Товарищи по бригаде в тот день заметили: Михаила будто подменили, будто в нем заиграла невесть откуда взявшаяся сила.

— Ты словно уже паришь в небесах,— заметил Соколов.

— Теперь, Володя, порядок. Этот Ганс или Фриц сам показал мне, что нужно делать в кабине. Я готов.

— Значит, дело за бригадой,— понял тот.

Пока в их аэродромную команду по утрам на формировке втискивалось человек пять из «переменного состава». Они ни о чем не догадывались. И тайну перед ними никто не раскрывал.

— Возьмем Лупова,— назвал Девятаев.

Под Сталинградом капитан Михаил Лупов командовал группой разведчиков. Ходили по тылам, то дерзким налетом, то неслышно добывали для своего командования нужные сведения. Но в рукопашной схватке за линией фронта угодили капитану штыком в живот. Лупов, поправившись, бежал из плена к партизанам. Вновь — разведка. Попался в гестаповскую ловушку. В Заксенхаузене ждал очереди в крематорий, да вот по случайности попал сюда, на балтийский остров.

Девятаев намекнул Лупову про самолет. У капитана посветлели глаза.

Но через два дня…

Через два дня на Узедоме произошел «беспорядок».

Во время утренней поверки на аппельплаце не хватило одного русского из барака, в котором жил Девятаев, Пленных распускали, вновь строили, опять пересчитывали.

Одного не хватало…

В бараке охранники переворошили все, казалось, до последней соринки. Немцы рыскали по всему острову, прочесывали леса, ковырялись в выгребных ямах, в развалинах ангаров, обшарили все, что можно было обшарить.

Хозяева понимали, что с острова ему не убежать. Эсэсовская служба верно и наделаю оберегала владения фон Брауна, защиту которого от диверсий и предательства взял на себя сам рейхсфюрер СС.

Нет, с Узедома ему дороги нет. Но ведь он русский!.. А русские!.. А беглец к тому же был в команде, которая заправляла топливом «фау». Если сверхсекреты просочатся с острова, это будет равно катастрофе…

Рассвело, а пленных на работу не выводили.

Они толкались на плацу.

Снова приказали построиться на своих местах — у каждого на поверке оно было определенным.

Прошел слух: сейчас комендант — знали его привычку — будет расстреливать в строю каждого пятого или десятого. Ни пятым, ни десятым никому быть не хотелось. В строю заволновались.

Зычная, свирепая команда:

— Штильгештанген!

Каждый застыл там, где его застало это страшное слово.

Воцарилась тревожная тишина.

На вышках угрожающе задвигались стволы пулеметов.

Вышел толстоносый комендант.

— Кто помогайль убегайть преступник? — спросил, заглядывая в бумажку, на ломаном русском, без переводчика.— Где он взялся? Или ангель крыло небо?

Строй угрюмо, выжидающе молчал. Услышав про небо, Девятаев почувствовал на спине холодок мурашек.

— У вас был беспорядок. Я сделайт порядок.

Сунул бумажку в карман. Молча, неторопливо расстегнул кобуру. Неторопливо подул на вороненую сталь пистолета, будто смахивая пыль. Неторопливо прицелился. Пятый в строю упал, подогнув под себя руки.

Поскрипывая хромовыми сапогами, комендант отсчитал несколько шагов вдоль строя.

Опять, не спеша, поднял пистолет.

И снова упал человек.

Комендант целился с наслаждением, с наслаждением спускал курок. Ему доставляло удовольствие расстреливать жертву в глаз.

На Девятаева глянуло чёрное дуло пистолета, глянула коротенькая трубка со смертью внутри. Она глядела, упершись в него, будто целую вечность, и он был бессилен ее отвести.

Сизый огонек…

У соседа надломились ноги.

Всхлипнув, он упал и замер на затоптанном снегу. По снегу покатилась тоненькая струйка алой крови.

Михаила Лупова не стало…

А лагерьфюрер неторопливо отсчитывал шаги дальше, опять вскидывал пистолет.

Наконец, в обойме кончились патроны. Вороненая сталь сунула в кобуру свою страшную морду.

— Теперь есть порядок,— комендант поднял палец, сверкнув золотым перстнем.— Я есть сказать, завтра буду показать спектакль. Веселый комедий. Цирк.

… К вечеру Немченко узнал: бежавшего схватили. Тот укрылся в тихой бухте, где на мелководье лежал поржавевший фюзеляж давно сбитого самолета. Он и стал убежищем смельчаку. Отчаявшись поймать его «наземными средствами», немцы подняли в воздух авиацию. С небольшой высоты один из пилотов заметил, как от заброшенного самолета в бухте разошлись волны, которых быть не должно.

Что же будет завтра?

Комендант обещал «спектакль», и он устроил его.

Тысячу заключенных построили на лагерном дворе. Из репродукторов вырывались праздничные немецкие марши.

На трибуну, украшенную черной свастикой, поднялся в окружении свиты лагерьфюрер в парадной майорской форме. Тут же были гости-эсэсовцы.

— Я устраивайт веселый цирк подъем ваш дух. Я показывайт наш сила.

На тачке из карцера вывезли полуживого человека. Тачку поставили перед трибуной.

— Он хотел сделайт бежать. Отсюда побег нейт. Слюшайт приговор.

Двое эсэсовцев подняли человека с тележки. Покачнувшись, тот упал.

Девятаев узнал его скуластое, продолговатое лицо. Один раз они вместе работали в «цемент-команде» на бетономешалке. В полдень в небе взорвалась труба-ракета и грохнулась у берега. Пленные тросами вытягивали махину из воды. «Где они их берут?» — спросил тогда Михаил. «А там, за лесом, у них завод подземный… Меня прошлый раз посылали заправлять их какой-то чертовщиной»,— услышал в ответ.

Комендант приказал поднять обреченного. У того подкашивались ноги. Эсэсовцы придерживали его под мышки.

— Наш есть закон Великий Дойтчлянд Германий гуманизм, демократий, свобод человек. Приговор слюшайт стоять!

Помощник коменданта стал читать приговор, неизвестно кем вынесенный.

И когда до человека дошел смысл крикливой речи, его глаза стали все больше и больше расширяться. Они глядели печально и тоскливо, и вдруг в них вспыхнул огонек.

— Прощайте, товарищи! — тяжело крикнул он.— Не сдавайтесь!.. Наша возьмет!

Его снова бросили на тачку. Собрав остатки сил, солдат поднялся, поднялся в последний раз. Как русский воин, он хотел умереть стоя.

— Начинается цирк! — что есть силы артистично крикнул переводчик.— Выступают дрессированные немецкие овчарки!

Охранники спустили волкодавов. Обгоняя один другого, они жадно рванулись к тачке.

Остервенело набросились на человека.

Минуты через две или три от солдата остались лишь рваные куски кровавого мяса…

Их гвоздями прибили к дощатому щиту.

Щит выставили у лагерных ворот.

Черными буквами вывели: «Так будет с каждым, кто попытается бежать».

… В бараки пленные вернулись угрюмые, подавленные. Расстрелы, виселицы, пытки… Это в концлагерях было обычным. И в этот раз комендант отводил душу в свое удовольствие. Многие из тех, кто нёс каторгу на Узедоме, уже были приговорены к смерти, не раз ожидали ее.

Но как разъяренные волкодавы разодрали живого человека, как билось в конвульсиях его растерзанное тело — это видели впервые…

Трудно сказать, что больше подействовало на Диму Сердюкова: кошмарный «спектакль» коменданта или собственные изломанные неволей нервы. Но он перестал ходить в аэродромную команду. Притерся к другой, которая не выходила за лагерные ворота, что-то поделывала возле столовой.

— Мне, дядя Миша, теперь лафа,— похвалился доверительно.— Ни про струбцинки, ни про расчехлянку моторов думать не надо.

Емец в ответ бросил сурово:

— Смотри, блудный сын, не прогадай.

— И вы никуда не прыгнете. Треплетесь, а толку никакого. А у меня вот,— открыл мешочек, набитый вареной картошкой.— У меня теперь такое местечко, пальчики оближешь.

— И с кем же ты теперь?

— А ни с кем. Сам по себе.

У Емеца и Сердюкова был памятный случай, когда Дима под строгим секретом заикнулся дяде Мише про такое, о чем должен был умолчать. Но дядя Миша был комиссаром партизанского отряда на Украине, хорошим и надежным человеком, несколько раз бежал из лагерей. Когда они вытягивали за крыло самолет, застрявший колесом в бомбовой воронке, оба заметили, как один из пленных, Димин знакомый, жадно впивался взглядом в нижний люк, был готов вскочить в кабину «хейнкеля». Потом, на вечерней прогулке за бараком, когда остались вдвоем, Емец сказал Девятаеву:

— Я понимаю, кто ты… И Дима, хотя и косвенно, намекнул на гимнастерку.

— И как это понимать?

— А так, что во всем на меня можешь рассчитывать. А о чем догадываюсь — молчок.

— Димка все-таки болтун,— с грустью ответил Девятаев.— А за поддержку — спасибо,— и оба Михаила пожали руки друг другу.

И вот Сердюков сорвался. Вернуть «блудного сына» взялся Емец.

— Ты, Митька, дурь из башки выбрось. Сам по себе не проживешь, это тебе понятно. Новые «дружки» продадут тебя за эту же картошку.

К разговору прислушался Девятаев. Надо было удержать паренька от падения, он не понимал, куда может докатиться, попав на «картофельную стезю».

И любой поступок гнусный Совершу за пищу я…

— Пропадешь ты, Дима, не за понюх табаку.

— Еще неизвестно, кто раньше пропадет. Стоит мне только словечко сказать,— Сердюков озлобленным зверенышем сверкнул злыми глазами на своих недавних старших товарищей.

— И что это за словечко?

— Летчик,— насупившись, выдавил Дима.

Это словно ошпарило. Девятаев моргнул Емецу: позови наших. А сам, сдерживая гнев, как мог, равнодушнее сказал:

— А я думал про что-то серьезное… Ну, допустим, скажешь, если язык повернется. И станешь предателем. Тебе от этого легче будет? Ты знаешь, как у нас с предателями поступают? — Михаил осторожно положил руку ему на плечо: — Значит, напрасно я считал тебя товарищем. Эх, Дима, Дима… Неужели картошка тебе дороже друзей?

— Так я же ее и для вас…

Он хотел подняться и, видимо, отойти, что-то раздумывая, но подоспел Немченко и прицелился кулаком:

— Ты, сволочуга, понимаешь, что говоришь?

— Башкой в уборную его — вот и весь сказ,— добавил Курносый.

— Да, до утра такую гниду в живых оставлять нельзя,— согласился Корж.

Сердюков обмяк, в нем не осталось и тени от той спесивости, которая проступала минуту назад. Он знал цену словам, весомость приговора, если точку поставил Корж. Всхлипнув, замолил о пощаде…

И лишь только потому, что его судьбу лучше других знал Девятаев, что и в Заксенхаузене и до сих пор здесь Дима держался прочно и надежно, Михаил попросил товарищей:

— Может, образумится парень…

— Смотри, сопляк-недоносок,— Соколов рванул Сердюкова за ухо.— Вмиг придавим.