй слабый, вившийся вокруг первого, как очень сильно растянутая спираль. Женя узнал велосипед санитара и сплюнул в сторону, в цветы.

 

8

— Теть Наташ, а что за город такой Бургас? — спросил он, догнав тетку и сдерживая дыхание.

— Откуда я знаю? — тетка дернула плечом. — И никаких такси! — сказала она с неожиданной злостью. — Тоже, миллионер выискался…

Жене хотелось побыстрее выбраться в город, но такси поблизости не было, и он покорно стал под дерево рядом с теткой. Глядя на множество окурков, втоптанных в землю, желтых от старости и совсем свежих, он пожалел, что не оставил себе сигарет. Хотя бы одну…

Из ожидавших автобус одни знали друг друга, громко перекликались и смеялись по каждому пустяку. Это все были люди местные — работники больницы и подсобного хозяйства. Постоянное общение с больными, ущербными людьми делало их, здоровых, излишне самоуверенными и шумными. Другие стояли молча и глядели друг на друга с подозрением и неприязнью. Лица у них были осунувшиеся и постные, будто после суда или похорон. Эти приезжали проведать родственников, почти все женщины — невзрачные и немолодые.

— Скольки время? — спросил у Жени маленький дед в новенькой черной телогрейке с не отрезанной еще этикеткой.

— Не знаю, — Женя развел руками, — часов нету… И не жарко тебе, дед? — с улыбкой поинтересовался он.

Дед потрогал тряпичную этикетку и не ответил.

— А придет тот автобус чи нет? — через несколько минут сказал он и посмотрел не на шоссе, а почему-то вверх.

Женя тоже поднял глаза и прямо над собой увидел прямоугольный кусок жести, огромным гвоздем прибитый прямо к дереву. Когда-то жесть была выкрашена в желтое, а по желтому было написано расписание движения автобусов: черным — для будней, красным — для выходных, субботы и воскресенья. От времени и непогод краска слезла, и жесть начала активно ржаветь. Расписание превратилось в ребус.

Автобус приехал, когда его почти перестали ждать. Ожидавшие кинулись к нему, сердито толкаясь и поднимая кошелки выше голов. Когда Женя, получив ощутимый удар локтем в живот, ворвался в автобус, все места в нем уже были заняты людьми и вещами. Тетка села спереди, спиной к шоферу, и, зажатая с боков другими женщинами, уже устраивала на коленях сумку. Женя растерянно огляделся.

— Сидай, сынок! — неожиданно пригласил давешний дед в телогрейке и убрал с сиденья коричневую руку. — Сидай!

Женя тут же плюхнулся на сиденье. Он был так рад, что забыл сказать деду «спасибо».

Тряслись долго, часто останавливались — подбирали новых пассажиров. Шофер два раза влезал в салон и, протискиваясь от задней двери к передней, собирал плату за проезд.

Дед, тыча Женю черным пальцем в грудь, рассказывал, что было в Фомичевке до войны и как работали в больнице, бывшей земской, два глухонемых санитара…

— А как германец пришел, — говорил дед, — так они сразу заговорили и надели ихнюю форму, потому что были засланные шпионы и всех знали. Врачей, которые евреи, тех сразу постреляли, а других на машине отвезли неизвестно куда. Больные — кто утек, тот живой остался, — вздохнул дед. — В копнах хоронились и христарадничали по ночам… Идиотов всех побили, как негодных для работы, и сделали они себе туточки госпиталь, и в той госпитали лечили своих раненых солдат… Офицерям, — дед неопределенно махнул рукой, — тем другая была госпиталь, где опытная станция…

Две блеклые женщины, которые сидели впереди, склонив головы друг к дружке, тихо говорили о диагнозах, лекарствах и врачах — кто из них плох, а кто хорош.

Женя, глядя в окно, тосковал.

 

9

— Я, знаешь, поеду, — сказал он, глядя в сторону, когда автобус наконец доехал до города и они выбрались из него. — Домой надо… У нас там мероприятие… ну, воскресник на завтра объявили! И чтобы всем быть обязательно, а то премии лишат!

— Врешь ты, Женька! — безошибочно определила тетка и прошлась вперед, разминая затекшие ноги. — Что ж с тобой делать теперь? Поезжай… если приспичило! — махнула она рукой.

— Точно, воскресник, теть Наташ! — с трудом скрывая радость, ответил Женя. — По уборке территории и для этого… как его?.. благоустройства. Я через пару недель обязательно приеду, — пообещал он, — часы Эдику привезу…

— Ладно тебе, — отмахнулась тетка, — он и без часов хорош! А сам приезжай и невесту привози, — пригласила она, — покажи хоть, кому открытки шлешь!

— Привезу! — засмеялся Женя и как-то вскользь поцеловал тетку в дряблую щеку. — Приветствую вас! — прокричал он, уходя. — Значит, жди через две недели! Приедем!

Тетка осталась на остановке ждать трамвай. «Столяра поищу, — простившись с ней, решил Женя. — Столяр мужик хороший! Поговорим…»

Улица, название которой столяр торопливо записал на кусочке картона, располагалась неподалеку от автостанции — Женя это знал. Он быстро нашел нужный дом. За глухим забором что-то натужно гудело — паяльная лампа или примус, — пахло паленым и визгливо бранилась женщина.

Постояв у забора, Женя повернул назад. «Вон откуда он такой спец-то насчет жен, — подумал он, — по личному, так сказать, опыту». Старушки, сидевшие на лавках, намертво врытых в землю, и на кухонных табуретках, вынесенных из домов, внимательными взорами проводили Женю. Он почему-то покраснел и почувствовал себя виноватым.

Очутившись на главной улице города, Женя разок-другой прошелся мимо магазинов, кинотеатров, ресторана и простых забегаловок, но никого из знакомых не встретил. А может, не узнал. Столько лет протекло с тех счастливых пор, когда он таскался по этой улице ежевечерне в компании друзей, не ведая забот. А теперь друзья изменились, переженились. По главной улице гулять не ходят — выпивают небось дома с тестем…

Направившись к вокзалу, Женя внезапно столкнулся с такелажником Серегой и не сразу узнал его. Серега одет был франтом, но не очень весел.

— Я вас приветствую! — сказал Женя, дергая его за рукав. — Ты как здесь оказался?

— К сеструхе приезжал, — ответил любитель десяток.

Громко скрипнули его новые ботинки.

— И что? — спросил Женя.

— А она, соседи сказали, за грибами уехала, — вздохнул Серега. — Зря только время потерял…

— Ну-ну, а ты и нос повесил! — Женя хлопнул такелажника по спине. — Надо тебя развеселить. Вольем по стопочке?

— Давай, — с готовностью согласился Серега. — Раз такое дело, я не против…

— Где город Бургас, знаешь?

— За границей, — недолго думая ответил такелажник.

— Ясно, что за границей, — задумчиво сказал Женя. — А вот где именно, в какой стране? Заграница разная бывает…

— Подумаешь, заграница! — фыркнул Серега. — Как в песне поется: «Не нужен мне берег турецкий, и Африка мне не нужна!» Понял?

— Ничего, гляжу, тебе не нужно, — презрительно сказал Женя. — Ничего-то ты не знаешь! Чем трубная резьба от дюймовой отличается? — спросил он. — Тоже не знаешь? Вот-вот, — продолжил он, не дождавшись ответа, — век тебе цепь таскать заместо крана! Ты сколько классов кончил?

— С меня хватает, — обиделся Серега. — Чуток поменьше, чем ты, знаток!

— Ты думаешь? — серьезно спросил Женя. Он внезапно сообразил, что и вправду «чуток».

Из магазина они вышли с раздутыми карманами.

— А куда пойдем? — спросил Серега, отряхивая свой новый пиджак. — Где выпьем-то?

Женя задрал голову и увидел залихватский росчерк — вывеску кафе «Метелица».

— А вот в «Метлу», — решил он.

Внутри «Метла-Метелица» оказалась обычной столовой самообслуживания. Закусить взяли по салату и по второму — печенке с густой коричневой подливой. Выпили не таясь. Женя, вспомнив, как Эдик перемалывал зубами хрупкие куриные кости, отодвинул от себя помятую алюминиевую тарелку с печенкой. Серега уплел все сам, за двоих.

Потом, потаскавшись по городу, выпили еще, — уже на скамейке, среди благообразия и тишины детского парка, у постамента с гипсовой вазой. Серега, боясь испачкать новые брюки, на скамью не сел, пил стоя. Пустую бутылку сунули в вазу.

Потом Серега куда-то исчез. Оставшись в одиночестве, Женя вдруг твердо решил отведать шоколада «Гвардейский», о котором рассказывал мордастый санитар, и отправился в ближайший магазин.

Темнело, немощно светили уличные фонари.

— Ну, куда прешь? — спросил молоденький милиционер, рядовой, изо всех сил стараясь казаться строгим. — Не видишь — закрыто?

— У тебя, деревня, не спросил, закрыто или нет! — огрызнулся Женя и еще раз попытался проникнуть в магазинную дверь мимо рядового. — Видишь, кассы работают еще… А знаешь, где город Бургас? — спросил он, когда в магазинную дверь проникнуть не удалось. — Не знаешь? Потому тебе и лычек не дают!

Обиженный рядовой перешел на официальный тон:

— Отойдите, гражданин, не нарушайте… Фалалеев, Фалалеев! — вдруг закричал он, приподнимаясь на носках, и цепко схватил Женю за рукав.

Подоспел огромный Фалалеев с широкими лычками старшего сержанта на погонах. Он, мрачно хмурясь, выслушал юного коллегу и крепко взял Женю за руку повыше кисти.

— Пошли, — сиплым тенором сказал он.

И они пошли. В отделение.

 

10

— …обзывал «деревней» и вообще оскорблял при исполнении, — задушенным голосом доложил Фалалеев, поставив Женю перед перегородкой, за которой сидел дежурный капитан.

— Как фамилия? — спросил капитан, грозно шевеля бровями. — Ну-ка, что у тебя в карманах?

В карманах у Жени оказались: заводской пропуск с фотографией четыре на шесть, денег новыми пятирублевками пятьдесят пять рублей и мелочью — до рубля, самодельная алюминиевая расческа с длинной ручкой, неотправленная открытка и серый носовой платок, измятый до предела. Женя украдкой стряхнул на пол табачные крошки и обломки горелых спичек.

— Филипцов, значит? Значит, гражданин Филипцов, стираешь грани между городом и деревней? — спросил капитан, разглядывая самодельную расческу. — Та-ак, будем вытрезвлять, — решил он. — Посидишь пока у нас, придет машина с Желябова, отвезет тебя ночевать! К дворянам, раз деревня тебе не по душе! Цены там барские!

— Ха-ха-ха! — гулко засмеялся Фалалеев.

— Товарищ капитан! — схватившись за голубой барьер, закричал Женя.

— Что «товарищ капитан»? — спросил капитан, не поднимая головы.

— Не знаете, где город Бургас?

— Молчи лучше, Филипцов, — поморщился капитан. Он снял с рукава пушинку и придвинул к себе пухлую, прошнурованную тетрадь. — Не мешай людям работать!

— Раз говорят: молчи, — значит, молчи! — назидательно произнес Фалалеев. Он сидел на сваренном из листовой стали сундуке, в который уплыло содержимое Жениных карманов.

— Да как же молчать, товарищ капитан, если вы у меня адрес не изъяли? — взмолился Женя, показывая испещренный каракулями кусок картона — адрес столяра.

Капитан сделал свирепое лицо, Фалалеев, осуждающе качая головой, сполз с сундука, но тут заныл телефон без диска. Капитан — встал и снял трубку. Он так и слушал стоя.

— Есть, товарищ полковник! — молодецким голосом сказал он, положил трубку и только тогда сел на место.

И Фалалеев, и Женя с любопытством уставились на него.

— Значит, Фалалеев, так, — немного поразмыслив, сказал капитан. — Этого, — кивнул он в сторону Жени, — выгоним. Пусть интересуется географией по месту прописки. Машина наша на Желябова, вернется через два часа, не раньше, а подполковник будет у нас минут через сорок… Не пешком же этого орла вести, и примут ли… Не очень он вроде, — вслух размышлял капитан. — Ладно, Фалалеев, — распорядился он, — дай-ка ему веник, пусть подметет у нас и укатывает… Чтоб сразу на вокзал — и домой, понял? — обратился он к Жене. — Если приведут ко мне второй раз, тут же оформлю сутки. Или год, в согласии с указом! Понял, опрашиваю?

— Я? — переспросил обалдевший Женя.

— А кто, Пушкин, что ли? — рассердился капитан. — Бери веник!

Дежурку Женя мел быстро и небрежно, смачивая веник в сером от старости унитазе. Фалалеев дал ему совочек. Когда все было закончено, а мусор ссыпан в корзину, он отобрал у Жени веник и сказал, держа веник, как балалайку:

— Давай, орел, выматывайся отсюда к богу! Двигай на вокзал. И товарищу капитану, — обернулся он в сторону начальства, — спасибо не забудь сказать, что пожалел тебя, дурака, за пятнадцать рублей ночевать не отправил!

— Спасибо, товарищ капитан! — гаркнул Женя, опуская руки по швам, и щелкнул каблуками. — Никогда не забуду вашей доброты!

Что-то в его голосе капитану не понравилось.

— Штрафанул бы я тебя на десяточку, географ! — буркнул, отворачиваясь, капитан. — Фокусник! Чтоб у меня сразу на вокзал, понял?

— Так точно! — браво ответил Женя.

Капитан не выдержал и рассмеялся.

Женя сгреб свое имущество с прилавка и рассовал его по карманам. Фалалеев, громыхнув крышкой, снова запер стальной сундук на висячий замок.

— Деньги посчитай! — оглядываясь, посоветовал он.

— Я вас приветствую! — выходя вон, ответил Женя.

«Расческа», — вспомнил он, когда дверь закрылась за ним, и в нерешительности остановился. Было слышно, как капитан жаловался Фалалееву:

— Разводим, понимаешь, турусы на колесах! Говорят, что карать — потом, а сначала — профилактика. А у нас милиция! Ми-ли-ци-я, а не обком, к примеру, профсоюза! Такой вот фокусник старушку убьет, а я его лаской должен встречать, да? «А кто это к нам пришел? А кто это нашу бабушку зарезал?» — и за ухом его почесать, по головке погладить?..

— Он расческу свою забыл, — спокойно сообщил Фалалеев. — На радостях-то, что отделался легко… Самоделка, а хорошая! Ну, теперь уж не вернется…

«При чем тут профсоюз? — про себя удивился Женя. — Ишь ты, «бабушку зарезал»! Кому она сдалась, ваша бабушка?.. — Он нерешительно потоптался на месте. — Ладно, хрен с ней, с расческой, — решил он, — пусть причесываются! Сявке скажу, чтоб новую сделал, или сам… Домой надо, и часов, черт возьми, нет!»

Билет Женя, конечно, не купил, резонно рассудив, что к ночи ближе контролеры вряд ли полезут в поезд, а если и полезут, то всегда можно отговориться: «Не успел, опаздывал…» Так уже случалось не раз.

Хлопая тугими дверьми и осторожно раздвигая курильщиков, Женя прошел по вагонам и в одном из них увидел симпатичную девушку, немножко похожую на Клаву. Девушка, щурясь и поправляя волосы, читала толстый журнал. Женя решил подсесть к ней, как только поезд тронется. Подсесть и сказать: «А ведь мы с вами где-то встречались, очень знакомое у вас лицо», — и действовать дальше по обстоятельствам, а Клавка, раз она такая капризная, пусть не обижается.

Однако стоило только поезду тронуться, а вагону качнуться, как Женя уронил голову на грудь и задремал.

 

11

Все три часа дороги Женя спал.

 

12

Проснулся он потому, что замерз. В длинном вагоне было пусто, холодно и темно. От долгого лежания на жесткой скамье ломило спину. Дрожали и подламывались ноги. Из кармана, громко звякая, просыпалась мелочь. Женя потер глаза и, давясь зевотой, поднес к глазам левое запястье.

«Сняли!..» — всполошился Женя, не увидев на запястье часов, и схватился за карман. Тот оттопыривался. «Газетку подложили», — подумал Женя, выворачивая его. Но деньги, однако, оказались целы. Немного успокоившись, Женя пошарил по лавке и под нею, разыскивая расческу, но не нашел ее. Посидел, вспоминая вчерашний день.

Вспомнив, тихо выбрался в тамбур, осторожно отворил тяжелую дверь вагона и спрыгнул на сырую и скользкую гальку. Неуклюже присев после прыжка, увидел мохнатое от грязи дно вагона со множеством ящиков, труб и толстых проводов, бугристый асфальт платформы по ту сторону вагона и пробившуюся сквозь трещины в нем серую курчавую траву.

Женя вздохнул и аккуратно, стараясь не запачкаться, полез под вагон.

Маленький маневровый паровоз пыхтел, как астматик, и окутывался сырым паром. Заливисто свистели стрелочники. Рождая эхо, лязгали буфера. Освещенные изнутри, желтые часы над платформой показывали половину шестого. Над путаницей черных проводов бледно синело небо. Светало.

Выбравшись со станции и обойдя неудобно поставленную квасную бочку, Женя, позевывая, зашагал вдоль приземистых и солидных домов, в которых жили железнодорожники. Дома, построенные бог весть когда, отличались друг от друга только номерами и плакатами, развешанными на фасадах. Мимо Жени, пыля и громыхая, проехал автофургон «Хлеб». Буквы, составлявшие это слово, были затейливы, как заголовки русских сказок.

Подходя к перекрестку, Женя увидел впереди знакомую спину в белом полотняном пиджаке. В синей авоське, которую тащил старик Верзилов, лежала серая, будто вылитая из воска, свиная голова с оттопыренными, как у пьяного, губами. Раздвоенные копытца свиных ножек невинно розовели сквозь покрывавшую их грязь.

— Взял вот на холодец, — поздоровавшись с Женей за руку, сообщил Верзилов. — Моя-то приболела чуток, а от девок толку не дождешься… Все сам, все сам!.. А ты далеко в такую рань? Не в наш ли двор?

— Ну да. Это ты точно угадал — к вам!

— Клашку, значит, проведать, — удовлетворенно сказал Верзилов. — А чудной ты, Евгений, ей-богу! — засмеялся он. — Люди по гостям с вечера ходют, а ты в такую рань… Или проверяешь? Так она тебе не жена, не имеешь прав… Моих бы поскорей замуж разобрали, — вздохнул лекальщик. Он переложил авоську со свиными частями из руки в руку. — Ведь в квартиру не зайти: то одеваются, то переодеваются! Мука одна… Сплав-то не спекается, а? — перескочил он на производственную тему. — Молодые вы, в производстве не соображаете ни шиша! Дипломов наполучали, а толку чуть… Э, гляди, друг твой вышел, Борис Аркадьич! Тоже пташка ранняя…

Снабженец осторожно закрывал дверь своего подъезда. Она была на тугой пружине и хлопала, как пушечный залп, а Борису Аркадьичу мешал чемодан.

— Мы вас приветствуем! — брякнул Женя и тут же, вспомнив, от кого услышал это выражение впервые, прикусил язык.

— А, и старое, и молодое! Здравствуйте! — страдальчески улыбнулся Борис Аркадьич. Он оправился наконец с дверью — беззвучно закрыл ее. Это стоило ему немалых усилий. — Слушайте, как вы можете кушать такое… такой ужас? — опросил он, показывая на свиную голову. — Это же такая грязь!

— Помоем, не волнуйся, — с легкой обидой ответил Верзилов, — сделаем не хуже людей! А ты чего в такую рань с чемоданом вышел? — уже миролюбиво спросил он. — На базар? Или в баню — париться?

— Слушайте, какой тут может быть базар? — Борис Аркадьич махнул свободной рукой. — Какое париться? Они дают команду в понедельник с утра быть на месте! А как я могу быть на том месте в понедельник с утра, если туда ходит один поезд, который утром, а самолета я даже не могу переносить? Вот я и еду, хоть и старый человек, а сегодня у всех нормальных людей выходной.

— Зато суточные получаешь, — сказал Верзилов. — У каждого своя забота…

И, подняв авоську повыше, старый лекальщик критически оглядел свиную голову. Сетка начала медленно вращаться.

— Счастливый путь! — пожелал снабженцу Женя.

«И чего он, чудак, обижается зря? — думал он, громко хлопнув тугой дверью подъезда и поднимаясь по лестнице. Всю дорогу в командировке, все видел, везде был. Сам черт ему не брат! Нет, отличная все-таки работенка…»

 

13

Клава жила на третьем этаже, в одной квартире с тихим обрубщиком из литейки. Она занимала одну комнату из трех.

Несмотря на ранний воскресный час, она уже не спала, дверь отперла сразу, как только Женя позвонил — два коротких. Даже не опросила: «Кто там?»

— Господи, испугал! — сказала она, отступая на шаг от порога и держась за дверь. — Я уж подумала — телеграмма! Ты как, совсем чокнулся? — спросила она, хмуря брови. — Окончательно?

— Я тебя приветствую! — улыбаясь во весь рот, ответил Женя. — Пустишь или через порог поговорим?

Клава посторонилась, пропуская его в квартиру, и стукнула его кулачком по спине.

— Молчи уж, — сказала она. — Выбрал время разговоры разговаривать! Соседей разбудил! А мятый-то, мятый! Тебя что, корова жевала?

Все в ее комнате было беленькое, даже страшно прикоснуться. Все чистенькое, под салфеточками. На задвинутом в угол круглом столе, рядом с блестящим электрическим утюгом, который Жене уже довелось чинить, и фарфоровым оленем, рога которого сливались со спиной и отличались от нее только цветом, стояла черная «Спидола». Женя преподнес ее Клаве ко дню Восьмого марта, отчаявшись выбрать другой подарок. «Спидола» тоже была накрыта салфеточкой, а на салфеточке, словно капля крови, алела вышитая земляничка.

— Слушай, Клав, а где город Бургас? — спросил Женя, усевшись верхом на стул и укладывая голову на локти.

— Такие вещи, между прочим, надо знать! — отозвалась Клава. — Если Бургас, то это в Болгарии, наши ездили туда в позапрошлом году. По туристической. Очень всем понравилось! А еще есть Бургос — в Испании, где фашисты патриотов судили. Надо, между прочим, газеты читать! А зачем он тебе, этот Бургас? — спросила она, не сумев побороть любопытство.

— Так, к слову пришлось, — ответил Женя. — То-то я чуял, что название знакомое. Но, думаю, в Болгарии не может такого города быть — название какое-то не болгарское, — улыбнулся он. — Да, насчет добрых дел! Ты меня в пятницу вразумляла, так я парочку сделал. Как в аптеке!

— Неужели? — удивилась Клава. Она подняла вверх свои самую чуточку подбритые бровки. — А я, между прочим, думала, что ты опять с Соломатиным со своим! Собрались — два сапога…

— Ну-у, ты скажешь… — возмутился Женя. — Я Вовку с пятницы в глаза не видел. Я к тетке ездил. Порадовал родственницу, сделал доброе дело. Как учили! Самая близкая, надо сказать, родственница! А Вовка парень неплохой, зря ты на него…

— А второе? Второе дело какое? — нетерпеливо потребовала Клава.

О Вовке Соломатине она говорить не хотела. Разговоры о нем всегда кончались спорами. А сейчас Клава спорить не хотела. Она обрадовалась, узнав, что Женя не бил баклуши в общежитии, совершенно о ней забыв, а вел себя благопристойно — вот к тетке съездил, молодец! Однако внешне свою радость Клава не выдала ничем.

— Какое, какое… — проворчал Женя. — Уехал побыстрей, вот какое! Тетка еще сильней обрадовалась.

О поездке в Фомичевку, брате Эдике, мордастом санитаре, больном на клумбе, который бывал в Болгарии, надо полагать, не по туристической путевке, и о приключениях в милиции Женя благоразумно умолчал.

— Еще бы твоей тетке не радоваться! — рассудила Клава. — Небось все стрескал, что в доме было, все подмел. И бутылок на вас не напасешься, разорение одно.

— А ты как думала? — Женя погладил свой тощий живот. — Мы такие…

— И сейчас голодный? — спросила Клава.

— Ага, — признался Женя и потрогал свою небритую щеку. — Сейчас бы колбасы граммов триста, сырку и кефирчику — запить все это дело. А лучше пива.

— Сейчас приготовлю, прорва, — вздохнула Клава и, завязав сзади фартучек, пошла на кухню. — А пива не будет, не надейся, — сказала она, заглянув в дверь.

— Нет, я же пошутил, — торопливо ответил Женя. — Какое пиво в такую рань?..

Поерзав на стуле, он хотел было отправиться за Клавой на кухню, но тут где-то зашумела, забулькала вода, и за приоткрытой дверью, как бледная тень, промелькнул Клавин сосед в одном белье. Женя остался сидеть на месте.

«Лучше быть здоровым и богатым, чем бедным и больным», — вспомнил он еще одно присловье цехового снабженца, который, наверное, уже добрался до вокзала и вот-вот снова тронется в путь. Женя почувствовал себя невероятно богатым: ведь у него есть главное — здоровье — и какой-никакой, а ум, самый лучший инструмент на свете.

Потом он вспомнил, что инструменты без употребления ржавеют и приходят в негодность, и застыдился. Надо было что-то делать, свершать, а что свершишь ранним воскресным утром?

— Клав! Слышь, Клав? — позвал он, вертя в руках почти пустой флакончик духов «Быть может». — Как ты насчет того, чтобы пойти за меня замуж?

Женя спросил об этом намеренно тихо, и Клава не отвечала и не шла. Женя отвернул пробочку. У духов был горьковатый запах. Женя вытряс из флакончика остатки себе на ладонь, понюхал и вытер ладонь о пиджак.

— Звал или мне показалось? — спросила Клава, появляясь на пороге. — Чего тебе, Женька?

— Звал, — подтвердил Женя. — Замуж звал… Туфли надень, — скороговоркой, опережая недоуменные вопросы, попросил он. — Ну, те, красные, в которых ты тогда на вечере была.

— Тебе прямо сейчас надо? — спросила Клава, розовея. — Я, между прочим, без чулок.

— Так идешь за меня замуж или как?

— Что? — растерялась Клава.

В цветастом фартучке, со сковородкой в руке, она стояла в дверном проеме, как в раме. Вид у нее был милый и потешный. Женя потер небритые щеки и радостно улыбнулся.

— Я тут письмо тебе писал, — сказал он, шаря в кармане, и вытащил затрепавшуюся открытку. — Про любовь хотел… Не дописал, правда, но это ничего. Приходи быстрей, про техникум расскажешь. Да что техникум! Академию б какую-нибудь, всех наук. Чтоб аж кровь из носу…

 

 

Внимание!

Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.

После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.

Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.

Ссылки

[1] ДОС — дом офицерского состава.