Асфальтированное бездорожье
С Потомака на Миссисипи
Как-то мне позвонил Том Суинсон из Международного пресс-центра. Для иностранных корреспондентов, аккредитованных в Вашингтоне, Том нечто вроде дядьки или ангела-хранителя, смотря по обстоятельствам.
— Мы организуем поездку по тюрьмам и судам Соединенных Штатов. Если хочешь, присоединяйся, — сказал Том, а затем, не то заманивая, не то поддразнивая, добавил: — Быть может, тебе удастся обнаружить у нас политических заключенных.
Предложение было заманчивым по существу и вызывающим по форме.
— Согласен. Включайте.
…В Международном пресс-центре секретарши Тома поили нас горячим кофе, а Стивен Коэн, помощник государственного секретаря США по правам человека, произнес напутственное слово.
— Есть ли сейчас в американских тюрьмах политические заключенные? — спросил я Коэна.
— Нет.
— А как быть тогда с заявлением представителя США в ООН Эндрю Янга о том, что в американских тюрьмах томятся сотни и даже тысячи политических заключенных?
— Ну, это зависит от того, что подразумевать под данным термином.
— Тогда позвольте перефразировать мой вопрос следующим образом: имеются ли в американских тюрьмах заключенные, считающие себя политическими?
— Сколько угодно. Но это ровным счетом ничего не означает. Они оказались за решеткой не потому, что пользовались свободами, а потому, что нарушали законы.
К нашему диалогу присоединились другие участники «тюремного турне», также желавшие подвергнуть допросу мистера Коэна. Беседа переключилась на несколько иной аспект прав человека. Мои коллеги упорно добивались у мистера Коэна ответа на вопрос: почему Вашингтон оказывает помощь диктаторским режимам, фашистам и расистам?
Мистер Коэн парировал сыпавшиеся на него вопросы с парламентским мастерством — остроумно, но неубедительно. Журналисты слишком хорошо, из первых рук, знали факты, и провести их на мякине было невозможно. На помощь Коэну поспешил Том. Он призвал нас поторапливаться на аэродром.
Бросок видавшей виды «Дакоты» из Вашингтона, столицы Соединенных Штатов, до Батон-Ружа, столицы штата Луизиана, занял с остановками около пяти часов.
В аэропорту Батон-Ружа, весьма непрезентабельном, без алюминиевого лоска и стеклянного блеска, нас встречали судья Вильям Хог Дэниелс и помощник шерифа Эдди, просто Эдди, без фамилии, хотя она у него, конечно, имелась. Эдди, с солидным брюшком, выпиравшим над поясом-патронташем, с моложавой сединой и розовощекостью, был прикреплен к нам в качестве водителя-телохранителя. Автобус, за баранкой которого он сидел, был обычным синим полицейским «воронком» со стальными сетками на окнах. Так что, путешествуя по Луизиане, мы видели ее небо, ее природу и людей рассеченными на мелкие квадратики и ромбики. Во время длительных переездов эта тюремная рассеченность пейзажа вызывала чувство головокружения и тошноты, и мы по очереди устраивались на переднее сиденье рядом с Эдди, вернее, рядом с его револьвером-пушкой, который по здешним обычаям лишь минимально, символически упрятан в кобуру. Того, кто удостаивался этой привилегии, мы называли «капо».
Судья Дэниелс был нашим гидом. Он, правда, уже не судья, но по традиции это звание закреплено за ним навечно до самой смерти и даже после нее. Поэтому, как здесь принято, мы тоже называли его просто «судья», без упоминания имени или фамилии, без добавления, казалось бы, непременного «мистер». На первый взгляд судья Дэниелс — типичный джентльмен-южанин со старомодно галантными манерами, с мягким юмором, с речью нараспев, в которой преобладают покровительственно-патерналистские нотки благодушествующих плантаторов, считающих себя, иногда вполне искренне, ибо человеку свойственно заблуждаться, не рабовладельцами, а отцами большого семейства, состоящего из великовозрастных, но слабых разумом детей, которым нужен глаз и, разумеется, плетка. Для их же собственного блага.
Итак, на первый взгляд судья Дэниелс выглядел типичным джентльменом-южанином. Должен заметить, что в Соединенных Штатах истинные джентльмены водятся только на Юге. На Севере их нет. На Севере одни янки. А янки никак не может быть джентльменом. Вот почему, когда мы называем «янки» всех американцев, мы смешиваем лед и пламя, впадая в упрощенчество, граничащее с невежеством. Так считают, во всяком случае, в Луизиане.
Однако вернемся к судье Дэниелсу. Будучи на первый взгляд типичным джентльменом-южанином, он был отнюдь не столь уж прост и однозначен. Бывший журналист, бывший полковник контрразведки, бывший судья штата, ответственный ныне за рекламу его сельскохозяйственной продукции, Дэниелс представлял собой гибрид консерватора по природе и либерала, вернее, критикана и брюзги поневоле. Консерватизм Дэниелса объяснялся тем, чем он был до того, как стать «бывшим». А его либерализм проистекал от естественного для «бывших» недовольства всем настоящим, от, так сказать, возрастной фронды. Это сочетание делало судью Дэниелса незаменимым гидом. Давая сначала канонически-консервативную картину жизни штата, политической и социальной, он затем невольно разрушал ее брюзжанием и сарказмом.
Как правило, и то и другое Дэниелс обращал в первую очередь ко мне, поскольку я, советский, коммунист, «красный», находился на самом крайнем левом спектре нашей журналистской группы. Он, конечно не скрывал своего несомненного антисоветизма и антикоммунизма, но в то же время из духа противоречия и желчи оставшегося не у дел апеллировал именно ко мне, когда натягивал тетиву своего критиканства. Подтрунивая, например, над моими поисками политических заключенных, он одновременно наводил меня на их след или, восхваляя блага американской демократии, давал весьма сатирические комментарии к ней. Ко всему следует добавить сильно развитое у судьи Дэниелса чувство юмора и товарищества, его желание прихвастнуть перед иностранцами, в особенности перед «европейцами», широтой своих взглядов, просвещенным скептицизмом и, если угодно, светскостью.
Все эти черты характера судьи Дэниелса стали проявляться буквально с первых же минут нашей встречи — с того, как он подсаживал в полицейский «воронок» наших дам-журналисток, со вступительных комментариев к батон-ружскому житью-бытью, пока мы ехали из аэропорта в город.
— Многие не знают, что столицей штата Луизиана является Батон-Руж, — рассказывал судья Дэниелс. — Люди думают, что наша столица — Новый Орлеан. Он больше по населению, является крупным океанским портом, а главное — знаменит на весь мир как столица американского джаза и грандиозный туристский аттракцион, славящийся своими французскими кварталами и февральским праздником-карнавалом «марди-гра». Правда, в этом году «марди-гра» был сорван, как вы, наверное, знаете, забастовкой полицейских, потребовавших повышения заработной платы. Пришлось заменить их отрядами национальной гвардии. Но, поскольку гвардейцы не имеют опыта борьбы с преступностью, а она в Новом Орлеане чрезвычайно высока, а в дни «марди-гра» еще выше, поскольку на него стекаются не только туристы, но и мошенники со всей Америки и даже из-за рубежа, карнавал пришлось свернуть. Нашему туристскому бизнесу и луизианской казне был нанесен чувствительный финансовый ущерб…
Полицейский «воронок», ведомый твердой рукой розовощекого и седовласого Эдди, весело мчался по автостраде. По обе стороны проносились аккуратно рассеченные стальной сеткой на квадратики и ромбики пейзажи пригородов Батон-Ружа, временами субтропические, временами индустриальные. И те и другие были подернуты дымкой: субтропические — испарениями южной флоры, мощно просыпавшейся от недолгого и легкого зимнего сна, индустриальные — ядовитыми парами заводов-гигантов компаний «Экксон», «Эллайд кемикл» и других нефтяных и химических динозавров, отнюдь не собирающихся вымирать, хотя и грозящих вымиранием окружающей среде.
— Так вот, возвращаясь к начатому разговору, — вновь раздался певучий голос судьи Дэниелса. — Новый Орлеан — это Нью-Йорк Луизианы, а Батон-Руж его Вашингтон. В Новом Орлеане делают деньги, в Батон-Руже — политику. Новый Орлеан — биржа, Батон-Руж — конгресс. Кстати, здание конгресса Луизианы, нашего Капитолия, самое высокое в Соединенных Штатах. Вы скоро его увидите и сами убедитесь в этом.
В самом деле, вскоре сквозь все ту же тюремную сетчатку возник, правда еще в отдалении, небоскреб, старообразный, не вытянутый стеклянно-бетонным параллелепипедом, а вонзившийся в небо готически заостренной верхушкой.
— Наш суперкалитолий — детище покойного губернатора Хью Лонга, — говорит судья Дэниелс. — Он был большим человеком и любил все большое.
Добавим от себя, что Хью Лонг был большим расистом. По сравнению с ним даже бывший губернатор Алабамы Джордж Уоллес карлик. Знаменательно, что и тот и другой стали жертвами политического покушения. Лонг был убит, Уоллес навеки прикован к ортопедическому креслу. И тот и другой мечтали стать президентами Соединенных Штатов и распространить на всю страну сегрегационистские принципы не умирающей в сердце каждого истового южанина конфедерации. Имя Лонга и сейчас огромная сила в Луизиане. Живы и процветают и его идеи, его последователи, его сын — всемогущий председатель финансовой комиссии сената, миллионер-эпикуреец Рассел Лонг. Миллионы Лонга вложены в нефтяной бизнес. Поэтому если Генри Джексона называют сенатором от «Боинга», Рассела Лонга величают сенатором от «Экксона», крупнейшего нефтяного концерна в США и во всем капиталистическом мире.
Судья Дэниелс словно читает мои мысли.
— Конечно, у Луизианы самое высокое в Америке здание конгресса. Но штатом реально управляют не законодатели. Вся власть в руках триумвирата нефтяных магнатов, баронов прессы и федеральных судей — говорит он.
Особенно достается от нашего гида последним.
— В отличие от судей штатов, которые избираются, федеральные судьи назначаются президентом пожизненно. Они имеют скверную привычку заживаться на свете до мафусаилова века, блистая невежеством и слабоумием. Они никому не подотчетны — ни властям штата, ни его населению. Их нельзя ни сменить, ни отозвать.
— Как баронов прессы и нефтяных магнатов?
— Совершенно верно.
Я еще раз взглянул на небоскреб законодательного собрания штата Луизиана. Он уже не казался столь грандиозным и доминирующим, как прежде, хотя полицейский «воронок» приближал нас к нему со скоростью шестьдесят миль в час.
Тем временем судья Дэниелс продолжал вводить нас в курс местных дел.
— В Луизиане семьдесят процентов населения — белые, тридцать процентов — негры. А вот в наших тюрьмах восемьдесят процентов заключенных — негры и лишь двадцать процентов — белые.
— Почему?
— Не потому, что мы расисты. Корень подобной диспропорции — разница в уровне образования; У белых лучшая подготовка, чем у негров. Они легче находят работу, высокооплачиваемую и высококвалифицированную. Безработица сильнее поражает негров, в особенности молодых. А большинство преступников как раз и рекрутируется из безработных и молодежи.
— Итак, причина диспропорции в разнице уровней образования. Но в чем причина этой разницы?
— Опять-таки не в расизме, хотя лично я уверен, что интеллектуальные способности негров значительно ниже наших, — прорывается сквозь тонкую личину либерализма заскорузлое плантаторское нутро судьи Дэниелса. — К подобному заключению пришли многие наши антропологи и физиологи, изучая строение черепа и мозговые извилины негров. Об этом же свидетельствуют проводившиеся в наших школах тесты на интеллект.
— По расовому принципу?
— Да, по расовому. Но вам, коммунистам, больше по душе экономические причины. Так вот, пожалуйста: негры беднее белых, поэтому образование, которое они получают, качественно хуже.
— Но ведь это же, по сути дела, заколдованный, порочный круг: негры не могут получить хорошей работы потому, что не имеют хорошего образования, и не могут получить хорошего образования потому, что не имеют хорошей работы. Единственный выход из этого порочного круга — на улицу, а затем в тюрьму, не так ли?
— Почти так. Но это в основном относится к прошлому. С 1954 года начался процесс десегрегации учебных заведений. Разница между качеством образования, которое получают белые и негры в Луизиане, все более стирается. Сейчас у нас в штате два государственных университета — Южный и Луизианский, — одинаково доступных для всех.
— И?
— И, — здесь судью-консерватора внезапно подменяет неудачник фрондер, — все остается по-старому. В Южном университете 95 процентов студентов негры, в Луизианском — 95 процентов студентов белые.
— То есть, сегрегация законодательно отменена, а практически остается? Почему?
— Потому, что свой тяготеет к своему.
— И это главное?
— Негру много легче получить диплом в Южном университете. В Луизианском он не выдержал бы конкуренции с белыми.
— Из-за врожденной умственной неполноценности?
— Можете иронизировать сколько угодно, но факт остается фактом.
— А где поставлено обучение лучше — в Южном или Луизианском университете? И где оно стоит дороже?
— На оба вопроса ответ один — в Луизианском.
— А есть ли в вашем штате другие высшие учебные заведения?
— Да, университет Лойолы и Тулейнский университет. Но они частные, очень дорогие и полностью белые.
Так обстоит дело с «врожденной неполноценностью» негров в Луизиане…
Поздно вечером в отеле «Кэпитол-хауз» в нашу честь был устроен ужин, на котором присутствовала почти вся судебно-тюремная верхушка Луизианы во главе с Полем Фелпсом, начальником всех тюремных заведений штата. Цветных, если не считать официантов, на ужине не было. Ничего не поделаешь, «не доросли».
Не помню, как это произошло, с чего началось, но разговор сосредоточился на личности некоего Карлоса Марсело, главы организованной преступности в Батон-Руже и, кажется, во всей Луизиане. Наши хозяева наперебой, кто с возмущением, кто с восхищением, рассказывали о проделках Марсело, безнаказанно обирающего весь штат. Я поинтересовался, почему же нельзя найти управы на этого гангстера, если все его преступления столь хорошо известны властям.
— Мы знаем, что это он, но не можем накрыть его. Нет доказательств, никто не хочет быть свидетелем, показывать против Марсело. Затеяв дело против него, мы лишь еще больше опустошим нашу казну, увязнув в судебной волоките, так и не выиграв ее, — ответил главный тюремщик Луизианы Фелпс.
Сидевший рядом со мной судья Дэниелс недовольно пробурчал:
— Не нашим следователям-мужланам тягаться с адвокатами Марсело — гарвардскими профессорами права. Кстати, некоторые из них тоже гангстеры, вернее, наследники гангстеров. Сейчас среди королей преступного мира распространилась мода посылать своих детей в Гарвардский и Йельский университеты, самые дорогие и респектабельные в Америке, учиться на юристов. Весьма надежное помещение капитала, скажу я вам. Свой своего надежнее защищает.
Из дальнейшего разговора выяснилось, что секрет неуязвимости Карлоса Марсело не только в умении заметать следы, терроризировать свидетелей и нанимать дошлых адвокатов. Он пустил настолько глубокие корни в легальный бизнес штата, что вырвать их из луизианской земли местной Фемиде уже не под силу.
— Добавьте ко всему этому еще и то, что недавно Марсело выдал свою дочь замуж за племянника нашего губернатора, — шепчет мне всеведущий судья Дэниелс.
Я понимающе киваю головой, а про себя вношу поправку в структуру власти Луизианы: к нефтяным концернам, баронам прессы и пожизненным федеральным судьям приплюсовываю королей организованной преступности. Получается на первый взгляд странная, разношерстная, но весьма теплая, веселая компания. Недаром еще Максим Горький говорил, что банкир родит бандита. Сейчас в Америке все чаще случается наоборот. Впрочем, от перемены места слагаемых сумма ущерба, наносимого ими обществу, не меняется или, что вернее, увеличивается, возрастает…
Воспользовавшись паузой в бурных прениях по поводу юридической непотопляемости Карлоса Марсело, я спрашиваю мистера Фелпса, имеются ли в подведомственных ему тюрьмах политические заключенные.
— У нас в тюрьмах сидят тупицы и хитрые, черные и белые, бедные и богатые, но политических заключенных среди них нет, — отвечает мистер Фелпс. В голосе главного тюремщика Луизианы явно звучат нотки гордости за разнообразие переданной на его попечение клиентуры.
— А есть ли у вас заключенные, которые считают себя политическими? (Эти два вопроса именно в таком порядке я задавал затем всем «заинтересованным лицам», с которыми мне довелось встретиться в ходе «тюремного турне» по Соединенным Штатам. Получился весьма любопытный, хотя и кустарный, опрос общественного мнения, вернее надзирательско-околоточного, на тему о правах человека в Америке.)
— Таких хоть пруд пруди. Люди, попадающие за решетку, обычно начинают фантазировать. Вы вскоре сами в этом убедитесь. Буквально все заключенные будут уверять вас, что это система толкнула их на преступление, что это система не оставляет им иного выхода.
— Но если судить по социальному и расовому составу ваших подопечных, то так оно и есть на самом деле.
Почувствовав, что атмосфера накаляется, судья Дэниелс решил остудить ее шуткой:
— У нас в тюрьмах есть политиканы, сидящие за уголовные преступления, но нет уголовников, сидящих за политические взгляды, — сказал он.
Раздались нестройные, вежливые смешки. Пытаясь попасть в тон, сострил и мистер Фелпс:
— Вы говорите — политические заключенные. Чепуха, фантазия. Я знаю одного заключенного, который утверждает, что он супермен. Но это еще надо доказать, говорю я ему. Если ты супермен, то почему не можешь перелететь через тюремные стены? То же самое и с так называемыми политическими.
Вновь раздались нестройные, вежливые смешки. Супермен в мифологии американизма не просто сверхчеловек. Это вполне конкретная, хотя и сказочная, личность. Супермена изобрели в годы мирового экономического кризиса два безработных американских художника. В их интерпретации он был заслан на Землю с иных планет, чтобы помогать людям отстаивать добро и справедливость. В «обычной жизни» супермен выдавал себя за скромного репортера газеты «Дейли планет». Но, когда наступало время сразиться с силами зла, он вбегал в ближайшую телефонную будку, сбрасывал будничный костюм, облачался в фантастические одежды и обретал способность летать. Комиксы о похождениях супермена приобрели грандиозную популярность сначала среди детей, а затем и среди взрослых. С появлением телевидения супермен перекочевал с газетных страниц на голубой экран. Телевизионные серии о супермене также имели оглушительный успех. И наконец, на большом экране появился голливудский боевик «Супермен», бьющий все мировые рекорды по кассовому сбору и рекламной шумихе, по финансовым затратам и гонорарам кинозвездам, среди которых Марлон Брандо, играющий роль отца супермена. На премьере фильма в Вашингтоне присутствовал президент США Картер. Видимо, мистер Фелпс тоже был затронут суперменоманией, подсказавшей ему неуклюжую шутку о заключенном, возомнившем себя сверхчеловеком, умеющим летать…
Поздно вечером, вернувшись к себе в номер, я растворил окно, выходившее прямо на Миссисипи. Над рекой, воспетой Полем Робсоном, чей могучий талант был сродни ей, висела непроглядная южная луизианская ночь. Лишь электрические фонари, освещавшие пустынную автостоянку между отелем и рекой, и огоньки на задремавших баржах нарушали чернильную непроницаемость земли, неба и воды. Да еще вдали, где-то на самом заднем плане ночной картины, плясали огненную хабанеру языки пламени над химическими заводами, выхватывая из тьмы похожие на «Большую Берту» трубы и какие-то цилиндрические конструкции, напоминавшие купола модернистских мечетей.
Эта фантастическая картина вновь напомнила мне о супермене. Затем я попытался представить себе заключенного, который выдает себя за него, но не может доказать этого окружающим, ибо не в состоянии перелететь через тюремные стены. Он являлся мне то похожим на Джонни Харриса, то на Бена Чэвиса. Иногда я узнавал в нем суровые черты жертв бунта в Аттике и свинцовую неподвижность Джексона, прошитого пулями тюремщиков из Сен-Квентина. Иногда его образ начинал двоиться, множиться, превращаясь в луизианский вариант брейгелевских слепцов или репинских бурлаков, но только скованных одной длинной цепью. Супермен прилетел на землю, чтобы творить добро. Негров привозили из Африки, чтобы делать из них рабов. Супермену достаточно было добежать до ближайшей телефонной будки, чтобы обрести крылья. Цветным и париям внушают словом и силой, что им, рожденным ползать, летать не дано. А если они думают иначе, то кто им мешает перелетать через тюремные рвы и стены, как супермен или Карлос Марсело?
Белые судьи в черных мантиях
Городской суд Батон-Ружа. Комната № 201. На скамье подсудимых сидят восемь иностранных журналистов, включая автора этих строк. За судейской кафедрой вместо одного — как полагается — судьи целых двое. Молодые рослые гиганты, атлетического сложения, кровь с молоком, сущие супермены. Даже бесформенные черные судейские мантии, наброшенные на цивильное платье, не уродуют их ладно, по-спортивному скроенные фигуры. Брюнета зовут Дуг Моро. Он главный городской судья. Имя блондина Боб Уайт. Он просто судья, пока что еще не главный. Вокруг них хлопочет, ликуя и содрогаясь, любуясь и восторгаясь, госпожа Мэри Миллсэп. Она возглавляет департамент суда, ведающий надзором за условно освобожденными преступниками, главным образом несовершеннолетними.
Весьма подробно, пересыпая речь техническими и судебными терминами, Дуг Моро рассказывает нам о том, как борются в Батон-Руже против нарушителей уличного движения. Некоторое время мы вежливо слушаем судью-супермена, затем начинаем ерзать на скамье подсудимых, тихо перешептываться и проявлять иные признаки нетерпения. Лекция судьи Моро для нас неактуальна. И, по правде говоря, не для этого мы приехали в столицу Луизианы.
Воспользовавшись паузой, я задаю свой коронный вопрос:
— Есть ли в ваших тюрьмах политические заключенные?
Судья Моро, явно застигнутый врасплох, несколько мешкает с ответом, а затем говорит:
— Нет. Американцы могут пользоваться любыми свободами, если они не выходят за рамки закона.
— Но политические, как правило, выступают именно за изменение существующих законов.
— Если они добиваются изменения законов в рамках закона, то тогда все о'кэй.
— А если они при этом переедут на красный свет?
— Мы их будем судить, но не как политических, а как нарушителей уличного движения.
— Имеются ли в ваших тюрьмах заключенные, считающие себя политическими?
— Сколько угодно. Это, например, люди, которые утверждают, что на преступление их толкнула система, что корень их злоключений — существующие у нас в стране порядки. Есть и такие, которые попадают в тюрьму как уголовники, а затем политизируются. Вам еще предстоит встреча с нашими заключенными. Они будут уверять вас во всем, в чем угодно. Они будут оспаривать даже объективные научные факты.
Судья Моро пытается подкрепить свои слова наглядным примером. Он дотрагивается до широкого рукава своей мантии и говорит:
— Они будут оспаривать даже то, что моя мантия черного цвета.
— А вы будете оспаривать тот факт, что в вашем городе — столице Луизианы черную судейскую мантию не носит ни один негр?
На помощь судье Моро приходит судья Уайт, фамилия которого переводится на русский как «Белый».
— Жизнь несправедлива, — цитирует он любимое изречение президента Картера. — Не все рождаются богатыми. Не все имеют средства на хорошее образование, на опытного юриста. Но зато все равны перед законом.
— Перед белым судьей в черной мантии?
— Это уже из области политики, а мы, судьи, политикой не занимаемся. Даже ведя избирательную кампанию, мы не говорим о своих политических взглядах.
— Но ведь вас поддерживают те или иные политические партии и группировки?
— Тем не менее.
— Что это, хорошо или плохо?
— Закон — абстракция. Если я начну говорить о нем с политической точки зрения, то, кроме неприятности, ничего из этого не получится.
В словах судьи-супермена есть своя логика, хотя и вывернутая наизнанку. Если в Америке нет политических заключенных, зачем американским судьям заниматься политикой?
Пока мы ведем диалог с белыми судьями в черных мантиях, комната № 201 городского суда Батон-Ружа постепенно заполняется людьми. Преобладают негры. Они занимают длинные деревянные скамейки для зрителей. Это истцы, ответчики, их родственники, адвокаты и свидетели, дела которых должны разбирать Моро и Уайт. Наше вторжение задержало начало судебного разбирательства. Белое меньшинство сосредоточилось на скамьях для присяжных. Это судебные клерки, пришедшие поглазеть на иностранцев из Вашингтона. Какой-то тип усиленно фотографирует. Он явно не из газеты. Типичное лицо профессионального боксера, получившего на своем веку не одну хорошую взбучку, прежде чем уйти на покой, повесить перчатки на гвоздь, а камеру на шею.
Аудитория с напряженным вниманием следит за диалогом. Я начинаю ощущать незримый водораздел, образовавшийся в комнате. Белые клерки на скамьях для присяжных поддерживают судей, негры на скамьях для публики явно сочувствуют вопросам, которые я задаю. Видимо, ощущение водораздела начинает овладевать и белыми судьями в черных мантиях. Чтобы разрядить обстановку, они призывают на помощь почтенного Норберта Рэйфорда. Он образцово-показательная личность: с одной стороны, негр, с другой стороны, адвокат. На примере почтенного Рэйфорда пара суперменов пытается доказать нам, что черные судейские мантии могут носить и люди с черным цветом лица. Дело в том, что на последних выборах Рэйфорд-демократ как раз выступал против Моро-республиканца. Победа, а вместе с ней и кресло главного судьи остались за Моро.
— Сыграл ли расовый фактор какую-либо роль в вашем поражении? — спрашиваю я почтенного Рэйфорда.
— Нет, никакой, — слишком уж поспешно отвечает Рэйфорд и с мягкой улыбкой добавляет: — Просто мистер Моро пользовался большей популярностью среди избирателей. В студенческие годы он был знаменитым футболистом. Да и его отец в прошлом известный легкоатлет. Он даже был олимпийским чемпионом в тридцатые годы.
Раздается смех. Обстановка на мгновение разряжается.
— Возможно, футбольная карьера и впрямь помогла мне, — подхватывает судья Моро. — Впрочем, на сей счет есть и такая притча. Одного индейца, впервые побывавшего на футбольном матче, спросили, каково его впечатление. «Если это игра, то она слишком груба, если же это драка, то она слишком нежна», — ответил индеец.
В комнате городского суда Батон-Ружа вновь раздается смех. Притча всем пришлась по душе.
— Ну а ваша избирательная борьба с Моро была игрой или дракой? — спрашиваю я почтенного Рэйфорда. Смех мгновенно обрывается.
— Ни тем и ни другим, — мягко отвечает Рэйфорд и заискивающе смотрит на Моро.
Попадая с берегов Потомака на берега Миссисипи, из Вашингтона, где негры политическая сила, в Луизиану, где негры все еще тягловая сила, даже невооруженным глазом замечаешь разницу в их поведении. И Луизиане негры, в особенности те, которым как Рэйфорду, есть, что терять, в присутствии белых говорят мягким голосом, заискивающе. Отвечая на вопросы посторонних, заглядывают в глаза белым, как бы осведомляясь, ну как, мол, все ли в порядке, довольны ли вы мною, не напутал ли я чего, не напортачил ли грешным делом? Здесь это называется «дядетомизмом» — от дяди Тома из знаменитого романа Бичер-Стоу. В глазах нынешнего поколения американских негров дядя Том выглядит не бунтарем, а паинькой, готовым сотрудничать со своим хозяином, в котором он видит не рабовладельца, а просвещенного покровителя, чуть ли не отца родного, хотя и строгого, но всегда справедливого.
Рэйфорд из породы «дядетомистов».
— Люди старшего поколения еще помнят негров, запертых в клетках или выполнявших тяжелые каторжные работы в кандалах и наручниках. Сейчас иные времена. Правосудие стало мягким. Могил на тюремных кладбищах все меньше и меньше. Люди выходят на свободу живыми, — говорит он.
Судья Дэниелс, наш Вергилий по луизианскому судебно-тюремному аду, начинает беспокойно ерзать на скамье подсудимых. Видимо, патока почтенного Рэйфорда вызвала у него очередное выделение желчи.
— Иные времена, мягкое правосудие… Все это чепуха. Рэйфорд один из богатейших людей в Батон-Руже. Его дом может посрамить дома многих белых джентльменов. Что знает он о могилах на тюремных кладбищах? Вот посетите «Анголу» и убедитесь сами. «Ангола» — это наша самая знаменитая тюрьма. Люди редко выходят из нее на свободу живыми. Кстати, мой дом победнее рэйфордовского. Его два раза бомбили, чтобы «повлиять» на мои решения…
Дэниелс еще с минуту прислушивался к сладкоречию почтенного Рэйфорда и дуэта судей-суперменов, а затем снова заворчал:
— Наше судебное сословие лжет и клятвопреступничает лишь в одном случае, когда это ему выгодно. Во всех остальных случаях мы сама честность и правдивость…
Атмосфера в комнате № 201 еще больше накаляется. Символически расслоившаяся аудитория — белые на скамьях для присяжных и черные на скамьях для публики — все больше начинает втягиваться в перепалку. Госпожа Мэри Миллсэп, глава департамента по надзору за условно освобожденными и несовершеннолетними преступниками, женским инстинктом понимает, что пора кончать, пока еще не поздно.
— Леди и джентльмены, — обращается она к нам. — Мы и так задержали начало судебного разбирательства. Да и ваш график весьма уплотнен. Давайте оставим судью Моро, я познакомлю вас с моими коллегами и подопечными.
Намек понят. Мы шумно подымаемся со скамьи подсудимых и прощаемся с Моро и Уайтом. Белые судьи в черных мантиях пожимают нам руки. Не знаю, стало ли правосудие более мягким в Луизиане, но если судить по твердым рукопожатиям суперменов-футболистов, то вряд ли…
С подопечными мисс Миллсэп мы познакомились лишь на следующий день, а встреча с ее коллегами была мимолетной. Это были в основном молодые полицейские — парни и девушки, слегка принаряженные под хиппи, видимо, для того, чтобы внушать больше доверия малолетним преступникам.
— Какие виды преступности наиболее распространены среди несовершеннолетних? — спрашиваем мы мисс Миллсэп.
— Угон автомобилей, вооруженные ограбления, мелкие кражи в супермаркетах. Преступления в основном совершают дети бедняков и негры. У них нет денег, а кругом изобилие товаров и машин. И телевидение круглосуточно рекламирует их, вбивая в головы людей мысль о том, что каждый должен обладать автомобилем, домом, холодильником и прочими вещами. Но как обладать ими, если нет денег? Путем воровства и ограблений. Это очень по-американски: раз я должен иметь, я и буду иметь. Не важно как, но буду.
В беседе принимают участие только белые полицейские. Единственный коллега мисс Миллсэп с черным цветом кожи — девушка-полицейский упорно молчит, прислушиваясь к беседе, презрительно поджав губы и столь же презрительно переводя взгляд со спрашивающих на отвечающих.
— Почему так мало негров в полиции Батон-Ружа? — обращаюсь я к ней.
Поскольку вопрос адресован конкретно к ней, а не вообще, девушка-полицейский вынуждена нарушить свое презрительное молчание.
— Трудности с набором. Негры не хотят идти служить в полицию, — лаконично отвечает она и вновь замолкает. Но тон и смысл ответа много просторнее слов.
Для негра, в особенности на Юге, служба в полиции равносильна коллаборационизму с противником. Противник — система, политический и социальный строй, короче, все то, что негры называют с нескрываемой ненавистью «структура власти». Любую и каждую жертву этой структуры они заносят в число политических заключенных. Быть может, с юридической точки зрения подобное обобщение слишком всеядно, но с точки зрения правды жизни оно неоспоримо.
Неожиданно вбегает судебный клерк. Он сообщает, что судья Моро приглашает нас послушать дело, которое он разбирает. Мы, разумеется, соглашаемся. Любопытно посмотреть супермена в действии. Но ожидание оказывается обманутым. Дело гражданское, к тому же мелкое: владелец автомашины судится с авторемонтной мастерской за недоброкачественную починку бампера. Утомленный перелетами, переездами и пересадками, я засыпаю, сначала маскируясь, затем откровенно. Возвращает меня к яви прикосновение чьей-то руки. Это судья Дэниелс.
— Ну, что же это вы, дружище, проспали наглядную, демонстрацию защиты прав человека в Луизиане!
— А чем кончилось дело? — спрашиваю я, пытаясь скрыть смущение.
— В том-то и дело, что судья решил удовлетворить иск пострадавшего. И, знаете, кому он этим обязан? Вам, вам спавшему. Находясь в объятиях Морфея, вы тем не менее повлияли на исход тяжбы.
— Каким это образом? — Я заинтригован, сонливости как не бывало.
— А разве вы не заметили, что в качестве истца выступал негр, а в качестве ответчика белый и к тому же представитель фирмы, поддерживавшей судью Моро в финансовом отношении во время избирательной кампании? Если бы не вы, не видать истцу компенсации за свой бампер.
— Откуда было знать тонкости местной политической кухни?
— Ну теперь-то вы знаете о них, так что жертва пешки, предпринятая судьей Моро, окупилась.
— Во всяком случае, для истца.
— Ну это дело последнее.
«Права человека» — своеобразный пропагандистский бампер, при помощи которого Вашингтон пытается амортизировать соприкосновение с действительностью», — заношу я в записную книжку. Спасибо судьям Моро и Дэниелсу за родившееся в моей сонной голове сравнение…
Из городского суда Батон-Ружа мы отправились в мэрию. Стало припекать, и мы с нескрываемой завистью поглядывали на Эдди, сменившего форму помощника шерифа на легкую весеннюю одежду. Исчез и револьвер-пушка. Вместо него за ремень брюк Эдди был засунут миниатюрный пистолет.
— Револьвер жены, — пояснил Эдди, перехватив мой взгляд. — У нас в Луизиане многие женщины носят оружие. Когда у тебя под боком живут негры, так спокойнее.
Расистская пропаганда, подогревая ненависть к цветным, малюет всех негров как потенциальных насильников. По всей стране, в особенности на глубоком Юге, создаются женские организации, членов которых обучают обращению с огнестрельным оружием. Запуганные, взбаламученные буржуазки, носящие в своих сумочках вместе с пудреницей и помадой пистолеты, служат великолепными дрожжами расизма, прикрываемого благородным флером «самообороны простых граждан против преступности», что на поверку оказывается лишь слегка модернизованным судом Линча…
Полицейский «воронок» доставил нас в мэрию. Мэр Вудро («Вуди») Дюма — «никаких родственных связей с Александрами Дюма, отцом и сыном», видимо, в который уже раз сострил он, — приветствовал нас у выхода из лифта и тут же передал на попечение судьи Элмо Лира.
Подобно своему знаменитому шекспировскому тезке, судья Лир стар и сед. Вот только вместо трех дочерей у него одна — четырнадцатилетняя Мелинда. Я узнаю об этом но со слов судьи, а из предвыборного буклета, который он нам презентовал. Буклет озаглавлен: «Судью Лира в апелляционный суд. Поддержим опытного судью». Лир и впрямь опытный судья и политикан. Впервые он избирался окружным судьей в 1962 году. В 1966, 1972 и 1978 годах он переизбирался, не имея конкурента, хотя никогда не играл в футбол и не мог похвастаться отцом — олимпийским чемпионом. Выпускник Луизианской школы права, так сказать, доморощенного Гарвардского университета, из которого выходит правящая верхушка штата, бывший военный летчик, имеющий восемь боевых наград, бывший помощник генерального прокурора Луизианы, известный адвокат по уголовным делам. Ну как не поддержать столь опытного судью!
Судья Лир приглашает нас в зал, где обычно заседает городской магистрат. Здесь мы впервые за нашу поездку сталкиваемся с телевидением. По-видимому, судья решил использовать встречу с иностранными корреспондентами в своих предвыборных целях. Правда, у него опять нет оппонента — кому охота тягаться с судьей Лиром, — но лишнее паблисити никому и никогда еще не вредило.
Присутствие телевизионной камеры властно диктует формат беседы. Судья Лир залезает на высокую кафедру и разражается длиннющим монологом не о людской неблагодарности, по Шекспиру, а о благах американской демократии, тоже по Шекспиру, однофамильцу великого английского драматурга, долгое время возглавлявшего информационную службу США на заграницу. Из вежливости послушав несколько минут заздравную речь Лира, я перебиваю его своим вопросом:
— Судья Лир, сэр, есть ли политические заключенные в ваших тюрьмах?
— Нет, — по-военному отрезает Лир, — переводя взгляд с меня на глазок телекамеры и обратно.
— А заключенные, считающие себя политическими?
— Есть, — столь же лаконично отвечает Лир и после нерешительной паузы добавляет: — Если бы я оказался за решеткой «Анголы», я бы выдал себя не только за политического, но за кого угодно, лишь бы выйти на свободу.
— И это помогло бы вам?
— Нет, не думаю.
— А что, если осужденные вами люди становятся политическими уже в тюрьме?
— После того как мы выносим приговор подсудимому, мы перестаем интересоваться его личностью и судьбой.
— И это хорошо?
— Нет, мы понимаем, что это плохо.
— Судья Лир, сэр, вот вы сейчас ведете избирательную кампанию. Поднимаются ли в ходе ее вопросы, связанные с правами человека?
— Нет, впрочем, да, вопрос о равноправии мужчины и женщины.
— А у вас есть женщины-судьи?
— Нет.
— Вы занимаете различные судебные должности вот уже с 1962 года. Приходилось ли вам когда-либо за эти годы заниматься проблемами, имеющими хоть какое-либо касательство к правам человека или гражданским правам?
— Нет, не приходилось.
Затем судья Лир пытается втолковать мне, что в Соединенных Штатах правосудие находится вне сферы политики, что судей избирают не по принципу демократ он или республиканец, а по тому, насколько он опытен и честен.
— Опыт и честность — вот мои единственные предвыборные обещания, — гордо говорит судья Лир, косясь в сторону телевизионной камеры.
— Но ведь с приходом к власти той или иной администрации, как правило, меняется состав судей и шерифов?
— Опытные, честные судьи и шерифы есть и среди демократов и среди республиканцев, — отвечает находчивый судья Лир. Затем, словно вспомнив что-то, присовокупляет: — Вы спрашивали меня о теме прав человека в ходе моей избирательной кампании. Я забыл упомянуть, что я за равноправие для всех национальных меньшинств.
— А у вас есть хоть один судья негр?
— В окружном суде Батон-Ружа пока что нет ни одного негра. Но в этом нет ничего страшного. Это ровным счетом ничего не означает. Ведь мы, судьи, представляем не население, а закон.
Элмо Лир по-своему прав. Он и его сословие представляют закон, который, в свою очередь, представляет и защищает интересы господствующих классов. А последние — меньшинство населения. Именно этими ножницами и подстрижена американская демократия.
Судью Элмо Лира сменяет судья Том Пью. Это, видимо, очень больной человек. Он с трудом передвигается, тяжело опираясь на палку-костыль. Том Пью — старший судья по семейным делам, Судя по его виду, по его страдальчески сморщенному лицу, невеселы дела семейные в Луизиане. Слова судьи подтверждают это ощущение.
— Мой мир населен разбитыми сердцами, — говорит он. — Передо мной проходят человеческие жизни от колыбели до могильной плиты, и опыт все больше убеждает меня в том, что в нашей стране институт семьи находится под большой угрозой. И в отношении малолетних преступников наша система оказывается неадекватной. Война во Вьетнаме произвела деморализующий эффект на все наше общество…
То ли судья Пью никуда не избирается, то ли его слова портят музыку, но оператор отключил телевизионную камеру и дремлет, уютно пристроившись на гостевых местах…
Прежде чем покинуть здание мэрии, мы были приглашены в кабинет мэра Вудро («Вуди») Дюма. Мэр угостил нас сандвичами на бумажных тарелочках и кофе в бумажных стаканчиках. Дюма извинился за столь скромное угощение и за столь примитивную сервировку.
— У нас туговато с представительскими, — сказал мэр и, указывая на простецки одетого пожилого мужчину, прислуживавшего нам, добавил: — Если бы не он, нам пришлось бы совсем худо.
Хозяева понимающе засмеялись, а гости стали недоуменно переглядываться.
— В чем соль шутки? — шепнул я судье Дэниелсу.
— А в том, что прислуживающий вам мужлан — мультимиллионер. Мэр придумал для него какую-то фиктивную должность, а он, в свою очередь, предлагает к его услугам кошелек, когда в казне мэрии заводятся церковные мыши.
Я уже иным взглядом покосился на кельнера-креза, который в этот самый момент сгребал со стола использованные бумажные тарелочки, стаканчики, салфеточки и засовывал их в пластиковый пакет, вложенный в мусорную урну. Перехватив мой взгляд, кельнер-крез осведомился:
— Вам еще кофе?
— Да, пожалуйста, — ответил я, хотя вообще-то остерегаюсь употреблять этот напиток. Просто было любопытно. Затем я в порядке эксплуатации эксплуататора сгонял кельнера-креза сначала за молоком, затем за сахаром и, наконец, за сдобными луизиаыскими булочками. Он беспрекословно выполнил все мои требования и даже стряхнул крошки с моего пиджака. Будучи одним из подлинных хозяев города, он мог позволить себе роскошь притворяться лакеем в то время, как его лакеи за его же счет позволяли себе роскошь разыгрывать хозяев города.
— Правда ли, что Батон-Ружем и Луизианой заправляют нефтяной бизнес, бароны прессы, федеральные судьи и организованная преступность? — спросил я мэра, вспомнив рассказы судьи Дэниелса о структуре подлинной власти в его родном штате.
— Чепуха, — резко возразил Дюма — отец города. — Подлинная власть находится в руках народа и осуществляется его законными избранниками.
Здесь кельнер-крез впервые, как мне показалось, оторвался от бумажных тарелочек, стаканчиков, салфеточек и пристально взглянул на «Вуди», мэра Батон-Ружа. Тоже бумажного.
На прощание луизианский Дюма произвел всех нас в почетные граждане Батон-Ружа, вручил соответствующие грамоты, сделанные под пергамент, и ключи города, вернее ключики, размером не более английской булавки. В моей грамоте говорилось, что властию, данной ему городом Батон-Ружем, мэр Дюма «производит Мэлора Стуруа в его почетные горожане и присваивает ему все полагающиеся права и привилегии в знак признания высокого почтения, которым он пользуется в глазах населения Батон-Ружа». Грамота была скреплена золотым гербом города, не настоящим, а наклеенным, бумажным, и рекламным лозунгом — «Батон-Руж — самый быстрорастущий город Луизианы».
Этот лозунг содержал единственно достоверную информацию в лжеграмоте. Все остальное — о правах, привилегиях, высоком почтении и так далее — было ритуально-приятной чушью. Кстати, население Батон-Ружа, в глазах которого я, оказывается, пользуюсь высоким почтением, и в глаза меня не видело, если не считать судей, шерифов и заключенных. Если же кто-нибудь из прохожих и обратил случаем внимание, когда меня возили в полицейском «воронке», то, вероятнее всего, он принял меня за преступника. Хотя, памятуя о реальной батон-ружской структуре власти, это обстоятельство, взятое само по себе, отнюдь не лишало меня права на высокое почтение. Недаром среди многих тысяч заключенных в луизианских тюрьмах представители организованной преступности составляют менее одного процента! Их обычно не держат под ключом. Им преподносят золотые ключи. Не игрушечные позолоченные ключики с английскую булавку, а настоящие, подвешенные к увесистой цепи реальных прав и привилегий. Не прав человека, а прав эксплуатировать и грабить его…
Последним в программе дня было посещение юридического факультета Луизианского университета, своеобразной альма-матер, поставляющей штату служителей Фемиды. Нас принимал декан факультета Уинстон Дэй, на удивление молодой — ему всего тридцать два года — и здоровый парень. Меня так и подмывало спросить его, не занимался ли он в студенческие годы футболом и не был ли его отец олимпийским чемпионом?
Окруженный со всех сторон портретами своих предшественников и меценатов-попечителей, мистер Дэй совершил для нас небольшой исторический экскурс в луизианское право, из которого я понял лишь то, что оно в отличие от права в других штатах Америки зиждется не на английском, основанном на прецедентах, а на французском, основанном на знаменитом «Кодексе Наполеона». (Луизиана, прежде чем она перешла к Соединенным Штатам, была французским владением.)
— В нашем штате право и кухня имеют французский привкус, — сострил мистер Дэй.
Что касается кухни, то он совершенно прав. Что же касается права, то лишь отчасти, формально. Право в Луизиане не французское, впрочем, как не английское или американское, а расистское, не писанное, конечно, а обычное, основанное на прецедентах многовекового рабовладения. Вспомнив рассказ судьи Дэниелса о том, как десегрегация высших учебных заведений ничего не изменила в Луизиане, оставив все по-старому, я спросил декана, сколько негров обучаются на его факультете.
— Процентов шесть-семь, не больше, — ответил мистер Дэй.
— Дорого?
— Не только.
— Трудно?
— Не только.
— Но и?.. — попытался я подстегнуть декана.
— Понимаете, мы, южане, народ консервативный. Контингент наших студентов тоже весьма консервативный. Достаточно сказать, что за все десять лет войны во Вьетнаме у нас здесь не было ни одного студенческого беспорядка. — В голосе декана послышались нотки самодовольства, даже гордости. Казалось, и портреты его предшественников и попечителей-меценатов, прислушиваясь к нашей беседе, горделиво взирают на своего достойного преемника, не учинившего в годы вьетнамской агрессии ни одного беспорядка в стенах университета. Вот это молодец! Бот это пай-мальчик! — А нынешнее поколение студентов еще более консервативно, еще более провинциально и по возрастному составу старше, чем мое, — продолжает декан Дэй. — Они не изучают иностранных языков, не интересуются международной политикой…
— Ну а проблемами прав человека?
— Тоже нет. Скорее сенсационными процессами.
Подтверждение словам Уинстона Дзя я неожиданно нашел в библиотеке возглавляемого им факультета, считающейся одной из крупнейших юридических библиотек в Соединенных Штатах. Прервав молоденькую библиотекаршу, с энтузиазмом показывавшую нам парад сотен тысяч фолиантов юридической премудрости, я спросил, может ли она дать мне картотеку книг о советском праве, в частности о гражданских правах.
— Разумеется, — бойко ответила она и решительным шагом направилась к картотечным каталогам. В течение нескольких минут со всевозрастающим смущением библиотекарша выдвигала и задвигала продолговатые ящики в карточками, но так ничего и не нашла.
Мы возвращались в отель поздно ночью. Плохо освещенный город тонул в кромешной тропической тьме. Казалось, какой-то белый судья-супермен накрыл его своей черной мантией. Я поделился этим ощущением с судьей Дэниелсом. Видимо, ушедший в свои мысли, он не понял меня и невпопад ответил:
— Это молодые судьи любят облачаться в мантии, желая напустить на себя важность. Я, например, никогда не носил этого черного балахона и вел дела в обычном гражданском платье, чтобы быть ближе к народу.
Ближе к народу… Близость эта достигается не платьем. По одежке в лучшем случае лишь встречают. И тем не менее замечание, оброненное судьей Дэниелсом, было весьма показательным. Оно — хотел наш гид того или нет — говорило о том, что люди не считают суперменов в черных судейских мантиях за своих. Ни тех, что назначаются — навязываются федеральным правительством, ни тех, что избираются — навязываются отцами города Батон-Ружа или любого другого.
…Где-то совсем рядом — хоть рукой подать — по-прежнему продолжала глухо стонать старик-река Миссисипи, словно пожизненно, без права на помилование, заключенная в берега Луизианы по приговору белого судьи-супермена в черной мантии.
Зарешеченное просвещение
— Сегодняшний день мы посвятим знакомству с постановкой просветительского дела в Батон-Руже, — сказал нам судья Дэниелс, когда на следующее утро мы собрались в холле.
Судья был настроен легкомысленно с ног до головы — от броских башмаков из крокодиловой кожи до фатоватого головного убора, лихо сдвинутого на затылок. Вся его фигура излучала доброжелательность, и тем не менее мы заволновались. Объявленная им программа весьма и весьма отклонялась от цели нашей поездки. И мы решили заявить протест.
— Повремените, леди и джентльмены, повремените и не спешите протестовать, — пропел судья Дэниелс. — Я имел в виду зарешеченные учебные заведения, начиная от школы первой ступени, через колледжи и университеты, и кончая академией преступности — «Анголой».
Мы облегченно, хотя и с некоторым смущением, вздохнули.
Школа первой ступени называлась судебным центром по семейным делам. Нас встретили плакат, гласивший: «Если ты не понимаешь моего молчания, ты не поймешь и моих слов», и старший надзиратель мисс Маргарет Вик. И плакат и надзиратель не располагали к беседе, к многословию. Мисс Вик, правда, принаряженная и завитая, оказалась, несмотря на все ее старания, весьма несимпатичной «классной дамой», чем-то напоминавшей злых ведьм из диккенсовских романов, истязавших всевозможных малюток и мальцов во главе с хрестоматийным Оливером Твистом.
В отличие от обычной начальной школы в этой, зарешеченной, стояла мертвая тишина. Памятуя о плакате-предупреждении, я пытался вникнуть в нее, понять ее затаенный смысл. «Тишина — ты лучшее из всего, что я слышал», — сказано у поэта. Вряд ли он имел в виду тишину детской тюрьмы. Она пострашнее кладбищенской, ибо неуместна, даже противоестественна. Лишь изредка лязгали засовы, вздрагивали железные двери-решетки и откуда-то издалека доносились приглушенные звуки телевизора.
Предводительствуемые мисс Вик, мы двигались — тоже тихо — по коридорам судебного центра по семейным делам. Тюремная тишина оказалась заразительной, и даже вопросы мы задавали вполголоса, словно в доме находился покойник. Впрочем, почему «словно»? Разве загубленное детство не в счет? Стены, украшенные творчеством малолетних заключенных, рисунками, вышивками, наводили еще большее уныние. Под одной вышивкой, бурной и яркой, красовалась табличка с надписью: «Радуги без шторма не бывает».
Символика вышивки и изречения под ней была очевидной, ободряющей, но не убеждающей. О каком «шторме» шла речь? О детской преступности, которая захлестывает Соединенные Штаты? О принявшем эпидемический характер насилии общества и семьи против юношества? (Случаи избиения до смерти детей родителями уже давно перестали быть сенсациями.) Наркомания, бич страны, все чаще и все больше бьет по малолетним. Организованная преступность в погоне за долларами, припудренными героином, давно уравняла в правах несовершеннолетних и совершеннолетних американцев и американок…
Воспоминания невольно переносят меня из Батон-Ружа и Нью-Йорк, в Харлем. Здесь жил и умер Уолт Уондермиер, носивший титул самого юного наркомана Америки. В день смерти ему было двенадцать лет. Его нашли мертвым в общественном туалете. Рядом на полу валялись два пластиковых пакетика из-под героина, шприц и мензурка. Мальчонка был одет в рубашку, украшенную вышивкой-афоризмом. Она гласила: «Мне так хочется укусить кого-нибудь. Я ищу разрядку для своей внутренней напряженности». Весть о трагической гибели Уолта облетела всю страну. Не потому, что смерть от злоупотребления наркотиками здесь в диковинку. Просто (ох, как же это непросто!) Уолт оказался их самой юной жертвой, по крайней мере на тот день (позднее от наркотиков погиб восьмилетний малыш) и по крайней мере из тех, кто был официально зарегистрирован в конторских книгах министерства здравоохранения, образования и социального обеспечения, Бюро наркотиков и ФБР.
Уолта положили в гроб, нарядив в костюм с позолотой, о котором он мечтал всю свою короткую жизнь, но который был не по карману его родителям. Отца Уолта депортировали на Суринам за нарушение иммиграционных законов. Уолт, его пятеро братьев и сестер ютились в одной клетушке и спали в одной кровати. Его подлинным домом была мостовая 116-й стрит. Здесь его отучали от героизма, здесь его приучили к героину…
Уолт был одинок. Но судьбой своей он неодинок в Америке. Лишь в одном Нью-Йорке двадцать тысяч зарегистрированных несовершеннолетних наркоманов. Каждые шесть часов где-то в Америке умирает человек, принявший смертельную дозу наркотиков, и еще чаще — в поисках денег для них. На 116-й стрит в Нью-Йорке и на многих других стрит и авеню американских городов, включая Батон-Руж, открыто торгуют героином — от двух до ста долларов за пакетик, в зависимости от качества, конъюнктуры. В подворотнях и подъездах стоят, покачиваясь, словно пьяные, мальчики и девочки, ровесники Уолта. Глядя на них, начинаешь чувствовать, как и тобою тоже овладевает неодолимое желание укусить, но только не кого-нибудь, а тех, кто лишает американских Уолтов права на шторм и радугу, права на жизнь, заменяя их Шприцем и галлюцинациями, смертью…
В течение некоторого времени Национальный институт здравоохранения США проводил на базе научных лабораторий Флоридского университета изучение акустических характеристик новорожденных. Записывая и прослушивая десятки тысяч метров магнитофонной пленки, экспериментаторы пытались установить закономерность младенческого вокала, чтобы помочь матерям отличать плач, вызываемый голодом, от плача, вызываемого болью. Как сообщил доктор Томас Мюрри, возглавлявший эти опыты, в ходе экспериментов врачи пришли к выводу, что дети грудного возраста склонны скорее смеяться, чем плакать: вызвать у них смех гораздо легче, чем слезы.
Но знаю, как с научной точки зрения, но с простой человеческой это прекрасно и символично. Дети — наше будущее, они рождаются для счастья, их называют цветами жизни. Но как часто сама жизнь топчет эти цветы! Как часто, оторвавшись от материнского подола и сделав первые самостоятельные шаги и большой мир, дети склонны скорее плакать, чем смеяться. Плакать и от боли и от голода, уважаемый диктор Мюрри. В Соединенных Штатах около пяти миллионов детей, страдающих от недоедания. Это исключительно социальная проблема, а не экономическая, ибо Америка производит достаточное количество сельскохозяйственных продуктов для того, чтобы прокормить по только своих дистрофиков, но и голодающее население всего западного полушария. Тем не менее дети плачут от голода. И это не тот естественный плач, который записывает на пленку доктор Мюрри из Флоридского университета. Он так же противоестествен, как мертвая тишина, царившая в батон-ружском судебном центре по семейным делам…
Здесь семейные дела — не дела семейные, а социальные. Тюрьмы издавна называют «университетами». Подобно луизианским университетам, формально десегрегированным, а по существу разделенным по принципу цвета кожи лица, батон-ружская тюрьма для несовершеннолетних тоже изолирует своих узников не стенами камер, не решеткой, а признаками расовой принадлежности. Даже надзиратели, пытающиеся играть и воспитателей, подобраны по «двухцветной» системе. Как сказала нам мисс Вик, в анкетах заключенных имеется специальная графа относительно расовой принадлежности.
— Как у нас, в Южно-Африканской Республике, — заметил мой коллега из Кейптауна. Кстати, йоханнесбургские власти грозятся ему арестом, и он уже третий год не рискует проводить отпуск на родине, превратившись в фактического эмигранта.
Разговор о черно-белом расслоении малолетних заключенных зашел перед абстрактной картиной под названием «Черное и белое», юный автор которой, арестованный за кражу, пытался вложить в нее вопреки законам жанра вполне конкретное содержание. Эта картина напомнила мне новогодние поздравительные открытки, которыми обменивались обитатели городских гетто Америки. По одним лишь этим открыткам, которые куда красноречивее сотен и тысяч политико-экономических статей о положении негров в Америке, можно представить себе, до чего довели черного человека в стране Вашингтона и Линкольна.
Мне особенно запомнилась одна из таких открыток. На ней не было ни умиленной мадонны с упитанным младенцем Христом на руках, ни хороводов вокруг разукрашенной елки, ни прочего мишурного конфетти. Неизвестный художник изобразил на открытке вылезающего из камина белого Санта-Клауса со свиным рылом. Негритянское семейство приготовило ему «праздничную встречу» — отец целится: в Санту из карабина, а сын хлещет его новогодней елкой. Или другая открытка-комикс. «Что купить тебе на рождество?» — спрашивает отец сына. «Пулемет, пистолет, ящик с гранатами, динамитные шашки и коробок спичек», — отвечает сын. «Зачем они тебе?» — снова спрашивает отец. «Чтобы подорвать белого Санта-Клауса»… Такова жизнь, как говорят французы, продавшие Луизиану Соединенным Штатам Америки.
…Большинство малолетних узников находилось в камерах. Ребята, как правило, лежали на нарах и глядели в потолок. Лишь маленькая группа заключенных, собравшись в «комнате отдыха», смотрела телевизионную передачу о похождениях мультипликационного Тарзана.
— Тем, кто ведет себя примерно, мы разрешаем смотреть телевизор сколько угодно. А тех, кто нарушает наш внутренний распорядок, мы лишаем этого удовольствия, — объяснила мисс Вик.
— Вы разрешаете детям смотреть любые программы без разбора?
— Да. Выбор программы зависит исключительно от желания большинства зрителей.
— Сейчас много пишут и говорят о влиянии телевидения на рост преступности среди несовершеннолетних.
— Не знаю. По-моему, ограничивать свободу смотреть телевизор вреднее, — ответствовала мисс Вик.
Филиппика против «ограничений свободы» в устах дамы-тюремщицы прозвучала несколько фальшиво. Но дело не в этом. Как раз за несколько дней до нашего посещения батон-ружской тюрьмы для несовершеннолетних на экраны кинотеатров американских городов вышел новый фильм «Воители» режиссера Уолтера Хилла. Фирма «Парамаунт» оклеила 670 кинотеатров, начавших показ «Воителей», леденящей кровь рекламой. На ней изображены уходящие за горизонт тысячные толпы молодых бандитов-громил. Одни острижены наголо, у других длиннющие космы, перехваченные пестрыми лентами или заправленные в бедуинские бурнусы и бейсбольные шапочки-козырьки. На обнаженные тела наброшены кожаные жилеты. На шеях болтаются всевозможные амулеты. Глаза спрятаны за темными очками. Лица разрисованы, как у клоунов. В руках — угрожающе поднятые бейсбольные биты, традиционное — наравне с пулеметами-автоматами — оружие гангстеров. Под угрожающей иллюстрацией не менее угрожающий текст: «Это армии ночи. Их сто тысяч. По численности они превосходят полицию в соотношении пять к одному. Они могут повелевать Нью-Йорком. Этой ночью они вышли для того, чтобы расправиться с «Воителями».
В Соединенных Штатах реклама не всегда с должной достоверностью отражает качество товара, который она проталкивает на потребительский рынок. О рекламе фирмы «Парамаунт» этого не скажешь. Она вполне адекватно передает дух и букву продукции. Содержание фильма вкратце таково. В одном из парков Бронкса (район Нью-Йорка) происходит своеобразный съезд молодежных банд города. Они составляют заговор с целью постепенного захвата власти над ним. Один из главарей синдиката бандитов призывает своих партнеров-соперников объединиться. Если мы объединим наши усилия, мы сможем хозяйничать в городе, говорит этот «учредитель» съезда. «Идея», видимо, не всем приходится по вкусу, и кто-то убивает «объединителя». Подозрение падает, правда несправедливо, на банду из другого нью-йоркского района, носящую название «Воители». Вся дальнейшая часть фильма посвящена тому, как «Воители», преследуемые другими бандами и полицией, пробиваются через «вражескую территорию» на просторы безопасных песков острова развлечений Кони-Айленд. Одиссея «Воителей» — непрерывная цепь сменяющих друг друга сцен всевозможного насилия.
Затратив шесть миллионов долларов на производство фильма, «Парамаунт» был полон решимости выкачать их плюс существенные прибыли в наикратчайший срок, заманив в кинотеатры самую массовую аудиторию — молодежь. С помощью рекламных ухищрений кинематографический блицкриг «Парамаунта» увенчался успехом. Молодежь валом повалила на «Воителей». Голливуд с удовлетворением потирал руки. На его студиях срочно стали запускаться в производство картины аналогичного содержания.
Однако с первых же дней показа «Воителей» выяснилось, что молодежная аудитория, которая платит при входе долларами, расплачивается при выходе кровью, а иногда даже жизнью. «Воители» стали своеобразными дрожжами, на которых еще больше поднялась волна преступности среди несовершеннолетних, и без того захлестывающая Соединенные Штаты. Показательно, что в большинстве случаев потасовки имели расовую подоплеку.
Драки, поножовщина, перестрелки повсюду волочатся кровавым шлейфом за «Воителями». Сейсмографы от социологии фиксируют, что никогда еще со времен показа «Механического апельсина» Стэнли Кубрика в 1971 году ни один фильм не вызывал такой эпидемии насилия, как «Воители». Несколько кинотеатров вынуждены были убрать броскую рекламу и даже отказаться от дальнейшей демонстрации самой картины. Но в большинстве кинотеатров жажда прибыли возобладала над чувством ответственности. В порядке «компромисса между наживой и порядком» их владельцы стали нанимать специальных охранников, оплачивает которых фирма «Парамаунт». (На какие только жертвы не пойдешь ради бизнеса!) Мне самому пришлось наблюдать этих охранников в действии в вашингтонском кинотеатре «Таундаунтаун». (По данным старшего вице-президента «Парамаунта» Гордона Вивера, посты охраны были установлены в двухстах кинотеатрах.)
Однако, как только первая волна кровавых инцидентов несколько поулеглась, провокационные рекламные плакаты вновь появились на фасадах кинотеатров и в газетных объявлениях. Они ничем не отличались от предыдущих, впрочем, за единственным исключением. «Парамаунт» снабдил жуткую панораму многотысячной гангстерской толпы цитатами из статей ведущих кинокритиков Америки, превозносящих «Воителей» как «шедевр» киноискусства, как «новое слово» в нем. На защиту «Воителей» стало еще одно лицо. Сугубо заинтересованное. Звали его Сол Юрик, автор романа, на основе которого сделан фильм. Защищая экранизацию, Юрик указывал на то «смягчающее вину» обстоятельство, что насилия-де в фильме куда меньше, чем в романе, и значительно меньше, чем в вышедшей одновременно с ним кинокартине «Охотник на оленя», грязном пасквиле на героический Вьетнам.
Режиссер Хилл, безусловно талантливый кинематографист, но страдающий застарелой страстью к показу насилия. Если припомнить прежние ленты Хилла — «Трудные времена» с Чарльзом Бронсоном в главной роли и «Таксист» с Робертом де Ниро, играющим, кстати, главную роль и в «Охотнике на оленя», станет ясно, что творческим базисом этого режиссера в огромной степени служит культ «сильной» личности, культ насилия.
Пытаясь снять с себя обвинения в «социальной безответственности», фирма «Парамаунт» утверждает, что в ходе съемок картины она не имела никаких «тревожных сигналов». Однако это далеко не так. Именно в ходе съемок, проходивших в ночном Нью-Йорке, выявился взрывчатый характер «Воителей». Съемки привлекали, притягивали к себе настоящие молодежные банды, провоцировали бурные столкновения между ними, заканчивавшиеся кровавыми драками. Жизнь «влияла» на искусство, а искусство на жизнь.
История с «Воителями» не исключение, а лишь последний пример сопряжения кино- и телепродукции с преступностью среди молодежи. Аналогичные взрывы насилия наблюдались и при повторной демонстрации на телеэкранах таких фильмов, как «Марафонец», «Желание умереть», и некоторых других. Тщетно общественность, родительские и школьные организации пытаются бороться со всесильными кинофирмами, за спиною которых угрожающе маячат финансирующие их банки и корпорации, крупнейшие в Соединенных Штатах. Столь же неудачными оказываются попытки взнуздать распоясавшихся апологетов насилия с помощью правосудия.
Наиболее нашумевшая из подобных попыток — так называемое «дело Заморы». Летом прошлого года два пятнадцатилетних паренька Рональд Замора и Дэррел Агрелла, жители курортного города Майами-Бич, штат Флорида, захотели совершить прогулку в Орландо, где находится знаменитый «Дисни уорлд» — «Мир Диснея». У мальчиков не было ни машины, ни денег. Тогда они решили ограбить соседку Заморы госпожу Элинор Хаггарт, одинокую 82-летнюю старуху. Согласно показаниям самого Заморы ребята проникли в квартиру Хаггарт и, угрожая найденным у нее револьвером, потребовали денег. Старуха согласилась дать им 415 долларов, но, видимо, пригрозила, что расскажет о непрошеном визите полиции. Тогда Замора застрелил ее через подушку, чтобы приглушить звуки выстрелов. Прихватив деньги и старенький «бьюик» — автомобиль убитой, Рональд и Дэррел покатили в «Мир Диснея», где провели затяжной уик-энд в компании с куклами великого мультипликатора, в окружении всевозможных развлекательных аттракционов.
Но рядовое — к сожалению — убийство, в котором были замешаны несовершеннолетние, неожиданно получило сенсационный оборот, вытолкнувший его на первые страницы американской печати. Эллис Рубин, адвокат Заморы, готовя защиту своего юного клиента, неожиданно обнаружил, что накануне убийства Замора смотрел по телевидению два эпизода — один из уголовной серии «Коджэк» и второй из серии ужасов «Дракула». В них со скрупулезной точностью воспроизводятся сцены убийства, совершенного мальчиками в реальной жизни. Заинтересовавшись этим совпадением, адвокат стал копать поглубже. Выяснилось, что Замора страдал так называемой «телевизионной наркоманией». По свидетельству его матери, Йоланты Заморы, он буквально сутками без еды и сна просиживал перед «ящиком», смотрел подряд все фильмы и серии с насилием и уголовщиной. Особой популярностью у Заморы пользовалась серия «Коджэк» о похождениях крутого нравом полицейского инспектора из Нью-Йорка. Он даже требовал у отца, чтобы тот обрил себе голову наголо, как актер Телли Савалас, игравший роль детектива Коджэка.
К «делу Заморы» были привлечены известные психиатры. Обследовав подсудимого, они пришли к выводу, что он «страдал от длительной, интенсивной, подсознательной телевизионной интоксикации», что он стал жертвой «электронного промывания мозгов, электронного гипноза», что он жил в «фантастическом мире телевидения, которое притупило его понимание добра и зла, заменило ему родителей, школу и церковь. Ему было все равно, что спустить курок пистолета, приставленного к виску человека, что раздавить муху. Он не сознавал, что совершает хладнокровное предумышленное убийство. Он думал, что действует согласно телевизионному сценарию, и только». Любопытно, что сам Замора, давая показания на суде, сказал: «После того как я выстрелил, я ожидал криков и стонов, как это бывает обычно на телевидении. Но ничего подобного не последовало, и я не воспринял все происходившее как реальность». Для него реальностью была не жизнь, а ее искаженное отражение в голубом экране.
Широкое паблисити, которое приобрело «дело Заморы», не на шутку всполошило телевизионные компании, репутация которых и без того подмочена в глазах общественности, обеспокоенной ростом преступности среди молодежи. По иронии судьбы, в данном случае телевидение как бы само себе делало харакири. Дело в том, что суд над Заморой был первым процессом, который от начала до конца транслировался по телевидению после того, как Верховный суд США разрешил установку телекамер в судебных помещениях с экспериментальным одногодичным сроком. Было оказано массированное давление на судью Поля Бейкера, разбиравшего «дело Заморы». Давление сие не прошло безрезультатно. Судья заявил, что он не позволит никакого «обобщенного обвинения в адрес телевидения» и не допустит никаких показаний свидетелей или экспертов «на отвлеченную тему о том, как вообще телевидение влияет на детей». Ничего себе, «отвлеченная тема»! (Кстати, судья в значительной степени привел в исполнение свою угрозу. Он, например, отвел такого свидетеля защиты, как доктор Маргарет Томас, декан Флоридского технологического университета в Орландо, где находится «Мир Диснея», и автора пятнадцати печатных трудов о насилии на телевидении. Мотивируя свой отвод, судья Бейкер заявил, что он «не удовлетворен» качествами доктора Томас как эксперта.)
Наконец был брошен в бой сам крутой нью-йоркский полицейский лейтенант детектив Коджэк, вернее, играющий его роль актер Телли Савалас. Выступая перед присяжными и поглаживая свою знаменитую бритую голову, Савалас утверждал, что сам он лично против показа насилия по телевидению. Поэтому в серии, где он играет, сам он лично ни разу не выхватывал револьвера и ни в кого не стрелял. Бритоголовый актер умолчал, что за него это с успехом и многократно делают другие актеры, играющие других полицейских и разбойников.
«Дело Заморы» кончилось тем, что пятнадцатилетний Ронни получил пожизненное заключение. Иначе и быть не могло, ибо оправдание Заморы было равносильно осуждению телевидения. А телевизионные компании, эти всемогущие «электронные промыватели мозгов», не только не были осуждены хотя бы морально, но даже ухитрились извлечь из процесса выгоду для себя — выгоду рекламную. Из гигантского материала, отснятого на суде, был сделан двухчасовой документальный фильм «Телевидение перед судом». По признанию журналиста Ричарда Ривса, читающего в нем авторский текст «от ведущего», «зритель этого фильма становится жертвой манипуляций, совершаемых телевидением себе на пользу». На меня, когда я смотрел эту ловко склеенную документальную ленту, особое впечатление произвел сам Рональд Замора. Нет, мальчик ничего такого не делал. Он просто сидел на скамье подсудимых, как сторонний наблюдатель. Он словно смотрел телевизор, как это он делал обычно почти двадцать четыре часа в сутки, когда находился на свободе, или, вернее, в плену у телевидения. Но только на сей раз на экране показывали его самого. Фильм был откровенной апологией насилия и не менее откровенной защитой его апологетов. Злая ирония судьбы: «Телевидение перед судом» показывали по каналу Эй-би-си как специальную программу, потеснив для этого одну из любимых передач Заморы «Полицейские истории». Более того, фильм, в котором главным действующим лицом стал поневоле этот несчастный подросток, конкурировал с шедшим одновременно с ним по другому каналу компании Си-би-эс детективным фильмом из злополучной серии «Коджэк». Совпадения, которых нарочно не придумаешь. Совпадения символические и многозначительные…
Телевизионным каналам, показывавшим «Телевидение перед судом», пришлось предпослать вступительным титрам еще один, предупреждавший родителей, что он не для детских глаз. А если родителей как раз в это время не было дома?
Насилие и лицемерие удивительно ладно уживаются друг с другом.
В дни, когда «дело Заморы» не сходило со страниц американской печати, жизнь еще несколько раз подтвердила преступно-трагический характер «электронного промывания мозгов». Сначала в Хэртфорд-сити, штат Индиана, были убиты четыре брата, жившие в трейлере — доме на колесах. Давая показания, убийца заявил, что он скопировал свое «дело» с телевизионного фильма о Чарльзе Мэнсоне, знаменитом главаре шайки «Фрегатов», совершившей целый ряд убийств в Голливуде. Затем в Колумбусе, штат Огайо, четырнадцатилетний мальчик застрелил своего младшего брата в ходе «реконструирования» одного из эпизодов детективного фильма «Грязный Гарри», который они только что посмотрели по телевидению.
Общество сначала само создает монстров, а потом уж пытается обуздывать их… Я невольно вспомнил эту фразу в «комнате отдыха» батон-ружской тюрьмы для несовершеннолетних, где небольшая группа заключенных, сидя у телевизора, смотрела ленту о похождениях мультипликационного Тарзана. Было еще утро, и на экране шли передачи для самых маленьких. До «семейного часа» с убийствами, мордобоем и насилиями было еще порядочно времени.
— Простите, мисс Вик, поступили ли сегодня новые заключенные в вашу тюрьму? — спросил я старшую надзирательницу,
— Да, конечно.
— А сколько?
— Одну секундочку. — Мисс Вик о чем-то пошептались с пожилым стражником, выполнявшим, на мой непросвещенный взгляд, роль тюремного консьержа, а затем сказала:
— Двадцать четыре человека.
— А за что?
Мисс Вик вновь зашепталась с «консьержем», который тут же полез в гроссбух за справкой.
— Убийства, вооруженные ограбления, изнасилования, — ответила она через минуту.
Общество сначала само создает монстров, а потом уж пытается обуздывать их…
«Комната отдыха» была увешана щитами, на которых красовались портреты Джорджа Вашингтона и Авраама Линкольна, нарисованные неумелыми руками заключенных. Под портретами крупными буквами были выведены разные мудрые и, видимо, полезные и уместные изречения этих, несомненно, великих американцев.
— «Ни один человек не имеет настолько хорошей памяти, чтобы быть хорошим лжецом. Грешить молчанием — трусость человека», — прочел вслух высказывание Линкольна судья Дэниелс.
Сделав рассчитанную паузу, он обратился ко мне:
— Ну что же вы трусите, мистер Стуруа? Почему вы не задаете свой вопрос о политических заключенных?
Впервые нашему гиду-судье изменило чувство такта и юмора.
— «Свобода, когда ее посеешь, имеет свойство быстро пускать корни», — продекламировал я вместо ответа афоризм под портретом первого президента Америки Вашингтона и, тоже выдержав паузу, нарочито глядя сквозь судью Дэниелса, спросил старшую надзирательницу:
— Не кажется ли вам, мисс Вик, что высокий уровень безработицы среди молодежи, достигающий семнадцати процентов, и в особенности среди негритянской молодежи, доходящий до трагических тридцати четырех процентов, в значительной степени способствует росту детской преступности?
— О, разумеется! — прощебетала мисс Вик.
Было пора уходить. Все стали прощаться с мисс Вик и пожилым «консьержем»-ключником. А я напоследок — через плечо — взглянул на молчаливую группу ребят-заключенных, смотревших, не отрывая глаз, на телевизионный экран, где рисованный Тарзан раскачивался на рисованных лианах над разрисованной пропастью. Наверное, точно так же — двадцать четыре часа в сутки и семь дней в неделю — смотрел своего «Коджзка» Ронни Замора из Майами-Бич.
«Ангола», что в Луизиане
— За что посадили тебя в карцер?
— За отказ работать.
— Работать где?
— На хлопковой плантации.
— Но разве работа на свежем воздухе и облегченный режим не лучше, чем круглосуточное сидение в стальной клетке?
— Это смотря как… Я лично предпочитаю быть заключенным в тюрьме двадцатого века, чем невольником на хлопковых плантациях прошлых столетий.
— Но в любом случае ты несвободен. А работа в поле полезнее для здоровья, чем отсидка в карцере. Да и время бежит быстрее.
— Не вам, находящимся на воле, судить о том, как течет время по эту сторону тюремной ограды. И неволя неволе рознь. Одно дело родиться рабом, другое — стать узником. В первом случае ты просто скотина, во втором — у тебя есть хотя бы право выбора между плантацией и карцером. Да и здоровье вещь весьма относительная. В моем положении главное не цвет лица, иное дело — цвет кожи, — заключенный усмехается своей шутке, — а состояние духа. Когда меня заставляют гнуть спину на хлопковой плантации, как это делали в течение многих столетий мои предки, и платят за это всего два цента в день, я начинаю сходить, с ума от злости. Такое ощущение, словно время бежит вспять, и я уже не человек, пусть даже с пятизначным тюремным номером вместо имени и фамилии, а вещь, животное, раб. Хочется биться головой об стенку, кричать во весь голос, умереть…
Разговор происходит в блоке «Д» тюрьмы «Ангола», что в Луизиане. «Ангола» — тюрьма строжайшего режима. Блок «Д» — строжайший блок в строжайшей тюрьме. Его обитатели находятся, если не ошибаюсь, за четырьмя кордонами тюремных решеток, не считая внешних. Прутья решеток необычайно толстые, как в зоопарках на загонах для слонов.
Стоящий рядом со мной начальник тюрьмы Фрэнк Блэкбарн сокрушенно качает головой.
— Дурак, сам себе враг, — говорит он. — Заморочил себе мозги чепухой о времени, текущем вспять, к рабству, и угодил в карцер. У нас в «Анголе» порядок строгий: кто сказал «а», тот попадает в блок «Д». — Мистер Блэкбарн не лишен чувства юмора. Не висельника, а вешателя.
«Ангола», одна из самых мрачных и больших тюрем Америки, находится в нескольких десятках миль от Батон-Ружа, столицы штата Луизиана, и занимает территорию в восемнадцать тысяч квадратных акров. Когда-то здесь была невольничья плантация. Рабы собирали хлопок, пасли скот, занимались рыболовством. «Ангола» была богатой землей и гиблым местом одновременно. Бежать отсюда было почти невозможно. С трех сторон «Анголу» окольцовывают воды Миссисипи, с четвертой блокируют крутые скалы, кишащие ядовитыми змеями.
С отменой рабства «Ангола», невольничья плантация, стала «Анголой»-тюрьмой. Знаменитая «Прокламация» Авраама Линкольна не внесла каких-либо существенных изменений в ее географию — физическую и политическую. Миссисипи по-прежнему преграждает путь беглецам с трех сторон, а с четвертой их по-прежнему подстерегают крутые скалы и ядовитые змеи. Место плантаторов заняли тюремщики, место рабов — заключенные. Их пропорция — 1500 тюремщиков на 4500 заключенных — достаточно красноречиво говорит о строгости существующего здесь режима. И еще одна весьма важная цифра: 85 процентов узников «Анголы» негры. Расизм здесь висит в воздухе как запах магнолий.
Несмотря на большие просторы (сознаюсь, слово не совсем подходящее применительно к тюремной территории), «Ангола», плоская, как поднос, простреливается насквозь в прямом и переносном смысле — невооруженным глазом и вооруженной охраной со сторожевых вышек-башен. Подобные вышки — непременная деталь почти любого тюремного пейзажа. Но в «Анголе» они особенные. Не своей, с позволения сказать, «архитектурой», а бдящей в их скворечнях стражей. Она целиком, поголовно состоит из женщин, как правило, жен тюремщиков или их других ближайших родственниц.
— Почему? — спросил я начальника тюрьмы Блэкбарна.
— По нескольким причинам. Ну, во-первых, нехватка рук. (Это при полуторатысячном персонале?) Нецелесообразно, нерационально и неэкономично держать круглосуточно на сторожевых вышках здоровых мужчин, когда для них есть столько дел на земле. Во-вторых, это отдушина для наших жен. Они живут вместе с нами на тюремной территории и томятся от безделья. Ставя их на сторожевые вышки, мы убиваем сразу двух зайцев: высвобождаем мужчин от непроизводительного труда и женщин — от скуки. К тому же это вторая зарплата для семьи, что не столь уж маловажно в условиях постоянно растущей дороговизны.
— Да, но, убивая двух зайцев, вы учите ваших жен убивать людей.
— Совершенно справедливо. И в этом третий большой плюс использования женщин в качестве охраны на сторожевых вышках. Обучая их обращению с огнестрельным оружием, поручая им следить за передвижением заключенных по лагерю, мы исподволь излечиваем их от страха перед узниками, в особенности неграми. Они уже не чувствуют себя беззащитными, не пытаются отговаривать мужей, заставлять их переменить профессию, покинуть «Анголу». Они как бы тоже становятся ее постоянными жителями. Посмотрите на их коттеджи рядом с тюремными блоками. Они вросли всем своим бытом в ангольскую землю. А это очень важно, ибо, помимо всего прочего, способствует установлению патриархально-патерналистских отношений между нами и заключенными. Вы бы только посмотрели, как они играют с нашими детьми!
Слушая объяснения мистера Блэкбарна, я невольно вспомнил «Хижину дяди Тома». Да, обитатель карцера в блоке «Д» был совершенно точен в своем ощущении времени, текущего вспять к эпохе рабовладения. Ведь здесь, в «Анголе», даже Миссисипи вопреки физической реальности и визуально здравому смыслу тоже течет вспять, находясь в молчаливом сговоре с «утомленными» тюремщиками и их супружницами, сменившими воздушные замки своих девичьих грез на сторожевые вышки самой мрачной и большой тюрьмы Луизианы, а быть может, и всей Америки…
Дом начальника тюрьмы Блэкбарна находится на самой высокой точке холма, господствующего над «Анголой». Мистер Блэкбарн мужчина невысокого роста, видимо, в прошлом кряжистый, а ныне располневший. Щеки словно фунтовые бифштексы. Могучая шея выпирает из воротничка рубашки, который, как легко угадывается, никогда не водил знакомства с галстуком. На голове Влэкбарна ковбойская шляпа гигантских размеров. Здесь такие называют «десятигаллонными» — намек на то, что в них можно влить десять галлонов жидкости. Это, конечно, преувеличение, но шляпа тем не менее впечатляет, и Влэкбарн не расстается с ней, даже садясь за стол. Поверх рубашки егерская куртка. Блэкбарн заядлый охотник. Его дом украшают коллекции ружей, охотничьи трофеи, анималистские картины и фотографии. По многочисленным комнатам самоуверенно разгуливают борзые. Глаза у начальника тюрьмы умные, с лукавинкой. Они многое перевидели. Во рту, наполовину скрытом жесткими рыжеватыми усами, торчит неизменная сигара, толстая и крепкая.
С высоты своего капитанского мостика Блэкбарн горделиво озирает «Анголу» — восемнадцать тысяч квадратных акров земли, охраняемых водами Миссисипи, ядовитыми змеями, тюремными стражниками и их женами-снайперами.
— Вот здесь мы сеем хлопок, здесь пшеницу. А это луга для молочного скота. А это пруд, в котором мы разводим рыбу. Все, что будет у нас сегодня за столом, наше — и овощи, и фрукты, и мясо, и рис, и рыба, и даже хлеб, — говорит Фрэнк Блэкбарн.
Я слежу за движением его правой руки и вижу тучные стада, пасущиеся на лугах, блестящих от только что прошедшего дождя, вижу хлопковые плантации и шеренги виноградных лоз, вижу солнечные блики на водоемах и сельскохозяйственном инвентаре. Классическая пасторальная картина, если убрать сторожевые вышки, колючую ограду и бетонированные блоки — от «либерального» «А» до беспощадного «Д», где томятся люди, предпочитающие цементно-холодную реальность карцеров буколическим воспоминаниям о временах рабства.
Если Фрэнк Блэкбарн больше похож на плантатора, чем на тюремщика» то его жена напоминает скорее полковую даму.
— Вам не страшно жить в окружении нескольких тысяч заключенных? — спрашивает ее кто-то из нашей группы.
— Нет, не страшно. До того как стать начальником тюрьмы в «Анголе», мой муж заведовал большим домом для умалишенных. Там было похуже и пострашнее, — отвечает полковая дама и приглашает всех к столу отведать дары земли и воды ангольской…
За блоком «А» в самом центре лошадиного хозяйства «Анголы» одиноко торчит лачуга-курятник, сработанная из проржавелой жести, местами закрашенной синей краской, покореженной и вспухшей от сырости фанеры и распоротых мешков из-под риса, С потолка, напоминающего скорее решето, чем кров, свисают уздечки. Деревянный пол заляпан цинковыми заплатами. Единственная мебель — нары, заваленные грязным бельем. Воздух пропитан каким-то сладковатым смрадом, в котором перемешались ароматы лампадного масла, кукурузных лепешек, муската, лошадиного навоза и самого пронизывающего и терпкого запаха на земле — человеческого пота. Здесь живет заключенный № 35510 по прозвищу Кокки. Его полное имя — Фрэнк Мур. Он самый старый обитатель «Анголы». Не по возрасту, а по тюремному стажу. Кокки находится за тюремными стенами с 1939 года, то есть более сорока лет.
За все это время никто ни разу не посещал его из «потустороннего» мира. Кокки одинок как перст. Его общение ограничивается лошадьми, за которыми он ухаживает с 1945 года, и собачонкой по кличке Рант, которая всюду следует за ним по пятам, три года назад в рождественское утро у Кокки парализовало левую руку. Сейчас она безжизненно, словно плеть, свисает вдоль туловища. С тех пор Кокки уже не ездит на лошадях, а лишь разговаривает с ними. Они отлично понимают друг друга. Во всяком случае, для Кокки лошадиный язык ближе человеческого. И собачий тоже. Рант, дворняжка из индейской резервации, души не чает в своем хозяине,
Фрэнк Мур абсолютно безграмотен. Он не помнит, за что попал в тюрьму, и не знает, как выбраться из нее. У него нет родственников, которые могли бы похлопотать за него, и нет средств, чтобы нанять адвоката.
— Мне хочется на волю, а адвокаты хотят денег. Вот и некому представить меня совету по помилованию. Все позабыли обо мне, — жалуется Кокки, впрочем, без гнева, без возмущения. Он уже свыкся с положением нечеловека, смирился с ним.
— А ты заслужил волю, Кокки?
— Если на свете есть человек, заслуживший волю, так это я.
Среди тех, кто «позабыл» о существовании Кокки, и начальник всех тюремных заведений Луизианы Поль Фелпс, тот самый Поль Фелпс, который в первый день нашего приезда в Батон-Руж жаловался на безнаказанность главы луизианской мафии Карлоса Марсело и изволил шутить по поводу политических заключенных, сравнивая их с суперменами, способными летать по воздуху.
— Кокки? Я не знаю такого заключенного. Как его настоящее имя? Фрэнк Мур? Не знаю, не слыхал. Он из забытых? У него нет семьи? Тогда нет ничего удивительного в том, что о нем позабыли, — говорит мистер Фелпс.
Кокки не единственный «забытый» в «Анголе». Их здесь так много, что тюремная канцелярия перестала даже вести учет лиц, требовавших пересмотра их дел, сокращения сроков наказания, помилования. А уж о тех, кто по безграмотности не знает, как это делается, и говорить не приходится. Они превращаются, по существу, в пожизненно заключенных. Для внешнего мира они мертвецы, для «Анголы» даже не узники, рабы. Кокки, например, живет не в камере, а в хижине-курятнике, которую ему соорудили лет пятнадцать назад. Законодательство Луизианы не предусматривает никакого контрольного механизма для обнаружения «забытых». В пятидесятых годах губернатор Эрл Лонг создал так называемый «Комитет забытого человека», который за время своей деятельности освободил сто семь заключенных. Но это было двадцать с лишним лет тому назад. С тех пор больше ничего не предпринималось. Комитет распустили, а число «забытых человеков» неизмеримо возросло.
— Это объясняется нашей философией помилования. Помилование в Луизиане не право, а привилегия. Мы соблюдаем права, а привилегии — личное дело заключенных, — объясняет мистер Фелпс.
Итак, в «Анголе» нет бесправных, а есть только привилегированные.
Мистера Фелпса такое положение вещей не смущает. Он считает его вполне естественным. На вопрос, можно ли назвать справедливой систему, которая делает людей узниками только потому, что у них нет, денег и образования, главный тюремщик Луизианы отвечает:
— Быть судиею тому, справедливо сие или нет, не мое дело. И вообще вопрос тут не в справедливости. Просто есть люди, имеющие средства и умеющие ими пользоваться, и люди, у которых их нет. И это относится не только к тюрьмам. Аналогичное положение наблюдается и вне тюремных стен.
Здесь мистер Фелпс абсолютно прав. Вот почему король луизианской мафии Карлос Марсело вместо того, чтобы коротать дни в «Анголе», ворочает большим бизнесом и устанавливает династические связи с истэблишментом американского Юга, а Кокки и тысячи ему подобных впадают в рабство. Вот почему одни становятся сверхчеловеками-суперменами, а другие нечеловеками-невидимками.
Впрочем, слово «раб» мало кого пугает или смущает в «Анголе». Узники свыклись с ним, тюремщики не стыдятся его. «Южные джентльмены», играющие роль современных просвещенных плантаторов, считают, что их патерналистские отношения с заключенными более «гуманны», чем отношения янки-фабрикантов с наемной силой, и уж, во всяком случае, многим заключенным живется лучше в «Анголе», чем за ее стенами.
— Свобода? Что такое свобода? И могут ли они справиться с ней? — спрашивает мистер Фелпс тоном, который подразумевает и подсказывает отрицательный ответ.
Госпожа Пегги Грешэм, заместитель начальника тюрьмы по административным вопросам, суровая дама, чем-то напоминающая кинематографических начальниц гитлеровских концлагерей, рассуждает следующим образом:
— Если у заключенных нет никого во внешнем мире, кто мог бы помочь им, и если тем более они пожилые люди, которые не в состоянии сами о себе позаботиться, то разве не лучше для таких, если бы их вообще не трогали, если бы они оставались здесь навсегда? Выдворять их в открытый мир было бы, возможно, еще более жестоко.
При всей жестокости «свободного мира» в любом его понимании — философском, как западного, и обыденном, как внетюремного, — подобная логика поражает своей бесчеловечностью. И кроме того, кто дал право (или это их привилегия?) леди и джентльменам — тюремщикам рассуждать о сравнительных степенях жестокости и о гуманизме пожизненного заключения, так сказать, явочным порядком? Ведь нельзя забывать, что именно эти леди и джентльмены похитили у «забытых» молодость и зрелость — ведь не стариком же родился на свет божий Кокки, — отняли у них право на образование и на труд, лишили их свободы и человеческого достоинства. И вот сейчас, когда единственное, что осталось им в жизни, это ожидание смерти, «гуманные» тюремщики считают за благо и милосердие не выпускать их, впавших во второе детство, погулять в садик «свободного мира». Тем самым лишают их последнего счастья, все еще доступного им, — хотя бы умереть свободными людьми. Нет, милостивые леди и джентльмены, не вам рассуждать о жестокости мира сего и сокрушаться о загубленных зря человеческих жизнях!
Жестокость всегда ходит в паре с лицемерием. Они как бы орел и решка человеческой подлости… Заключенного № 50038 звали в миру Джеймсом Поиндекстером. В «Анголе» он находится с 1954 года, то есть более 25 лет. Поиндекстеру семьдесят лет, он ходит, тяжело опираясь на палку. Спустя четверть века мягкосердечная Фемида вспомнила наконец о нем и, принимая во внимание его «хорошее поведение», заменила пожизненное заключение на восемьдесят лет тюрьмы!
— Если бы я знал об этом раньше, то, наверное, пытался бы бежать отсюда. А сейчас я уже не способен на это. Ноги не ходят. Восемьдесят лет — на что они мне? Для того чтобы добраться до Пойнт Лук-аута даже мне, калеке, достаточно одного часа.
Пойнт Лук-аут — тюремное кладбище в «Анголе». Признаться, я не обратил на него особого внимания, когда мы осматривали владения Фрэнка Блэкбарна. Да и наши гиды не очень-то стремились задержать нас в этом месте. Впрочем, одна фраза врезалась в мою память.
— Вот это наше кладбище, а рядом с ним стрельбище, на котором практикуются наши жены, несущие караульную службу ка сторожевых вышках, — сказал Фрэнк Блэкбарн, когда мы проезжали мимо Пойнт Лук-аута.
Я мысленно взял на заметку соседство стрельбища и кладбища, чтобы в дальнейшем «обыграть» эту символику в своих записях. Помню, меня несколько удивили размеры кладбища, но я как-то не удосужился спросить об этом Блэкбарна. Хотя «Ангола» считается одной из самых «кровавых» тюрем Америки по количеству междоусобиц и поножовщины со смертельным исходом, объяснить только этим размеры Пойнт Лук-аута, конечно, нельзя. Главная причина — в «забытых». Именно они составляют основное население Пойнт Лук-аута.
Уголовное законодательство США, пожалуй, одно из самых жестоких в отношении длительности сроков тюремного заключения. И с годами эта тенденция еще более усиливается. В Луизиане, например, приговоры к пожизненному заключению словно с конвейера сходят, словно поставлены на поток. Во всех тюрьмах штата 716 «пожизненных», из них 640 — в «Анголе». Таким образом, они составляют здесь 16 процентов всех заключенных!
— Но и эта цифра не дает общей картины. К ней следует приплюсовать еще полторы тысячи узников, получивших двадцать пять лет и выше, — откровенно признается: мистер Фелпс.
Между пожизненным заключением и заключением, скажем, на «популярный» срок в 99 лет нет, по существу, никакой разницы. Дело не только в том, что заключенному необходим мафусаилов век, чтобы осилить эти 99 лет. По закону они приравнены к пожизненному заключению и в том отношении, что право на помилование наступает лишь после пятидесятилетней отсидки. Поэтому понятно, что у узников куда больше шансов попасть в Пойнт Лук-аут, чем оказаться на свободе.
Согласно элементарной логике чем дольше сидит заключенный за решеткой, тем ближе срок его освобождения.
— Это далеко не так, — замечает мистер Фелпс.
— То есть?
— А очень просто. Чем дольше человек находится в тюрьме, тем меньше остается у него на воле друзей и близких, готовых и способных помочь ему. Он постепенно переходит в категорию «забытых». А отсюда до фактического пожизненного тюремного заключения рукой подать.
Но человек не просто переходит в категорию «забытых». Он теряет молодость, здоровье, силу рассудка, превращается в беспомощного калеку. Зачастую он лишается естественной для человека тяги к свободе, начинает бояться ее, бояться мира одиночества, ожидающего или, вернее, поджидающего его за тюремной оградой. Он предпочитает не расставаться с тюрьмой, рассматривая ее как наименьшее из двух зол, уже не как темницу, а как дом призрения, дом для престарелых.
— Это не только проблема Луизианы. Это национальная проблема, — говорит мистер Фелпс.
Да, так оно и есть на самом деле. В Соединенных Штатах исподволь складывается так называемый подкласс «лишних и забытых», сломленных длительной тюрьмой и не способных прокормить себя вне ее стен. Это живые мертвецы, хватающие, в свою очередь, живого. Они бельмо на совести людей и балласт для налогоплательщиков. Они давят и на душу, и на карман, невольно способствуя дальнейшей деградации общества, породившего и поразившего их. Разумеется, и рост преступности в Соединенных Штатах играет здесь далеко не маловажную роль. Но в значительной степени это ужесточение Фемиды вызвано политическими соображениями. За ширмой «законности и порядка» бушует вендетта капиталистического общества против бедных и цветных, против париев, сам факт существования которых вызывает панику и истерию у имущих.
Волна этой истерии подымается все выше и выше. Вот некоторые весьма любопытные статистические данные на сей счет. В 1967–1968 годах тюрьмы штата Флорида приняли 62 узника, приговоренных к пожизненному заключению. С 1976 года количество подобных узников составляет триста человек в год. В штате Нью-Йорк их число выросло с 1971 по 1974 год на 44 процента. Дальнейший скачок был еще более разительным: в 1974 году 173 пожизненных, в 1975 году — 520! В самой Луизиане число пожизненных за последнее десятилетие увеличивается в среднем на сто процентов каждые три года. По признанию мистера Фелпса, «в будущем ожидается еще более драматический рост». Ни в одной стране ни в одно время не было столько заживо погребенных, сколько в тюрьмах современных Соединенных Штатов Америки, этого общепризнанного лидера «свободного мира».
И еще немного статистики. Содержание узников, приговоренных к пожизненному заключению, обходилось налогоплательщикам Луизианы в 1974/75 финансовом году в 1,7 миллиона долларов. В текущем году эта сумма возрастет до 4,5 миллиона долларов. Тюремные власти с ужасом подсчитали: если даже стоимость жизни и число пожизненных не будут расти, что, конечно, фантастическое допущение, содержание 640 узников обойдется штату в сто миллионов долларов за двадцать лет! А ведь в «Анголе» имеются и другие заключенные, приговоренные к астрономическим срокам, превышающим двадцать лет. Их число давно перевалило за тысячу.
Чем дальше, тем хуже. Согласно данным министерства юстиции США Луизиану в недалеком будущем ожидает рекордный для всех штатов рост заключенных. В то время как за период с декабря 1975 по декабрь 1976 года ее население увеличилось на 13 процентов, ее тюремное население возросло на 31 процент. Эта соотносительная динамика роста набирает сейчас все большую скорость. По словам мистера Фелпса, штат уже потратил за последние четыре года сто миллионов долларов на строительство новых тюрем и на реконструкцию старых.
— Для того чтобы шагать в ногу с ростом количества заключенных, нам необходимо строить ежегодно по новой тюрьме, — говорит мистер Фелпс.
Тюремное дело в Америке — большой бизнес, рост которого заставляет зеленеть от зависти почти любую отрасль американской промышленности. Это отнюдь не преувеличение и сказано не для красного словца. Согласно данным «Ассоциации по поддержанию законности и порядка» в 1976 году в США на «борьбу с преступностью» было потрачено 19,7 миллиарда долларов налогоплательщиков. Данных за последние годы не имеется. Но, если учесть, что с 1971 по 1976 год расходы на «контроль за преступностью» возросли по стране на 87 процентов — более ста процентов по федеральному бюджету, 94 процента по бюджетам штатов и 86,1 процента по местным бюджетам, нетрудно догадаться, что расходы на «тюремный бизнес» продолжают, как здесь принято выражаться, «ракетировать к небу».
За долларами стоят люди. Общее число занятых в системе правосудия составляло на октябрь 1976 года 1 079 892 человека.
— Столь непроизводительные расходы миллиардов долларов на содержание миллионов тюремщиков и заключенных рано или поздно вынудят нас к поискам более приемлемых альтернатив. Быть может, даже экономические факторы, в особенности на фоне нарастающего «налогового бунта», помогут объективно в решении проблемы заживо погребенных, заставят суды отказаться от практики приговоров на чрезмерно длительные сроки заключения, — рассуждает мистер Фелпс.
Но подобные рассуждения беспочвенны. Они опровергаются и жизнью и статистикой. Когда администрация попыталась, например, «привести в чувство» почтовую систему страны, так же непроизводительно пожирающую финансовые и человеческие ресурсы, она столкнулась с непреодолимой силой «особых интересов». Рабочие места, организационно укомплектованные в масштабах страны, становятся внушительными избирательными блоками, и отрывать их от долларового вымени равносильно самоубийству для политического деятеля, стремящегося к высшим выборным должностям. Ну а тюремная система в отличие от почтовой еще и аппарат классового господства и подавления. Буржуазия на нем никогда не экономила и в особенности не намерена экономить сейчас, когда ее основы подгнили и поколеблены, когда принуждение стало главной формой «убеждения».
— Мы все говорим, что проблема преступности одна из главных проблем Америки. И тем не менее если завтра среди нас появится, так сказать, юридический Эйнштейн, который сумеет за ночь решить эту проблему, то он и дня не просуществует, как его укокошат. Кто рискнет оставить без работы более миллиона бюрократов? Тюремный бизнес — гигантская сила, — замечает с налетом иронии наш чичероне судья Дэниелс.
Но дело не только и не столько в этом. Тюремный бизнес не просто источник существования бюрократов, он основа существования режима, строя. В Соединенных Штатах он направлен своим острием не против преступности, а против эксплуатируемых. Недаром члены гангстерских синдикатов и «белые воротнички» составляют менее одного процента растущего тюремного населения Америки, «Ангола» не для Карлоса Марсело и Генри Форда. Она для таких, как Кокки.
…Мы покидали «Анголу» поздно вечером, совершив изнурительное путешествие по всем кругам ее ада — от блока «А» до блока «Д». Кстати, в этом последнем блоке произошел весьма любопытный инцидент. Помните заключенного, который предпочел отсидку в карцере работе на хлопковой плантации, напоминающей ему времена рабства? Когда я разговаривал с ним через толстую стальную решетку, подошел мой коллега из Южно-Африканской Республики. Я «представил» друг другу заключенного и журналиста.
— Так вы из ЮАР? — переспросил заключенный.
— Да, из ЮАР, — подтвердил журналист.
— О, примите тогда мои искренние соболезнования. Вот где действительно нет никаких свобод! А вас не арестуют за общение со мной?
Журналист густо покраснел и поспешно отошел от клетки. Когда мы выходили из блока «Д» под аккомпанемент автоматически с лязгом и грохотом захлопывавшихся за нашими спинами запоров, он сказал мне:
— Вы можете себе представить, каково положение на моей родине, если даже этот несчастный, заживо погребенный в «Анголе», посаженный на цепь в карцер, соболезнует мне…
У лагерных ворот мы пересели из огромной тюремной машины мистера Блэкбарна в полицейский «воронок» помощника шерифа Эдди, вдруг показавшийся нам уютным и комфортабельным. И впрямь все на свете познается в сравнении. Эдди взял у охранника свой пистолет, сданный под расписку на время нашего пребывания в «Анголе», и уселся за руль,
— Ну как ангольская академия преступности? — спросил он, не обращаясь ни к кому в частности.
Мы нестройно промычали в ответ нечто невразумительное.
— Мистер Стуруа, а почему вы ни разу не задали в «Анголе» ваш сакраментальный вопрос о политических заключенных? — попытался сострить судья Дэниелс.
— Попав в ад, не спрашивают, имеются ли в нем грешники, ваша честь, — ответил я.
В полицейском «воронке» вновь наступило тягостное молчание. Все прильнули к его зарешеченным окнам, за которыми проносились пышные луизианские пейзажи, еще более сгущенные надвигающимися сумерками и кое-где покалеченные нефтехимическими предприятиями. Как обычно, и природа и техника являлись нашему взору аккуратно рассеченными на квадратики и ромбики стальной сеткой полицейского транспорта…
Батон-Руж штат Луизиана — Вашингтон.
Март 1979 года.
Огни Алькатраза
— Куда? На Алькатраз? А на Луну вы случайно не хотите?
Кассир вылез буквально по пояс из своей будки и уставился на меня полувозмущенным-полуиздевательским взглядом.
— Я хорошо заплачу.
— Хорошо заплатите? За что? За страховку судна? За лечение экипажа? Быть может, вы и судебные издержки возьмете на себя? Послушайте, мистер, на кой черт вам сдался этот кусок скалы? Хотите, прокатим вас под «Золотыми воротами» и оклендским Бэй-бриджем, хотите, заглянем на Остров сокровищ или Остров ангелов? Можно сгонять и на военную базу Президио. Но Алькатраз…
«Золотые ворота» и Остров сокровищ звучали заманчиво. Гипнотизировало Президио.
— Ну что ж, если «Бэй круиз» бессильна, придется обратиться за помощью к «Голд коуст круиз», — с наигранным равнодушием заметил я, пытаясь сыграть на знаменитых «волчьих законах конкуренции».
Но мой собеседник даже бровью не повел. Он втянул обратно свое туловище в раковину будки и, видимо, окончательно списав меня со счетов, процедил:
— Валяйте.
Зазывала «Голд коуст круиз», к которому я обратился, не стал иронизировать по поводу полета на Луну, хотя и воззрился на меня как на с Луны свалившегося. Он завел уже знакомую пластинку о «Золотых воротах» и Острове сокровищ, но разговаривать об Алькатразе наотрез отказался.
— Страховая компания «Хэртфорд» объявила, что аннулирует все полисы у тех, кто осмелится лазить на «Скалу». Понятно?
— Понятно, — отозвался я без особого энтузиазма. — Но как же мне быть?
— А вы полюбуйтесь на «Скалу» в телескоп. Все удовольствие — десять центов.
Исходи этот совет от кассира «Бэй круиз», я, несомненно, заподозрил бы его в издевке. Но зазывала «Голд коуст круиз» явно сочувствовал мне и пытался хоть чем-то помочь.
Выкрашенные в серебристый цвет телескопы выстроились словно бутафорские пушки вдоль каменной балюстрады, отгораживающей от океана знаменитый «Фишермэнс воф» (Рыбачий причал) Сан-Франциско. «Взгляните на Алькатраз — федеральную тюрьму сквозь мощный телескоп» — предлагали металлические дощечки, аккуратно прибитые к туловищам гигантских окуляров.
Много лет назад во время первого посещения «Багдада на заливе», как величают Сан-Франциско туристские проспекты, я смотрел на Алькатраз сквозь точно такие же телескопы с Телеграфного холма, украшенного безобразной мемориальной вышкой «Койт-тауэр» и еще более безобразным памятником Христофору Колумбу. Тогда на Алькатразе и впрямь была федеральная тюрьма — самая суровая для самых отпетых. За ее решетками перебывала почти вся мифологическая галерея гангстеров во главе с грозой Чикаго Аль-Капоне и шефом «Корпорации убийств» Луи Лепке по прозвищу Бухгалтер. (Он и был бухгалтером смерти — его «корпорация» отправляла на тот свет людей по заказу и за соответствующую мзду.) Здесь коротали свой век Роберт Стаут, убийца, ставший за годы пребывания на Алькатразе выдающимся орнитологом, и Джордж Барнс, он же «пулемет-Келли».
Статистика повествует, что за все время существования тюрьмы на Алькатразе с нее было предпринято лишь четырнадцать побегов, в которых участвовали тридцать девять узников. Двадцать шесть из них были схвачены стражей, семь убиты, а остальные шесть утонули, не справившись со стремительным течением, бьющим по Алькатразу из-под «Золотых ворот». Тюрьма охранялась ничуть не хуже, чем Форт-Нокс, где покоятся золотые запасы Америки. Тем не менее в 1963 году ее прикрыли. По финансовым соображениям. (Недаром золото в Форт-Ноксе катастрофически убывает.) Федеральные власти в лице покойного Роберта Кеннеди, бывшего тогда министром юстиции, подсчитали, что содержание одного преступника на Алькатразе обходилось в год дороже, чем пятилетнее обучение студента в Гарварде — самом привилегированном университете Соединенных Штатов. Получалось, что гангстеры продолжали грабить страну, даже находясь за семью тюремными замками.
Закрыв островную каталажку и раскассировав ее обитателей по менее прожорливым тюрьмам, правительство решило пустить «Скалу» с молотка, чтобы возместить хотя бы часть понесенных им убытков. Алькатраз был предложен штату Калифорния. Но самый богатый штат Америки не пожелал приобщить к своим обширным владениям двенадцать акров развалин, не имевших притягательного стажа Колизея. На какое-то время Алькатразом заинтересовались отцы города Сан-Франциско. У них возникла идея создать на базе бывшей тюрьмы нечто вроде музея восковых фигур мадам Тюссо с профилирующим уклоном в уголовщину. Но от этой идеи почему-то отказались. Возможно, кто-то здравомысленно рассудил, что преступность в Америке еще далеко не история, а посему в специальных памятниках не нуждается. Их здесь и без того хоть отбавляй.
Тогда совет попечителей острова, созданный для упорядочения его будущего, передал Алькатраз «в порядке эксперимента» в аренду «самому богатому американцу» — техасскому миллиардеру Ханту. Мистер Хант вознамерился установить на острове статую Свободы. Восточное побережье Америки имеет ее. А чем западное побережье хуже восточного? — «обосновывал» свой каприз мистер Хант. По его замыслам, «западная статуя Свободы» должна была превзойти своими размерами восточную. Ведь как-никак, а свободы за это время в Соединенных Штатах усилиями Ханта и К° значительно прибавилось. И чтобы ни у кого на сей счет не оставалось ни малейшего сомнения, Хант повелел открыть у подножия статуи игорный дом, разумеется, также самый большой в Америке, больше, чем любой из тех, которыми владел другой «самый богатый американец» — невадский миллиардер Хьюз, Но «свободолюбивый» мистер Хант явно перебрал. Его техасская бесцеремонность, его слепая вера в то, что деньги не пахнут (запах нефти не в счет), шокировали и возмутили калифорнийцев. Затем последовали неприятные запросы в конгресс. Запахло уже не нефтью, а скандалом и разоблачениями, и совет попечителей неприкаянного острова счел за благо поспешно отказаться от своего «эксперимента».
Спор о будущем Алькатраза затягивался. Остров пустовал, если не считать нескольких сторожей, оставленных при тюрьме как бы по инерции, наподобие солдат, которых забыли снять с караула.
Но была среди соискателей «Скалы» еще одна группа людей, о намерениях которых федеральные власти даже не подозревали. Люди эти не носили громких титулов «самых богатых американцев». Зато они были самыми древними, потомственными американцами — индейцами. Их аукционом был десант, и вступили они на Алькатраз, как вступают в законное наследство.
Однажды ночью — дело происходило в ноябре 1969 года — к островку пристали индейские пироги и китайские джонки, и отряд краснокожих, предводительствуемый Ричардом Оксом, двадцатипятилетним студентом «Стейт колледжа» в Сан-Франциско, поднялся на берег.
Колонисты первым делом сорвали щит, на котором было написано: «Вход воспрещен. Собственность государства». На оборотной стороне щита они вывели новый текст: «Осторожно. Вход воспрещен. Индейская собственность».
— Вы не имеете права! Это федеральная земля! — пытался протестовать один из сторожей, Джон Харт.
— Имеем, старина, имеем, — наседал на него Ричард Окс. — Договор, заключенный в 1868 году между твоим правительством и моим народом, разрешает индейцам занимать пустующие федеральные земли.
Джон Харт, видимо, и слыхом не слыхал ни о каком договоре, но тем не менее решил не ввязываться в правовой диспут. Нежданные пришельцы были настроены воинственно. Под бой тамтамов они совершили ритуальную пляску победы и, как бы подводя итог пререканиям со стражей, укрепили над тюремными воротами плакат: «Эта земля — наша земля!»
Своей покорствуя судьбе, Харт знакомился с новыми хозяевами острова. Церемонией представления дирижировал Ричард Окс.
— Это Эмилиано — из племени апачей, — говорил он нараспев. — А это Большая Голова — навахо, Острая Стрела — махаук, Волчий Глаз — пуэбло, Длинный Нож — ирокез, Медвежья Челюсть — сиу, Змеиная Шкура — хопи, Мускусная Крыса — семинол, Порезанный Палец — альгонкин, Хитрый Волк — чернокожий, Светлая Вода — шошон, Воробьиная Лапка — юта, Острый Нос — шайен…
Было их всего восемьдесят человек. И представляли они двадцать пять различных индейских племен…
Следующий день был объявлен «Днем декларации». Текст декларации, намалеванный на огромной медвежьей шкуре, провозглашал Алькатраз собственностью «коренных жителей Америки по праву первооткрытия». Колонисты великодушно обещали правительству выплату компенсации частично натурой — красным тряпьем, стеклянными бусами, частично деньгами. Размер компенсации устанавливался в двадцать четыре доллара. (Именно за эту сумму в 1692 году Питер Минют «купил» у индейцев племени канарси остров Манхэттен, на котором сейчас высится центр Нью-Йорка.) Колонисты обещали также сохранить в неприкосновенности жилища сторожей, учредив с этой целью специальный «департамент по резервациям». Сами сторожа приравнивались к аборигенам острова. Декларация провозглашала: «Мы предоставим коренному белому населению Алькатраза часть земли в его пользование, а опеку над ней будет осуществлять индейское правительство в лице Бюро по делам белых племен. И будет эта опека осуществляться до тех пор, пока восходит солнце, пока реки впадают в моря. Мы обеспечим аборигенам соответствующий образ жизни. Мы дадим им нашу религию, наше образование, наши обычаи, чтобы помочь им подняться до нашего уровня цивилизации, чтобы вырвать их и всех их белых братьев из состояния дикости и варварства». Декларация объявляла вне закона безработицу и провозглашала право на труд для всех сторожей, болтавшихся без дела на Алькатразе.
Трудно сказать, чего было больше в декларации, намалеванной на медвежьей шкуре, — горечи или юмора? Во всяком случае, одному из сторожей, Гленну Додсону, она пришлась по душе. Он выразил готовность служить новым хозяевам и даже «вспомнил», что в его жилах тоже течет индейская кровь. Зато калифорнийский сенатор Джордж Мэрфи, бывший киноактер и казнокрад, пришел в неописуемую ярость. «Это безобразие, которое может создать опасный прецедент, — возмущался он. — Сначала индейцы заявляют о своих правах на Алькатраз, а затем, того гляди, появится кто-либо еще и предъявит претензии на всю Америку! Так дело не пойдет».
Сенатор Мэрфи явно передергивал. Претензий на Америку никто не предъявлял. Это некоторые господа в Соединенных Штатах предъявляют претензии на мировое господство…
Поначалу власти отнеслись к захвату Алькатраза как к шутке, не очень уместной, не очень вежливой, но все-таки шутке. Они предложили индейцам покинуть остров и назначили соответствующую дату отбытия «первооткрывателей». И вдруг выяснилось, что индейцы не намерены шутить и тем более покидать остров.
Шли месяцы, а над «Скалой» по-прежнему развевалось знамя мужественных хозяев земли, «открытой» Колумбом. Алькатраз стал символом борьбы индейского населения Америки за свободу, человеческое достоинство и равноправие. Все это время мною владела мечта побывать на легендарном острове, познакомиться с его удивительными обитателями, раскурить с ними трубку мира и, конечно, написать о них. И вот Алькатраз передо мной, всего лишь «по ту сторону улицы», как говорят местные рыбаки. Но он по-прежнему недоступен, словно между нами весь Тихий океан, а не узкая голубая лента залива. Зазывала «Голд коуст круиза» даже не подозревал, насколько он был прав, сказав, что любоваться на «Скалу» в телескоп удовольствие на десять центов. Зато муки — на десять миллионов долларов. Хоть видит око, да зуб неймет. Впрочем, и око-то видит не ахти как много.
— Алькатраз — не Луна. Быть может, есть иной путь, помимо телескопа, чтобы свидеться с ним? — спросил я зазывалу после того, как все мои «даймы» исчезли в глотке оптического аттракциона.
Зазывала почесал затылок и сказал:
— Вот что, на шоссе № 101 к северу от Саусалита расположена военно-воздушная база Ричардсон-бэй. Хотя и принято считать, что у Пентагона денег куры не клюют, тем не менее парни с Ричардсон-бэй подрабатывают на туристах. Они сдают напрокат четырехместные вертолеты. Двадцать долларов за пятнадцать минут. Подходит?
— Нет, не подходит, — со вздохом ответил я.
— Цена вполне божеская, — удивился зазывала. — Парни с военно-воздушной базы «Коммодор» берут куда дороже…
Ну как было объяснить зазывале «Голд коуст круиз», что я — советский журналист, что мне негоже являться к индейцам Алькатраза на вертолете военно-морских сил США, если даже свершится чудо, и госдепартамент пустит меня на базу в Ричардсон-бей, а парни с Ричардсон-бэй предоставят в мое распоряжение одну из своих стрекоз?..
— Тогда потолкайтесь среди рыбаков. Авось кто-нибудь из них рискнет и согласится взять вас на Алькатраз. — В голосе зазывалы исчезло прежнее участие. Подозреваю, что виною тому послужила скупость мистера, не пожелавшего истратить двадцатку на вертолет.
— А где их найти?
— На причале, напротив «Ди Маджио», — уже нехотя отозвался зазывала.
«Ди Маджио» оказался таверной на Джефферсон-стрит, принадлежащей Джо Ди Маджио, бейсбольному идолу Америки, одному из мужей киноактрисы Мэрилин Монро. От таверны тянулись в несколько рядов параллельно друг другу деревянные причалы. Они напоминали зубья гигантских граблей, запущенных в морскую лазурь. По обе стороны причалов, словно вычесанные этими граблями соломинки, болтались рыбачьи шхуны. У тружеников моря был мертвый час. Они разбрелись по окрестным тавернам — кто в «Ди Маджио», кто в «Тарантино», кто в «Кастаньолу» — пили пиво, закусывали креветками с лимоном и перченым томатным соусом, лениво перебрасывались отдельными фразами, но в основном молчали. Болтливость присуща рыбакам-любителям, а не профессионалам.
Я подошел к группе рыбаков, завтракавших, сидя на перилах причала. Они ели сосиски, упрятанные в гигантские караваи «настоящего французского хлеба», и отхлебывали виски из горлышек бутылок, обернутых бумажными пакетами. Поздоровавшись с рыбаками и пожелав им хорошего аппетита и улова, я сразу же приступил к делу. Они слушали меня не перебивая. Затем один рыбак, вытирая руки о брезентовую робу, сказал:
— Никто из нас не возьмется переправить вас на Алькатраз, мистер. Во-первых, береговая охрана не пропустит. — Он выразительно кивнул в сторону высившейся в двух шагах от причала штаб-квартиры приморской полиции, обрамленной ракушками бело-голубых катеров. — Во-вторых, индейцы не разрешат вам подняться на остров, а нам — пришвартоваться к нему. В-третьих, подобное путешествие чревато лишением шкиперских прав и лицензии на рыбную ловлю. Так что для нас игра не стоит свеч. Кусок хлеба дороже куска скалы, мистер.
Рыбак кончил загибать пальцы-аргументы и взглянул на меня. По-видимому, на моем лице было написано такое отчаяние, что он сжалился и протянул мне виски:
— За наше общее здоровье, мистер!
Я сделал глоток и скорбно уставился на бутылку.
— Но ведь кто-то же ездит на Алькатраз? Кто-то же возит им еду и питье? — Это были уже не вопросы, скорее мысли вслух, высеченные ассоциативно видом рыбачьей трапезы.
— На остров ходит капитан Джим Маккормик. Индейцы зафрахтовали его шхуну…
— Где этот капитан? Где эта шхуна? — воскликнул я, перебивая говорившего.
— Шхуна болтается у причала неподалеку от таверны «Рыбачий грот», а Джимми, наверное, загорает в своем кубрике.
Я стал поспешно прощаться.
— Да вы не торопитесь, мистер. «Рыбачий грот» в пяти минутах ходьбы отсюда. И Маккормик от вас не уйдет…
Но я уже бежал в сторону «Грота», спотыкаясь о небрежно пригнанные доски деревянного настила пирса.
— Название шхуны «Прозрачная вода», мистер! Запомните, «Прозрачная вода»! — неслось мне вслед…
«Прозрачная вода» мерно покачивалась в гигантском пятне расплывшегося мазута. Я спустился вниз по железной лестнице и прыгнул на борт шхуны. Рыбаки не ошиблись — шкипер Джим загорал в своем кубрике. Он лежал на нарах под портретом, на котором была изображена циклопических размеров женская нога, увитая фантастическими цветами. По-видимому, работа доморощенного Сальвадора Дали.
— Капитан Джим Маккормик? — осведомился я с преувеличенным подобострастием.
— Он самый, В чем дело? — недовольно отозвался шкипер.
Я начал было излагать свою просьбу цветасто, как нога на стене кубрика, но Маккормик тут же прервал меня.
— Без разрешения организации «Индейцы всех племен» я не имею права взять вас ни на борт шхуны, ни тем более на Алькатраз.
— Но, быть может, в порядке исключения, — промямлил я, многозначительно вытаскивая бумажник из заднего кармана брюк.
— Никаких исключений. Видите вот этих? — Шкипер указал кивком головы в сторону двух атлетически сложенных индейцев. Индейцы играли в карты, сидя на голубых пластиковых мешках, туго набитых бельем и одеждой. Они были в синих джинсах и такого же цвета куртках, украшенных со спины красной вышивкой — скрещенными томагавками.
Взглянув на широченные плечи индейцев, перечеркнутые крест-накрест томагавками, я понял, что вести переговоры со шкипером бесполезно. Оставив его загорать под циклопической женской ногой, я подсел к парням и некоторое время делал вид, что наблюдаю за игрой. Затем, улучив минуту, когда один из них принялся тасовать колоду карт, поспешно представился и с места в карьер стал объяснять цель моего визита на борт «Прозрачной воды».
— О'кэй, о'кэй! Мы сотрудники службы безопасности острова, — сказал тот, кто тасовал карты. — Джимми прав. Попасть на Алькатраз можно только с разрешения «Индейцев всех племен». Выдадут разрешение — валяйте. Но только предупреждаем, не надейтесь получить его. Вход в Алькатраз посторонним строго воспрещен. — Было нетрудно догадаться, что под посторонними подразумевались «бледнолицые братья». — Мы уходим к «Скале» через два часа.
Штаб-квартира «Индейцев всех племен» находилась в противоположном конце порта Сан-Франциско у пирса № 40. Поймав такси, я бросился туда. И тут мне наконец повезло. Я понял это каким-то шестым чувством, как только вошел в обширное складское помещение без окон и увидел за единственным столом, стоявшим в углу, молоденькую девушку изумительной красоты, словно сошедшую со страниц дореволюционных изданий Фенимора Купера. На девушке были такие же джинсы и куртка, как и на «сотрудниках службы безопасности», игравших в карты на борту «Прозрачной воды». Правда, она сидела лицом ко мне, и я не мог разглядеть, вышита ли ее спина скрещенными томагавками. Над головой девушки висели портреты знаменитых индейских вождей прошлого — Унглгхе Цута — Красной Рубахи, Хинматона Валаткита — Чифа Джо и Макхфия Лута — Красного Облака. Лица их были гордые, взгляд надменный. Казалось, они с некоторым удивлением и даже неодобрением взирали на девушку за столом. В их времена «скво» занимались домашним очагом, а не делами племени, тем более «всех племен».
На другой стене склада была укреплена огромная картина, выполненная масляными красками. Она изображала Алькатраз, на вершине которого стоял индейский воин. Фигуру воина неизвестный художник написал в аллегорической манере. Она умышленно напоминала статую Свободы и как бы полемизировала с ней. Вместо остроконечных клиньев нимба статуи голову индейца украшал убор из перьев. Вместо факела в поднятой руке его был зажат томагавк. (Вряд ли подобный вариант «западной статуи Свободы» пришелся бы по вкусу мистеру Ханту, с невольным злорадством подумал я, украдкой взглянув на картину.)
Девушка, листавшая в момент моего появления какие-то бумаги, подняла голову и вопросительно посмотрела на меня. В который уже раз за это суматошное утро я принялся излагать свою просьбу.
— А вы действительно из Москвы? Неужели там тоже слышали про Алькатраз? — Девушка с удивлением рассматривала мои «верительные грамоты», которые я выложил перед ней на стол эдаким эффектным веером, — корреспондентские карточки, выданные редакцией, полицейским департаментом Нью-Йорка, пресс-службой ООН, Ассоциацией иностранной печати, а также вырезку моей корреспонденции об Алькатразе — «Добровольные узники», напечатанной в «Известиях» 8 декабря 1969 года.
— А мы с вами, между прочим, коллеги, — сказала девушка. — Я не только член совета «Индейцы всех племен», но и сотрудник журнала «Алькатраз ньюслеттер», который начал выходить вскоре после захвата острова. Зовут меня Венесса, а фамилия моя Мэнкиллер. — Девушка улыбнулась. Не мог сдержать улыбки и я. Грозная ее фамилия — Мэнкиллер (Человекоубийца) никак не вязалась ни с ее нежным обликом, ни с ее романтическим именем — Венесса.
— Тем более, Венесса, вы должны помочь мне. — Утопающий хватался за соломинку.
И Венесса, дай бог ей счастья, не подвела своего коллегу из Москвы. Она выписала мне пропуск на Алькатраз, который обычно выдается только индейцам. За двадцать с лишним газетных лет немало пропусков побывало в моих руках, пропусков, открывавших путь и на важнейшие международные конференции, и в такие недоступные места, как, например, золотохранилища Английского банка. Но быть обладателем подобного «Сезама» мне еще ни разу не доводилось. Пропуск представлял квадратный кусок белого картона. В верхних его углах были изображены голова индейского воина и индейская хижина, в нижних — орел и бизон. Кроме того, Венесса дала мне подписать заявление, гласившее: «В связи с тем, что мне разрешено посетить Алькатраз, я обязуюсь не предъявлять никаких претензий ни к правительству Соединенных Штатов, ни к кому-либо еще в случае получения увечий во время поездки на остров и пребывания на нем», Я поспешно поставил свою подпись, сняв тем самым всякую обузу с совестливой души Вашингтона. (Представители госдепартамента в Сан-Франциско отказались даже обсуждать вопрос о возможности моей поездки на Алькатраз, хотя он и лежит в открытой для советских журналистов зоне.)
Пока Венесса оформляла бумаги — пропуск для меня, индульгенцию для Вашингтона, — я знакомился со штаб-квартирой «Индейцев всех племен». Внешне она напоминала ломбард или скупку в бедном городском квартале. Кругом — до самого потолка — были навалены всевозможные предметы: одежда, обувь, кухонная утварь, посуда, музыкальные инструменты, детские игрушки, медикаменты, матрацы, подушки, спортивный инвентарь, книги, ведра, лопаты, гамаки, консервированные продукты питания, сигареты, ящики кока-колы, брикеты шоколада… В помещении негде было повернуться. Все было заставлено и забито вещами за исключением узенькой «тропинки», которая вела от двери к столу, где сидела Венесса.
— Алькатразу помогает вся страна. И не только индейцы. Мы получаем посылки отовсюду и ото всех — от белых, негров, мексиканцев, пуэрториканцев. Получаем даже больше, чем нужно. Поэтому часть вещей переправляется на остров, а остальное отсылается наиболее нуждающимся племенам, — Венесса вышла из-за стола. Она говорила, прислонившись к арфе с облупленной позолотой. (Интересно, кто прислал эту арфу и почему?) А я слушал Венессу, думал о том, что «ломбард» на пирсе № 40 в Сан-Франциско особого свойства — люди сдают в него не вещи, а долг сопричастности и получают взамен не деньги, а чувство общности. Даже за эту вот никому не нужную, трогательную облупленную арфу. А проценты? Что ж, и они начисляются. Высокие проценты, делающие барахолку с пирса № 40 в Сан-Франциско дороже любого ювелирного магазина с Пятой авеню в Нью-Йорке…
Поблагодарив от души Венессу и еле удержавшись, чтобы не расцеловать ее в обе щеки, я помчался обратно к причалу «Рыбачьего грота». «Прозрачная вода» по-прежнему мерно покачивалась в гигантском пятне расплывшегося мазута, а ее шкипер Джим Маккормик тоже по-прежнему загорал в своем кубрике под портретом циклопической женской ноги. Индейцы со скрещенными томагавками на куртках уже не резались в карты, а грузили на борт шхуны пятигаллонные бутылки с питьевой водой. Они обращались с гигантскими сосудами с такой нежностью, которой обычно удостаиваются только новорожденные младенцы и динамитные шашки. Для Алькатраза проблема воды — вопрос жизни и смерти. Но об этом несколько позже.
— Разрешение получено! — крикнул я индейцам, размахивая над головой заветным пропуском.
— О'кэй. Через пятнадцать минут отчаливаем! — отозвались они.
Кроме, меня, шхуны дожидалась женщина с детьми — двумя взрослыми девочками и мальчуганом в тенниске, на которой была оттиснута вся четверка знаменитых «Битлзов».
— Вы тоже на Алькатраз? — спросила меня женщина. Но по ее глазам я понял, что спрашивала она о другом. «Разве вы тоже индеец?» — говорили эти раскосые глаза.
— Да, на Алькатраз. Я журналист из Советского Союза.
— Советский Союз. Ведь это очень далеко? — спросила опять женщина.
— Очень далеко, — согласился я.
— И мы издалека. Живем в Саутгэмптоне на Лонг-Айленде, а сами из племени команчей. Это все мои дети. Никто из нас еще никогда не ступал на свободную индейскую землю. Вот я и везу их на остров. Старики говорят, что это принесет им счастье.
Малыш с «Битлзами» на груди внимательно слушал свою мать. Девочки застенчиво косились в сторону.
Перед самым отплытием шхуны на пирсе появилась Венесса. Перегнувшись через поручни, она крикнула индейцам, указывая на меня:
— С этим джентльменом все о'кэй! Его можно брать! Когда приедете на остров, скажите Пронзенноному Стрелой, чтобы он отвел его к Чарли! — Затем, повернувшись ко мне, Венесса сказала: — Это на всякий случай. Пронзенный Стрелой — начальник службы безопасности Алькатраза — человек очень осторожный, и как бы чего не вышло. А Чарли — член совета управляющих. Он вам все расскажет и покажет. Чарли живет на острове с самого первого дня оккупации.
Я вновь стал благодарить Венессу, не поленившуюся пересечь ради меня полгорода. В это время к нам подошла какая-то дама и, обращаясь ко мне, произнесла на чистом русском языке:
— Я бывшая сотрудница департамента переводчиков при ООН. Мне тоже хотелось бы поехать вместе с вами на Алькатраз.
— К сожалению, я не ведаю выдачей пропусков, сударыня.
— Ну а вы? — обратилась женщина к Венессе, переходя на английский.
— Такие вопросы решает совет «Индейцев всех племен», — уклончиво ответила она.
— Но ведь шхуна уже уходит.
— Ничего, поедете в следующий раз.
Не берусь утверждать на все сто процентов, но появление бывшей русской переводчицы из ООН на причале у «Рыбачьего грота» вряд ли было исключительно «игрой случая». Видимо, мои метания вдоль ошеломительно прекрасного залива Сан-Франциско не прошли кое для кого незамеченными. Хотя, впрочем, кто знает. Согласно теории вероятности даже шимпанзе имеет шанс отстукать на пишущей машинке все тома «Британской энциклопедии», не допустив при этом ни единой ошибки. Правда, шанс микроминимальный, но все-таки…
Пропустив вперед женщину с детьми, я перебрался на борт «Прозрачной воды». Индейцы убрали трос и оттолкнули шхуну от причала. Шкипер Джим уже стоял у руля, подняв кверху воротник своей авиационной кожанки. Мы стали осторожно лавировать между рыбачьими лодками, протискиваясь к выходу в открытое море. А с причала махали крыльями два моих ангела-хранителя: Венесса из совета «Индейцев всех племен» и незнакомка из… впрочем, не будем уточнять откуда.
Наконец шхуна выбралась из портового лабиринта и, набрав скорость, ринулась навстречу океану. Нас стало обдавать брызгами соленой воды. Девочки спустились вниз, чтобы не замочить свои праздничные платья, а малыш с «Битлзами», вцепившись в подол матери, глядел расширенными от испуга и восторга главами на шалости Тихого, или Великого. Все дальше отодвигался Сан-Франциско, белокаменный, вскарабкавшийся на тысячи холмов. Все ближе становился Алькатраз, красностенный, свивший себе гнездо на вершине одинокой скалы. Мрачные тюремные корпуса и щеголеватый маяк, еще за минуту до этого казавшиеся игрушечными, неожиданно выросли на дрожжах оптического обмана и стали назойливо лезть в глаза. Кричали чайки. Внезапно все исчезло, и мы уперлись в глухую каменную стену.
— Приехали, — крякнул шкипер, гася мотор. Индейцы начали подтягивать шхуну к железной лестничке, ввинченной вдоль скалистого обрыва. Я уже карабкался по ней, когда за моей спиной раздался голос:
— Здесь с нами белый из России. Венесса просила отвести его к Чарли!
Затем уже над моей головой кто-то произнес:
— Добро пожаловать на Алькатраз — свободную и независимую индейскую территорию!
Я запрокинул голову и увидел полуобнаженного гиганта. Это был Пронзенный Стрелой.
Так вот ты какой, Алькатраз, Исла де лос Алькатрасес — Остров Пеликанов, как назвал тебя первооткрыватель — лейтенант испанской армии Хуан Мануэль де Айала.
«Осторожно. Индейская собственность» — предупреждал огромный плакат над пристанью.
— Чарли вы найдете в штабе, — сказал Пронзенный Стрелой, проверив мой пропуск. Мускулистой рукой, татуированной от кончиков пальцев по самое плечо, он указал в сторону небольшой деревянной сторожки, припаянной к скале и наполовину свисавшей над океаном.
Чарли сидел за столом и просматривал бумаги. Я представился, мы обменялись рукопожатием. Некоторое время молча изучали друг друга, как мне показалось, со взаимным любопытством, а затем, не сговариваясь, засмеялись.
— Вы президент Алькатраза? — спросил я его.
— У нас на острове нет ни президентов, ни королей, ни вождей, — ответил Чарли. — Алькатразом управляет совет из семи человек, который переизбирается каждые девяносто дней.
— Почему так часто?
— А потому, что все должны принимать участие в управлении, учиться ему. В этом смысле наш: остров — школа.
— У меня на родине говорят — «кузница кадров», — улыбнулся я.
— Кузница — это правильно. Кузница — это подходит, — согласился Чарли. Поймав мой взгляд, скользнувший по двум тщательно выутюженным черным костюмам, подвешенным к столбу, который стоял посреди комнаты, Чарли сказал:
— На всякий случай. Если власти надумают возобновить переговоры. Но пока в них нет надобности. Пока мы обходимся вот этим. — Чарли погладил свою куртку со скрещенными томагавками.
Нашу беседу прервал Пронзенный Стрелой.
— Чарли, ребята все выгрузили. Ждут тебя. Чарли оперся руками о стол и с огромным усилием приподнялся.
— Подай костыли, — сказал он Пронзенному Стрелой. У него были парализованы обе ноги. — Я скоро вернусь, а вы пока осмотрите остров. Я пришлю Алвина, чтобы он проводил вас.
Чарли и Пронзенный Стрелой ушли. В ожидании обещанного гида я стал прохаживаться по комнате. Штаб у защитников Алькатраза был замечательный. На стене висел черный телефон. Под ним красными буквами было написано: «Горячая линия с Вашингтоном». Ирония подписи заключалась в том, что власти, стремясь отрезать остров от внешнего мира, лишили его электричества и всех средств связи. Черный телефон красноречиво молчал.
Слева от телефона к стене был прикреплен лист ватмана с написанным от руки текстом Билля о правах свободной индейской территории Алькатраз. Его стиль намеренно перекликался с Декларацией независимости. Даже почерк имитировал готическую вязь «отцов-основателей», хранимую под пуленепробиваемым стеклянным колпаком в холле вашингтонского Национального архива. Последний параграф билля гласил: «Алькатраз — идеальный символ. Он — тюрьма, подобно индейским резервациям. Алькатраз — идеальный символ. Он свободен как ветер. Отсюда мы сделаем первый шаг от крайнего отчаяния к надежде на лучшую жизнь».
Под ватманом стоял пюпитр из грубо сколоченных досок. На нем лежала раскрытая посередине огромная конторская книга. Чья-то решительная рука перечеркнула в ней красными чернилами графы прихода и расхода и прочую бухгалтерскую канитель. Вместо них были вписаны четыре новых деления: имя, фамилия, адрес, племя. То была книга посетителей Алькатраза. Остров стал местом паломничества американских индейцев, их Меккой. Около двадцати тысяч человек побывало здесь в течение первых десяти месяцев. Я листаю шершавые страницы книги. От них веет ароматом куперовских романов. Звучные имена, экзотические названия племен — ирокезы, могикане, сиу, апачи, навахо, хопи, шошоны, шайены… Это индейский Антей прикасается к земле-матери, чтобы набраться сил.
Увлекшись изучением книги, я не заметил, как в комнату вошел парнишка лет пятнадцати-шестнадцати. Он остановился у порога и терпеливо ждал, пока я подниму голову.
— Алвин?
— Да. Чарли сказал мне, чтобы я показал вам остров.
— Ну, тогда пошли. Впрочем, одну секунду. Вот только распишусь в книге…-
Я вынул из кармана ручку, но вдруг заколебался.
— А мне можно?
— Думаю, что да, — ответил Алвин, испытующе глядя на меня. Он, видимо, понял причину моей нерешительности.
Я снова склонился над книгой. Имя, фамилия. Все в порядке. Адрес — Москва. Племя. Племя? Я задумался, водя ладонью по шершавой бумаге. Затем написал — коммунистическое…
К тюремным корпусам вела узкая полуобвалившаяся лестница. Ее ступени напоминали изъеденные цингой зубы сказочного чудовища. Мы осторожно карабкались по ним. Впереди Алвин, позади я. Мальчик был гибок как кошка и как кошка лениво-грациозен. И глаза его были полузакрыты, как у кошки. А длинные черные волосы перехватывала красная лента, струившаяся по лбу, словно сабельное ранение. Алвин родился в Неваде, но считает себя коренным жителем острова, поскольку находится на нем с первого дня оккупации.
Мы миновали сторожевую вышку. На ней развевался флаг — государственный флаг Алькатраза, знамя «Индейцев всех племен». На лазурном фоне полотнища были вышиты красными нитками вигвам, а над ним сломанная пополам трубка мира. «Нет мира над индейскими хижинами» — слышалось в шелесте знамени.
— Это мы водрузили его, — сказал Алвин. В полузакрытых глазах мальчика вспыхнула гордость. Он отсалютовал флагу…
Тюремные ворота были распахнуты настежь. Над ними распростер крылья американский орел, вырезанный из дерева и выкрашенный в черный цвет. В когтях он держал герб США с девизом «Страна свободных». Орел скорее напоминал стервятника. Впрочем, и свобода в Америке напоминает нечто иное. Прибитый над входом в тюрьму бывшими хозяевами Алькатраза и умышленно оставленный в неприкосновенности нынешними герб США выглядел злой пародией на самого себя.
Мы переступили тюремный порог. По обе стороны коридора в три этажа громоздились железные клетки. Этажи соединялись между собой винтовыми лестницами, тоже железными и тонкими, как штопор. Наконец-то я увидел воочию эту бесконечную панораму прутьев — тюремных тростников, знакомую по бесчисленным гангстерским кинофильмам. Но камеры были пусты. Гангстеры вслед за пеликанами покинули остров. Надзиратели не вышагивали по мостикам, бегущим вдоль железных клеток. Не громыхали засовы, не звенели цепи, не звучала команда. Кругом было тихо, как в космосе.
Я взглянул себе под ноги. На цементном полу, усеянном гравием, осколками стекла, обрывками бумаги, щепками и тряпьем, огромными красными буквами было написано: «Будь решительным. Не страшись никаких жертв. Преодолевай любое препятствие ради достижения победы». Несколько поодаль был нарисован двухметровый кулак, «Вся власть краснокожим!» — провозглашала подпись под ним.
— Это дело наших рук. Мы разукрасили тюремный пол во время первого пау-вау, проходившего здесь сразу же после захвата острова, — сказал Алвин.
Я собрался было просить его показать мне камеры, где сидели Аль-Капоне, «пулемет-Келли» и другие знаменитые обитатели. Алькатраза, но, увидев надписи на полу, прикусил язык. Стало неловко соваться со всей этой пошлой гангстерской экзотикой к мальчику, витавшему в совершенно иных эмпиреях.
Впрочем, над некоторыми железными клетками значились имена их жильцов, старательно выведенные белой масляной краской. Это были имена президента, министра внутренних дел, директора ФБР, мэра Сан-Франциско, федерального судьи… Были тут и общие камеры для наблюдательных советов ряда корпораций, главным образом электрических компаний, хищнически захватывающих воду у индейских резерваций.
— Это не прошлые, а будущие обитатели «Острова дьяволов», — решил на всякий случай просветить меня Альбин. Он говорил совершенно серьезно.
Я от души расхохотался. Даже слезы выступили на глазах.
— Здесь нет ничего смешного. Мы будем судить их за геноцид.
Я поперхнулся. В устах мальчика, почти еще ребенка, слово «геноцид» прозвучало как-то особенно зловеще. Дети его возраста обычно не знают этого слова. Но Алвин уже знал его. И не только понаслышке. Глаза моего гида еще больше сузились. Красная лента, струившаяся по лбу мальчика словно сабельное ранение, еще больше заалела. По крайней мере, мне так показалось. Я потупил взор и уперся в надпись на цементном полу: «Будь решительным. Не страшись никаких жертв. Преодолевай любое препятствие ради достижения победы».
— Правда твоя, Алвин. Здесь нет ничего смешного, — сказал я после минутного неловкого молчания…
Варварское истребление индейцев — одна из самых жутких страниц в истории Америки. Более ста лет назад, в 1869 году, комиссия, учрежденная президентом Грантом, разразилась покаянным документом, в котором говорилось: «История отношений между нашим правительством и индейцами представляет позорный ряд нарушенных договоров и неисполненных обещаний… История отношений между индейцами и белым пограничным населением представляет собой, как правило, отвратительную цепь насилий, убийств, грабежей и неправды с нашей стороны и, как исключение, дикие взрывы отпора со стороны краснокожих».
Покаявшись и заглушив голос совести, белые цивилизаторы вновь принялись за старое. Так, по приказу губернатора Аризоны были перебиты все апачи, не пожелавшие покинуть свои родные очаги, объявленные «умиротворенной территорией». Генерал Крук, руководивший этой кровавой экзекуцией, говорил: «Хуже всего в этих операциях то, что приходится воевать против людей, на стороне которых право». Но на стороне палачей была сила. А право палачи никогда не уважали.
Еще в начале XIX века, в 1802 году, индейские племена получили заверение от президента Томаса Джефферсона в том, что их права будут уважаться. «Братья, ваш отец, президент, будет во веки веков вашим другом. Он будет защищать вас, своих краснокожих детей, от плохих людей», — говорилось в президентском послании, выдержанном в покровительственно-пренебрежительных лицемерных тонах. Но на протяжении всего девятнадцатого столетия «плохие люди» только и делали, что драли кожу с «детей» Томаса Джефферсона. Американская кавалерия физически уничтожала индейскую нацию, американская администрация добивала ее морально и духовно. Путь первой был усеян трупами, путь второй — живыми трупами. Первая создавала кладбища, вторая — резервации. Палачи точили шашки, лицемеры — языки. Умиротворение «дикого Запада» стало символом дикости «западной цивилизации».
Любители мифотворчества утверждают, что судьба улыбнулась наконец индейцам, когда один из них, Уоллес (Чиф) Ньюмен, стал футбольным тренером Виттиер-колледжа. Среди его питомцев был щуплый паренек, просиживавший большую часть времени на скамье для запасных игроков. Звали паренька Ричард Мильхауз Никсон. В 1946 году тренер вновь понадобился Никсону, который вел свою первую избирательную кампанию, пытаясь попасть в палату представителей конгресса США. Согласно легенде, ныне уже канонизированной, Чиф Ньюмен обещал помочь Никсону, но при условии, что последний «сделает хоть что-нибудь для индейцев».
И вот сто лет спустя после самобичеваний президента Гранта из Белого дома раздались почти аналогичные слова другого президента Соединенных Штатов: «Первые американцы — индейцы — наиболее изолированное меньшинство в нашей стране. Начиная с их первых контактов с европейскими поселенцами, американские индейцы то и дело подвергались угнетению и насилию. Их лишали земли предков и права быть хозяевами своей судьбы. Их история — это частью агрессии белого человека, нарушенные договоры и постоянное отчаяние». Затем следовал пассаж, напоминавший джефферооновское обещание более полуторавековой давности, хотя и не такой цветастый, без отца-президента и его краснокожих детей. «Особые отношения между индейцами и федеральным правительством зиждутся на священной обязанности правительства Соединенных Штатов и имеют чрезвычайную моральную и законную силу», — торжественно провозглашал Никсон. Он, разумеется, не упомянул о том, что первый договор между правительством и индейцами был заключен еще в 1778 году и тоже имел «чрезвычайную моральную и законную силу», настолько чрезвычайную, что индейцы до сих пор гнутся под ее бременем. Зато президент не мог удержаться, чтобы не рассказать индейским вождям, призванным в Белый дом на, всеамериканское пропагандистское пау-вау, о футбольном тренере Ньюмене и об условии, которое он поставил своему бывшему питомцу.
— Сегодня я рад сказать, что мне удалось сделать «хоть что-нибудь для индейцев», — сказал Никсон.
Под «хоть что-нибудь» президент подразумевал свое послание конгрессу о положении коренных жителей Америки. Оно и впрямь было составлено по принципу «хоть что-нибудь». Так, например, индейцам племени таос-пуэблос возвращались 48 тысяч акров земли в штате Нью-Мексико, отнятые у них «без всякой компенсации» в 1906 году, А как насчет остальных земель? Не вдаваясь в глубь веков, укажем, что в 1897 году индейцы владели 146 миллионами акров земли. К 1970 году в их руках осталось всего 56 миллионов. Вернуть 48 тысяч акров из украденных 90 миллионов, это и есть по Никсону «хоть что-нибудь»!
Впрочем, иметь землю еще не значит жить на земле. До 1970 года индейцев как самостоятельную этническую группу даже не считали нужным включать в бюллетени переписи населения. Поэтому никто не знает точно, каково их число на сегодняшний день. Согласно приблизительным данным 452 тысячи индейцев живут в резервациях и еще 200 тысяч в городах. В 1700 году индейское население Америки доходило до трех миллионов человек. Да, геноцид собрал свою страшную жатву — ив долине Огайо, где полегли племена шоуни, и на тракте Джорджия — Оклахома, усеянном трупами ирокезов, и на просторах Южной Дакоты, в скалах которой высечены гигантские гордые профили великих американских президентов, — короче, везде, куда проникли штык, Библия и доллар. Давным-давно сгнил в земле генерал Кастер, прославившийся зверским истреблением индейцев, но в трагической судьбе краснокожих мало что изменилось. Средняя продолжительность жизни индейца 44 года. (Велого американца — 71 год.) Детская смертность у индейцев в два раза, а безработица — в десять раз выше, чем у белых, 40 процентов всех индейцев — безработные. В наиболее бедных резервациях их число доходит до 80 процентов! Средняя заработная плата индейского населения на 75 процентов ниже стандартного прожиточного минимума. 90 процентов их домов считаются непригодными для жилья. Кто-то умудрился подсчитать, что средняя индейская семья проделывает в день одну милю пешком, таская воду для своих домашних нужд.
А просвещение? 42 процента индейских детей из поступающих в среднюю школу не заканчивают ее. Пятиклассное образование — вот их обычный предел. (Это ниже, чем даже у мексиканцев и негров.) Иногда их школы расположены в сотнях миль от резерваций, и индейским детям приходится тратить больше времени на переезды, чем на занятия. Но никакая статистика не может передать тех душевных мук, которые выпадают на долю маленьких индейцев, считающихся «счастливчиками», поскольку они посещают школу. Белые сверстники издеваются над ними, допекают вопросами вроде: «А ты совершил твой ритуальный танец? Как поживает твоя скво? Где привязал ты свою лошадь?» Преподаватели заставляют их писать сочинения на тему: «Почему мы счастливы с тех пор, как в Америке высадились пилигримы?» В самом деле, почему?
— Как можно требовать от индейца, чтобы он считал себя составной частью современной Америки, если в каждой телевизионной программе его изображают или в качестве злодея, или в качестве тупого животного? — спрашивает Рэй Фэдден, смотритель музея племени махауков в северном Нью-Йорке.
Кино и телевидение по-прежнему пекут фильмы о «хороших парнях» — ковбоях, первых поселенцах, солдатах и «плохих парнях» — индейцах. Первые по-прежнему истребляют вторых, и потоки крови заливают экраны — от гигантских панорамных до миниатюрных транзисторных. Весной 1969 года я был в Лос-Анджелесе на ежегодной церемонии присуждения «Оскаров». Роскошное здание «Музыкального центра», где проходило вручение знаменитых золотых статуэток, пикетировала группа индейцев. В руках пикетчиков были плакаты. «Прекратите изображать нас убийцами, дикарями и животными» — значилось на них. Жюри Американской академии киноискусства по-своему прислушалось к этому призыву. Главный «Оскар» был присужден Джону Уэйну, отправившему к праотцам не одну сотню индейцев за свою долгую кинематографическую карьеру.
Тяга индейцев к образованию огромна. Очень важно иметь в виду, что на сегодня из каждых десяти индейцев шестерым меньше двадцати лет. (По рождаемости индейцы вышли сейчас на первое место в США. Она у них в два с половиной раза выше средней.) Наши представления о вождях и старейшинах, степенно раскуривающих трубку мира и вершащих судьбами племен на своих пау-вау, безнадежно устарели. Когда я был на Алькатразе, в совет из семи человек, управлявший островом, входили наш знакомый Чарли Дана, 26-летний индеец из племени чоктау, уроженец штата Оклахома и бывший секретарь центра американских индейцев в Сан-Франциско; семинол Эл Миллер, студент Сан-Францисского колледжа; сиу Джон Труделл, студент того же колледжа; калифорнийский индеец Вернон Конвей, 24 лет; баннок Ла Нада Минс, студентка университета Беркли, 22 лет; сиу Стелла Лич, молодая медицинская сестра, и шауни Джуди Скрейпер, студентка Вашингтонского университета.
— Подъем национально-освободительного движения среди индейцев и переход от пассивного сопротивления к радикальным акциям во многом объясняется резким омоложением наших племен, — рассказывал мне Чарли. — Клоунаде стариков, способствовавших превращению индейцев в туристский аттракцион для белых, приходит конец. Для нас «Великий белый отец» стал «Великим хонки», то есть «Великим барменом из грязного салуна». А тех индейцев, кто не поддерживает нашу борьбу, мы называем «дядя Том-Том». Нам до смерти надоело играть роль услужливого Тонто при Лоун Рейнджере… Наши предки умели молчать с достоинством. Но сейчас этого уже мало. Старики побаиваются раскачивать пирогу. Как бы, чего доброго, не перевернулась! А ведь сейчас даже кричать с достоинством недостаточно. Нужны дела. А для них нужны образованные люди. «Великий хонки» не дурак. Он соображает что к чему. Мы страдаем от «промывания мозгов» куда больше, чем от отсутствия воды или алкоголизма.
Слушая Чарли, я невольно вспоминал тех учителей, что предлагают индейским школьникам писать сочинения на тему «Почему мы счастливы с тех пор, как в Америке высадились пилигримы?». Операция по «промыванию мозгов» носит тотальный характер. По сути дела, она столь же бесчеловечна, как и военные операции генерала Кастора по «вышибанию мозгов» из индейцев. Ведь она преследует ту же цель — держать в рабском повиновении племена краснокожих.
В одном из учебников по истории можно прочесть следующее: «Все племена американских индейцев в ходе своего кочевничества проживали в течение нескольких поколений на замерших просторах Аляски. Это умертвило их ум, убило в них всякое воображение и чувство инициативы». Подобные расистские бредни отравляют сознание индейцев, парализуют их волю. Они и впрямь пострашнее алкоголя и наркотиков. Когда посещаешь резервации, ужасаешься не столько нищете, царящей в них, сколько забитости проживающих там индейцев. Многие из них не осмеливаются поднять на тебя глаза, а тем более пожать протянутую руку. Ведь ты белый, то есть существо высшего разряда.
Этнограф Е. Ньюкамер, долгие годы изучавший жизнь племен хопи в штате Аризона, рассказывает, что «они до сих пор верят в превосходство богов белых над богами индейскими, поскольку белые носят одежду и имеют сверкающие автомобили, а у индейцев нет ни того, ни другого». Уолтер Мондейл, один из немногих, кого искрение заботят судьбы индейского населения (он даже избран почетным вождем племени чиппева), считает, что школы в резервациях «содержат элемент катастрофы», ибо там индейцам прививают мысль об их неполноценности. «Первое, чему их обучают в школах, это то, что они всегда были, есть и будут проигрывающей стороной», — говорит Мондейл. Сенатор Эдвард Кеннеди, возглавляющий подкомиссию по делам образования индейцев, признает, что «наша политика в области просвещения американских индейцев представляет для них национальную трагедию».
Индейцев, посещающих американские университеты, чрезвычайно мало. Их можно по пальцам пересчитать. Даже в Беркли, наиболее либеральном, учатся всего несколько десятков индейцев.
Незадолго до поездки на Алькатраз у меня была встреча с Джеком Эллардом, возглавляющим департамент информации университета Беркли. В живописных техасских сапогах и умопомрачительной рубашке, Эллард опрокидывал все, даже самые дерзкие, представления об ученом муже. Он скорее напоминал исполнителя стилизованных ковбойских песенок из какого-нибудь ночного клуба Лас-Вегаса, И кабинет Элларда в «Спроул-холле» не имел ничего общего с традиционной «кельей ученого». Стены его были украшены старинными фотографиями покорителей «дикого Запада», плакатами. На самом большом из них было изображено пурпурное сердце, взрезанное посредине лезвием безопасной бритвы. Подпись под рисунком гласила: «Забота о всех людях — пытка для отдельной личности». По-видимому, этой пытаемой отдельной личностью и был сам Джек Эллард.
Я попросил мистера Элларда показать мне данные о национальном составе студентов Беркли. Данные были доставлены в кабинет через две-три минуты расторопной секретаршей. В них, между прочим, говорилось, что из 28 тысяч учащихся лишь 52 — индейцы. А вот из Гонконга было 354 студента, из Тайваня — 288. Я обратил внимание Элларда на эти «пропорции». В ответ он только пожал плечами, согбенными в заботах о всех людях.
Не следует думать, что такое положение со студентами-индейцами объясняется исключительно материальными трудностями. В Беркли обучение бесплатное. Индейцы, поступающие в высшие учебные заведения, вынуждены расплачиваться куда более высокой ценой — своим достоинством и национальными особенностями. В Америке вы можете встретить, хотя и весьма редко, индейца — доктора наук или крупного технического специалиста. Но это люди, утратившие, как правило, связь со своим народом, скрывающие свою родословную, стыдящиеся ее. Они живут и вращаются в мире «белых». Они не индейская интеллигенция, а, американская интеллигенция индейского происхождения. Это люди довоенного поколения, люди преклонных лет. Отчаявшись добиться возрождения своего народа, они ограничились борьбой за личное благополучие.
Радикальная индейская молодежь не желает следовать их примеру, Вот почему так резко возросло за последнее время количество «дропаутов» среди студентов-индейцев. После двух-трех лет обучения они бегут из университетов, распознавая в них духовные резервации. Далеко не случайно, что в Билле о правах, принятом «Индейцами всех племен», значительное место занимает требование создания индейского национального университета и культурного центра. В прокламации «Почему мы захватили Алькатраз» на этот счет сказано следующее: «Нашим родителям запрещалось говорить на родном языке. Их загоняли в школы-интернаты и подвергали насильственной ассимиляции. Наших родителей заставляли приобщаться к «цивилизации», помахивая перед их носом в качестве приманки долларовыми бумажками… Одна из причин, толкнувших нас на захват Алькатраза, — это трагедия индейского студенчества в университетах и колледжах. Мы не желаем, как наши родители, проходить через интеллектуальную мясорубку «Великого хонки». Мы не желаем, чтобы нас толкли в общеамериканской ступе и плавили в общеамериканском тигле. Нашим мозгам нужно знание, а не промывание…»
Несколько лет назад, путешествуя по Бирме, я столкнулся с племенем, женщины которого имели неестественно удлиненные шеи, украшенные железными обручами. Чем больше обручей, тем длиннее шеи. Их начинают носить с раннего детства и не снимают до самой смерти. Впрочем, снять обручи с шеи такой женщины — значит убить ее. Дело в том, что с годами шейные позвонки и мышцы атрофируются от бездействия, ибо тяжесть головы поддерживается исключительно обручами.
Воспоминания о женщинах этого бирманского племени как-то непроизвольно, инстинктивно пробудились во мне во время знакомства с индейскими резервациями. Они словно обруч на шее краснокожих, жизнь с которым означает рабство, а расставание — смерть. Первая резервация была основана в Соединенных Штатах в 1853 году. Сейчас число резерваций доходит до трехсот, и в них проживает, как мы уже писали, 452 тысячи человек, то есть подавляющее большинство американских индейцев. Резервации находятся в ведении «Бюро по делам индейцев», которое, в свою очередь, является департаментом министерства внутренних дел США. Среди служащих бюро число индейцев не превышает пяти процентов. Это в основном или подсадные утки, или представительская этнография, сборище тех самых «дядей Том-Томов», которых столь сильно и заслуженно презирает радикальная индейская молодежь.
Согласно федеральному законодательству бюро обязано помогать индейцам «в достижении лучшей жизни». Оно ведает делами просвещения, медицинского обслуживания, охраной «договорных земель и вод», короче, регламентирует любой и каждый шаг индейца от колыбели до могильной плиты, скрупулезно расписанный в 489 параграфах 363 законоположений, касающихся резерваций. Без разрешения бюро индеец не может, например, продать принадлежащий ему клочок земли. Зато бюро может отнять у него детей и передать их или в интернат, или на воспитание приемным родителям — белым. Либеральные критики величают подобную систему «чрезмерным патернализмом». Полная зависимость порождает полную беспомощность. Люди начинают цепляться за кандалы рабства, как за спасательный круг. А такие кандалы — самые страшные на свете. Их не то что начинают любить, а как-то привыкают к ним, сживаются с ними. И, что еще хуже, не как с неизбежным злом, а как с неизменным порядком вещей, раз и навсегда заведенным. Кандалы рабства отягчают. Кандалы рабства, становящиеся спасательным кругом, развращают. Раб-иждивенец — наихудшая разновидность раба. Он безнадежен.
Превращение индейцев в таких вот именно рабов и называется «достижением лучшей жизни» на языке «Великого хонки». Роберт Веннет, первый индеец из племени онеида, назначенный в 1966 году президентом Джонсоном на пост главы бюро, после почти что пятилетнего пребывания в шкуре «дяди Том-Тома», вынужден был выйти в отставку, заявив: «Администрация полностью игнорирует нужды индейцев».
История о том, как республиканская администрация подыскивала преемника Беннету, заслуживает того, чтобы остановиться за ней несколько поподробнее. Облава продолжалась более полугода, но каждый раз «охотники за скальпами» возвращались с пустыми руками. В вигваме, именуемом министерством внутренних дел США, царила растерянность… «Неужели мои предки настолько постарались, что перебили их начисто еще до нашего прихода в Вашингтон?» — терялся и терзался в догадках министр Хиккел. Затем он снова рассылал во все края своих самых прославленных следопытов.
Иногда последние возвращались на Потомак с добычей. Но ликования по этому поводу бывали недолгими. Допросив пленников, их тут же отпускали на волю. Дичь по своей кондиции явно не устраивала министра, и охота продолжалась.
Кого же искали следопыты на пост главы бюро — марсианина? Нет, индейца. Так в чем же дело? Или охота в резервациях запрещена? Нет, индейцы не бизоны, поэтому охотились на них и в резервациях. Но безуспешно.
— Индеец, да не тот, — упавшим голосом говорили бледнолицые чиновники из министерства внутренних дел, когда им демонстрировался очередной Монтигомо — Ястребиный Коготь.
Им нужен был не просто индеец, а индеец-республиканец, да еще такой, который согласился бы занять пост главного «Том-Тома». А это все равно, что отыскать иголку в стоге сена при полном солнечном затмении. Конечно, можно было, не мудрствуя лукаво, назначить на этот пост белого. Но республиканская администрация не захотела отстать от предыдущей — демократической, при которой вышеназванное бюро возглавлял индеец. Пропагандистская ценность подобной затеи была вполне очевидна и для внутреннего потребления (своему человеку индейцы будут доверять охотнее) и для внешнего (смотрите, мол, как мы печемся о развитии самостийности индейцев). Однако, как назло, все кандидаты или оказывались демократами, или отказывались прислуживать.
Но вот наконец судьба улыбнулась охотникам. Им посчастливилось отыскать индейца-республиканца, согласного занять декоративный пост в Вашингтоне. Нашли его в совершенно неожиданном месте — в Гринич-Виллидже, районе нью-йоркской богемы. В связи с этим в министерство внутренних дел посыпались звонки: откуда взялись индейские племена в Гринич-Виллидже и не является ли, чего доброго, найденный там кандидат битником или хиппи?
Ответ гласил: нет, не является. Зовут последнего из могикан Луис Брюс. Ему 63 года. Живет он на Десятой стрит в Нью-Йорке и имеет солидную молочную ферму в Ричфилд-Спрингс. Кстати, назвал я его последним из могикан не ради красного словца и не под влиянием литературных ассоциаций, связанных с романами Фенимора Купера, которыми мы все зачитывались в детстве. Во-первых, мистер Брюс и впрямь принадлежит к племени могикан, а во-вторых, он действительно один из последних.
— Моя индейская кровь и принадлежность к республиканской партии представляют редчайшее сочетание, — сказал Брюс на пресс-конференции. — Пожалуй, я один из немногих индейцев-республиканцев в Америке. Недаром для того, чтобы найти меня, понадобилось более шести месяцев охоты.
Брюс родился в резервации Онондага. Отец его был вождем племени. Настоящее имя последнего из могикан — «Агвелиус», что по-индейски означает «Быстрый». Надо сказать, что республиканизм Брюса-Агвелиуса носит весьма своеобразный характер. Так, в 1952 году он поддерживал кандидатуру Эйзенхауэра на пост президента, но одновременно объезжал резервации и выступал против политики Эйзенхауэра по индейскому вопросу. «Индейцы не желают быть гражданами второго сорта. Они хотят сами решать свою судьбу», — говорил Брюс.
Несмотря на своеобразие республиканизма Агвелиуса-Быстрого, министр решил не привередничать. Где гарантии, что ему удастся найти другого? И потом, какое значение имеют убеждения последнего из могикан! Ведь его роль в Вашингтоне исключительно декоративная, так сказать, этнографическая. Политикой по-прежнему заправляют бледнолицые братья.
— Дела, творящиеся в резервациях, ужасны и печальны. Мы создали монстра, — говорит Луис Брюс.
Монстр этот, в свою очередь, создает в резервациях голод, безработицу, болезни. На Алькатразе я встретился с Деннисом Хэстингсом, индейцем из племени омаха. Деннис сбежал на остров из резервации, находящейся в штате Небраска, выстроил себе небольшой вигвам с видом на мост «Золотые ворота», как он грустно шутит, и стал членом «Индейцев всех племен».
— Недавно я вновь посетил свою резервацию. Хотел повидаться с матерью. Боже, что там творится! Только за последний месяц умерло тринадцать человек. И знаете от чего? От простуды и других болезней, от которых в наше время люди уже не умирают…
Президент Никсон и в этом отношении сдержал слово, данное Чифу Ньюмену, — «сделать хоть что-нибудь для индейцев». В своем послании конгрессу Никсон предложил ассигновать на нужды здравоохранения в резервациях десять миллионов долларов. Служба Белого дома сообщала, что вожди индейских племен буквально обрывали президентский телефон благодарственными звонками. Когда я рассказал об этом Хэстингсу, он злобно рассмеялся.
— Жаль, что телефон на Алькатразе отключен — наша «горячая линия» с Белым домом не работает, а то бы я выложил им свою благодарность.
Мы сидели перед вигвамом Хэстингса. Стоявший рядом Чарли Дана, опираясь на один костыль, чертил другим по гравию какие-то цифры.
— Говорят, что бюро кормит индейцев. Враки. Это индейцы кормят бюро. Вот смотрите. — Чарли указал резиновым наконечником костыля на вычерченные им цифры. — Пятнадцать тысяч дармоедов из бюро получают ежегодно около четырехсот миллионов долларов в качестве заработной платы. Было бы куда лучше разогнать их и поделить эти миллионы между индейцами. А никсоновских грошей нам не видать как скальпов марсиан. Его послание еще должно быть одобрено сенатом, где заседают джентльмены, мало чем отличающиеся от генерала Кастера. Ведь нельзя же дать каждому из них в жены Ла Донну!
Чарли как в воду смотрел. Помните, «хоть что-нибудь» — 48 тысяч акров земли, возвращенные племени таос-пуэблос? Клинтон Андерсон, сенатор-демократ от штата Нью-Мексико, который в прошлом уже дважды блокировал аналогичные законопроекты, пообещал провалить и этот никсоновский билль.
К вигваму Хэстингса подкатил на велосипеде Пронзенный Стрелой.
— Угощайтесь, — сказал он, ставя перед нами два картонных ящика — один с кока-колой, другой с шоколадными батонами.
Мы взяли по банке коки. К шоколаду никто не притронулся.
— За успех вашего дела, — сказал я, чокаясь своей банкой с банками индейцев.
— Спасибо. За успех, — отозвались Пронзенный Стрелой и Хэстингс.
— Простите за коку, но на Алькатразе употребление алкогольных напитков в общественных местах строжайше запрещено, — произнес Чарли. Он не извинялся. Просто объяснял.
Алкоголизм — бич резерваций. Когда-то «Великий хонки» расплачивался спиртом за индейские земли. Теперь многие индейцы, не имея земли, пьют с горя, чтобы забыться. «Мы пытаемся утопить в вине наше рабство. Мы свободны только тогда, когда пьяны», — говорит Билл Пенсоньо, председатель Национального совета индейской молодежи. Алкоголизм способствует росту самоубийств. В резервациях число самоубийств в три раза выше, чем в среднем по Соединенным Штатам, а в некоторых даже в десять раз. Всю Америку потрясла история 16-летнего мальчика из резервации Форт-Хилл, штат Айдахо, повесившегося в тюрьме. За два дня до этого он рассказывал сенатору Роберту Кеннеди о своем безвыходном житье-бытье в резервации. Сенатор не успел помочь ему. Впрочем, не успел помочь и самому себе.
Зато «Бюро по делам индейцев» не сидело сложа руки. Поскольку многие индейцы ездят пить в города и гибнут в автомобильных, катастрофах, возвращаясь домой в нетрезвом состоянии, необходимо открыть пивные бары и винные лавки в самих резервациях, решили «гуманисты» из бюро. И открыли. Число алкоголиков и самоубийц возросло еще больше. Так, на Среднем Западе, в одной резервации, где проживают около пяти тысяч человек, 44 процента мужчин и 21 процент женщин — алкоголики, подвергавшиеся арестам. А сколько их, не «подвергавшихся»? Алкоголизм и вызванная им волна самоубийств почти полностью положили конец существованию племени кламатов в штате Орегон. Да, «Великий хонки» — «Великий бармен из грязного салуна» денно и нощно помогает индейцам «в достижении лучшей жизни».
Резервация — это концлагерь. Разница состоит лишь в том, что она не обнесена колючей проволокой. Здесь нет ни сторожевых вышек, ни прожекторов, ни овчарок. Никто не держит тебя под замком. Ты волен идти на все четыре стороны, куда заблагорассудится. Более того, индейцу, покидающему резервацию, выдается денежное пособие в размере 600 долларов и бесплатный билет в один конец до места назначения. Затем бюро списывает его в расход и умывает руки.
Многие индейцы бегут из резерваций. Я уже говорил, что вне их пределов в Соединенных Штатах живут двести тысяч краснокожих. Они сосредоточены, как правило, в больших городах: в Лос-Анджелесе 60 тысяч человек, в Сан-Франциско 20 тысяч, в Фениксе 12 тысяч, в Чикаго 15 тысяч, в Миннеаполисе 12 тысяч и так далее. Но бежать из резервации значит быть убитым при попытке к бегству, хотя, конечно, никто тебе в спину не стреляет. Помните бирманских женщин с железными обручами на шее? За серьезную провинность с них снимали обручи. Они становились совершенно беспомощными, ибо не могли даже ходить. Женщины ложились на землю и умирали от голода и жажды. Отпуская индейца из резервации, власти как бы снимают с него невидимые обручи. Он вступает в новый, большой, неведомый и враждебный мир совершенно незащищенным. У него нет ни образования, ни профессии, ни средств к существованию. Большой город сначала давит на его психику, а затем раздавливает морально и физически. Беглец попадает из огня в полымя. Он вливается или в ряды безработных, или в мир преступников, алкоголиков, наркоманов, начинает попрошайничать. Женщины идут на панель. Обычно индейские кварталы в больших городах не столь компактны, как негритянские гетто. Но там, где они создаются, их называют резервациями. Это островки крайней нищеты, равной которой в Америке не сыскать.
Индеец — дитя природы. Его привязанность к земле носит почти мистический характер. Цивилизация капиталистических мегалополисов претит ему.
— В городе я чувствую себя глубоко несчастливой. Неестественно ускоренный ритм жизни, невыносимый шум, загрязненные вода и воздух. И одиночество, — жалуется Донна Флуд из Далласа.
— Боже, ведь это каменные джунгли! — восклицает Хинет Двуглавый, ирокез из Чикаго. — Каждый человек иностранец для другого. Кругом царит атмосфера недружелюбности, клановости. Люди как автоматы, и только у стойки бара в них пробуждается нечто человеческое.
И конечно, властный зов земли.
— Земля как мать. Деревья как братья. Птицы в небе, рыбы в воде — друзья твои. Они дают тебе жизнь, кормят тебя, доставляют радость, — мечтательно говорит Том Кук, махаук из Нью-Йорка.
Но земля и вода нечто большее для индейца. Они символы свободы. Сложилась эта символика, так сказать, от обратного. Что отнимали всю жизнь у индейцев? Землю и воду. Сначала первые поселенцы — колонизаторы, затем последние проходимцы — монополии. Недаром в опустевшей тюрьме Алькатраза им отведены общие камеры.
Не миновала эта символика от обратного и мрачную скалу в заливе Сан-Франциско. Сразу же после захвата Алькатраза индейцами власти лишили остров воды. Под лицемерным предлогом ремонта они отбуксировали баржу с резервуарами, которые обычно время от времени пополнялись: одни — свежей питьевой водой, другие — технической. «Ремонт» затягивался. Запасы воды, имевшиеся на острове, подходили к концу. Тогда индейцы обратились к некоему Томасу Хеннону, генеральному менеджеру коммунальных служб Сан-Франциско, с требованием ускорить ремонт. Хеннон, которому, видимо, надоело ломать комедию, прямо сказал им, что никакой воды они не получат, что у него имеется приказ свыше, запрещающий подачу воды на Алькатраз.
Весть об этом бесчеловечном акте властей моментально распространилась по всему западному побережью. Дэвид Рислинг, президент просветительской ассоциации индейцев Калифорнии, охарактеризовал его как «еще одну форму геноцида». Прогрессивная общественность Америки была возмущена. Группа инженеров и техников обратилась к правительству с предложением отремонтировать злополучную баржу на добровольных началах и за свой счет. Ответом им был грубый отказ. Катера прибрежной полиции установили «континентальную блокаду» острова, зорко следя за тем, чтобы никто не провозил воду на Алькатраз. Расчет властей был прост как веревка палача — взять защитников скалы измором. Но последние не дрогнули. «Мы скорее умрем, чем сдвинемся с места!» — заявили они. И тут в Вашингтоне призадумались. На горизонте замаячило нежелательное международное паблисити. Некоторые индейские вожди вдруг вспомнили о существовании Организации Объединенных Наций. Общая ситуация также складывалась неблагоприятно для «Великого хонки». В печать только-только просочились сведения о кровавой, резне в Сонгми. И вот на самом вашингтонском верху решили проявить «чувство меры» — имея на руках трагедию Сонгми, не приплюсовывать к ней заморенный жаждой Алькатраз. Впрочем, «чувство меры» было проявлено властями в весьма умеренных дозах. Они так и не возвратили баржу, не отремонтировали резервуары, не возобновили снабжение острова водой. Они лишь сняли с Алькатраза «континентальную блокаду», разрешив индейцам доставлять на остров на свой страх и риск необходимый минимум питьевой воды.
Шхуна, на которой я добрался до Алькатраза, тоже везла воду. Пятигаллонные бутыли украшали этикетки: «Альгамбра — свежая ключевая вода. Пей сколько влезет на доброе здоровье. Многие врачи рекомендуют по восемь стаканов в день».
Позже я спросил Чарли, что это значит.
— В бутылках никакая не «Альгамбра», а самая обыкновенная вода из-под крана, — ответил он, — от «Альгамбры» в ней одни этикетки да тара. Что же касается дозировки, рекомендуемой врачами, то в наших условиях она звучит как издевательство.
Другой член совета острова, Джон Труделл, добавил:
— Алькатраз — классический микрокосм индейской действительности. Воду у нас похищают всюду. Попутешествуйте по резервациям Калифорнии, Монтаны, Нью-Мексико и убедитесь сами. А что они сделали с племенем пейутов в Западной Неваде? Знаменитое Озеро пирамид, кормившее их испокон веков, почти совсем высохло. Электрические компании отводят из него воду для своих предприятий, не считаясь с пейутами, с их правами и нуждами. Экологический баланс озера непоправимо нарушен. Гибнет знаменитая форель, единственный источник существования пейутов.
К нам подошел парень в рубахе, чем-то напоминавшей малороссийскую. Некоторое время он молча прислушивался к разговору, а затем сказал:
— Не могли бы ли вы, мистер, по возвращении в Нью-Йорк подать от нашего имени жалобу в ООН на «Пибоди коул компании? Эта компания забирает питьевую воду у резерваций племен хопи и навахо в Северной Аризоне. Воду канализуют в Неваду для снабжения электричеством Лос-Анджелеса и Феникса. Хозяева компании обманным путем добились согласия у совета племен, который не ведал, что творит, и не представлял последствий сделки, на которую его толкнули люди из «Пибоди». Теперь у нас нет ни воды, ни электричества. Сам я член молодежной экологической группы, организованной индейцами Аризоны и Невады. Мы пишем петиции, обиваем пороги судов и правительственных учреждений, разъясняем своим соплеменникам нависшую над нами угрозу, пытаемся растормошить белую общественность. Но что мы можем поделать против всесильных компаний, против Лос-Анджелеса, который растет как гриб, и засасывает воду как губка?
Пожалуй, ни один город не вызывает такой ненависти у индейцев, как Лос-Анджелес. Этот самый динамичный из американских городов и впрямь растет не по дням, а по часам. Он уже обогнал Чикаго, вышел на второе место в Соединенных Штатах и начал наступать на пятки Нью-Йорку. Лос-Анджелес — средоточие наиболее современных видов промышленности с уклоном в электронику, аэродинамику, ракетостроение. Потребности города в электроэнергии гомерические, а естественных водных резервуаров у него нет. Поэтому Лос-Анджелес хватает воду и электричество где только может, щелкая походя, как орехи, беззащитные индейские резервации.
— «Пибоди коул компани» не исключение, — поддержал Чарли парня в малороссийской рубахе. — Я могу назвать вам две сотни других корпораций во главе с «Дженерал дайнемикс», которые хозяйничают в резервациях. Дело ведь не только в воде. По закону земля, принадлежащая резервациям, не облагается налогами на недвижимость. Вот это и соблазняет бизнесменов. Да и рабочая сила в резервациях почти что даровая, бесплатная. Я знаю одну компанию, которая расплачивается с индейцами, нанятыми ею на тяжелые земляные работы, чем бы вы думали? Зубной пастой!
Да, ничего не скажешь, далеко шагнула со времен первых пилигримов американская цивилизация — от стеклянных бус до зубной пасты!..
Многие думают, что захват индейских земель или скупка их по дешевке — дело далекого прошлого. Как бы не так. Этот процесс, вернее грабеж, продолжается по сей день. Например, сравнительно недавно инженерный корпус вооруженных сил США отобрал у племени сенек значительный кусок земли, чтобы возвести на ней плотину. Власти штата Нью-Йорк приобрели за бесценок землю у племени тускарор для построения искусственного водоема. Громкий скандал разразился вокруг Аляски. Ее жители, индейцы, эскимосы и алеуты, ведут упорную борьбу против захвата их земель властями, начавшегося после того, как в 1959 году Аляска была провозглашена американским штатом. Коренные жители пытаются отстоять свой край, ссылаясь на то, что Соединенные Штаты не покупали Аляску у России в 1867 году, а лишь приобрели права на взимание налогов и на управление территорией. Дело жителей Аляски представляют многие виднейшие юристы страны, в том числе бывший член Верховного суда США Артур Голдберг и бывший генеральный прокурор Рамсей Кларк. Индейцы, эскимосы и алеуты соглашаются продать правительству 90 процентов земли за 500 миллионов долларов при условии, что им гарантируют неприкосновенность оставшихся десяти процентов — около 40 миллионов акров. Но правительство методически сгоняет их с насиженных мест, не помышляя ни о какой компенсации.
Борьба индейцев в защиту своих земель и водоемов пользуется все более растущей симпатией у американской общественности, в особенности среди студенческой молодежи. Конечно, она ведется давно. Но раньше ее как-то «не замечали». Однако сейчас, когда загрязнение окружающей среды приняло в Соединенных Штатах грандиозные масштабы и стало одной из главных проблем, причем не только экономических, но и политических, белые американцы начали заново «открывать» американцев-краснокожих, начали учиться у них любви к природе, умению жить в гармонии с ней. В Билле о правах свободной территории Алькатраз можно прочесть следующие строки: «Каждый день, выходя в море на лодках, мы видим воду, замутненную мусором и отбросами. И наши сердца наполняются печалью. Воздух, окружающий нас, загрязнен. За ним не видно солнца. А ведь солнце дарует нам жизнь. Без солнца земле грозит смерть. Разрушение природы означает разрушение человека».
— Когда мы впервые высадились на Алькатраз, остров напоминал гигантский мусорный ящик, — говорит Джон Труделл. — Кругом все было загажено. Растительность вытоптана. Ни один из тридцати пяти туалетов не действовал. Мы драили «Скалу», как корабль. Но возникла проблема: куда девать мусор, железный лом, отходы? Тюремные власти поступали просто — сбрасывали все в океан. Но мы не можем так делать. Запросили береговую службу, чтобы присылала регулярно баржу-мусоропровод. В ответ получили издевательский отказ. Захотели провезти на остров мусороуборочный «пикап», не разрешили. Ведь мы для них не люди, а человеческие отбросы.
И тем не менее новые хозяева Алькатраза кое-как управлялись. Женщины привели в божеский вид тюремную кухню и столовую, отделенные друг от друга железной решеткой. Снова заработали огромные медные чаны, в которых когда-то варили баланду для гангстеров. На покрытом цементом дворе, где прогуливали заключенных, устроили детскую площадку — загончик с песком, качели. Правда, для этого пришлось убрать колючую проволоку, что стоило неимоверных трудов. Тюремный госпиталь, как наиболее приспособленный для жилья, отписали пожилым. Им же достался блок для особо опасных преступников — в нем сохранились нары, железные, с дырочками, выкрашенные в веселый зеленый цвет.
— Мы отвели этот блок старикам еще и потому, что они безграмотные и надписи на стенах не будут оскорблять их, — сказал мне Алвин, когда мы путешествовали вместе с ним по Алькатразу.
Алвин был прав. Образцы тюремного фольклора, запечатленные на века для будущих поколений на стенах блока, выглядели настолько смачно, несмотря на выцветшие краску и чернила, что спать под их сенью человеку грамотному было бы и впрямь невтерпеж.
Молодоженам достались карцеры, или «холлы», как они именовались на жаргоне их бывших обитателей. В этой разнарядке тоже был свой резон. Молодоженам свойственно уединяться, они еще не готовы делить свое счастье с другими. А в Алькатразе все камеры, хотя и на замке, но нараспашку. Они не имеют четвертой стены. Их заменяет решетка. Исключение составляют карцеры. Кроме того, молодожены, еще не обремененные семьей и семейным скарбом, вполне могли обходиться «однокомнатными квартирами» с минимумом удобств — умывальник, параша, вделанные в стены стол, стулья, нары.
Наконец, новые обитатели Алькатраза объединили в лучших традициях Сесиля де Милля часовню и кинозал и устроили на их месте нечто вроде парламента, Я, правда, не знаю, по какому принципу они рассаживались. Но можно предположить, что «правые» занимали церковные скамьи, а «левые» — кинематографические.
И лишь обшитый дубом роскошный офис начальника тюрьмы остался неиспользованным. Члены совета — руководящая семерка — категорически отказались занять его. Во-первых, давила символика, чувство, которое столь сильно развито у индейцев. А во-вторых, советники хотели жить как все, без привилегий и помпы.
Обо всем этом мне поведал мой островной Вергилий — Алвин, с которым я плутал по семи кругам тюремного ада. Я уже не застал преображенный Алькатраз. Меня встретила мрачная, пустая, ветшающая суперкаталажка. Не дымились медные чаны на кухне. Не копались в загончике с песком дети. Вместо качелей висели обрывки веревки. Не судачили старики в блоке для особо опасных преступников. Не ворковали по карцерам молодожены. Не заседал парламент под сенью креста и экрана. Длинная рука «Великого хонки» и здесь достала индейцев. Лишив остров воды, власти спустя некоторое время прекратили подачу электроэнергии. Тьма и холод завладели Алькатразом.
Защитники острова не сдавались. Они медленно отступали, ведя тяжелые арьергардные бои. С материка были привезены работающие на бутановом газе «печи Колемана» — для отопления и керосиновые лампы — для освещения. Несколько позже на пожертвования индейских племен, живущих в районе Сан-Франциско, были куплены два небольших генератора. Однако сражаться с холодом и мраком гигантской тюрьмы эти генераторы, печи и лампы, конечно, не могли. Тем более что на Алькатразе почти все время дуют пронизывающие ветры.
И вот обитатели острова, покинув тюрьму, переселились в двухэтажное черное и неказистое здание, где раньше помещалась тюремная стража. Его назвали «Аира Хэйес-хаузом», то есть «Домом Аиры Хэйеса», в честь индейца, морского пехотинца, легендарного героя второй мировой войны, водрузившего американский флаг над Иво-Джимой.
— Сейчас наше положение значительно осложнилось, — говорит Чарли. — Дело не в отсутствии электричества как такового. Его нет и в большинстве резерваций. Так что мы к этому уже давно привыкли. Но без электричества нет рефрижераторов, а без рефрижераторов — свежей пищи. Остров сидит на одних консервах. Здесь негде охотиться, и рыба ловится плохо. Стариков мы уже отправили на берег. Осталась одна молодежь. Но у многих дети. Сейчас на Алькатразе около тридцати ребятишек. Месяц назад у одного из наших советников родилась двойня — мальчики. Мы отметили это событие как большой праздник. Ведь они не только первые индейцы, родившиеся на Алькатразе, но и первые за многие века индейцы, родившиеся свободными на свободной земле. Однако детям нужен не только воздух свободы. Нужны вода, витамины, молоко, свежие фрукты, овощи.
— Главное, вода. Без электричества мы еще как-нибудь обойдемся. Но отсутствие воды в определенных условиях равносильно смерти, — добавляет Джон Труделл.
Эти «определенные условия» однажды чуть было не погубили остров. В начале июня под покровом ночи на Алькатраз высадилась группа неизвестных. Пронзенный Стрелой до сих пор не может простить себе эту оплошность. Неизвестные подожгли маяк, дом начальника тюрьмы и тюремный флигель, в котором индейцы оборудовали свой госпиталь. Остров стоял посреди океана, а тушить пожар было нечем. Ценою огромных усилий колонисты изолировали очаги огня, но сами здания спасти не удалось. Я видел их пепелища. Они служат грозным напоминанием о том, что «Великий хонки» не расстается с надеждой выкурить индейцев с Алькатраза.
— Тень террора непрестанно витает над нами, в особенности над членами совета, — рассказывает Чарли, — наши семьи, живущие на материке, стали мишенью постоянных угроз и даже прямого насилия. А что они сделали с Ричардом Оксом?!
Ричард Окс, герой штурма Алькатраза, автор его Декларации независимости и Билля о правах, несколько месяцев провалялся в одной из больниц Сан-Франциско. Он был зверски избит опять-таки «группой неизвестных». Окса доставили в госпиталь в безнадежном состоянии. На нем не было ни одного живого места. Лицо — кровавое месиво, отбитые внутренности, переломанные конечности. Как он выжил, одному богу известно. А его медленное исцеление — тоже чудо.
Но беда не ходит в одиночку. Расисты привели в исполнение одну из своих самых мерзких угроз — убили дочь Окса, маленькую Ивонну. Память о ней, об этой невинной жертве «Великого хонки», бережно хранится жителями Алькатраза. И невозможно без слез наблюдать за детьми острова, когда они, взявшись за руки, водят хороводы и поют песню об Ивонне, написанную индейским поэтом:
Под постоянным страхом смерти живут и родные Чарли — мать и шестеро сестер, родные и близкие других членов совета острова.
— С ними обращаются как с заложниками, — Говорит Чарли. — Мы не напрашиваемся на индейское Сонгми, но и отступать тоже не собираемся. Рано или поздно они придут на остров. Мои предчувствия никогда меня не обманывали. Нас уже объявили преступниками и заговорщиками. Мы вне закона.
— Намерены ли вы сопротивляться?
— Сопротивление будет. Какие оно примет формы, предсказывать не берусь. Но в одно верю свято — они могут убить нас, но не наш дух.
На Алькатразе нет оружия. Пронзенный Стрелой и его дружина располагают лишь томагавками, вышитыми на их куртках. Остров «демилитаризован» индейцами сознательно, чтобы не дать федеральным властям повод для вторжения. Официальные лица и реакционная печать упорно распространяют слухи о том, что якобы индейцы создали на Алькатразе подземный арсенал, что каждую ночь на острове устраиваются пьяные оргии, что в колонии процветают проституция и вандализм, что в суда, проходящие мимо острова, швыряют бомбы, и так далее.
— Все это гнусная ложь, — говорит. Чарли. — Общественность симпатизирует нам. Поэтому власти добиваются дискредитации обитателей Алькатраза, их правого дела. Там, наверху, понимают, что, если клеветническая кампания против нас увенчается успехом, им легче будет расправиться с нами. Никто не вступится, не посочувствует. Однажды, дело было в конце лета, какая-то яхта с туристами подплыла к острову, и ее пассажиры стали насмехаться над индейскими ребятишками, игравшими у пирса. Один из них, разозлившись, схватил свой самодельный лук и выпустил из него стрелу в обидчиков. Стрела упала в воду, не долетев до яхты. Власти немедленно уцепились за этот инцидент и раздули его до размеров грандиозной морской баталии. Разбирательством «дела о стреле» занялось непосредственно министерство юстиции.
И вот тогда индейцы действительно пустили в ход оружие — оружие смеха. Они устроили церемонию «всеобщего и полного разоружения» Алькатраза. Церемония открылась выступлением члена совета острова Ла Нады Минс.
— Насилие не наш образ жизни, — сказала она. — Вот лук, из которого была выпущена злополучная стрела. Других стрел на острове нам обнаружить не удалось. Правда, мы конфисковали два игрушечных пистолета. Поскольку они вызывают приступ паранойи у правительства Соединенных Штатов, каш совет решил провести всеобщее и полное разоружение острова и выбросить в океан все имеющиеся на Алькатразе военные игрушки.
Затем Ла Нада Мине передала лук и револьверы Чарли, и он с торжественным выражением на лице швырнул их в воды залива Сан-Франциско. Кругом все засмеялись. Только владельцы оружия плакали и молили вернуть его им. Однако мольбы малолетних сторонников «гонки вооружений» оказались тщетными.
История с затоплением игрушек стала известна на западном побережье, а вскоре через газеты о ней узнала и вся страна. Юмор индейцев был оценен по достоинству. Их стрела попала в цель, а министерство юстиции — в дурацкое положение. «Дело о стреле» пришлось прекратить…
Ла Нада Минс и сейчас не может удержаться от смеха, вспоминая историю затопления игрушек.
— Как жаль, что вы не присутствовали на этой церемонии, — говорит она, а затем уже серьезно добавляет: — Впрочем, я бы никому не советовала заблуждаться по поводу нашей решимости защищать Алькатраз. Мы люди мирные, но доведенные до отчаяния.
После таинственного ночного пожара и «дела о стреле» совет острова усилил меры безопасности. На бывшем тюремном дворе, у причала и в других местах, где возможна посадка вертолета, были расставлены в шахматном порядке пустые бензобаки и ржавые остовы когда-то синеньких автофургонов-«воронков», на дверях которых до сих пор можно прочесть полустертые и полуизъеденные надписи: «Министерство юстиции» и «Бюро тюрем». Во время соревнований в футбол, баскетбол или волейбол бензобаки и фургоны сдвигаются в сторону. После окончания игр их немедленно водворяют на прежние места. За этим зорко следит Пронзенный Стрелой. Так что, если бы я даже и внял совету зазывалы «Голд коуст круиза» нанять за двадцать долларов вертолет с военно-воздушной базы Ричардсон-бэй или с базы «Коммодор», а последние согласились бы предоставить в мое распоряжение одну из своих стрекоз, вое равно из этой затеи ничего не получилось бы.
Однако есть вещи, против которых одними бензобаками и железным ломом не защититься. Власти применяют против обитателей Алькатраза политику кнута и пряника. «Континентальная блокада» сопровождается хитроумным дипломатическим маневрированием. Смысл его на первый взгляд может показаться несколько странным и неожиданным — Вашингтон хочет узаконить владение Алькатразом индейцами! Министерство внутренних дел, Бюро по делам индейцев, власти штата Калифорния только об этом и мечтают!
Еще в марте 1970 года правительство предложило индейцам следующий план: Алькатраз передается им в аренду на пять лет за символическую мзду в один доллар. По истечении этого срока аренда будет автоматически возобновляться. Более того, индейцам начнут платить сто тысяч долларов ежегодно «за содержание и обслуживание маяка». Что же касается самой территории острова, то на ней будет разбит «Индейский национальный парк-музей».
Обитатели Алькатраза решительно отвергли этот план.
— Почему? — спросил я Чарли.
— А потому, что он начисто перечеркивает смысл и идею захвата острова. Мы пришли на Алькатраз как его законные владельцы. План Вашингтона превращает нас из владельцев в арендаторов. Мы пришли на Алькатраз, чтобы зажечь факел национально-освободительной борьбы, а нам предлагают присматривать за маяком. Мы пришли на Алькатраз в знак протеста против системы резерваций, а нам предлагают создать еще одну — образцово-показательную.
— Парк-музей, — возмущается Ла Нада Микс, — Идиллический уголок, почти что рай, по которому предупредительные индейские гиды будут водить любопытных туристов и показывать им этнографию и экзотику краснокожих — статуи и маски, томагавки и трубки мира, и, конечно же, головные уборы вождей. Как все это противно! Ведь мы не музейные экспонаты, а живые люди. Да и нашим предкам памятники не нужны. Память о них — в наших сердцах. А если кого-либо интересуют головные уборы индейских вождей, то мой им совет: пусть пошляются по кабакам и барам. Сейчас стало модным украшать их портретами «чифов», индейскими религиозными символами, туалетами, утварью. Еще совсем недавно на дверях этих заведений можно было прочесть: «Собакам и индейцам вход воспрещен!» Лично мне подобные надписи кажутся менее оскорбительными, чем пивные бочки, украшенные статуями индейских богов.
— «Великий хонки» привык все решать за нас, — перебивает Чарли экспансивную Ла Наду. — Так было в прошлом. Так продолжает оставаться и по сей день. Разве мистер Хиккел удосужился приехать к нам и спросить, чего мы хотим, чего добиваемся? Он, видите ли, опасается, как бы переговоры с «Индейцами всех племен» не привели к международному признанию Алькатраза? Бред, скажете вы? Нет, это не бред, а образ мышления колонизатора. Он сам придумывает законы и сам вершит по ним суд. До 1924 года индейцы даже формально не были полноправными гражданами Соединенных Штатов. Гражданство нам даровали, впрочем, как и само название — индейцы. Кто-то заблудился к океане в поисках Индии, а расплачиваться за это приходится нам. Ну ладно, черт с ним, с названием. Теперь вот обещают даровать свободу. На своих условиях, разумеется. Но ведь свобода, которую даруют, да еще к тому же обставляют всевозможными условиями, уже не свобода! Она напоминает мне решетки на тех окнах тюрьмы Алькатраза, которые имеют форточки. Вы их, наверное, видели: стальные прутья, вогнутые внутрь, чтобы форточка могла открываться. Так вот, мы хотим разбить решетки, а дядя Сэм — сатане он дядя, а не мне, — милостиво соглашается лишь слегка погнуть их. Парк-музей — это форточка. Кстати, знаете ли вы, как называется разработанный министерством внутренних дел план реоккупации Алькатраза? Операция «Парк». Десантные баржи давно стоят наготове у Острова сокровищ. Ждут только приказа… Операция «Парк»! Неплохо придумано, а?
* * *
Начало смеркаться. Жизнь на острове стала постепенно замирать. Угомонилась детвора. Взрослые разбрелись по домам. Причал опустел. Пронзенный Стрелой объехал на велосипеде свои владения, проверил посты. Затем он уселся на раскладушку, разложенную перед сторожевой будкой, и принялся чинить сетку баскетбольной корзины. В руки ему тыкались щенята, совсем еще новорожденные. Видимо, просили дать поесть чего-нибудь. Их родители — две немецкие овчарки устрашающих размеров, стояли несколько поодаль, зорко наблюдая за Пронзенным Стрелой и своими детенышами. Ушла Ла Нада. Через несколько минут начинался очередной вечерний репортаж радио «Свободный Алькатраз», и ей надлежало просмотреть информацию, шедшую в эфир.
На пирсе остались я и Чарли. Уложив свои безжизненные ноги на костыли, прислоненные к балюстраде, Чарли сосредоточенно молчал, разглядывая их не то с сожалением, не то с укоризной. Молчал и я. Волны равномерными и несильными шлепками бились об остров.
— Древняя индейская легенда гласит, что возрождение нашего народа начнется с острова, расположенного в пасти залива, на западе, — неожиданно произнес Чарли. — Алькатраз полностью отвечает описанию этого острова.
— Ты веришь в легенды, Чарли?
— Я верю в мудрость народа. Алькатраз лишь наконечник копья. Им вполне мог стать любой другой остров и на западе, и на востоке. Им вполне мог стать любой клочок индейской земли даже не в пасти залива, а посреди пустыни. Главное в том, что копье наконец поднято…
Поднятое копье. Мне вспоминается знаменитая статуя Фрэйзера «Конец тропы». Она изображает индейского воина на коне. Всадник и лошадь уперлись во что-то непреодолимое. Позади проигранное сражение; впереди рабство и смерть. Безнадежность сковала их члены, пригнула всадника к гриве коня, а коня — к земле. Это конец тропы. Дальше ехать некуда и незачем. Некогда грозное копье беспомощно свисает вниз, готовое вот-вот выскользнуть из обессиленных рук индейского воина.
Джеймс Эрл Фрэйзер изваял «Конец тропы» в 1915 году для Международной тихоокеанской выставки в Сан-Франциско, посвященной открытию Панамского канала. После окончания выставки статуя, оставленная без внимания, медленно разрушалась. Крошился гипс, обнажался проволочный каркас. Сам скульптор хотел, чтобы его воина отлили в бронзе и поставили на холме Президио, господствующем над заливом Сан-Франциско, напоминанием о жестоком истреблении индейцев американского запада. И вот в конце 1970 года статую приобрел и реставрировал музей истории запада «Ковбой — холл славы» в Оклахоме. Дирекция музея обратилась к президенту с просьбой объявить статую национальным памятником, учитывая ее «символическое значение».
Да, скульптура «Конец тропы», размноженная в тысячах копий и в сотнях тысяч литографий, символична. Резец Фрэйзера как бы подводил итог свершениям сабли Кастера. Кто мог предположить, что индейский воин вновь выпрямится в седле и поднимет копье? Кто мог предположить, что у тропы, заведшей его в тупик, будет продолжение? Кто мог предположить, что на смену медленному угасанию в резервациях придет стремительно распространяющийся пожар национально-освободительной борьбы и некогда смиренные «Том-Томы» с вызовом ударят в боевые тамтамы?
Алькатраз стал наконечником поднятого копья, стал новым символом веры для индейцев, полюсом притяжения для их трехсот разобщенных и раскиданных по всей Америке племен. Пример Алькатраза заражает и заряжает. В Сиэтле индейцы атакуют Форт-Доутон, в Нью-Йорке — остров Эллис. Они высаживают свой десант на Острове гремучей змеи посреди калифорнийского озера Клиа-лейк и захватывают маяк национального лесного заповедника Гайаваты в Мичигане. Вспыхивают волнения в другом национальном парке, Маунт-Лэрсене, и в индейских гетто Миннеаполиса. Проходят бурные демонстрации в Денвере и Кливленде. Апачи из резерваций Джикарилла и навахо из резерваций Рама изгоняют белых чиновников и провозглашают самоуправление. Племя чиппева создает «индейский патруль» — парни в красных куртках неотступно следят за действиями полиции, «наводящей порядок» в резервациях, и не дают ей спуска. В штате Вашингтон племя тулаликов завладевает лососевым заповедником, когда-то принадлежавшим ему. «Нас низвели до уровня дикарей. Даже у медведей в лесу больше прав, чем у индейцев в резервациях», — говорит Джанет Макклоуд, возглавлявшая поход тулаликов на заповедник. В штате Мэн племя пассамаводди воздвигло баррикады на автостраде, проходящей по территории его резервации, и перекрыло движение транспорта.
Конец тропы? Нет, начало борьбы! Борьба обещает быть жестокой, тропа — извилистой. Но индейский воин поднял копье и, что, быть может, еще важнее, поднял голову. Недаром на маяке Алькатраза — один подле другого — укреплены два плаката. «Верните индейцам то, что им принадлежит!» — требует первый. «Я горжусь тем, что я — индеец!» — провозглашает второй. Потомки первых американцев не только изгоняют колониальных чиновников из своих резерваций, они выдавливают из самих себя рабов капля по капле.
Конец тропы? Нет, конец терпению!
Пронзенный Стрелой продолжает чинить сетку баскетбольной корзины и вполголоса напевает:
Я и Чарли некоторое время прислушиваемся к пению Пронзенного Стрелой, Затем Чарли трогает меня за плечо и, кивая головой в сторону поющего, говорит:
— Не верь ему. Не вернется он в отчий вигвам ни этим летом, ни будущим. И голову не спрячет в убор из перьев. И стариком не станет. Если умрет, умрет молодым. Старики уповали на горы. Пересидим за ними бледнолицых, переживем их, учили они нас. Но нам больше не сидится. И есть ли смысл переживать других, если ты сам не живешь, а прозябаешь?
Чарли снимает руку с моего плеча и решительно повторяет:
— Нет, не вернется он в отчий вигвам!
— Не вернется, — искренне соглашаюсь я, глядя на полуобнаженного гиганта, на его изумительно бугрящиеся мускулы и широкую, в татуировках, грудь. — Конечно, не вернется!
Уже совсем стемнело, когда шкипер Джим Маккормик привел «Прозрачную воду» в последний рейс на Алькатраз. Я попрощался с Чарли, прикрепил к куртке Алвина значок с видом Московского Кремля, хотел было сказать им несколько полагающихся в подобных обстоятельствах слов с пожеланиями успехов в борьбе, но, убоявшись пошлости, промолчал и неловко заторопился к скалистому обрыву, у которого болталась шхуна. Пронзенный Стрелой, отложив в сторону баскетбольную корзину, стоял над железной лестничкой, отбирая пропуска у отъезжающих. Он делал это с таким выражением лица, словно пересчитывал скальпы.
— Поехали? — спросил его шкипер.
— Поехали, — отозвался Пронзенный Стрелой. Сан-Франциско летел нам навстречу мириадами мерцающих огней. Они ползли с пляжей, карабкались по холмам и уходили в небо, сливаясь со звездами. Прожектора с военных баз Президио и Окленда занимались рутинной аускультацией горизонта. Было просто невозможно вырваться из этого электрического очарования. Мы проскочили мимо городского пирса, уходящего в океан гигантской запятой.
Здесь шхуна развернулась, и я на какое-то мгновение очутился лицом к лицу с Алькатразом. Остров был погружен в чернильную тихоокеанскую калифорнийскую мглу. Лишь у восточного выступа «Скалы» слабо светились окна. Наверное, в «Доме Айры Хэйеса», — подумал я.
Шкипер выровнял «Прозрачную воду», и Сан-Франциско вновь полетел нам навстречу мириадами мерцающих огней. Но его электрическое очарование безвозвратно исчезло. Город выглядел чудовищно разбухшим вампиром.
* * *
— Куда? На Алькатраз? А на Луну вы случайно не хотите? — вспомнил я саркастическое замечание кассира из «Бэй круиз». До чего же усложнились в наше время критерии прогресса и цивилизации! Как раз в ту самую ночь, когда индейцы, предводительствуемые Ричардом Оксом, высадились на Алькатраз, космический корабль «Аполлон-II» доставил на Луну первых людей. История, оказывается, несмотря ни на что, еще не разучилась шутить.
Другое дело, что ее шутки уже не вызывают смеха…
Сан-Франциско.
Апрель 1970 года
Холмы и демократия
Земля держится на трех китах, Сан-Франциско — на сорока трех холмах. Киты, несмотря на свое мифологическое происхождение, демократично равноправны и похожи друг на друга, как две или, вернее, три капли воды. Холмы, несмотря на свое вулканическое происхождение, глядятся сословно — слоеным пирогом; одни повыше, другие пониже. Не от уровня моря с его похожими, как близнецы, каплями-брызгами, а от уровня доходов, с их кричаще непохожим содержанием звонкой монеты и шуршащих акций.
Самый главный холм в Сан-Франциско, безусловно, Ноб-хилл. Он и его обитатели смотрят на остальные холмы свысока. Недаром название холма происходит от слова «набоб», как с презрительным восхищением нарекли своих финансовых тузов и железнодорожных магнатов жители города. На Ноб-хилле живут люди, которые делают деньги на Уолл-стрите запада, то есть западного побережья Соединенных Штатов.
Уолл-стрит запада упирается в Маркет-стрит, шествует по Монтгомери-стрит и расползается по прилегающим к ней улочкам. В отличие от Уолл-стрита востока, находящегося в Нью-Йорке, его западный собрат и соперник выглядит куда веселее. Первый напоминает гигантскую расщелину в скалистых горах, второй — аллею, образуемую могучими ветвистыми деревьями. Впечатление это усиливают штаб-квартиры крупнейших адвокатских фирм, стены которых перевиты декоративными растениями, а карнизы украшены цветочными клумбами. Если Уолл-стрит в Нью-Йорке — каменные джунгли, Уолл-стрит в Сан-Франциско — просто джунгли или ботанический сад. Но этим и исчерпывается различие между ними. Цветы Уолл-стрита запада так же пропитаны кровью, потом и слезами, как и скалы Уолл-стрита востока. Эти цветы и скалы — да простят меня пуристы за подобное сравнение — одного поля ягоды. На Ноб-хилле у ягод сладкий привкус. Чем ниже спускаешься по холмам социального рельефа Сан-Франциско, тем горче становятся они.
Где кровь, пот и слезы, там и золото. Уолл-стрит запада вымощен золотом. Сейчас в переносном смысле, когда-то в прямом. Первые банки были, по сути дела, амбарами, в которых старатели хранили намытый ими золотой песок. Жители Сан-Франциско столь крепко привязаны к пуповине золотоносных жил, что буквально до конца прошлого века не признавали бумажных ассигнаций. В отличие от Уолл-стрита востока, от которого веет неотразимым реализмом Бальзака и Драйзера, Уолл-стрит запада подернут романтической дымкой Роберта Луиса Стивенсона и Брет Гарта. Недаром оба они долгие годы жили и творили в Сан-Франциско и недаром на излете Монтгомери-стрит, в старейшем городском парке Портсмут-плаза, высится колонна, увенчанная фигурой шхуны, одетой в бронзу, — в честь Стивенсона. Но опять-таки реализм Уолл-стрита востока и романтизм его западного собрата великолепно сопрягаются, несмотря на кажущийся стилистический разнобой. Они напрочно зарифмованы законами частнособственнической версификации, в которой золото все покупает, а булат все берет.
Путешествие по Уолл-стриту востока напоминает гангстерские фильмы, путешествие по Уолл-стриту запада — вестерны. Для меня лично это последнее впечатление связано со словами «Веллс Фарго». Сколько раз они мелькали с киноэкранов, красуясь на бешено мчащихся и отчаянно трясущихся дилижансах, за которыми со свистом и гиком неслись на неоседланных конях индейцы и которых брали в полон, пристрелив возницу и перебив охрану, бандиты в широкополых шляпах, именуемые у нас по «недосмотру» ковбоями. «Веллс Фарго». Эти два слова — загадочные и непонятные — звучали как музыка пустыни, как цокот копыт, как щелканье кнутов, как орлиный клекот, как шум водопадов. «Веллс Фарго». Кто это: индейский вождь или беглый каторжник, за голову которого назначен большой выкуп?
Как выяснилось, ни то и ни другое. Просто два предприимчивых дельца, Вильям Фарго и Генри Веллс, основали компанию, связавшую Нью-Йорк с Сан-Франциско, Атлантическое побережье Соединенных Штатов с Тихоокеанским. (Помните, сопряжение реализма и романтизма, каменных джунглей и ботанического сада?) Экспресс-дилижансы Веллса и Фарго отличались скоростью, а главное, надежностью. Даже старатели, подозрительность которых стала притчей во языцех, доверяли им свою душу, размельченную в золотой песок.
С годами «Веллс Фарго» стала буксовать. То, чего не смогли добиться индейцы на неоседланных конях и бандиты в широкополых шляпах, сделали банкиры-конкуренты. Банкротство следовало за банкротством, и наконец «Веллс Фарго» поглотили два еще более крупных хищника — «Америкзн экспресс компани» и «Америкэн траст компани». Первая прикарманила дорожную службу, вторая — банк. От «Веллс Фарго», по сути дела, осталась одна вывеска. Не в переносном, а в прямом смысле слова. Используя себе на благо хорошую репутацию усопшего и исторические сантименты, могильщики «Веллс Фарго» украсили ее вензелями свои бронированные машины, в которых наличность путешествует ныне по улицам Сан-Франциско, Сама же «Веллс Фарго» стала музейным экспонатом, и «великодушные» победители отвели ей помещение-склеп на Монтгомери-стрит, где выставлены золотые самородки, первые карты «дикого Запада», коллекции марок той эпохи, весы, на которых, если верить экскурсоводам, было взвешено 65 миллионов долларов золотом из 87 миллионов, добытых в земле-матушке, и, наконец, почтовая карета, обогнувшая в 1850 году мыс Горн. Не на колесах, а на корабельной палубе, разумеется. (На Уолл-стрите востока вы не найдете музеев обанкротившихся финансовых заведений, ибо в Нью-Йорке считают, что там, где пахнет банкротством, романтикой уже не пахнет.)
Дилижансы «Веллс Фарго» были исключительно первопроходцами. Следы, их колес лишь слегка поцарапали гигантские пространства пустынь, прерий и пампасов. Они словно нанесли на кальку природы и истории штрихи, по которым затем железнодорожные бароны проложили шпалы. Собственно, это и было подлинным завоеванием «дикого Запада», ибо по шпалам двинулись на Тихий океан не только поезда. Двинулся, сметая все на своем пути, сам Уолл-стрит востока. Одной рукой-саблей генерала Кастера и ему подобных он истреблял индейцев, а другой сеял доллары и пожинал прибыли.
Главные персонажи этой драмы — четыре железнодорожных магната — Коллинс Хантингтон, Чарльз Кроккер, Леланд Стэнфорд и Марк Гопкинс, В самом начале я упомянул о том, что Сан-Франциско держится на сорока трех холмах. Сейчас, после некоторых раздумий, хотел бы поправить себя: Сан-Франциско держится на этих четырех именах. Они принесли ему, вернее себе, неизмеримо больше золота, чем было добыто за все годы калифорнийской золотой лихорадки, В 1860 году некто Теодор Джуда заинтересовал «большую четверку» грандиозным проектом прокладки трансконтинентальной железной дороги, которая должна была соединить Атлантический океан с Тихим. «Большая четверка» основала с этой целью компанию «Сентрал пасифик» и двинулась на покорение «дикого Запада». Через несколько лет в Промонтори Пойнт, что в штате Юта, произошла стыковка между «Сентрал пасифик» и «Юнион пасифик». По приказу Кроккера последний забитый костыль был сделан из золота. Но если вы совершите на трансконтиненталке путешествие в прошлое, то легко обнаружите, что сложена она не из золота, а из человеческих костей. Сколько здесь полегло людей! И не только американцев. Латиноамериканские флибустьеры и беглые каторжники из Австралии, китайские кули, рыбаки и горняки из Уэллса, русские эмигранты и немецкие мастеровые, японские поселенцы и французские фальшивомонетчики. Да, сколько их здесь полегло — от Атлантического до Тихого — искателей легкой наживы, но еще больше мечтавших убежать от тяжелой жизни. История строительства этой железной дороги знает даже случаи каннибализма. Но здесь — человек человеку был волк не только и не столько поэтому. И снова хочется поправить себя; нет, не на сорока трех холмах и не на четырех именах стоит Сан-Франциско, хотя тебя и обступают кругом холмы и здания, на которых — где неоном, где золотом — сверкают одни и те же имена: Хантингтон, Кроккер, Стэнфорд, Гопкинс…
Марин-плаза — небольшой парк в самом центре Сан-Франциско. Он как бы служит пасторальным привалом между Марин-сквером, где раньше размещались деловые конторы «большой четверки», а сейчас высится штаб-квартира их наследника «Сазерн пасифик», и Ноб-хиллом, где «большая четверка» возвела себе дворцы и жила припеваючи, поплевывая свысока на весь остальной Сан-Франциско, которому так и не удалось выйти в люди, то есть в набобы.
Восхождение на Ноб-хилл я совершил в компании с репортером местной газеты, который по случайному совпадению живет на Поверти-хилл — холме бедности, есть в Сан-Франциско и такой. Мой спутник задался целью доказать мне демократизм и равноправие холмов Сан-Франциско — от Ноб-хилла до Поверти-хилла, от холма набобов до холма бедняков. Видимо, он был профессиональным очковтирателем.
— Конечно, концентрация власти в руках обитателей Ноб-хилла, равно как и злоупотребление властью, была вопиющей. Но, уверяю вас, никаких классовых трений это не вызывало, — рассказывал он. — Люди богатели столь стремительно, что не успевали приобретать господские замашки и вырабатывать чувство классовой дистанции. Они по-прежнему были на «ты» с кучерами и официантами — своими вчерашними собутыльниками; ходили в одни и те же театры, гуляли в одних и тех же кабаках. Таким был, например, Джеймс Флуд. Прежде чем стать миллионером — он несказанно разбогател на земельных спекуляциях, — Флуд был барменом и кузнецом, мастерил кареты. Но, даже перебравшись на Ноб-хилл, он не забыл своих старых приятелей и, как правило, кутил в обществе барменов и кузнецов.
— Возможно, не спорю. Но разве не символично, что ваш бармен-кузнец-набоб обнес свой дворец на Ноб-хилле массивной оградой, сделанной к тому же из золота? Через такую ограду еще можно перелезть физически, но социально вряд ли. Вделанные в нее гривастые головы львов со стальными кольцами в зубах выглядят не так чтобы уж очень демократично.
— Замашки парвеню, — пробормотал журналист.
— Допустим. Но вот сегодня во дворце Флуда за золотой оградой разместился «Пасифик юнион клаб» — замкнутый клуб финансовой аристократии, число членов которого не превышает ста человек. Надеюсь, вы не станете убеждать меня, что в их числе есть бармены и кузнецы?
— Нет, не стану, — смущенно и несколько недовольно отозвался он.
Как говорится, с паршивой овцы хоть шерсти клок. Нашествие «набобов» на Сан-Франциско принесло городу, по крайней мере, две вещи, которыми он славен и по сей день, — кухню и трамвай. В годы покорения «дикого Запада» железнодорожные магнаты путешествовали, как правило, в собственных салон-вагонах, обязательно имевших баню, бар и шеф-поваров, вывезенных из Франции. Очутившись в Сан-Франциско, шефы, вдохновленные обилием даров моря и неконкурентоспособной примитивностью местных кабаков, стали покидать своих патронов и заводить собственное дело. Они-то и создали кулинарную репутацию Сан-Франциско, который по этой части уступает лишь Нью-Йорку.
Попутешествовав по Ноб-хиллу, мы зашли в ресторан «Пудл дог». Этот ресторан старейший в своем роде. А вообще-то «пудл доги» имеются, пожалуй, в любом мало-мальски уважающем себя калифорнийском городе. Ресторан на Пост-стрит, как и его эпигоны, словно повторяет социальную структуру холмов Сан-Франциско. Он делится на две части — общий зал с общедоступными ценами и за астрономические цены отдельные кабинеты, занавешенные бархатными портьерами, расшитыми в стиле барокко, с золотыми канделябрами, серебряной посудой и дорогими кушетками.
— На Ноб-хилл мы с вами не потянем. Давайте обоснуемся в Поверти-хилле, — сказал я своему спутнику после внимательного изучения прейскуранта. Мой чичероне сначала не понял, а поняв, рассмеялся.
— Однако вы злопамятны, — сказал он.
Тем не менее певец равноправия согласился с моим предложением закусить на кулинарном Поверти-хилле.
Теперь о трамвае. Летопись города гласит, что Сан-Франциско обязан им одному из «набобов» — Леланду Стэнфорду, вернее, его супруге. Ее гостям было трудно взбираться на Ноб-хилл на лошадях, и она упросила мужа провести к их вилле трамвай. Человек, который соединил железной дорогой Атлантический океан с Тихим, не мог, разумеется, отказать в подобном пустяке своей благоверной. Призвав в компаньоны партнеров по «Сентрал пасифик», Марка Гопкинса и Чарльза Кроккера, Стэнфорд получил от мэра города Брайанта право на прокладку трамвайной линии на Ноб-хилл. И завертелась карусель.
Вскоре, однако, Гопкинс и Кроккер остыли к предприятию и вышли из дела. Последний никак не мог поверить, что проездная цена в никель (пять центов) может окупить «всю эту затею». Видимо, Кроккер по простоте душевной думал, что трамваем, карабкающимся на Ноб-хилл, будут пользоваться исключительно гости «набобов», и считал, что, учитывая их финансовые возможности, цена на билеты была недопустимо, возмутительно недопустимо занижена. Так или иначе, но Стэнфорд стал почти единоличным владельцем основанной в этих целях «Калифорния-кэйбл рейлроуд компани». И не прогадал. Уже в первый день пуска линии около одиннадцати тысяч жителей Сан-Франциско прокатились в элегантных трамвайчиках, выкрашенных в каштановый цвет и позолоту.
В апреле этого года, когда я приехал в Сан-Франциско, «Калифорния-стрит лайн», наследница компании Стэнфорда, отмечала свое столетие. В городе по этому поводу «Обществом друзей трамвая» был устроен двухдневный фестиваль. Думаю, Леланд Стэнфорд, железнодорожный «набоб», бывший губернатор Калифорнии и член сената США, несколько взгрустнул бы, взглянув одним глазом с того света на фестивальную канитель. Ведь он продал свою компанию в 1884 году швейцарскому банкиру Антуану Борелю. Правда, сделка была исключительно выгодной — двадцать долларов сверхприбыли на каждую акцию, а было их у Стэнфорда тьма-тьмущая, но тем не менее… Ах уж эти «цюрихские гномы»; они всегда не прочь пощипать американских великанов, будь то с Уолл-стрита востока или запада.
Компания Стэнфорда была третьей по времени в Сан-Франциско, открывшей трамвайную линию. Пионером в этой области выступила «Клей-стрит хилл рейлроуд». Ее основателем был регент Калифорнийского университета Эндрю Хэллидай (1878 год). Вторая компания — «Саттер-хилл рейлроуд» (1877 год). Но обе они стали жертвами знаменитого землетрясения 1906 года. Поэтому линию Стэнфорда принято считать старейшей в мире. Жители Сан-Франциско без ума от своего трамвая. Наряду с мостом «Золотые ворота» он узаконенный символ города. Соответствующая статья, равно как и статья, гарантирующая неприкосновенность трамвая, специально вписаны в хартию Сан-Франциско. Никакие землетрясения, никакие новшества в области городского транспорта, даже никакие земельные спекуляции не могли поколебать веселые и легкомысленные, кажущиеся внешне столь неустойчивыми, почти игрушечными трамвайчики.
Разумеется, дело здесь не в одних сантиментах. На одних сантиментах — даже в трамвайчике — далеко не уедешь. Трамвай в Сан-Франциско первоклассный туристский аттракцион, который окунает себя и приносит прибыль. Он проложен на редкость рационально, и его транзитная система цепко влилась в городской ландшафт — от Калифорния-стрит до конечной остановки недалеко от Бич-стрит с его знаменитым кафе «Буена виста», где подают отменный ирландский кофе и где любят прогуливаться калифорнийские сердцееды.
Кстати, о сердцеедах. Открыв трамвайное сообщение с Ноб-хиллом, Стэнфорд сделал политикой компании приглашать вагоновожатыми и кондукторами «исключительно молодых людей приятной наружности, похожих на джентльменов». В результате многие наследницы «набобов» — обитателей Ноб-хилла стали влюбляться в «трамвайных Адонисов», путая расчеты своих родителей на династические браки. Взволнованные мамаши хотели даже настоять на закрытии опасной линии, которая хоть и извивалась лентой, но при случае могла быть прямой, как стрела Амура. Однако более практичные папаши решили трамвай не трогать, а посылать вышедших из повиновения дочерей на восточное побережье «для охлаждения пыла». (Видимо, в этой области реалистический Уолл-стрит востока и романтический Уолл-стрит запада все-таки не совсем сопрягались.)
Землетрясение 1906 года разрушило дворцы «набобов» на Ноб-хилле. Но после того как землетрясение улеглось, в действие пришло землевладение. Оно-то уж постаралось исправить эгалитарные завихрения матушки-природы. На том месте, где стоял дворец Марка Гопкикса, вытянулся небоскреб отеля «Марк Гопкинс» — несколько неожиданное смешение модерна и Ренессанса, испанского и французского (феодального) стилей. Последнее, видимо, было запрограммировано ностальгией железнодорожного барона.
На самой верхотуре отеля, куда можно добраться в стеклянном лифте, скользящем по внешней стороне здания, находится бар «Корона». В годы второй мировой войны в Сан-Франциско сложилась традиция: призванные на войну, прежде чем отправиться в Европу или на тихоокеанский театр, поднимались в «Корону», откуда открывается захватывающий дух вид на Сан-Франциско, и прощались с городом за стаканчиком виски или джина. В годы вьетнамской авантюры все было куда проще. Солдаты уже не поднимались в «Корону», а летели в джунгли прямо с военно-воздушной базы близлежащего Окленда. Туда же доставляли их в цинковых гробах. Тысячи и тысячи холмиков на Арлингтонском кладбище на совести тех, кто взирает на мир с высоты Ноб-хилла и других капитанских мостиков американского неоколониального дредноута.
А в «Короне» по-прежнему шумно и весело. Здесь собираются бизнесмены, прежде чем отправиться в Западную Европу или Японию, в Азию или Африку, в Латинскую Америку или Австралию на покорение новых рынков сбыта, на прорытие новых инвестиционных каналов, на основание новых «многонационалок», дочерние предприятия которых никогда не будут подвержены чарам простого люда.
На месте дворца Джеймса Фэйра, известного по кличке Бонанза Джим, он сколотил свои миллионы на серебряных рудниках Невады, соорудили отель его же имени. Отель напоминает «Диснейленд», но только не для тысяч детей, копающихся в песке, а для десятка взрослых, купающихся в золоте. Флорентийские витражи и зеркала XVI века, римский Колизей в миниатюре и театр на… двадцать мест! Ни я, ни мой спутник не смогли достать билеты в этот мини-театр макси-зрителей. А жаль. Пропала возможность наглядно продемонстрировать ему, почему здесь бархат театральных кресел не прохудился от классовых трений и почему отсутствие лож и галерки еще далеко не свидетельствует о равноправии.
Не пощадило землетрясение и дворец Коллинса Хантингтона. И вновь землевладение взяло реванш. Здесь был разбит великолепный парк. Хантингтона, разумеется. Лишь на месте владений Леланда Стэнфорда оказалось общественное здание — суд. Исчез и замок Чарльза Кроккера. Его доконал пожар, вспыхнувший вслед за землетрясением. Тут землевладение вступило в далеко не святой альянс с религией и масонством. (Где доллар и меч Фемиды, там недалеко и крест.) В результате над Ноб-хиллом был воздвигнут Храм масонов — эдакая гигантская масонская ложа, из которой «набобы» наблюдают за спектаклем, разыгрывающимся по их режиссерскому сценарию там, внизу, в смертном, простонародном и разнородном Сан-Франциско.
Напротив храма вонзился в поднебесье кафедральный собор Грэйс — резиденция главы епископальной церкви Калифорнии. Собор велик, как грехи церкви. Его главный вход — копия «Врат рая» — творения флорентийца Джиберти. На западной башне собора сорок три колокола, так сказать, по колоколу на каждый холм Сан-Франциско. Но звонят они подозрительно мелодично, монотонно-мелодично, так что невозможно отличить пресыщенную одышку Ноб-хилла от голодных спазм Поверти-хилла. Религия — лиса!
Где церковь, там и крысы. Коль скоро речь зашла о церквах, поговорим и о крысах. Как раз в день моего приезда в Сан-Франциско — 10 апреля — газеты сообщили, что нашествие на город этих длиннохвостых, продолжающееся вот уже почти двадцать лет, несколько ослабло, замедлилось, во всяком случае, временно. Нашествие сие носит весьма любопытный характер, по крайней мере для нас, непосвященных, неспециалистов. Как пояснил некто Филип Даффи, представитель департамента здравоохранения городского муниципалитета, в нашествии принимают участие два вида крыс — «кровельные» и «норвежские». Первые, сказал мистер Даффи, атакуют, как правило, зажиточные кварталы. Поэтому их и называют «крысами богатых людей». Вторые — они крупнее, злее и уродливее, если вообще можно применять подобные «эстетические» категории к крысам, — промышляют в районах бедняков. Первых манят усадьбы, где на земле валяются спелые плоды и орехи, где стены оград и домов увиты плющом, где владельцы щедро пичкают породистых собак. Вторые промышляют на задворках, роясь в мусорных кучах, заползая в обветшавшие здания, покушаясь на младенцев в колыбелях, «Норвежские крысы», продолжал мистер Даффи, появились с открытием в Сан-Франциско морского порта, «кровельные» несколько позже. Они, видимо, перекочевали из богатых районов Лос-Анджелеса и Пасадены.
Я вырезал интервью мистера Даффи из газеты «Сан-Франциско икземинер» и при первом же удобном случае показал его моему Вергилию.
— По-видимому, ваши крысы лучше разбираются в классовой чересполосице холмов Сан-Франциско, чем некоторые публицисты и социологи.
Он натянуто улыбнулся.
— Допустим, Но и те и другие одинаково опасны для здоровья людей, одинаково разносят эпидемические заболевания.
— Положим. Мистер Даффи придерживается на сей счет несколько иного мнения. Но суть дела даже не в этом. Если равенство обитателей Ноб-хилла и Поверти-хилла перед землетрясением и чумой и есть идеал американской демократии, то, извините, вы не слишком уж далеко ушли от европейского средневековья.
Разговор происходил в выносном лифте новенького, с иголочки, 29-этажного небоскреба, недавно воздвигнутого на Ноб-хилле на бывшей территории «Бонанзы Джима». С его вышки открывается круговая панорама залива Сан-Франциско. К северу от Сан-Франциско сквозь радугу моста «Золотые ворота» видны очертания графства Марин. Там тюрьма Сан-Квентин, где за решеткой томится заключенный № Б40319, он же Элмер Прат, — негр, активист, приговоренный к пожизненному заключению за свои политические взгляды, неугодные обитателям расистских холмов. И он не один такой в Сан-Квентине (на сей раз власти меня туда не пустили). Сан-Квентин… Здесь был убит «при попытке к бегству» славный сын негритянского народа Джордж Джексон. Его «дело» было использовано для организации судебной расправы над Анджелой Дэвис. Она удостоилась высшей чести в современной Америке. Покойный Гувер занес ее имя в список десяти «наиболее опасных разыскиваемых преступников». Сейчас Анджела живет в Окленде и преподает в Институте искусств Сан-Франциско на Честнат-стрит. При некоторой силе воображения отсюда, с высоты небоскреба, можно разглядеть и Окленд, когда-то столицу «Черных пантер», ставшую затем для многих из них братской могилой. Тех, кого миновала Фемида, пули полицейских настигали на улицах холмов бедноты.
Жители Сан-Франциско называют лифт небоскреба «Бонанзы Джима» «термометром». Издали кабинка лифта, скользящая вверх по застекленной шахте, напоминает ртутный столбик термометра. Я взглянул на своего гида. Даже сквозь постоянный калифорнийский загар его лица чувствовалось, что мой чичероне побагровел. Температура в лифте явно накалилась, хотя кабина скользила по «термометру» не вверх, а вниз. Но лифты небоскребов на Ноб-хилле, как и склоны холмов в Сан-Франциско, подчиняются особым законам, весьма далеким от законов природы и еще более — от законов, провозглашенных в Декларации независимости и Конституции США, подлинники которых хранятся под пуленепробиваемым и светонепроницаемым стеклом в здании Национального архива в Вашингтоне.
Сан-Франциско — Вашингтон.
Апрель — май 1978 года
Сто дней без святой Елены
Местечко Пайквиль находится в одном из восточных графств штата Кентукки. Оно расположено на холмах глубинки Аппалачии, сказочно богатой залежами угля, сказочно богатой и бедной одновременно. Вот уже сто дней в Пайквиле не добывают уголь. Вот уже сто дней в Пайквиле добиваются справедливости. Уголь для этих людей — хлеб, жизнь. Уголь для этих людей — чума, смерть. У него, у угля, больше граней, чем у бриллиантов и алмазов, и не все из них сверкают даже на солнце. Грани эти социальные, классовые. Сегодня в их сверкании преобладает гнев. И решимость. И солидарность.
— Армии не могут добывать уголь. Президентские указы не могут добывать уголь. Суды не могут добывать уголь. Только шахтеры могут добывать уголь. Этому учит нас история забастовочного движения в Аппалачии. Поэтому, пока мы не добьемся своего, угля не будет, — говорит с хрипотцой в голосе пожилой шахтер.
Десятилетия, проведенные в забое, изъели его лицо черной мозаикой, навсегда забили легкие угольной пылью.
— Мы боремся за самые изначальные права, за выживание, за наше здоровье, пищу, одежду, — продолжает шахтер, — Вот почему мы едины, как никогда. Контракт, который нам навязывают, годен только на то, чтобы разорвать его в клочья. Это понятно даже мне, неграмотному.
Едины, как никогда… Вот, пожалуй, главный секрет успеха забастовки членов Объединенного профсоюза шахтеров (ОПШ), самой длительной в истории этого профсоюза, всегда шедшего в авангарде американского рабочего движения. Газеты пишут, что забастовка потрясает всю страну. Да, потрясает, но разных людей по-разному. Одних угрозой их прибылям, других — мужеством забастовщиков.
Едины, как никогда… Люди перешли на продуктовые марки-купоны, перестали посещать врачей, прекратили платить взносы за приобретенные в рассрочку предметы. Но, как ни странно, приобретений больше, чем потерь. Забастовка спаяла людей. Они прощают друг другу старые обиды. Воссоединяются семьи. Исчезает пресловутая пропасть между поколениями. Старики пенсионеры делятся с забастовщиками своими крохами, которые они получают по социальному обеспечению за «черные легкие». Такова традиция. Молодежь приумножает ее, свято верная заветам своих отцов.
— Я хочу работать, поверьте мне. Я так сильно хочу работать, что это причиняет мне даже физическую боль. Но я не могу нарушить пикеты. Ведь мой отец с детства был под землей. Если бы я голосовал за контракт, который сварганили там, наверху, то отец поднялся бы из своей могилы и устроил бы мне роскошную взбучку. Если я не буду бороться за то, за что сложил голову мой отец, это будет означать, что прожил он жизнь свою зря, — говорит Поль Фаулер, молодой забойщик с шахты «Старина Бен» в Малкитауне, штат Иллинойс.
— У меня выпали зубы, но не память. Помню, когда мы бастовали в 1946 году, предприниматели повесили над нашей шахтой плакат: «Это Америка. Если она вам не нравится, убирайтесь!» — было написано на нем. Да, это Америка, и многое в ней мне не нравится. Но я не собираюсь никуда убираться. В конце концов, хозяева здесь мы, и мы добьемся своего, — говорит Рой Осборн с шахты «Монтрей» в Альберте.
Голосом Поля Фаулера, голосом Рэя Осборна говорят все 160 тысяч бастующих шахтеров. Все это сказано не для красного словца, все это не преувеличение, не образный оборот, а констатация факта. После того как президент Картер пустил в ход антирабочий закон Тафта — Хартли, в понедельник, 13 марта, когда закон вступил в силу, из 160 тысяч шахтеров в забой спустилось лишь около ста человек! Вот это солидарность!
Правительство рассчитывало на массовое штрейкбрехерство, ожидало кровавых столкновений между «скэбами» и пикетчиками. Президент направил телеграммы губернаторам штатов, охваченных стачкой, с требованием привести в боевую готовность национальную гвардию и полицию. Министр юстиции Гриффнн Белл призвал генеральных прокуроров этих штатов «арестовывать любого, кто будет препятствовать шахтерам выходить на работу». Национальная гвардия и полиция были приведены в боевую готовность, но бездействовали. Тюрьмы напрасно ждали «смутьянов». Напрасно совершали рекогносцировки отряды личных или частных армий шахтовладельцев. Штрейкбрехеров не было. Для этого не понадобилось даже пикетов, кроме тех, незримых, которые несут беспрерывный караул в сердцах отважных горняков. В понедельник, 13 марта, необычная тишина царила на угольных копях от Алабамы до Пенсильвании, от Скалистых гор до Аппалачии. Шахты открылись, но никто не добывал уголь. Сбылись слова пожилого шахтера. Армии не могут добывать уголь. Президентские указы не могут добывать уголь. Суды не могут добывать уголь…
Но тишина, снизошедшая на угольные копи Америки, была предгрозовой.
— Когда конгресс хочет повысить себе зарплату, он берет и просто, без длительных проволочек, голосует за это. Почему там, на Капитолии, никто не голосует за шахтеров? — гневно спрашивает горняк из Моргантауна, штат Западная Виргиния. Ему никто не отвечает. В подобных случаях тишина завладевает и обычно говорливым Капитолием.
— В ноябре 1976 года мы голосовали за Картера. Без нас быть ему сейчас в Джорджии и выращивать земляные орехи. Если он считает предъявляемые нами условия несправедливыми, то, значит, в Белом доме справедливость меряют иным аршином, — говорит шахтер из Вестаберга, штат Пенсильвания, сплевывая табак, который здесь жуют как средство против угольной пыли. Ему тоже никто не отвечает. В подобных случаях тишина опускается и на чертоги Белого дома…
Забастовка членов Объединенного профсоюза шахтеров с первых дней обещала быть неимоверно тяжелой. Ведь забастовщикам предстояло сражаться сразу на три фронта: против шахтовладельцев, против правительства — федерального и штатов и против профбоссов-соглашателей.
На семидесятый день забастовки шахтовладельцы и профбоссы наконец пришли к компромиссу, вернее, попросту снюхались. Проект нового коллективного договора был втихую разработан, согласован и предложен на утверждение договорному совету ОПШ. Формальная процедура должка была состояться в вашингтонской штаб-квартире профсоюза, которая находится всего в двух шагах от Белого дома. Но утром в день голосования штаб-квартиру осадили шахтеры, прибывшие в столицу из разных концов страны. Вспоминаются их гневные лица. Люди были разъярены, иначе не скажешь. Ведь им нанесли удар в спину. С развернутыми знаменами они штурмом взяли бастион измены. Председатель профсоюза Арнольд Миллер, надо ему отдать должное, человек не робкого десятка, и тот побоялся пойти в здание. Члены совета поспешили забаллотировать капитулянтский колдоговор. Попытка заманить бастующих в западню сорвалась.
За событиями в штаб-квартире ОПШ внимательно следили из находящегося поблизости от него Белого дома. Было самое время вмешаться. Администрация взяла на себя роль «честного маклера» между профсоюзом и ассоциацией владельцев битуминозных шахт. В ход была пущена неоригинальная политика кнута и пряника. Сначала министр труда Маршалл пригрозил, что шахтеры, продолжающие бастовать, будут лишены продовольственных марок-купонов. Затем президент, сделав великодушный жест, подписал законопроект о повышении пособий шахтерам-инвалидам. Но ни кнут, ни пряник не возымели желаемого эффекта. Однако профбоссы, как и в первый раз, дрогнули. Они пошли на «трудовое соглашение», от которого на версту несло антитрудовым соглашательством.
Но и это соглашение, сработанное в шесть рук — администрацией, шахтовладельцами и профбоссами, — страдало роковой слабостью. Оно тоже было сочинено без хозяина. А последний еще не сказал своего слова. Дело в том, что проект договора подлежал ратификации всеми шахтерами — членами профсоюза. Предстоял референдум. Вновь была пущена в ход неоригинальная политика кнута и пряника. На сей раз президент не стал подписывать никаких подслащенных законопроектов, а угрожающе заявил, что, если результаты референдума будут отрицательными, он, не колеблясь, применит механизм закона Тафта — Хартли. Роль розничных торговцев пряниками взяли на себя профбоссы. За сорок тысяч долларов они наняли популярного среди шахтеров певца Джонни Пейчека и заставили его «петь в защиту проекта» в одноминутных рекламных передачах. Профсоюзная верхушка во глазе с Миллером вела массированную обработку забастовщиков по девяти телевизионным каналам и пятидесяти радиостанциям. Но все было тщетным. Американские шахтеры — народ музыкальный. Недаром в их среде заквасились такие шедевры рабочего фольклора, как песни «Джон Генри», «Джо Хилл», «Я не хочу ваших миллионов, мистер», «На чьей ты стороне?», и некоторые другие. Они сразу раскусили, с чьего голоса поет Джонни Пейчек, кто заплатил ему (его фамилия переводится на русский как «чек зарплаты»). Массированная радиотелевизионная психическая атака тоже не имела успеха.
Каждому шахтеру был вручен 36-страничный буклет с проектом колдоговора, О его текст могут сломать зубы даже видавшие виды юристы. Но у шахтеров, даже необразованных, имелось шестое чувство — классовый инстинкт, который, как пеленг, выводил их к цели сквозь лабиринты крючкотворства. Они досконально изучили буклет, словно теологи Библию, изучили — символически — при свете шахтерских лампочек во мраке штолен и решили твердо и бесповоротно сказать «нет» предложению о безоговорочной капитуляции.
И вот 4 марта 160 тысяч шахтеров штатов Юта, Миссури, Пенсильвания, Кентукки и других угольных районов Америки двинулись в свои местные профсоюзные штаб-квартиры на голосование. Я наблюдал за этим уникальным референдумом в вашингтонском отеле «Мэйфлаузр», На стенды с таблицами, сооруженные полукругом вдоль трех стен, вносились данные о голосовании по мере их поступления. Первые сведения поступили от профсоюзного локаля № 1984 с границы между Оклахомой и Арканзасом. Он проголосовал против проекта. Это была первая ласточка.
— Подождите, не то еще будет, когда начнут поступать сведения от воинствующих локалей, — сказал мне стоявший рядом репортер одной столичной газеты, уже три месяца подряд освещающий ход забастовки.
И он не ошибся. Голосование было тайным, однако настроения забастовщиков ни для кого не представляли тайны. Многие из них, прежде чем проголосовать, демонстративно рвали в клочья или сжигали буклеты с проектом. Подавляющим большинством голосов в соотношении почти 3:1 шахтеры отвергли капитулянтский буклет. Президент Картер следил за ходом голосования из Кэмп-Дэвида, расположенного в мерилендских горах Катоктин. Как только исход голосования стал ясен, из Кэмп-Дэвида сообщили, что не позже понедельника, 6 марта, Картер прибегнет к закону Тафта — Хартли, поскольку, мол, у него «нет другого выбора». С Капитолия, где обычно президентские инициативы встречаются в штыки, на сей раз загородный, или летний, Белый дом получил, как элегантно выразилась газета «Вашингтон пост», «позитивные импульсы».
В чем основной камень преткновения монументального стодневного противостояния (сто дней исполнилось стачке 15 марта) между шахтерами и шахтовладельцами? Последние в дуэте с правительством распинаются о «великодушии» своих предложений, о том, что они согласны повысить зарплату горнякам даже с учетом возможного обесценения доллара в результате дальнейшего раскручивания инфляционной спирали. А вот, мол, неблагодарные шахтеры продолжают упорствовать. Как же обстоят дела в действительности? Да, проект, забаллотированный шахтерами, предусматривал определенное повышение их зарплаты. Но в Аппалачии деньги далеко не самое главное. Есть вещи куда поважнее. Однако именно в этих жизненно важных областях шахтовладельцы как раз и пытались «прижать к ногтю» свою наемную силу.
Во-первых, хозяева пытались лишить шахтеров права на так называемую «дикую» забастовку, на право устанавливать пикетные линии, если они считают, что возникает угроза их безопасности. «Дикие» забастовки — традиционное оружие шахтеров. В среднем в год они составляют 2,5 миллиона человеко-дней. Так вот, статья II проекта колдоговора предусматривала, что шахтеры могут быть подвергнуты дисциплинарному наказанию или уволены за «незаконную остановку работы или забастовку солидарности». Итак, от шахтеров требовали сдачи их самого эффективного оружия в борьбе против предпринимателей.
Во-вторых, хозяева пытались взять обратно уступку в области здравоохранения, которой шахтеры добились в результате упорной и многолетней стачечной борьбы. Поскольку труд шахтера предельно опасен, горняки отстояли право на свободное медицинское обслуживание. «Когда утром перед уходом в забой я целую жену, она не знает, вернусь я домой или нет», — говорит Бэрни Бэрд, председатель отделения профсоюза в Уолтонвиле, штат Иллинойс. И он нисколько не драматизирует. Совсем еще недавно количество несчастных случаев со смертным исходом достигало здесь почти одной тысячи в год. Проект нового контракта перечеркивал свободное медицинское обслуживание и обязывал шахтеров платить 700 долларов в год за лечение.
В-третьих. Проект основательно вгрызался в пенсионную систему. Лишь небольшое количество шахтеров имеет более или менее сносные пенсии (те, которые ушли на покой после 1975 года). Остальные, их большинство, 81 600 человек, получают лишь 50 процентов от пенсии первой группы. Проект договора узаконивал эти ножницы. Кстати, и здесь сказалась удивительная солидарность шахтеров. «Привилегированные» пенсионеры, те, что помоложе, сомкнули ряды с обделенными, теми, что постарше. «Мы не продаем своих отцов. Кровь погуще контракта. Кровь погуще угля и золота», — говорят они. С ними согласны и работающие. «То, как они обходятся со старыми шахтерами, имеет прямое касательство к тому, как они будут относиться к нам, когда придет наше время уходить на покой», — замечает шахтер Джеральд Хэмрик.
И, наконец, пособия для вдов шахтеров. И здесь проект договора предусматривал новые жесткие ограничения. «Мне не суждено прожить долго после ухода на покой. Поэтому я озабочен тем, чтобы моя семья была обеспечена после моей смерти. А они устанавливают нашим вдовам такие пенсии, что их медицинские пособия будут исчерпаны спустя тридцать дней после того, как они отпоют нас», — говорит Боб Кольер, шахтер из Иллинойса. Кроме того, проект договора покушался на традиционное для шахтеров распределение рабочей недели, на их свободное время, на их праздники. Вот почему вопрос о повышении зарплаты ничего не решал для них. «Для жизни в землянках, да еще в нашей глухомани, много денег не требуется. Накопительством мы никогда не занимались, разве что в преддверии забастовок», — говорят они. И шахтеры стояли непреклонно. Забастовка уже обошлась каждому из них в 5000 долларов (добыча угля в стране упала с 13,6 миллиона тонн до 6,6 миллиона тонн). Бастующие за время стодневной стачки не получили ни цента пособия.
…6 марта президент Картер выступил по национальному телевидению и объявил, что приводит в действие механизм закона Тафта — Хартли, предусматривающий принудительное прекращение забастовки на 80-дневный так называемый «охладительный период». Президент говорил из комнаты брифингов Белого дома. Говорил всего десять минут. Лицо его было угрюмым, голос подчеркнуто торжественным, как на похоронах. В заключение своего выступления Картер повторил традиционную формулу, которую провозглашали все его предшественники, прибегавшие к закону Тафта — Хартли. Он заявил, что сила нации в уважении к законам, что он действует в интересах обеспечения здоровья и безопасности народа. Традиционная трафаретная формула неожиданно получила совсем нетрафаретное звучание. Применительно к шахтерам, борющимся на законном основании за свое здоровье и безопасность, она высветила, всю лицемерность властей, вставших на сторону предпринимателей против трудящегося люда, против нации, против народа.
Дальнейшие события развивались по скрупулезно разработанному и обкатанному многолетней практикой сценарию антирабочего законодательства. (Закон Тафта — Хартли был принят в 1947 году при президенте Трумэне. С тех пор он применялся 34 раза, последний раз в 1971 году президентом Никсоном против докеров. Против шахтеров закон применялся дважды, и оба раза они не подчинились ему.) Президент для формы, как это предписывает закон, назначил комитет по расследованию фактов, связанных с забастовкой. Комитет в составе трех человек с кинематографической быстротой «допросил» 50 свидетелей и через сутки с небольшим в три часа ночи положил на стол президента свой доклад. Затем министр юстиции направился в здание федерального суда на Конститюшн-авеню. В его портфеле лежали два увесистых конверта — иск правительства против бастующих шахтеров. Комедия судебного разбирательства была недолгой. Окружной судья Обри Робинсон быстро выдал предписание, которое запросил у него Белый дом и согласно которому бастующим предписывалось вернуться на работу, а владельцам — открыть шахты.
Затем началась комедия, иначе не скажешь, вручения судебных повесток профсоюзным функционерам и шахтовладельцам. Судебные исполнители, используя «попутный транспорт», на самолетах, вертолетах, поездах, автомашинах развозили целые коробки юридической макулатуры. Адресатов была куча — 616 шахтовладельцев и 789 профсоюзных отделений-локалей. Федеральные маршалы буквально сбились с ног, чтобы уложиться в график, разработанный Белым домом.
Но бумажная гроза прошелестела, не испугав и не поколебав шахтеров. Невольно вспоминаются слова знаменитого лидера профсоюза шахтеров покойного Джона Льюиса: «Публика, видимо, не знает, что человек, работающий в угольной шахте, не боится ничего и никого, кроме бога. Он не боится ни судебных предписаний, ни политиканов, ни словесных угроз и поношений. Он не боится даже смерти».
На вручение повесток шахтеры реагировали по-разному, кто гневно, кто с юмором. «Нас могут преследовать, нас могут штрафовать и бросать в тюрьмы, быть может, некоторых из нас ожидает даже смерть, но мы скорее умрем на поверхности, чем полезем в шахты под кнутом закона Тафта — Хартли», — говорит Джим Нюкетелли, шахтер из Коукбурга, штат Пенсильвания. «Ну что ж. Год 1980-й не за горами, придется нам послать Джимми Картера обратно в Джорджию собирать земляные орехи», — шутит председатель локаля № 1591 Рокки Моррис, сидя за кружкой пива в баре, заблокированном огромными, как мамонты, грузовиками. В его шутке вполне определенный политический намек. Локаль № 1591 находится в Чест-Франкфурте, штат Иллинойс, и его избиратели согласны с Моррисом.
Власти побоялись прибегнуть к вооруженному вмешательству. Климат в стране для этого сейчас неподходящий, да и характер у шахтеров не больно покладистый. Штыков они никогда не боялись. Руки у них длинные, что надо, да и память не коротка. Память… Хочется рассказать в связи с этим три эпизода, которые словно перебрасывают незримый мост между прошлым и настоящим, помогая лучше понять смысл происходящего.
Первый эпизод имел место в шахтерском районе, расположенном в юго-восточной части штатов Кентукки и Теннесси. Местный профсоюзный вожак Джо Фиппс предупредил шахтовладельцев: «Помните, я из графства Хэрлан. И если вы попытаетесь силой навязать нам закон Тафта — Хартли, кому-то придется пострадать».
Джо Фиппс намекал на историю, которая приключилась в этих краях в 1922 году. В ожесточенном сражении шахтеры убили двадцать штрейкбрехеров и повесили их тела на деревьях в назидание другим «скэбам».
Второй эпизод. Представитель шахтовладельцев района Кэнава Квин Мортон III заявил, что на этот раз он не мобилизует частную армию штрейкбрехеров. Что означают слова «па этот раз» и римская цифра III после фамилии известного угольного барона Америки? Когда-то его дед Квин Мортон I бросил вооруженных до зубов штрейкбрехеров на спящий шахтерский поселок. Началась бойня. Десятки женщин и детей были убиты в своих кроватях. «На этот раз» Мортон III решил не прибегать к карательным мерам. А что предпримет в следующий раз его потомок Квин Мортон IV?
И, наконец, третий эпизод. Когда губернатор штата Западная Виргиния Джей Рокфеллер, получив инструкции от президента, явился на местный Капитолий, его окружила толпа шахтеров.
— Как на этот раз насчет национальной гвардии, губернатор? Будет повторение Лудлоу или нет? — кричали горняки отпрыску нефтяных королей Америки.
И снова «на этот раз». И снова историческая ретроспектива. В 1914 году национальные гвардейцы, вызванные дедом нынешнего губернатора, владевшим угольными копями в штате Колорадо, расстреляли сорок бастующих шахтеров и членов их семей. Кровавая расправа над горняками потрясла тогда всю Америку. Она легла несмываемым клеймом позора на клан Рокфеллеров. Она навечно запала в шахтерскую память. Слова «Помни Лудлоу!» до сих пор служат лозунгом, девизом, паролем в среде шахтеров.
— Мне нечего сказать на этот счет. Я не вижу здесь никакой проблемы, — сухо ответил шахтерам губернатор, недобро покосившись на них с высоты своего двухметрового роста и своих неисчислимых миллионов.
Нет, проблема есть, и губернатор отлично знал, почему ему нечего сказать. Дело в том, что власти штатов, охваченных забастовкой, и шахтовладельцы не очень-то доверяют своей национальной гвардии, состоящей, как правило, из местных жителей и призываемой в казармы по необходимости. Вот, к примеру, городок Вэйнебург в штате Пенсильвания. Подавляющее большинство личного состава расквартированного здесь 110-го пехотного полка национальной гвардии — шахтеры. Об этом многозначительно напомнил забастовщикам их вожак Дунд, когда возник вопрос, а не бросят ли против них национальных гвардейцев? Вынуждены помнить об этом Рокфеллеры, Нортоны и другие короли нефти, угля и стали. Иногда оружие тоже оборачивается палкой о двух концах.
…В понедельник, 13 марта необычная тишина царила на угольных копях от Алабамы до Пенсильвании, от Рокки до Апиалачии. Шахты открылись, но никто не добывал уголь. Иначе и быть не могло. Ведь армии не могут добывать уголь. Президентские указы не могут добывать уголь. Суды не могут добывать уголь. Не может добывать уголь и закон Тафта — Хартли.
Но тишина, снизошедшая на угольные копи Америки, гремела победным салютом в честь героев забастовки — мужественных шахтеров,
— Сто дней без острова Святой Елены. Мы посильнее Наполеона, — сказал мне, улыбаясь, один из них, несущий вахту в вашингтонской штаб-квартире ОШП. Мы шли с ним по направлению к Белому дому, где начиналась символическая демонстрация протеста шахтеров. Гигантский самосвал сбросил гору угля на Пенсильвания-авеню, прямо напротив резиденции президента США.
— Это, по-моему, единственный уголь, добытый на-гора за последние сто дней, — вновь пошутил мой спутник. Он явно был в хорошем настроении.
Вашингтон.
Март 1978 года
Дон-Кихот с улицы Евклида
(Хроника одной забастовки)
24 декабря
Соединенные Штаты Америки — свободная страна, поэтому здесь каждый празднует рождество и встречает Новый год как ему заблагорассудится. Митч Снайдер, например, решил объявить голодовку. Условия голодовки жестокие, вернее, самоубийственные — Митч не будет принимать никакой пищи, а главное, ни капли жидкости. Врачи утверждают, что в подобных случаях после двухнедельного «поста» смерть не за горами.
Что заставило Митча решиться на подобный шаг?
Для того чтобы получить ответ на этот вопрос, я иду на Евклид-стрит, улицу, расположенную в самой сердцевине негритянских кварталов Вашингтона. Здесь до сих пор можно встретить полуразрушенные, заброшенные здания — шрамы, которые оставили на теле города расовые волнения, вспыхнувшие в 1968 году в связи с убийством Мартина Лютера Книга. В одном из таких домов — № 1345 живут Митч и девять его друзей — активисты «Общества за созидательное ненасилие».
Двери этого дома никогда не запираются. Прямо с лестницы ты попадаешь в довольно обширную комнату, которую целиком заполняет огромный грубо сколоченный деревянный стол. За ним двадцать четыре часа в сутки и семь дней в неделю кормят и поят бездомных и голодных обитателей столицы Соединенных Штатов. К стенам прислонены матрацы. Когда на город спускаются сумерки, люди, обнесенные полной чашей на пиру равных возможностей и всеобщего благоденствия, находят здесь ночлег. В студеную пору это равносильно продлению жизни. Днем ее влачат, ночью продлевают…
Когда я вхожу в комнату, Митч сидит за столом. Перед ним банка с апельсиновым соком. На нем белый свитер и зеленая холщовая куртка с погончиками. Сквозь очки в большой черной оправе на меня смотрят близорукие глаза, излучающие одновременно доброту и волю. Другие обитатели дома № 1345 заняты стряпней. Ведь сегодня канун рождества, и непрошеных, но желанных гостей будет больше обычного.
Брать интервью у человека, который вот-вот должен начать голодовку, грозящую ему смертью, поверьте, не столь уж простое дело. Язык, поставленный на тормоз совести, как-то не поворачивается. Превозмогая себя, спрашиваю:
— Митч, почему вы объявляете голодную забастовку?
— Потому, что в мире нет справедливости. Одни имеют много больше того, что им нужно для нормального человеческого существования, а для других каждый кусок пищи — дело жизни и смерти, — отвечает он.
Всего в двух милях от Евклид-стрит, на 38-й улице в Джорджтауне, фешенебельном районе Вашингтона, находится католическая церковь святой Троицы» Ее отцы решили ассигновать около полумиллиона долларов на реставрацию часовни, включая ремонт органа, подаренного церкви конгрессом США. Митч Снайдер и его друзья потребовали от духовенства, чтобы оно выделило хотя бы часть этой суммы на помощь голодным и холодным. Церковники наотрез отказались. Тогда Митч решил объявить голодовку.
— Я буду голодать, пока они не изменят своего решения, — говорит он.
— Вы надеетесь расшевелить их совесть?
— Я не уверен, что она у них есть. Люди, тратящие тысячи на реставрацию гобеленов в то время, как бездомные умирают на улицах, вряд ли отягощены совестью.
— Так на что же вы рассчитываете?
— Ни на что. Но ведь нельзя же молчать, бездействовать. Безразличие — подручный преступления.
Моя новогодняя анкета распадалась на две части: что принес интервьюируемому уходящий год и что ожидает он от нового. Вопросы разные, но ответы на них я получил приблизительно одинаковые. И это не удивительно. Чудес на свете не бывает, и вряд ли число голодных и холодных жителей Вашингтона в новом году уменьшится, а число совестливых толстосумов — в рясах или без оных — увеличится.
В 1978 году Митч и его друзья провели две крупные акции — одну против государства, другую против церкви. Сравнительно недавно они организовали так называемое «движение бездомных людей» и явочным порядком захватили «Национальный центр посетителей» — своеобразную рекламную витрину Вашингтона, расположенную на Юнион-стэйшн, главном железнодорожном вокзале американской столицы. В течение девяти дней сотни бездомных располагались здесь на ночлег. То была действенная демонстрация протеста против бессердечия администрации, выбрасывающей сотни миллиардов долларов на гонку вооружений и остающейся глухой к бедам униженных и оскорбленных. С помощью полиции власти задушили «движение бездомных людей», а его руководителей арестовали. В их числе был и Митч Снайдер.
— Если выживу, пойду под суд, — говорит он.
Впрочем, Митч накоротке с американской Фемидой. С 1972 года он арестовывался ни больше ни меньше как девятнадцать раз. За то, что митинговал перед зданием посольства южновьетнамского марионеточного режима, за демонстрацию перед решеткой Белого дома, за многие другие «за» и «против». Кстати, к антивоенному движению Митч примкнул, тоже находясь в тюрьме. Это было в федеральном централе Дэнбэри, штат Коннектикут, Его соседями по камере и учителями по борьбе были легендарные братья-«протестники» Берригэны — Дэниель и Филипп.
Другая акция: Митча была направлена, как я уже упоминал, против церкви. Ее мишенью стала все та же католическая церковь святой Троицы. В течение сорока двух дней Митч и его друзья голодали на территории собора (правда, они принимали воду), распространяли листовки, вызывающе стояли во весь рост во время службы, когда паства опускалась на колени. Католические отцы, напуганные нарастающим скандалом, обещали пойти на компромисс и выделить определенную часть суммы, предназначенной на «ремонт», для вашингтонских отверженных. Жаны-Вальжаны с Евклид-стрит прекратили голодовку, но церковники своего слова не сдержали.
— Приходится начинать все сначала, — говорит Митч.
— Как относится семья к вашему решению?
— Моя семья поддерживает меня, — отвечает Митч, обводя взглядом сидящих за гигантским квадратным столом молодых людей.
— Я имел в виду вашу непосредственную семью.
— А они и есть моя непосредственная семья.
— Ну а…
— Бы имеете в виду родственников по крови? Да, у меня есть мать и сестра. Конечно, они не в восторге от того, что мне грозит. Но они понимают мои побудительные мотивы и уважают мое решение.
— А церковь?
— Для нее я как бы вообще не существую. Ведь я не орган, не гобелен, а человек.
Митч ведет меня в комнату, где он будет находиться во время голодовки. Камин, заставленный рождественскими открытками, и видавшее виды пианино — вот и все ее убранство. На стене плакат. На нем написано: «Никто не имеет права хранить исключительно для себя то, что ему не нужно и в чем нуждаются другие». Подпись — «Папа римский Павел VI».
— На словах они все понимают, — говорит Митч.
В углу комнаты, ближе к единственному окну, стоит новогодняя елка. Горят лампочки, блестят игрушки. Весело. Весело ли?
— Здесь, под елкой, я разложу матрац, на котором буду лежать во время голодовки. Ничего себе «подарок» под елочкой, а?
Шутка не из веселых. Никто не смеется. У Митча договоренность с друзьями: если он потеряет сознание во время голодовки, они должны спрятать его в надежном месте, чтобы власти не вмешались и не прервали голодную забастовку протеста.
— Когда начинаете?
— В четыре часа пятьдесят одну минуту, — отвечает Митч и, заметив тень недоумения, промелькнувшую на моем лице, поясняет: — Это официально объявленное службой погоды время захода солнца в канун рождества.
Я смотрю на часы, висящие в комнате. Они показывают без пяти четыре. На календаре 24 декабря 1978 года. Начинаю торопливо прощаться. Хочу пожелать Митчу успеха, традиционного веселого рождества и счастливого Нового года, но вовремя спохватываюсь. В данной обстановке подобные слова неуместны. Ограничиваюсь рукопожатием и выхожу на Евклид-стрит.
Самая короткая линия между двумя точками — это евклидова прямая. Но как далеки друг от друга Евклид-стрит и 36-я улица, ночлежка Митча Снайдера и церковь святой Троицы, где когда-то молился президент Кеннеди и прихожанином которой в числе прочих сильных мира сего является сейчас нынешний министр здравоохранения, образования и социального обеспечения Калифано. Две точки на карте Вашингтона, многоточия на карте Америки. Им не стоит удивляться. Ведь Соединенные Штаты — свободная страна, и поэтому здесь каждый имеет право на свою точку зрения, где и как встречать Новый год.
…А над городом хлещет проливной дождь. Он затопляет улицу Евклида и другие стриты и авеню Вашингтона. Без разбора. И в этом году здесь не будет белого рождества. И не только потому, что не выпал снег.
2 января
Как, наверное, помнит читатель, я расстался с Митчем Снайдером без пяти четыре в канун рождества, 24 декабря. В четыре часа пятьдесят одну минуту, когда солнце покинуло негостеприимный небосклон над Вашингтоном, Митч начал голодную забастовку протеста против толстосумов в сутанах из католической церкви святой Троицы и ее привилегированных прихожан, составляющих политический и финансовый истэблишмент столицы Соединенных Штатов. «Джентльмены в пальто из верблюжьей шерсти» — так называет их с оттенком презрения в голосе Митч.
Силуэт церкви святой Троицы чем-то напоминает ветряную мельницу, а Митч с усами и гривой волос — Дон-Кихота. Вызов отчаяния, брошенный им, привел в смятение ханжей. Он осмелился погладить их против верблюжьей шерсти, смутил их рождественское умиление собственными добродетелями и новогоднее причащение к мирским радостям. Суровые условия голодовки — ни пищи, ни воды — поселили тень смерти в доме № 1345 на Евклид-стрит, где живут Митч и его друзья из «Общества за созидательное ненасилие»…
Мой следующий визит на улицу Евклида, расположенную в глубинке негритянского Вашингтона, откуда не видно памятников «великому эмансипатору» Линкольну, автору Декларации независимости Джефферсону и другим «отцам-основателям» республики, пришелся на пятый день голодовки Митча. Приходской совет церкви святой Троицы по-прежнему отказывался отписать часть содержания своей пропахшей елеем лицемерия долларовой мошны на, казалось бы, святое и богоугодное дело — помощь вашингтонским беднякам, не имеющим крова, которых здесь называют «стрит пипл» — людьми с улицы. Последние не имеют ничего общего с искусственным «человеком с улицы», сконструированным всевозможными институтами общественного мнения для «статистического удобства». Они не абстракция, а живая, как открытая рана, реальность.
Митч лежал под рождественской елкой на двух матрацах прямо на полу. За пять дней голодовки он сильно осунулся. Черные обводины под глазами и ввалившиеся щеки еще больше усиливали его сходство с Дон-Кихотом. На лице остались лишь усы и глаза. Усы поникшие, глаза неукротимые.
— Как видите, я выполняю предписания вашего отца, — сказал мне Митч вместо приветствия.
Фраза эта требует некоторого пояснения. Во время моего первого визита я рассказывал Митчу о голодовках, в которых участвовал мой отец, находясь в царских тюрьмах. В то время, как неоперившиеся политические начинали голодовку с митингования, неразумно тратя энергию, опытные заключенные ложились, чтобы консервировать свои силы. Действенность голодной забастовки в единстве и продолжительности.
— 36-я стрит пока не подает никаких сигналов. Правда, в последние часы старого года они подбросили кое-какую одежонку нищим, чтобы уклониться от налогов, но это совсем не то. Я по-прежнему полон решимости продолжать голодовку. Если понадобится — до смертельного исхода. В конце концов, голодная смерть нередкий гость среди бездомных. Конечно, никому не хочется умирать. Мне тоже, но…
Митч не доканчивает фразы и опускает руку на книгу, лежащую рядом с ним, как бы приглашая взглянуть на нее. Это жизнеописание Махатмы Ганди. В комнате, где проводит голодовку Митч, холодно. Камин не топится. Так легче, самую чуточку, самую малость легче переносить нестерпимую жажду.
— Жажда настолько сильна, что я не чувствую никакого голода, — говорит Митч.
Друзья трогательно ухаживают за ним, кладут на его лоб освежающие влажные компрессы. Врач Митча отказался быть при нем, чтобы не стать соучастником самоубийства.
— Откровенно говоря, мне не страшно умереть. Страшно другое, что мы живем в стране, где готовы обречь на голодную смерть человека, лишь бы починить церковный орган. — Митч начинает горячиться, а это ему нельзя…
Я уже упоминал о том, что Митч договорился с друзьями: если он потеряет сознание во время своего поста протеста, они должны спрятать его в надежном месте, чтобы власти не вмешались и не прервали голодную забастовку. «Я не хочу, чтобы меня подключили трубочками к искусственному питанию», — говорил он. Друзья сдержали слово. На десятый день голодовки — 2 января — Митч Снайдер тайно исчез из дома № 1345 на Евклид-стрит. Сейчас, когда пишутся эти строки, его новое местопребывание неизвестно, «Похищение» Митча было вызвано не тем, что он лишился сознания, хотя его положение еще больше ухудшилось. И без того слабого сложения, Митч потерял за десять дней голодовки двенадцать килограммов, температура тела резко упала, пульс еле прощупывался. Обезвоживание организма делало свое дело. Церковь святой Троицы отрядила на Евклид-стрит врача, который, в свою очередь, пригласил полицию. Снайдер отказался последовать за ними в госпиталь. Эскулап и «копы» отправились обратно с пустыми руками. Но Митч решил больше не рисковать. План «Похищение» был приведен в действие. Когда я приехал на улицу Евклида, матрацы под рождественской елкой были убраны. У подъезда дома дежурили полицейская автомашина и карета «Скорой помощи». Митча и след простыл…
Исчезновение Митча вызвало смятение на 36-й стрит. Поначалу церковники не приняли всерьез угрозу голодовки. Они, глумясь, сравнивали Сиайдера с капризным, избалованным ребенком, который задержал дыхание и грозится умереть от удушья, если ему немедленно, сейчас же, не купят облюбованную игрушку. Вскоре, однако, на смену легкомыслию пришло озлобление. Я, признаться, был удивлен, насколько откровенно, не стесняясь, выражали его джентльмены в пальто из верблюжьей шерсти и даже леди в дорогих меховых манто.
— Пусть подыхает! Мир без него станет лучше! — истерически кричала какая-то дама в лицо сторонникам Митча, устроившим в предновогоднюю ночь шествие протеста с зажженными факелами перед церковью святой Троицы.
— Распоряжайтесь вашими долларами как вам заблагорассудится, но нашими деньгами будем распоряжаться мы сами, — вопила другая дама. И вообще в эту предновогоднюю ночь под сводами церкви святой Троицы не столько возносили хвалу богу, сколько хулу Митчу. Ведь он покусился на душевное спокойствие бездушных, на совесть бессовестных и, наконец, о боже, на их доллары! Лишил их сна, а теперь хочет лишить денег.
— Шантажист! Вымогатель! — выкрикивали люди в верблюжьих пальто по адресу Митча.
— Крова бездомным! Хлеба голодным! — скандировали в ответ манифестанты.
Преподобный отец Джеймс Инглиш обратился к разбушевавшейся пастве со словами, выдержанными в классическом стиле амвонного лицемерия.
— Как вы уже знаете, — говорил он, — один из членов нашей семьи грозится нам самоубийством. Будучи добрыми христианами-католиками, мы обязаны предположить, что им движут благородные побуждения. Но мы должны горячо молиться за него, молиться за то, чтобы он до того, как нанесет себе непоправимый вред, осознал — библия зовет к жизни, а не к смерти!
— Смерть вымогателю! — прокричал в ответ стоявший рядом со мной «верблюд».
— И как вам только не совестно говорить такое в храме господнем, — обратилась к нему девушка-манифестантка,
…Где-то в Вашингтоне, столице Соединенных Штатов, умирает от «добровольного» голода человек, умирает потому, что тысячи и тысячи его соотечественников лишены самых изначальных гражданских прав — жить как подобает людям, не зная голода, холода, безработицы. Не время корить его за то, какое оружие он выбрал, тем более что Дон-Кихоты выше подобной критики. Сейчас важно другое — помнить, что в отчаянии Митча Снайдера, как в капле воды, отражается океан страданий униженных и оскорбленных париев великой, богатой и могущественной Америки.
3 января
Противостояние Митча Снайдера и церкви святой Троицы приобретает все более драматический характер. История голодовки Митча уже перекочевала на страницах газет из городских новостей в общенациональные и даже первополосные. Телевидение, почуяв «жареное» — смерть в отличие от рождения всегда сенсация, — также поспешило возвести эту новость в ранг общенациональных и отрядило своих лучших репортеров-сыщиков на поиски тайного убежища Митча. Поиски эти пока не увенчались успехом.
Упорство церкви святой Троицы, не столько даже ее отцов, сколько влиятельных прихожан, «джентльменов в пальто из верблюжьей шерсти», не на шутку всполошило верхи католической иерархии. Более дальнозоркие прелаты, видимо, начали осознавать, что верблюжье упрямство их богатой паствы может нанести тяжелый удар авторитету церкви. Кардинал Уильям Баум, архиепископ вашингтонский, вызвал на аудиенцию преподобного отца Джеймса Инглиша, пастора церкви святой Троицы. Епископ Томас Лайонс согласился быть посредником между прихожанами и Снайдером. В дело вмешались и представители иезуитского ордена. Они обратились к Митчу с призывом прекратить забастовку и к прихожанам — «пересмотреть программу помощи бедным». В своем ответе главе американских иезуитов Панушке Митч заявил: «Пока люди умирают с голода на улицах Вашингтона, тратить деньги на церковные излишества — грех и преступление». Ответ прихожан также содержал категорический отказ. Ведь доллар сильнее креста, а «джентльмены в пальто из верблюжьей шерсти» могущественнее прелатов в католических и иезуитских рясах. Могущественнее, хотя и не столь дальновиднее. Чтобы поддержать видимость «диалога», офис кардинала Баума потребовал от Снайдера «уточнить финансовые претензии».
Тем временем нарастает волна в поддержку Митча. Своеобразной штаб-квартирой его сторонников стала церковь святого Стефана на перекрестке 16-й стрит и улицы Ньютона. Здесь объявили голодовку в знак солидарности с Митчем двадцать человек во главе со знаменитыми лидерами антивоенного движения в США братьями Берригэн — Дэниелем и Филиппом…
4 января
Сегодня поздно ночью собрался совет прихожан церкви святой Троицы чтобы принять окончательное решение по «делу о голодовке мистера Снайдера».
Несколькими часами раньше стало известно, что положение Митча критическое. На пресс-конференции, устроенной «Обществом за созидательное ненасилие», были обнародованы данные лабораторных анализов крови и мочи Митча. Они свидетельствуют о том, что с минуты на минуту следует ожидать начала необратимого процесса разрушения почек. Пресс-конференция была созвана не для того, чтобы попытаться еще раз повлиять на поросшие верблюжьей шерстью души, а для того, чтобы опровергнуть распространяемые церковниками слухи, будто Митч не голодает, а лишь симулирует. На американском жаргоне подобные инсинуации именуют «убийством характера», то есть очернением имени. Ну что ж, церковники вполне логичны: обрекая Митча на смерть физическую, они хотят уготовить ему и нравственную смерть. Так надежнее, так вернее.
Доктор Рэндол, который делал анализы, заявил, что он нарушает клятву Гиппократа, ибо не борется за жизнь больного, а лишь регистрирует его умирание. Странное совпадение — в английском языке слова «Гиппократ» и «лицемер» произносятся почти одинаково…
Решение совета прихожан церкви святой Троицы весьма напоминает «клятву Лицемера». «Будучи христианской общиной, мы подчиняемся лишь суду слова божьего в его церковной интерпретации в традиционном выражении. Посему мы не видим никакого резона подчиниться вашему суду», — говорится в этом решении, составленном в форме ответа Митчу Снайдеру. И далее: «Ваша жизнь свята и неприкосновенна, и мы умоляем вас не превращать ее в оружие». (К этому моменту Митч потерял почти треть своего веса и двадцать процентов влаги. Полиция продолжает розыски его убежища с целью принудительной госпитализации, и друзья Митча уже дважды перевозили его с одной тайной квартиры на другую. Слово «явка» в данном случае не подходит. Митч не в силах сам передвигаться. Большую часть времени он находится в бессознательном состоянии.)
Ах, как жаль, что я не Вольтер и не могу описать, как подобает, ночное аутодафе в Джорджтауне! Двадцать членов приходского совета хором пели осанну собственному великодушию.
— Мы ежемесячно выплачиваем сто долларов обществу «Дадим поесть и другим», кормящему супом нищих с улицы Северного Капитолия!
— Мы сами раз в месяц готовим пищу для бедняков нашей округи!
Ну чем, скажите, чем, милостивые дамы и господа, отличаются эти «джентльмены в пальто из верблюжьей шерсти» от Иисуса Христа? Ведь он тоже мог накормить целую толпу алчущих одним куском хлеба!
Что это за общество, в котором существует общество под названием «Дадим поесть и другим»? А ведь речь идет о самой богатой стране западного мира…
Подводя итоги содержимого рога благотворительного изобилия, член приходского совета Пэт Франклин с наигранной скромностью восклицает:
— Конечно, наши усилия недостаточны. Но, спрашивается, чьи усилия достаточны?
Вы совершенно правы, госпожа Франклин. В вашей стране не только церковь святой Троицы не дает поесть и другим, причем по-человечески, не только сытно, но и с достоинством, ибо не хлебом единым должен быть сыт человек.
Покончив с осанной собственному великодушию, приходской совет переходит к стенаниям. Церкви святой Троицы нужны сотни тысяч долларов:
— Чтобы запасные выходы соответствовали противопожарным инструкциям. (Пусть бедняки горят в геенне огненной.)
— Чтобы соорудить дорожки для прихожан, прикованных к ортопедическим креслам. (Пусть бедняки катятся в тартарары.)
— Чтобы заменить вышедшие из строя кондиционеры. (Пусть бедняки прохлаждаются на морозе.)
— Чтобы установить звукоизоляцию, (Пусть бедняки орут сколько им угодно.)
— Чтобы починить крышу. (Пусть бедняки имеют небо над головой. Так ближе к богу.)
— Чтобы укрепить балконы. (Пусть бедняки устраивают сцены у балкона.)
Президент приходского совета Джон Кэйн даже вспотел, перечисляя все «чтобы», чтобы ответить отказом на призыв Митча Снайдера.
И, наконец, завершающий аккорд.
— Мы знаем, что мистер Снайдер не блефует, грозя нам голодной смертью. Но мы скорее готовы дать ему умереть, чем подчиниться его тирании! — восклицает преподобный отец Джеймс Инглиш.
Да, Америка — «свободная» страна. Она не терпит никакой тирании, никакой диктатуры, никаких ультиматумов, тем более от голодных, требующих пищи, от бездомных, требующих крова, от безработных, требующих занятости, от цветных, требующих равноправия. Свободная Америка готова защищать себя от этих многомиллионных армий «тиранов» когда нужно крестом, а когда и мечом.
5 января
Вчера ответ приходского совета церкви святой Троицы — три странички машинописного текста — был вручен «Обществу за созидательное ненасилие». На тайной квартире у кровати умирающего Митча собрались его ближайшие друзья. Среди них были и братья Берригэн. Дэниель только что причастил Митча.
— Это смертный приговор. Голодовку надо прекратить. Если мы поступим иначе, то мы тоже станем соучастниками убийства, — заявил основатель общества Эд Гвинэн.
Решение о прекращении голодной забастовки было принято единодушно. Митч, который в это время находился в сознании, согласился с ним. В час ночи его доставили с конспиративной квартиры в мемориальный госпиталь «Сибли». Врачи немедленно начали борьбу за его жизнь. Он был переведен на внутривенозное питание. Лечащий врач доктор Брасетт заявил, что «к счастью, вмешательство оказалось своевременным». Он также опроверг распространяемые церковными кругами инсинуации по поводу того, что Снайдер якобы плутовал, имитируя абсолютную голодовку. Изложив показания анализов, проведенных уже в госпитале, Брасетт сказал: «Голодовка была стопроцентной — ни крошки пищи, ни капли воды. Еще два-три дня, и конец ее был бы летальным…»
6 января
Сегодня я снова на улице Евклида, № 1346. Митча час назад привезли из госпиталя. Он сидит передо мной в глубоком кресле, закутанный в теплое одеяло. На ногах Митча толстые вязаные носки. Он «утеплен» со всех сторон, и тем не менее ему холодно, его знобит. Лицо белое, как только что впервые за зиму выпавший в Вашингтоне снег, но в глазах жизнь — вызов и скорбь одновременно.
В комнате, где он голодал десять дней (еще два дня Митч скрывался в других местах), все по-старому. Нетопящийся камин, заставленный рождественскими открытками, все еще не разобранная новогодняя елка, все тот же плакат на стене: «Никто не имеет права хранить исключительно для себя то, что ему не нужно и в чем нуждаются другие. Папа римский Павел VI». Митч попытался было напомнить эти слова церковникам, и вот что из этого получилось. Да, все здесь по-старому, вот только два новых плаката в проходе. «Никакого ядерного оружия!» — требует один. «Производство ядерного оружия — преступление!» — утверждает другой. И Митч стал старше и мудрее на двенадцать голодных дней. А в остальном все как было.
— Митч, как вы расцениваете итоги вашей голодной забастовки? — спрашиваю я.
— Начиная ее, я преследовал две цели — или заставить церковь святой Троицы раскошелиться в пользу бедных, или же публично разоблачить ее лицемерие. Откровенно говоря, я знал, что первая цель недостижима, что далее моя смерть не разжалобит прелатов. Один из них заявил мне: «Мы хотим свободно распоряжаться своей жизнью и своими действиями». Но, по сути дела, они признают лишь один вид свободы — свободу подавлять неимущих. Их отношение ко мне — своеобразный постскриптум к этой «свободе», не более. В создавшейся ситуации моя смерть теряла активный смысл. Она была бы лишь подарком для врагов.
Митч еще плотнее кутается в одеяло, поджимает под себя по-турецки ноги, осведомляется, хочу ли я кофе, и продолжает:
— Но вот вторая цель, по-моему, достигнута. О нашей борьбе заговорили. Заговорили и о черствости церкви. А главное, внимание общественности было привлечено к проблеме нищеты в нашей стране. Даже газеты вынуждены были написать об этом. А с ними такое, как вам известно, нечасто случается.
— Что разъярило больше всего отцов церкви — то, что вы покусились на их казну, или то, что бы заставили их публично саморазоблачиться?
— Несмотря на всю их скаредность, разумеется, второе. Для них потеря лица страшнее потери долларов. Доллары — дело наживное, а вот как быть с лицом, с которого сброшена маска? Представьте себе, например, преподобного Инглиша, проливающего слезы по поводу голода и нищеты, скажем, в Латинской Америке или Африке. А как у нас дома? — могут спросить его верующие. Как будет он теперь проповедовать заповеди «Не убий» и «Не укради»? Ведь церковь, похваляющаяся своим гуманизмом, обрекла меня на смерть, а вот мои друзья, которых заклеймили фанатиками, даровали мне жизнь. «Не укради»… Но ведь они за органом не видят человека и заботятся о зданиях куда больше, чем о людях!
— А какую позицию заняли официальные власти в вашей конфронтации с церковью?
— Позицию Понтия Пилата. Они сделали вид, что сие их не касается. Ведь у нас церковь отделена от государства, мы светская республика. — Митч иронически улыбается. — Правда, они посылали за мной полицию, и друзьям пришлось похитить меня через крышу. Да вот еще вновь избранный мэр Вашингтона Мэрион Бэрри навестил меня в госпитале. Впрочем, его визит был тоже чисто светским. Никаких обещаний.
Речь заходит о действенности методов борьбы, к которым прибегают Митч и его соратники. Митч считает, что дело не в методах, а в массовости.
Вот если бы голодовку объявило сто человек, а не один…
— Вы думаете, что тогда прелаты пошли бы на попятный?
— Не уверен, но возможно. Во всяком случае, резонанс и возмущение были бы куда шире и глубже. Когда мы начинали движение протеста против агрессии во Вьетнаме, никто не верил в его успех. Но когда оно стало массовым, нам удалось свалить Джонсона. И вы, коммунисты, были в меньшинстве, когда начинали революцию…
— Да, но агрессия во Вьетнаме и царизм в России были побеждены не голодовками.
— Согласен. Но и действия одиночек весьма важны. Мы как бы охраняем, оберегаем тлеющий огонек, пока другие не поднесут хворост и не раздуют пламя.
Митч умеет делать и то и другое. Несмотря на большой упадок сил, он намеревается нагрянуть на церковь святой Троицы.
— В одиннадцать тридцать, к главной утренней мессе. Мы еще поборемся, — говорит мне на прощание с неожиданной бодростью в голосе этот Дон-Кихот с улицы Евклида.
Вашингтон.
1979 год
Фашисты
Вашингтон. Инфант-сквер. Угол 9-й стрит и Конститюшн-авеню. Уютная зеленая лужайка. Хоровод деревьев, густые кроны которых отбрасывают тени, столь дефицитные в это жаркое, душное, безветренное июльское утро. Еще выше над деревьями нависли монументальные здания Смитсоновского музея естественной истории и Национальной галереи искусств.
На лужайке копошатся люди. Они привезли в «пикапах» продолговатый складной помост и сейчас заняты его установкой. Одни драпируют его бумагой, другие налаживают микрофон н динамики, третьи водружают плакат. С обеих сторон плаката свисают американские звездно-полосатые флаги. Надпись на полотнище плаката гласит: «Национал-социализм — это для белого человека». И свастика. Черная, жирная свастика.
Свастика красуется и на нарукавных повязках людей, устанавливающих помост. Свастика, заключенная в овальный значок, поблескивает на их груди. Люди одеты в коричневые рубашки при черных галстуках. Черные брюки перехвачены двойными ремнями с громадными медными бляхами. На ремнях болтаются связки ключей, как у тюремщиков. Карманы брюк оттопыриваются от слезоточивых шашек, кастетов, каучуковых дубинок. Ноги людей обуты в тяжелые черные башмаки с крагами-шнуровками. Почти все они в черных очках и черных перчатках.
Наконец помост установлен, плакат водружен, микрофон включен. К нему подходит здоровенный детина с чубом белесых волос. Он постукивает ногтем указательного пальца по мембране, посвистывает в нее и, убедившись, что микрофон дышит, с надсадом объявляет об открытии митинга «национал-социалистской партии белых людей».
Сами «белые люди» — отныне мы будем называть их просто фашистами — в коричневых рубашках и черных штанах окружают со всех сторон помост и застывают в классических позах своих гитлеровских предтеч — ноги в башмаках и крагах несколько раздвинуты, руки в перчатках или скрещены на груди, или заложены за спину, взгляд сквозь очки неподвижно устремлен в пространство.
Согласно листовке, которую сунул мне в руки один из фашистов, повестка дня митинга такова: первый вопрос — почему упаднической системе, которая правит Америкой, не суждено пережить XX век; второй вопрос — почему и как должны бороться белые против негритянской революции; третий вопрос — почему евреи способствуют распаду и гниению белого общества; четвертый вопрос — почему именно национал-социализм является единственным путем к миру, социальному единству, к экономической справедливости и расовому самосохранению в Америке.
В самом деле, почему?
Для ответа на эти «почему» чубатый детина предоставляет слово «идеологу» партии Вильяму Пирсу. Голос его дрожит от благоговения, когда он произносит это имя и в особенности припаянный к нему титул «доктора физики».
Из-за деревьев выходит человек лет тридцати пяти — сорока. В отличие от других на нем обычный серый костюм и белая рубашка. Ведь он «идеолог», а не рядовой громила! Ах, вот каков он, мистер Вильям Пирс, призывавший к физической расправе над сенаторами, проголосовавшими за поправку Купера — Черча, и потребовавший «всадить пулю между глаз сенаторам Фулбрайту, Хэтфилду, Макговерну, всей этой прогнившей банде…»! Разумеется, мистер Пирс не собирается приводить приговор в исполнение собственными руками. Он доктор физики, а не физических расправ, «идеолог», а не палач. Да он и не сможет — даже если захочет — попасть между глаз своим жертвам. Он ужасно близорук. Недаром вместо стандартных черных очков на нем окуляры с выпуклыми, словно от базедовой болезни, линзами.
Черную работу будут делать парни в черных перчатках. Ну хотя бы вот эти, что окружают помост, на котором кликушествует Пирс. Я пытаюсь рассмотреть их лица, проникнуть в их мысли. Почему они пришли на Инфант-сквер? И как дошли до фашизма?
В самом центре цепи коричневорубашечников, под самой сенью микрофона и плаката со свастикой, стоят два худощавых паренька. Откровенно говоря, я не верил, что такие фашисты действительно существовали или существуют. Мне казалось, что они порождение плохой кинематографии, гомерически упрощающей врага, упрощающей до карикатурного неправдоподобия. Но эти волчата словно сошли с экрана. Они скрежещут зубами в пароксизме какой-то иррациональной злобы. Вены на лбу угрожающе вздулись. По лицам то и дело пробегает судорога. Когда толпа, собравшаяся вокруг них, начинает шикать на оратора, парни принимают исходную позицию каратэ, сжимают кулаки и начинают дрожать, как гончие на стойке. Они обливаются потом и брызжут слюной. Из их впалых грудных клеток время от времени вырываются какие-то нечленораздельные звуки. Даже прохаживающийся по рядам коричневорубашечников чубатый детина с опаской косится на них, хлопает их по плечу, вытирает с их перекошенных лиц пот и слюни, шепчет им на ухо нечто успокоительное. На мгновение парни стихают и начинают бессмысленно озираться. Но еще через мгновение отдаются новому приступу бешенства. Фанатики? Безусловно. Но что их сделало такими? Физическая неполноценность, не позволявшая давать сдачи своим более сильным одноклассникам и вытекающая отсюда страсть к револьверу, уравнивающему хилых и мускулистых? Чтение комиксов и «Майн кампф»? Неудачная попытка поступить в колледж? Желание одним махом стать «хозяевами жизни?? Кто знает. Их прыщавые лица выдают половую незрелость. Но сами они уже созрели для проповедей доктора Пирса.
Слева от волчат мужчина лет пятидесяти. Лицо и руки рабочего. Усталое, землистое лицо. Большие, натруженные руки. Можно побиться об заклад, что ни при какой погоде он не читал ни гитлеровскую «Майн кампф», ни «Заратустру» Ницше. Он просто боится и ненавидит «ниггеров». Не потому, что они черные, а потому, что они могут отнять у него место у станка или в кабинке бульдозера. «Ниггеры» — выгодная рабочая сила, дешевая и неорганизованная. Все «ниггеры» скэбы, и их надо давить к ногтю. Скэбы и нахалы. Навязываются в соседи, а это хуже кражи со взломом. Всю жизнь копишь деньгу ка собственное гнездо. Наконец покупаешь его. Радуешься: и крыша есть и недвижимость. Но вот налетают эти вороны, и недвижимость падает в цене, а крыша начинает протекать. Ну как не стать фашистом, когда видишь день-деньской черную харю в белом «кадиллаке»? Нажил, наверное, кучу долларов, скармливая наркотики моим детям и детям моих друзей. У кого просить на него управы? У президента, у босса, у лендлорда? Они сами дерут с тебя твою белую шкуру. Последняя надежда — доктор Пирс. Авось доктор Пирс поможет. Ну и здорово же он кроет всю эту шайку — капиталистов и черномазых, администрацию и зажравшихся интеллигентов.
Стоит рабочий, грустный и грузный. В груди заботы, а на груди фашистский значок. Он не владеет никакими приемами каратэ, как эти сосунки справа, но может скрутить их обоих одной рукой, той самой, на которой сейчас надета повязка со свастикой. Он стал членом «национал-социалистской партии белых людей» потому, что хозяева Америки обращаются с ним как с черной костью. Белый? Да какой он вам белый! Вы получше вглядитесь в его лицо, землистое от забот и черное от угольной пыли…
А вот еще один фашист. Взгляд исподлобья. Усики под Гитлера. Этот для меня не загадка. Не потому, что я какой-то особенный физиономист. Просто лицо его мне хорошо знакомо. Он держит небольшую книжную лавчонку в Арлингтоне и уже несколько раз объявлял себя банкротом. Этот ненавидит евреев — корень всех его бед и злоключений. Это они задавили его своей конкуренцией. Это они довели его до банкротства. Да разве только одного его? Всю страну! Он знает наизусть фамилии всех министров и сенаторов, у которых жены еврейки. Разбудите его посреди ночи, и он перечислит вам без запинки все банки и страховые компании с еврейским капиталом, пересчитает каждый клочок земли на благословенных побережьях Калифорнии и Флориды, который был скуплен в то или иное время уходящими на покой потомками еврея Зюса.
Да, этот для меня не загадка. Мелкий буржуа, разыгрывающий из себя крупную политическую фигуру, выдающий свое бешенство за мудрый зов крови, свою слепоту — на расовую прозорливость. Пущенный по миру большим капиталом, он хочет в отмщение пустить по ветру весь мир, по ветру, несущему радиоактивный пепел и пепел человеческий из душегубок. Нет на свете страшнее и беспощаднее псаря, чем загнанный нуждой лавочник!
Тем временем мистер Пирс отвечает на полдюжины «почему», перечисленных в фашистской листовке. Он начинает с вьетнамской войны, покрывшей позором Америку. Именно позором. Разве назовешь иначе тот факт, что солдаты, представлявшие белую цивилизацию и вооруженные по последнему слову техники, не могли в точение целых десяти лет расправиться с бандами неполноценных и невооруженных вьетнамских крестьян? Почему не сбросили водородные бомбы на их хижины? Потому, что в Вашингтоне засели изменники. К стенке парламентариев, связавших по рукам и ногам президента! Впрочем, последний тоже хорош: его солдат убивали в дельте Меконга, а он, главнокомандующий, терпел антивоенные демонстрации дома?
— Каждый, кто попустительствует этим прокоммунистическим сборищам, предатель своей расы! — орет «доктор физики». Стриженные ежиком волосы угрожающе топорщатся на его узкой черепной коробке.
А что творится дома, в самой Америке, охваченной расовым и моральным декадансом? Негры, которые только на три пятых человеческие существа (будучи ученым, Пирс часто прибегает к цифрам), захватывают один за другим крупнейшие американские города. Мэр Кливленда — негр, мэр Ньюарка — негр, даже мэр Вашингтона, столицы Соединенных Штатов, и тот — негр, да еще по фамилии Вашингтон! Разве это не издевательство?! Белые мужчины работают на черных предпринимателей. Белые женщины рожают детей от черных насильников. Люди, вооружайтесь! Пусть у каждого из вас под подушкой ли, на кухонной плите или в машине лежит заряженный револьвер! Рак не лечат таблетками аспирина. Рак бомбардируют кобальтовой пушкой и вырезают хирургическим ножом. Ответ на коммунистическую, негритянскую и семитскую опасность может быть только один — радикальная социальная хирургия! Или мы вырежем опухоль, которая расползлась по телу Америки, или мы перестанем существовать как страна, как народ, как раса!
Фашисты, замершие перед помостом в классических позах своих гитлеровских предтеч, словно по команде оживают. Они бешено аплодируют апокалипсическому бреду Пирса, их нового фюрера, сменившего Джорджа Рокуэлла, которого пристрелил, как собаку, один из его же единомышленников.
Вокруг помоста начинает собираться толпа. Толпа растет с неимоверной быстротой. Сегодня в Вашингтоне особенно людно. Полным-полно туристов. Вчера отмечался День независимости — гигантское шоу под названием «Чти Америку», поставленное в четыре руки — евангелическим проповедником Билли Грэхемом и голливудским шутом Бобом Хоупом. Шоу одинаково позвало на берега Потомака и «молчаливое большинство» из провинциальных заводей, и радикальную молодежь из центров урбанизма. Первые прибыли в Вашингтон, чтобы почтить Америку, вторые — чтобы выразить свое глубокое непочтение к ней. Сегодня и те и другие отдыхают после жарких схваток. Одни развалились пикниками на зеленой траве парков, в тени деревьев; другие бродят по музеям и галереям столицы, щелкают фотокамерами, едят мороженое, глушат прохладительные напитки.
Но нет мира под вашингтонскими оливами, тем более мира социального. Фашистское сборище притягивает к себе, как магнит, участников вчерашнего шоу «Чти Америку». Некоторое время люди молча слушают оратора, пытаются разобраться в его словах и мыслях, а заодно и в своих собственных. Но вот постепенно начинается «поляризация» аудитории. Первыми приходят в себя хиппи, занявшие передние места и прижатые напирающей сзади толпой почти нос к носу к фашистам.
— Наци, убирайтесь вон из Америки!
— Мясиики! Кровопийцы! Сукины сыны!
— Зиг хайль, фашистские свиньи, зиг хайль!
Какой-то хиппенок, мальчишка лет двенадцати-тринадцати, засунул в рот свисток, выбросил вперед правую руку на манер нацистского приветствия и гусиным шагом дефилирует мимо коричневорубашечников. Последние готовы растерзать дерзкого мальчишку. Особенно хорохорятся волчата в центре. Они становятся и стойку каратэ, грозят вашингтонскому Гаврошу кулаками в черных перчатках. Но ударить его так, и не решаются. Боязно.
Хиппи, что постарше, образуют живую цепь и предлагают включиться в нее всем неграм и евреям, стоящим в толпе. Вскоре цепь становится интернациональной и многорасовой,
— Вот вам наглядное подтверждение правоты моих слов — негры и жиды разлагают белую Америку! — кричит с помоста «доктор физики».
«Молчаливое большинство» в растерянности. По его мнению, фашисты хватают через край. «Молчаливое большинство» предпочитает демократические права и свободы, разумеется, выграненные законностью и порядком. Ему больше по душе проповеди Билли Грэхема, чем кликушество Вильяма Пирса. Оно пока еще не замечает, что у риторики евангелиста и «доктора физики» общие корни. Просто последний ставит точки над «и». Так сказать, договаривает.
И вот «молчаливое большинство» расслаивается. Большинство этого большинства в той или иной степени поддерживает хиппи, вернее, выражает свое неудовольствие фашистам. Меньшинство «молчаливого большинства» переходит на сторону коричневорубашечников. Это в основном пожилые дамы, видимо, с юга и какие-то мордастые типы с ухватками отставных блюстителей порядка. Дамы начинают колотить зонтиками интернациональную цепь, мордастые типы давят на нее своими квадратными плечами. Фашисты галантно аплодируют дамам, а затем препровождают их под руки в безопасное место, за помост, под сень раскидистых деревьев. Глядя вслед этим парочкам, я невольно думаю о том, что вот, наверное, точно так же прогуливались по бульварам Парижа офицеры генерала Галифе и светские дамы после расстрела рабочих баррикад.
Атмосфера накаляется до предела. И когда потасовка уже кажется неминуемой, на сцене появляется полиция. Голубые каски быстро образуют санитарный кордон между фашистами и толпой. Командующий ими пожилой сержант с добрым лицом отца многодетного семейства увещевает толпу разойтись.
— Но почему вы позволяете подобное безобразие?! — кипятится некто с седыми баками, в защитной шапке-козырьке. — Я воевал против фашистов в Европе и не желаю видеть их в Америке!
— Это свободная страна, сэр, — втолковывает ему сержант с лицом отца-молодца. — У них есть разрешение на митинг. И они пока не нарушают порядок. И лимит времени у них еще не вышел.
Сержант поглядывает на свои наручные часы-секундомер.
— А вот лимит нашего терпения на исходе! — продолжает кипятиться некто с седыми баками.
— Я бы вам не советовал потакать хаосу, — многозначительно роняет сержант. Он уже не напоминает доброго папашу. Скорее дрессировщика из бурсы.
Какой-то хиппи в огромном мотоциклетном шлеме с опущенным забралом-очками разводит толстовскую антимонию:
— Сменим ненависть на любовь — ведь мы люди, а не звери. Пусть выйдет из толпы девочка в возрасте Анны Франк, подаст руку одному из парней в коричневой рубашке, и вы увидите, что произойдет!
В толпе происходит движение. После некоторого замешательства вперед выходит девочка, и впрямь чем-то напоминающая Анну Франк. Хиппи-мотоциклист берет ее за руку и подводит к одному из волчат.
— Знакомьтесь!
— Убери прочь это жидовское отродье, а не то… — шипит, задыхаясь от злобы, волчонок. Он мгновенно забывает о стойке каратэ — с вытянутыми руками и сжатыми кулаками — и с отвращением прячет их за спину, чтобы, упаси боже, не прикоснуться к девочке.
— Но ведь она же твоя сестра! — настаивает хиппи — толстовец-мотоциклист.
— Попадись она мне где-нибудь наедине, я бы ей показал, какая она мне сестра, — выдавливает волчонок сквозь зубы, склеенные жевательной резинкой.
Я не знаю, ведет ли дневник девочка, похожая на Анну Франк. Но если ведет, то эту встречу она обязательно запишет в него. На память. Не для себя, конечно. Такое ведь не забывается. А для других.
Наконец время фашистов истекло. (К сожалению, только на этом митинге.) Сержант делает знак рукой «доктору физики», чтобы тот закруглялся. Коричневорубашечники складывают помост, убирают микрофоны и динамики, сворачивают плакат со свастикой. Затем они начинают, пятясь, отступать к своим «пикапам», запаркованным на проезжей части Инфант-сквера. Толпа, сдерживаемая голубыми касками, преследует их по пятам. Вильям Пирс куда-то исчез. Отколовшись от основной группы фашистов, он и его личный телохранитель, чубатый детина, нырнули в рощу и растворились в море зелени.
Жара становится нестерпимой. Вашингтон оплывает, как стеариновая свечка. Так дальше продолжаться не может. И природа и люди жаждут разрядки. И она наступает. Волчата, позабыв о замысловатых приемах каратэ, разламывают на двоих увесистое древко плаката со свастикой. Прошмыгнув между автомобилями, они на какое-то мгновение отрываются от толпы и остаются наедине со своей жертвой, облюбованной, по-видимому, еще заранее. Это мальчишка-хиппенок, тот самый, что подразнивал их, дефилируя гусиным шагом пород строем коричневорубашечников с выброшенной вперед правой рукой на манер нацистского приветствия. Фашисты набрасываются на ребенка и начинают зверски избивать его обломками плакатного древка. Хиппенок заливается кровью. Вид крови пьянит волчат. Бледные и белые, как маски актеров «Кабуки», они продолжают дубасить по голове свою жертву. У ребенка подкашиваются ноги, и он валится на раскаленные плиты тротуара. Фашисты заносят над ним ноги, обутые в тяжелые черные башмаки с крагами-шнуровками. Но, к счастью, автомобильный поток, отрезавший их от толпы, схлынул, и два, высоченных негра, стремительно бросившись вперед, сковали бандитов, обхватив их сзади своими могучими ручищами.
Еще через секунду подбегают голубые каски, предводительствуемые сержантом с добрым лицом. Они дружно наваливаются на негров, пытаясь отбить у них фашистов. И неожиданно отступают. Один из негров вытаскивает из заднего кармана джинсов позолоченную бляху в кожаном портмоне и, даже не пытаясь скрыть своего злорадства, сует ее под нос сержанту с добрым лицом. При виде бляхи сержант сатанеет, но смиряется. Негры — агенты ФБР, и бляха удостоверяет это. Голубые каски нехотя отдают фашистов неграм, Один ведет их к автомашине, другой несет на руках потерявшего сознание вашингтонского Гавроша.
Так вот оно что! Я давно заприметил в толпе этих двух негритянских парней. Да и мудрено было их не заметить. Они на целую голову возвышались над остальными. Когда «доктор физики» нес расистскую околесицу о черных, которые «только на три пятых человеческие существа», я думал, они испепелят его своими взглядами. Странным было только то, что они ничего не кричали, не потрясали кулаками, не рвались к помосту, как остальные. В рваных джинсах, в цветных тельняшках, в сандалиях на босу ногу — типичные обитатели вашингтонского гетто — кто мог заподозрить в них детективов! Они явно дожидались своего часа. И дождались. Они отомстили фашистам «по закону», и в этом была вся прелесть их мести. Наверное, они никогда еще не исполняли свои служебные обязанности с таким рвением и упоением. Даже самозабвением. Главное здесь было не в том, что они скрутили фашистов, а в том, что голубые каски не смогли отстоять их. Недаром доброе лицо сержанта исказила гримаса ненависти.
Иногда и позолоченная бляха ФБР может на что-то пригодиться…
Тем временем остальные фашисты спешно прыгают в «пикапы», отбиваясь от наседающей толпы ногами и палками. Голубые каски задерживают нормальное уличное движение и открывают зеленую улицу фашистам. (Пока что только на углу 9-й стрит и Конститюшн-авеню в Вашингтоне.) Коричневорубашечники, набившиеся в «пикапы», с гиком проносятся мимо Смитсоновского музея естественной истории и Национальной галереи искусств. Настанет время, и они превратят их в руины.
Если только это время настанет…
Вашингтон.
Июль 1971 года
Будда из ФБР
Если бы Д. Эдгара Гувера не существовало, его надо было бы выдумать, говорят в Америке, перефразируя знаменитое изречение Вольтера. Впрочем, некоторые вашингтонские остряки считают, что так и произошло на самом деле. Д. Эдгар Гувер — лицо не реальное, а вымышленное, утверждают они. Его породила воспаленная фантазия реакционного журнала «Ридерс дайджест». За несколько лет он стал настолько популярной фигурой, что уже никто, включая самих президентов США, не осмеливался раскрыть тайну его происхождения.
А тайна-де такова. В 1925 году «Ридерс дайджест» опубликовал статью о только что созданном Федеральном бюро расследований (ФБР). Статья была подписана «Д. Эдгар Гувер». Инициал Д означал первую букву слова «джейл», то есть «тюрьма». Имя Эдгар позаимствовали у племянника издателя журнала. Наконец, фамилия Гувер была подсказана пылесосом фирмы «Гувер» (намек на то, что ФБР обещало очистить страну от преступности). И вот с легкой руки «Ридерс дайджест» Д. Эдгар Гувер перекочевал из мифологии в жизнь.
Властям не оставалось ничего другого, как включиться в мистификацию. Из фотографий нескольких агентов ФБР был скомпонован портрет мифического шефа бюро. Вскоре он замелькал на страницах печати. Затем стали подыскивать людей, похожих на этот портрет. Их посылали для участия в торжественных церемониях, для дачи показаний в конгрессе, для выполнения иных представительских функций. Всего с 1925 года было 26 Гуверов, вернее, 26 актеров, исполнявших эту роль. В самом деле, говорят остряки, разве было под силу одному человеку бессменно возглавлять ФБР на протяжении сорока пяти лет? Еще ни одно реальное лицо за всю историю американской бюрократии не занимало так долго столь могущественного поста. Как мог один и тот же человек во плоти и крови руководить ФБР при четырех демократических и четырех республиканских администрациях? Как мог он служить, не переводя дыхания, стольким президентам подряд — Кулиджу, Гуверу, Рузвельту, Трумэну, Эйзенхауэру, Кеннеди, Джонсону, Никсону?
Гувер уже при жизни стал памятником, и не только самому себе, но и всей системе, на страже которой он стоял почти полстолетия. В отличие от статуи Свободы, этот памятник не посещался людьми. Он сам наведывался к ним с ордером на арест или обыск, с металлическими наручниками или подслушивающими устройствами. В его руках была полицейская дубинка, а не факел. Он не светил вам. Он вас просвечивал…
Приход весны в Вашингтон возвещают не только ласточки. Долгие годы столичные старожилы ориентировались и по иным приметам. Обычно каждое утро на углу 10-й стрит и Конститюшн-авеню тормозил бронированный «кадиллак» с пуленепробиваемыми стеклами. Он был настолько тяжел, что под его изящным капотом пришлось установить мотор самосвала. Из «кадиллака» выходили два джентльмена. Оба в пальто несколько старомодного покроя и широкополых фетровых шляпах. Тот, что повыше и погрузнее, — Эдгар Гувер. Второй джентльмен — пониже и постройней, — его правая рука, первый заместитель директора ФБР Клайд Толсон. Когда в столице наступала весна, джентльмены, выходившие из бронированного кентавра — помеси лимузина с самосвалом, шагали к зданию министерства юстиции без пальто, в соломенных шляпах времен тридцатых годов. На них были темные строгие костюмы, из нагрудных карманов которых выглядывали аккуратные треугольники белых платков. Джентльмены двигались со скоростью замедленной киносъемки. Впереди Гувер, позади Толсон, почтительно соблюдавший дистанцию в полтора шага. Ровно в девять утра пара в соломенных шляпах исчезала в министерском подъезде. С этой минуты можно было считать, что весна пришла, независимо от того, какое число показывал календарь и на каком делении застывал ртутный столбик термометра.
Времена года сменяют друг друга. Но Гувер был несменяем. Кто сочтет, сколько раз он посрамил пророков, предсказывавших его скорую отставку? Гувер неизменно заставлял их съедать свои шляпы, будь то фетровые или соломенные. В 1964 году, когда шеф ФБР готовился отметить критический для любого американского служащего день рождения — семидесятилетие, президент Джонсон издал специальный указ, где говорилось, что «в интересах общества» правило об автоматической отставке, наступающей с окончанием седьмого десятка, на Гувера распространено не будет. (Точнее, речь шла не об автоматической, а о принудительной отставке. Обычно в США государственные служащие уходят на покой в шестьдесят пять лет. В семьдесят лет их «уходят».) Один из вашингтонских телевизионных обозревателей острил: «Ходят слухи, что президент Джонсон собирается сместить Гувера. Однако Гувер пока не сообщал, не намерен ли он сам сместить Джонсона!»
1 января 1970 года Джону Эдгару Гуверу исполнились семьдесят пять лет. По Вашингтону вновь поползли слухи о его отставке. Ничего подобного, однако, не произошло. На следующий день Эдгар Гувер прибыл как обычно, на работу в бронированном «кадиллаке». Он поднялся к себе в кабинет и величественно взошел на директорский трон. Начался крестный ход подобострастной депутации федеральных агентов. Прежде чем пожать руку своему принципалу, каждый старательно вытирал ладони чистым носовым платком. Таков был порядок, издавна заведенный в ФБР. Всесильный шеф американской охранки панически боялся подхватить гриппозную или какую-либо еще инфекцию. Ведь его здоровье было священно и неприкосновенно! Он оберегал Америку от иных бацилл. Разумеется, не с помощью чистых носовых платков.
Вместо поздравительного адреса подчиненные поднесли шефу пахнущий типографской краской ежегодный доклад о деятельности возглавляемого им департамента. Прищурив недреманное око, Джон Эдгар Гувер с еле скрываемым наслаждением впитывал победную музыку слов, в подборе и редактировании которых принимал самое непосредственное участие. В докладе говорилось: «Операции ФБР достигли в прошедшем году новых вершин практически во всех аспектах…» Вскарабкавшись на эти вершины, Гувер заявил депутации федеральных агентов, что он будет возглавлять ФБР так долго, как только позволит здоровье, на которое он, слава богу, не жалуется.
Президента Джонсона связывали с Гувером тесные личные отношения еще задолго до того, как выстрел а Далласе обеспечил ему прописку в Белом доме. В течение многих лет они были соседями, жили на одной улице в Вашингтоне, ходили друг к другу в гости. Сразу же после воцарения Джонсона в Белом доме Гувер назначил своим связным при президенте Дика Делоха, третьего человека в ФБР и тоже личного друга Джонсона. Президент и шеф охранки сносились между собой через голову министра юстиции Николаса Катценбаха, являвшегося формально начальником Эдгара Гувера. Рассказывают, что особой популярностью у Джонсона пользовались «рапорты-сплетни», в которых директор ФБР докладывал об интимных подробностях личной жизни политических деятелей включая членов кабинета. «Мало найдется людей, способных удержаться от соблазна заглянуть в подобные доклады», — писал журнал «Нью-Йорк таймс мэгэзин». Во всяком случае, президент Джонсон к их числу не принадлежал.
Будучи осведомленным об особых отношениях между президентом и директором ФБР, Катценбах добился для себя лишь одной «привилегии» — не просматривать и не санкционировать «рапорты-сплетни». Хорошо зная невечность президентов и несменяемость Гувера, министр юстиции не желал марать рук, опасаясь, что впоследствии его могут сделать козлом отпущения. Он настоял на том, чтобы рапорты снабжались грифом «Лично для президента», и на этом основании не заглядывал в них, держась подальше от, греха.
Несмотря на то что формально ФБР считается одним из департаментов министерства юстиции, по существу, это государство в государстве, глава которого подчиняется лишь президенту. «Я мог заставить этих парней (то есть федеральных агентов) сделать все, что нам заблагорассудится, — говорит по этому поводу штатный сотрудник Белого дома, исполнявший долгое время роль связного при ФБР, — ибо они знали, что приказ исходит от самого президента. По одному слову Гувера (через которого передавался этот приказ) они делали все, что угодно».
В качестве примера можно привести использование Джонсоном аппарата ФБР для вмешательства во внутренние дела Доминиканской Республики. Форматно Федеральное бюро расследований не имеет права заниматься разведывательной деятельностью за пределами Соединенных Штатов. Тем не менее Гувер по личному приказу Джонсона поручил своим агентам сфабриковать «свидетельства о коммунистическом заговоре», чтобы тем самым сначала спровоцировать, а затем оправдать интервенцию американских вооруженных сил.
Президент Джонсон и Гувер оказывали друг другу и «мелкие» услуги, так сказать, в личном плане. Директор ФБР проявил несвойственную ему сдержанность в разоблачении темных махинаций Бобби Бейкера, помощника Джонсона, в бытность его лидером демократического большинства в сенате. Президент в долгу не остался. Б другой раз ФБР было поручено расследовать проникновение организованной преступности в игорные дома Лас-Вегаса. Гувер приказал установить подслушивающие аппараты во всех казино, за исключением тех, которые принадлежали его дружку Дель Уэббу. Слух об этом дошел до президента. Гувера вызвали в Белый дом. Оправдывая свое решение, он заявил, не моргнув глазом, что преступная организация «Коза ностра» владеет всеми казино в Лас-Вегасе, кроме игорных домов Дель Уэбба. Президент Джонсон «поверил» ему.
Отношения между предшественником Джонсона на посту президента Джоном Кеннеди и директором ФБР носили более официальный характер. Однажды по просьбе своего брата Роберта, занимавшего пост министра юстиции и считавшегося непосредственным начальником Гувера, Кеннеди пригласил «икону американизма» отобедать с ним. По словам очевидцев, «икона» ошарашила президента длиннейшим монологом о «коммунистической опасности». У Кеннеди пропал аппетит. «Я ни за что в жизни не соглашусь подвергнуть себя вторично подобному испытанию», — говорил впоследствии президент. С тех пор Кеннеди и Гувер уже не обедали вместе.
Не пользовались успехом у Кеннеди и «рапорты-сплетни». Вашингтонский обозреватель Том Уикер рассказывает следующую историю. Один американский посол, питавший необоримую слабость к прекрасному полу, был пойман обманутым супругом на месте преступления. Следуя стандартным водевильным образцам, посол выпрыгнул из окна без брюк. Через несколько дней подробный доклад ФБР о любовных похождениях дипломата был направлен в Белый дом. Никакой реакции в ответ не последовало. Доклад послали вторично. Снова ответом было молчание. Доклад пошел в Белый дом в третий раз.
— Но ведь президент уже видел его, — сказал посыльному О'Доннел, помощник Кеннеди, отвечавший за связь с ФБР.
— И что же? — полюбопытствовал курьер Гувера.
— Президент сказал, что наши послы должны бегать быстрее, — ответил О'Доннел.
Гувер не простил этой насмешки. Буквально на следующий день после убийства в Далласе он потребовал от президента Джонсона отстранения О'Доннела, что и было сделано незамедлительно…
Однажды довелось услышать фразу: «Я знаю, что генеральный прокурор чином выше директора ФБР. Но министры юстиции приходят и уходят, а Гувер остается».
Произнес эту тираду владелец фешенебельного клуба, где обычно обедал Гувер, когда наведывался в Нью-Йорк. Он отвечал на вопрос репортера светской хроники: почему в его клубе лучший столик держится для Гувера, а не для министра юстиции. Не буду гадать, кого из генеральных прокуроров владелец клуба ставил вопреки табели о рангах позади Гувера. Но возьмем самого могущественного из них — Роберта Кеннеди. Сотрудники министерства юстиции до сих пор вспоминают историю о том, как однажды в кабинет директора ФБР заявился монтер и начал устанавливать на его письменном столе телефон.
— Что это такое? — удивился Гувер.
— Прямая связь с министром юстиции, — ответил монтер.
— Я не давал распоряжения на этот счет.
— Распоряжение исходит от мистера Кеннеди, — недипломатично возразил непрошеный гость, вызывающе постукивая отверткой по столу директора ФБР.
До Кеннеди ни один министр не мог осмелиться на такой шаг.
Установление прямой телефонной связи не сблизило, однако, Гувера с Кеннеди. Антагонизм между ними проявлялся во всем, начиная с мелочей. Чопорного шефа полиции, у которого в офисе всегда висел «на всякий случай» вечерний смокинг, коробили замашки президентского брата, заходившего к нему запросто, без пиджака, с приспущенным галстуком, в сорочке с короткими рукавами, да к тому же имевшего скверную привычку садиться на стол во время беседы.
Некоторые утверждают, что визит монтера к Гуверу не остался без взаимности. Как-то раз, слушая доклад одного из своих подчиненных, Роберт Кеннеди неожиданно прервал его:
— А господин директор ФБР знает об этом?
— Думаю, что да, по крайней мере с данного момента, — ответил докладывавший и выразительно покосился на потолок.
В глазах Роберта Кеннеди зажглись бесовские искорки. Он вскочил из-за стола, сложил руки рупором и начал кричать в направлении воображаемого, а может быть и не воображаемого микрофона: — Эдгар! Вы слышите меня, Эдгар?!
Анекдот? Возможно. Но дыма без огня не бывает.
После ухода Роберта Кеннеди из министерства юстиции Гувер стал отыгрываться на его приближенных. Среди них оказался и федеральный агент Билл Бэрри. Директор ФБР понизил его в должности и перевел из Нью-Йорка в провинциальный алабамский городок Мобил. Роберт Кеннеди, только что избранный сенатором от штата Нью-Йорк, позвонил новому генеральному прокурору Катценбаху, бывшему своему заместителю, и попросил иступиться за Бэрри. Катценбах ответил, что поскольку Бэрри известен как личный друг Роберта, ему все равно не будет житья в ФБР. «Пока я министр, я еще могу оказывать ему протекцию. А что будет потом? Лучше Бэрри самому подобру-поздорову подать в отставку, не дожидаясь увольнения». Бэрри так и поступил. Во время президентской кампании 1968 года он был начальником личной охраны Роберта Кеннеди. Был он рядом с ним и в ту трагическую ночь в лос-анджелесском отеле «Амбассадор», когда прогремел револьвер Сирхана Сирхана. Был и не смог предотвратить непоправимое…
Неприязнь к Кеннеди, ненависть к Кингу. Директор ФБР занимался подлинной травлей великого негритянского лидера. Гуверовские агенты следили за каждым шагом Кинга, пытались дискредитировать его. Гунор состряпал фальшивую версию о том, что Кинг якобы являлся «коммунистическим агентом» и даже получал прямые директивы от «советского аппарата». Клевета не прошла бесследно. Президент Кеннеди пригласил Кинга в Белый дом и потребовал объяснений и отречения от тех соратников, которым Гувер приклеил ярлык «коммунистических агентов». Кинг не пошел на это. Тогда Гувер стал добиваться разрешения на подслушивание телефонных разговоров Кинга. Не к чести братьев Кеннеди следует сказать, что они дали согласие. Поклонники клана Кеннеди задним числом уверяют: дескать, разрешение преследовало благие намерения — дать Гуверу возможность самому убедиться на фактах в абсурдности его обвинений в адрес Кинга. Подобная аргументация, по меньшей мере, наивна и лицемерна. Братья Кеннеди не были мальчишками, они были опытными политиками, знавшими Гувера вдоль и поперек.
Получив свободу рук, шеф американской охранки усилил травлю. В ноябре 1964 года Гувер созвал пресс-конференцию, на которой обозвал великого борца за дело негров «самым отъявленным лжецом в стране». В то время слава Кинга, получившего Нобелевскую премию, перешагнула границы Соединенных Штатов, и такое беспардонное поношение его имени стало бить бумерангом по Вашингтону. Белый дом предпринял было вялую попытку урезонить Гувера, но памятник самому себе не снизошел до цоколя власти. Шеф ФБР закусил удила. Выступая в университете Лойолы в Чикаго, Гувер повторил свое гнусное обвинение в адрес Кинга и угрожающе добавил: «Я еще не сказал к миллионной доли того, что мог бы сказать по этому вопросу». Но кое-что он все-таки успел сказать. В частности, обозвал участников движения за гражданские права негров «моральными дегенератами».
Расисты и ультра немедленно подхватили гуверовские измышления. Впрочем, Гувер не ограничился словесами. В прямое нарушение закона он стал поставлять различным печатным органам тексты подслушанных разговоров Кинга. Впервые об этом упомянула газета «Вашингтон пост» 25 февраля 1968 года, незадолго до убийства в Мемфисе. Согласно некоторым версиям провокационные материалы, состряпанные в недрах ФБР, подхлестнули расистов. Кроме того, предав гласности добытые незаконным путем данные, ведомство Гувера совершило уголовное преступление. И хотя сие было ясно как божий день, преступление сошло Гуверу с рук. Нельзя же, в конце концов, требовать от стража закона, чтобы он защелкивал стальные наручники на собственных запястьях!
Ненависть к Кингу была у Гувера врожденной. Расистские взгляды шефа ФБР были общеизвестны. Журнал «Нью-Йорк тайме мэгэзин» приводит следующие слова одного из сотрудников министерства юстиции: «В течение первых тридцати лет пребывания Гувера во главе ФБР никто не смел даже заикнуться перед ним о существовании такой вещи, как гражданские права».
Расизм Гувера был не просто его личным делом. Директор ФБР возвел свои человеконенавистнические предрассудки в официальную политику возглавляемого им ведомства! Федеральные агенты, не докучая расистам южанам, смотрели сквозь пальцы на их бесчинства, закрывали глаза на их преступления. Присутствие ФБР на Юге носило чисто символический характер. Достаточно сказать, что филиал Федерального бюро расследований в Джексоне, столице штата Миссисипи, был открыт лишь в 1964 году, и то исключительно по «дипломатическим соображениям». Это было сделано по настоянию президента Джонсона, примерявшего в то время тогу ревнителя гражданских прав и свобод.
Аналогичную цель преследовало и разведение «белых ворон» — черных агентов в системе ФБР. Они безнадежно тонули в основной массе южной армии Гувера. Здесь даже белых северян можно было пересчитать по пальцам. Агенты ФБР рекрутировались, как правило, из местного населения. Они были плоть от плоти, кровь от крови расистов и сегрегационистов. Одному богу известно, чем отличались они от алабамских шерифов или луизианских маршаллов. Гувер прямо наказывал им: сливайтесь, сравнивайтесь с местной белой общиной, будьте единым сплавом с ней. Вот почему широкий жест президента Джонсона, повелевшего открыть филиал ФБР в Джексоне, который считается не только столицей штата Миссисипи, но и духовной Меккой всего расистского Юга, ударил не по нарушителям гражданских прав, а по неграм, осмелившимся воспользоваться ими. От того, что число федеральных агентов в Джексоне увеличили с десяти до двухсот, законности и свобод на берегах великой старой реки ничуть не прибавилось. Скорее наоборот.
…На следующее утро после убийства Мартина Лютера Кинга министр юстиции Рамсей Кларк приказал Дику Делоху, бывшему в свое время связным ФБР при Белом доме и занимавшему третью ступень сверху на иерархической лестнице гуверовской империи, срочно вылететь в Мемфис и начать расследование преступления. Делох отказался.
— Я не поеду в Мемфис без специального разрешения Гувера, — заявил он.
— Так спросите у него разрешения! — раздраженно воскликнул министр.
Делох отказался сделать и это. Кларку пришлось лично звонить Гуверу и буквально силой выколачивать из него приказ о посылке Делоха в Мемфис. Гувер не торопился. До выстрелов в «Амбассадоре» и траурной мессы в соборе святого Патрика было еще далеко.
Иное дело, когда речь шла об охоте на «Черных пантер». Здесь ФБР проявляло такую прыть, что его жертвы даже не успевали просыпаться живыми. Их добивали в кроватях, как это было, например, в Чикаго. После трагической кончины Кинга «Черные пантеры» стали главной мишенью гуверовской полиции. В одном из номеров бюллетеня ФБР шеф американской охранки, по сути дела, благословил полицейский террор и внесудебные расправы над членами радикальных негритянских организаций. Перечислив потери, понесенные силами «законности и порядка» (семь убитых), Гувер обошел молчанием тот факт, что эти «силы» физически вырезали почти все руководство «Черных пантер», за исключением тех, кому посчастливилось угодить за решетку или бежать за границу.
С того самого изначального дня, когда журнал «Ридерс дайджест» придумал Д. Эдгара Гувера, он, в свою очередь придумал «коммунистический заговор» и тут же принялся спасать от него Соединенные Штаты. Прогрессивные и демократические организации были наводнены провокаторами из ФБР, газеты и журналы — вышедшими из его недр фальшивками, суды и всевозможные комиссии по расследованию антиамериканской деятельности — жертвами политического террора. Даже воскресные комиксы газеты «Дейли ньюс» уступали гуверовским досье по насыщенности «красными шпионами» на каждый квадратный сантиметр писчей бумаги. От них за версту несло психозом и истерией.
Рассказывают, что однажды при встрече Гувера с шефом Скотленд-Ярда, английской сыскной полиции, произошел следующий диалог:
— Какие требования вы предъявляете вашим агентам? — спросил Гувер британского коллегу.
— О, они должны быть широко образованными людьми, имеющими за плечами университет. Они должны хорошо разбираться в политике, искусстве, праве, свободно владеть несколькими иностранными языками…
— Странно, весьма странно. А мы как раз таких и сажаем за решетку, — перебил собеседника Гувер.
Не берусь ручаться за подлинность вышеприведенного диалога, но в данном конкретном случае Гуверу можно поверить…
В своем новогоднем послании воинству шпиков директор ФБР предупреждал, что «администрация университетов и колледжей столкнется с новыми беспорядками». Он призывал к репрессиям против «студентов-радикалов», которые в разработанной им негласной таблице «опасных элементов» передвинулись на второе место после Коммунистической партии США. «Они стали более воинственными и во многих случаях проповедуют насильственную революцию», — говорил Гувер. Одновременно он сообщал, что лишь за один академический год было арестовано более четырех тысяч студентов. Я не иронизирую: он употребил именно это выражение — «академический год». Да, одни оценивают итоги академического года по тому, сколько студентов окончило высшие учебные заведения, другие — по тому, сколько студентов было брошено за решетку. О времена, о американские нравы!
В докладе, подводившем итоги первой половины 1970 года, Гувер писал, что организация «Студенты за демократическое общество» стала еще более воинственной, а ее крайнее крыло — «Везермены» («Метеорологи»), — укрывшись в подполье, перешло к террористической тактике уличных боев. По данным Гувера, за это время имели место 1785 молодежных демонстраций протеста. Студентами было захвачено 313 университетских зданий и 281 помещение, где обучались офицеры запаса.
Отнюдь не стремясь прослыть изобретательным, Гувер говорил об «инфильтрации коммунистических агентов» в молодежное движение, особенно в антивоенное движение. Он считал «все эти антивоенные марши» делом их рук. (Когда-то эти руки обязательно оказывались «коминтерновскими».) Он утверждал, что «подрывные группы манипулируют идеалистически настроенной молодежью, эксплуатируют ее искренность».
Инфильтрация? Да, ока действительно имеет место. Но это не «коммунистическая» инфильтрация, а гуверовская. Агенты ФБР засылаются в колледжи и коммуны хиппи, в молодежные организации и кварталы битников. Молодежная печать систематически разоблачала подсадных уток. На ее страницах то и дело публиковались фотографии хиппизированных детективов с надписью: «Осторожно, агенты ФБР!» Один из них, выступивший свидетелем на процессе группы студентов, за которыми долгое время шпионил, жестоко поплатился за азефово ремесло. Он никак не мог жениться. Все девушки отказывали ему. На жалобу с требованием о помощи, поданную им начальству, Гувер наложил резолюцию: «ФБР не брачная контора». Шеф полиции, закоренелый холостяк, не преминул сослаться и на собственный пример. Рассказывают, что отчаявшийся филер решил вновь отпустить волосы и натянуть джинсы. «Жизнь среди хиппи была для меня самой счастливой порой», — заявил он. Молодежь отказалась поверить блудному сыну, усмотрев в его «возвращении» очередной трюк Гувера…
Уверовав в свое божественное предназначение, Гувер ревниво подражал богу. Он даже пытался создавать людей по своему образу и подобию. Вот как звучало напутственное слово Гувера выпускникам академии ФБР, расположенной в Куантико, неподалеку от Вашингтона, в изложении ее бывшего питомца Нормана Элстида:
— Джентльмены, во-первых, следите за своей внешностью. Вы должны быть в консервативном деловом костюме, белой рубашке и черных носках. Особое внимание обращайте на носки, И ни в коем случае не надевайте полосатых галстуков. Директор их не любит. Сейчас вы увидите учебные пособия. На них изображены два вида причесок, которые предпочитает директор. Старайтесь прикрывать лысину, если она у вас есть. И ради бога, сбрейте усы. Директор их терпеть не может…
Теперь становится ясно, на какие жертвы шел Гувер, засылая своих агентов в молодежное движение! Однако вернемся к напутственному слову.
— Джентльмены, входя в кабинет директора, вы должны решительной походкой приближаться к нему и, глядя прямо в глаза, приветствовать шефа хорошо смодулированным и ясным голосом, употребляя одну из двух заранее установленных и апробированных фраз… И ради всего святого, не смотрите вниз. Иногда наш директор стоит на подставке. (Ведь он не простой смертный, а памятник!) Делайте вид, что вы не замечаете ее. Да поможет вам бог!
Еще в молодости, совершая походы на американские фильмы о гангстерах, я всегда удивлялся однообразию внешнего вида гуверовских детективов. Они были одеты в неизменные пиджаки с широкими бортами, из нагрудных карманов которых кокетливо торчали платочки. Они чудом уцелевали во всей своей выутюженной неприкосновенности в любых потасовках — перестрелке или мордобое, На головах детективов красовались столь же неизменные фетровые или соломенные шляпы. (Правда, неприкосновенность нагрудных платков на них не распространялась. Во время кулачных сцен они летали по экрану, словно кольца жонглера.)
Шли годы, менялась мода, становясь все более капризной, броской и непостоянной. Но гуверовские детективы из голливудских боевиков упорно выдерживали свой сквозьвременной характер, по-прежнему щеголяя в широкобортных пиджаках и широкополых шляпах, беспросветно застилая ими экран, уже успевший стать широкоформатным. Не подозревая тогда еще об их генетической устойчивости, унаследованной от самого Гувера, я, грешным делом, считал этих бедняг жертвами голливудских клише и штампов. Каково же было мое удивление, когда, приехав впервые в Вашингтон, я увидел эти клише и штампы во плоти и крови, фланирующими целыми косяками по Пенсильвания-авеню и Конститюшн-авеню. Гротесковый эффект, вызываемый униформизмом гуверовских детективов, бывает особенно силен по утрам, в начале рабочего дня, когда они, похожие друг на друга как две капли воды, деловито проходят через парадный подъезд штаб-квартиры ФБР, Подобно тому как все чечеточники напоминают Фреда Астера, а клоуны — Чаплина, все детективы скроены, по крайней мере внешне, по Гуверу. Он их бог, а следовательно, и эталон.
Разумеется, директора ФБР интересовали не столько прически агентов, сколько их мысли. Униформизм мыслей и чувств — вот подлинный идеал Гувера!
Старая гуверовская штаб-квартира ФБР — одно из наиболее громоздких зданий в американской столице. Бюро имеет около шестидесяти филиалов, разбросанных по всей стране. Под началом Гувера состояло шестнадцать тысяч агентов и еще семь тысяч так называемых «специальных агентов». Гувер управлял железной рукой своей небольшой империей. Он насаждал там униформизм для того, чтобы она сама насаждала униформизм во всех Соединенных Штатах Америки, ибо ФБР не только образец демократии по-гуверовски, но и орудие ее распространения от океана до океана. (За пределами США Гувер не без сожаления передавал эти функции — хотя и не всегда — в руки Центрального разведывательного управления.) В знаменитой картотеке ФБР хранятся отпечатки пальцев чуть ли не всех граждан Соединенных Штатов. Как известно, нельзя найти на земле и двух человек, у которых были бы одинаковые отпечатки пальцев. В этом их ценность как средства опознания личности со стопроцентной точностью. Рассказывают, что Гувер гордился своей уникальной коллекцией. Возможно. Но я сейчас думаю о другом: каково должно было быть на душе у человека, проповедовавшего философию униформизма и пытавшегося всеми силами проводить ее в жизнь, при виде этого подавляющего своим обилием свидетельства разнообразия людской породы? А ведь извилины нашего мозга не менее самобытны, чем узоры на подушечках наших пальцев! Здесь было от чего прийти в отчаяние мистеру Гуверу. Вот почему в необъятных архивах ФБР, кроме отпечатков пальцев, хранятся и «отпечатки» деятельности мозговых извилин — всевозможные досье, включая подслушанные и записанные на пленку телефонные разговоры и зафиксированные диктофонами домашние и служебные беседы. Б среде федеральных агентов эти досье называют «рудой». Добывается из «руды», конечно, не золото, а сталь наручников и тюремных решеток. «Гувер восседает на всей этой куче материала. Нет никаких конкретных данных о том, пользуется ли он им. Но люди думают: «Что там есть обо мне?» А там, вероятно, найдется кое-что почти о каждом. В этом секрет его силы и влияния на Капитолий», — рассказывал один из бывших членов джонсоновского кабинета. Фрэнсис Биддл, возглавлявший в свое время министерство юстиции, сравнивал гуверовские досье со смертоносным стилетом, готовым в любую минуту пронзить спину ничего не подозревающей жертвы.
Сам Гувер предпочитал иное сравнение — с Зевсом-громовержцем, находящимся, однако, «над схваткой». Он утверждал, что ФБР «вне политики».
Но Гувер и его ведомство никогда не находились «над схваткой» даже в рамках официальной двухпартийной политики, движущей государственным механизмом Соединенных Штатов. Тот факт, что Гувер служил при четырех республиканских и четырех демократических администрациях, при восьми президентах, ничего в этом, по существу, не меняет. Ведь система, которой он прислуживал, оставалась неизменной. В пределах же самой системы Гувер выступал в качестве правофлангового. Быть правее Гувера было уже просто невозможно ни политически, ни даже физически.
Да, гуверовское «над схваткой» — миф. Шеф американской охранки был погружен в политическую борьбу с головы до ног. Он вел ее всеми способами — от закулисных интриг до прямых рукопашных атак. В качестве примера «внепартийности» Гувера можно привести его взаимоотношения с двумя сенаторами-однофамильцами — Джозефом и Юджином Маккарти. С первым он жил душа в душу, со вторым был на ножах.
Во время президентской кампании 1968 года Гувер и Юджин Маккарти пошли друг на друга с открытым забралом. Выступая в Портленде, штат Орегон, сенатор Маккарти критиковал культ неприкосновенности Гувера, его фактическую неподвластность министерству юстиции и бесконтрольный статус в правительственной иерархии. «А кто наблюдает за наблюдателем?» — вопрошал он. Гувер немедленно контратаковал. В статье, опубликованной его «семейным журналом» — бюллетенем ФБР, он писал; «Все американцы должны самым серьезным образом отнестись к намерениям и угрозам политического кандидата, открыто заявившего, что в случае победы на выборах он перекроит ФБР, дабы оно отвечало его личным капризам и желаниям». Гувер даже намекал на существование заговора против сил порядка с целью лишить их власти, запугать и отколоть от государственной машины.
Шаг, предпринятый Гувером, был беспрецедентным в истории американских президентских баталий. Их летописцы не припомнят, чтобы директора ФБР и ЦРУ когда-либо прямо и открыто обвиняли кандидатов в узурпаторских стремлениях. Но Гувер не только решился на это вопиющее нарушение неписаных законов буржуазного государственного права, но прибег к явной подтасовке с целью скомпрометировать Маккарти, либеральная платформа которого была ему не по душе. (При всем своем либерализме Маккарти и не помышлял об упразднении ФБР. Выступая в Портленде, он специально оговорился, что «нет никакой необходимости менять все агентство». Он требовал лишь одного — замены Гувера, ибо последний добился такой степени независимости, что стал потенциальной угрозой для нормального функционирования буржуазно-демократических институций.)
Подтасовка, допущенная Гувером, была весьма показательна и в политическом плане, и в чисто психологическом. Ее политический подтекст расшифровывался следующим образом: ФБР — страж Америки против коммунизма. Следовательно, каждый, кто покушается на ФБР, занимается антиамериканской деятельностью и имеет душу в лучшем случае с розоватым оттенком. (В преследованиях сторонников сенатора Маккарти, особенно антивоенно настроенной молодежи, гуверовские детективы сыграли далеко не последнюю роль.) В психологическом плане демарш Гувера показывал, насколько неразрывно слились в сознании директора ФБР его личность и возглавляемое им ведомство.
Нет, Гувер не был «над схваткой». Он был в гуще ее. Его политические симпатии и антипатии, не говоря уже о классовых, были выряжены предельно четко. Он был не просто полицейским, пусть даже самым высокопоставленным, а политиком. А когда нужно, и политиканом. Послушаем, что говорит на сей счет член палаты представителей Джон Руни, возглавлявший подкомиссию, которая среди других дел ведает и бюджетными ассигнованиями на нужды ФБР: «Я никогда не сокращал гуверовского бюджета. Думаю, что никогда не сделаю этого и в будущем. Единственным человеком, осмелившимся на подобный шаг, был мой предшественник Карл Стефэн, республиканец от штата Небраска. Когда Стефэн вернулся в том году домой для перевыборов, он чуть было не потерпел поражение, ибо замахнулся на гуверовские деньги. Возвратясь в Вашингтон, он сказал мне: «Джон, никогда не сокращай бюджета ФБР. Люди не хотят этого». Какие люди? Разумеется, те, что «над схваткой» и «вне политики».
О неограниченной власти Гувера, его слепом антикоммунизме, доходящем до вздорности, и его мании величия свидетельствует и такой курьезный эпизод. Когда конгресс рассматривал представленную на ратификацию советско-американскую консульскую конвенцию (дело происходило еще при президенте Джонсоне), Гувер решительно выступил против нее. Сражаясь почти в одиночку против всего кабинета, включая своего шефа — министра юстиции, Гувер долгое время тормозил продвижение конвенции на Капитолии. Отчаявшись сдвинуть эту «глыбу» с помощью силы, государственный секретарь Раск во спасение чести мундира решил прибегнуть к хитрости. Он распространил меморандум, в котором якобы солидаризировался с Гувером и даже сочувствовал ему, ибо, писал Раск, ратификация конвенции создаст такие трудности для внутренней безопасности США, справиться с которыми ФБР окажется не по плечу. Хитрость сработала. Гувер, задетый за живое — как посмели усомниться в нем! — пошел на компромисс…
Выше я несколько опрометчиво заметил, что из гуверовской «руды» золото не добывают. История о бюджетных ассигнованиях на нужды ФБР, рассказанная с подкупающим простодушием конгрессменом Джоном Руни, сознаюсь, свидетельствует об обратном. Но золото добывается и более прямым способом, Гувер торговал своей информацией, как Собакевич мертвыми душами. Так, например, когда Макнамара в бытность свою министром обороны США обратился к Гуверу с просьбой проверить лояльность сотрудников Пентагона, директор ФБР запросил по девятьсот долларов за каждую душу, независимо от того, пройдет она сквозь его чистилище или будет сброшена в ад,
И все-таки не звонким металлом сильно ФБР, а тихой сапой. Подобно тому, как в Форт-Ноксе хранится золото Америки, в его архивах покоится политический капитал. Джона Эдгара Гувера можно было считать надпартийным только в том смысле, что он сидел на этом капитале…
Однажды Гувер инспектировал тюрьму, где содержались особо опасные преступники. Когда он проходил по коридору, кто-то из арестантов окликнул его:
— Хэлло, Джи-мэн!
Гувер обернулся и пристально взглянул на фигуру в полосатом халате. С минуту он разглядывал ее, стараясь вспомнить, кто это мог быть. Наконец лицо директора ФБР расплылось в самодовольной улыбке:
— Хэлло, Пулемет Келли! Как идут дела?
Келли по кличке Пулемет был одним из самых популярных гангстеров середины двадцатых — начала тридцатых годов. Говорят, что именно он впервые окрестил Гувера Джи-мэном, то есть Гавернмент-мэном. Это прозвище прочно укрепилось за всеми федеральными агентами. Гангстеры тем самым отличали их от полиции штатов и городов, а директор ФБР стал именоваться Джи-мэном № 1.
Легенда о Гувере как о чемпионе по борьбе с преступностью уходит своими корнями в «романтическую» эпоху американского гангстеризма, связанную с Аль-Капоне, Келли, Диллинджером и некоторыми другими бандитами. Гувер ловко использовал гангстерский фольклор для своего паблисити и стал в глазах миллионов американцев символом законности и порядка, «хорошим парнем», неизменно побеждавшим «плохих парней», даже самых хитрых и изворотливых. Кинематограф и детективная литература раздули легенду о Джи-мэне № 1 до общенациональных масштабов, ибо она великолепно укладывалась в стандарты «американского образа жизни».
Как-то Гувер встретился с Ширли Темпл, любимицей публики, голливудской девочкой-кинозвездой. Поглаживая ее курчавую головку, он сказал:
— Щирли, я готов сделать тебе любой подарок. Скажи, чего бы ты хотела?
— Дядя Эдгар, подари мне, пожалуйста, настоящий ручной пулемет, который ты отберешь у гангстеров, — прощебетала голливудская птичка.
Не знаю, сдержал ли свое слово Гувер. Но вот Ширли Темпл, выросшая в большую тетю и сменившая артистическую карьеру на дипломатическую, заседает в ООН в качестве члена американской делегации. Тем же щебечущим голоском, ссылаясь на соображения высочайшего гуманизма, она оправдывает поставки оружия с клеймом «Сделано в США» израильским агрессорам. Думаю, если бы Гувер мог предвидеть будущее маленькой Ширли, он без колебаний выполнил бы ее просьбу.
Обедая в вашингтонском «Мэйфлауере» или в нью-йоркском «Кот Баск», Эдгар Гувер и его первый заместитель Клайд Толсон провозглашали ежегодно один и тот же тост, ставший для них чем-то вроде ритуального обряда. Сначала подымался Гувер и говорил:
— За преступность…
Затем наступал черед Толсона, который доканчивал фразу:
— …чтобы она была искоренена!
Из года в год произносили этот тост Гувер и Толсон, но тем не менее преступность в Америке росла тоже из года в год. По признанию самого Гувера, «в течение шестидесятых годов рост преступности опережал рост населения в пропорции двенадцать к одному. Нот никаких признаков, свидетельствующих о том, что в обозримом будущем эта тенденция пойдет на убыль. Статистика показывает, что в новом десятилетии следует ожидать угрожающего роста преступлений, в частности, связанных с применением насилия».
Таковы факты. В их свете наш чемпион по борьбе с преступностью выглядит безнадежно припечатанным обеими лопатками к ковру, Да, легенда о непобедимом Джи-мэне № 1 весьма резко расходится с действительностью…
«Что они сделали с тех пор, как застрелили Диллинджера?» — гласит крылатая фраза, которую любят повторять критики ФБР. Она требует некоторых комментариев. Гангстер Джон Диллинджер фигурировал в начале тридцатых годов во всех розыскных листах ФБР в качестве «врага общества № 1». Его застрелили ночью 22 июля 1934 года в Чикаго на улице, когда он выходил из кинотеатра. Диллинджер умер в полицейском «воронке». Фотография убитого гангстера и склонившихся над ним федеральных агентов в соломенных шляпах-канотье (в тот год чикагское лето было особенно знойным) обошла первые страницы всех американских газет. Гувер купался в лучах славы. Его пропагандистский аппарат вовсю рекламировал драматическую дуэль между Джи-мэном № 1 и «врагом общества № 1». Но вскоре выяснилось, что смерть Диллинджера не принесла никаких перемен. Гангстеризм продолжал процветать. «Враг общества № 1» перекочевал на тот свет и на голливудский экран, а в жизни его место заняли следующие порядковые номера, числу которых не было конца.
«Что они сделали с тех пор, как застрелили Диллинджера?..» Смысл фразы, ее затаенная ирония заключаются в том, что Гувер и его бюро всегда предпочитали пулеметные фейерверки кропотливой борьбе с преступностью. («О, они до сих пор обучают слушателей своей академии стрельбе из ручных пулеметов!» — насмешливо восклицают критики гуверовской «системы образования».) Может показаться невероятным, но до начала шестидесятых годов ФБР вообще не зело борьбы с организованной преступностью. Из нескольких сот федеральных агентов, прописанных в Нью-Йорке, только два занимались расследованием деятельности гангстерских синдикатов! Более того, Гувер в течение ряда лет настойчиво утверждал в своих писаниях, что никакой «мафии» в Соединенных Штатах не существует, что «мафия» — плод фантазии репортеров уголовной хроники. Лишь после сенсационных разоблачений, сделанных членом «Коза ностры» Джозефом Балаччи, допросы которого транслировались телевидением по всей стране, Гувер и ФБР вынуждены были скрепя сердце признать существование организованной преступности и, в частности, мафии или «Коза ностры», (Замечу в скобках, что самого Балаччи арестовало и «раскололо» не ФБР, а Бюро наркотиков.)
Наивно предполагать, что Гувер и впрямь не знал о существовании гангстерских синдикатов. Конечно, знал, но предпочитал не связываться с ними, особенно после того, как организованная преступность стала проникать в легальный бизнес. (Ведь именно агентами ФБР в 1957 году был накрыт в Аппалачии всеамериканский съезд главарей «Коза ностры». И тем не менее не последовало ни одного ареста!) Обозреватель «Нью-Йорк геральд трибюн» и «Обсервер» Джон Кросби выговаривал в открытом письме Гуверу: «За время вашего руководства Федеральным бюро расследований преступность в нашей стране выросла в гигантских масштабах. Под вашим благожелательным взором синдикаты гангстеров купаются в золоте, окруженные почетом и уважением».
Некоторые считают, что Гувер умышленно держал ФБР в стороне от организованной преступности, опасаясь, как бы его агентов не захватила эпидемия коррупции. Как известно, основной бизнес гангстерских синдикатов — торговля наркотиками и «гэмблинг», то есть азартные игры. Здесь всегда пахнет большими деньгами. А где деньги, там и подкуп. Когда Гувер по предложению министра юстиции Харланда Фиске Стоуна возглавил в 1925 году Бюро расследований, которому придали федеральный статус, оно было насквозь разъедено коррупцией. Поэтому-де Гувер вместо того, чтобы оградить страну от организованной преступности с помощью вновь созданного ФБР, стал ограждать само ФБР от гангстеров. Для оправдания подобной политики он-де объявлял химерой существование преступных синдикатов. Когда президент Джонсон принял решение изъять Бюро наркотиков из системы министерства финансов и передать его министерству юстиции, Гувер буквально встал на дыбы. Он опасался, что Бюро наркотиков может стать троянским конем коррупции. Лишь после того как президент лично заверил директора ФБР, что агенты ненадежного бюро не будут соприкасаться с ее персоналом, Гувер нехотя согласился на опасное соседство. Но до своего последнего вздоха для расследования махинаций торговцев наркотиками и заправил «гэмблинга» Гувер предпочитал нанимать «разовых» агентов со стороны, нежели рисковать собственными. По-видимому, директор ФБР хорошо знал подлинную цену своему воинству!
Однако есть и другая, возможно, более существенная причина. По словам одного из бывших генеральных стряпчих, Гувер рассматривал «зло» сквозь призму своей личной выгоды: «Зло для него — это то, что по плечу ФБР, с чем ФБР может справиться и на чем оно может стяжать себе лавры». В самом деле, наиболее излюбленный род занятий, так сказать, конек ФБР, это… поимка похитителей автомашин! Сие и дешево и сердито. Оно помогает стряпать впечатляющую статистику раскрываемости преступлений. «Федеральные суды завалены делами мальчишек, развлекающихся угоном автомобилей, — пишет «Нью-Йорк таймс мэгэзин». — Согласно данным государственного прокурора более двадцати процентов обитателей федеральных тюрем составляют похитители автомашин». Оперируя недифференцированными статистическими выкладками, Гувер создавал иллюзию эффективности ФБР как борца с преступностью и на этом основании требовал у нашего старого знакомого конгрессмена Джона Руни и его подкомиссии все новых и новых бюджетных ассигнований для своего агентства. «Мы не едим ваш хлеб даром!» — как бы говорил Гувер законодателям, суя им под нос свои статистические шарады. (Уоррен Олни, заместитель министра юстиции и начальник департамента по уголовным делам в годы правления президента Эйзенхауэра, отзывался о гуверовской статистике не иначе, как о «ерунде».)
Похищение автомобилей — для статистики, вооруженное ограбление банков — для романтики. Сейчас в Америке взломом банков занимаются в основном гангстеры-одиночки, гангстеры-любители. Организованная преступность давно распрощалась с периодом «бури и натиска». Рецидивы этой детской болезни в ее среде чрезвычайно редки. Главари гангстерских синдикатов если и проникают в банки, то не с помощью отмычек и пулеметов, а с помощью засекреченных счетов швейцарских филиалов уолл-стритовских контор. Они жаждут пустить в ход не огнестрельное оружие, а деньги. Денег у них хоть отбавляй. Дефицитна для гангстеров не валюта, а респектабельность. Ныне гангстеров в Америке больше устраивает «мирное сосуществование» с законом. Но это не устраивало Гувера. Во-первых, кропотливое расследование финансовых хитросплетений куда сложнее, чем стрельба по движущимся мишеням. Во-вторых, от него рекламы, как от козла молока. Одно дело застрелить вооруженного до зубов звероподобного детину, другое дело, предъявить ордер на арест пожилому благообразному джентльмену с уютной лысиной и почтенным брюшком. Наконец, в-третьих, оно чревато непредвиденными опасностями — чего доброго, можно открыть огонь по своим. Теперь сам черт не разберет, кто банкир, а кто бандит, вернее, и тот и другой являются разными воплощениями одного и того же капиталистического Будды.
Именно это и произошло однажды в Нью-Йорке. Местные агенты ФБР распутали дело небезызвестного Роя Кона и, не спросись у Гувера, передали его непосредственно нью-йоркскому федеральному прокурору Роберту Моргентау. Узнав об этом, Гувер буквально взвыл от бешенства. Дать делу обратный ход он уже не мог, и поэтому выместил злобу на не в меру ретивых агентах — сначала перебросил их в захолустье, а затем отстранил от работы. Оказывается, Гувера связывала с Роем Коном давнишняя дружба, восходящая к временам маккартизма. В те годы Рой Кон был главным юридическим советником в комиссии, возглавлявщейся висконсинским сенатором. Гувер, Маккарти и Кон тесно сотрудничали в «охоте на ведьм», среди которых в качестве крупной дичи фигурировал и бывший рузвельтовский министр Генри Моргентау, отец нью-йоркского прокурора! И вот балбесы из нью-йоркского отделения ФБР умудрились выдать Кона его заклятому врагу. Дело осложнялось еще и тем, что Кон во время ареста занимал пост юрисконсульта фирмы по производству спиртных напитков «Шенли дистиллерс», президент которой Льюис С. Розенстил был личным другом Гувера. А надо сказать, что от финансовых операций мистера Розенстила за версту несло не одним спиртным перегаром.
Пути Гувера и Моргентау скрестились не просто в личном плане. Прокурор Нью-Йорка резко критиковал ФБР на то, что оно не расследует преступления «белых воротничков», а по старинке копается в грязном белье взломщиков. «Кража ценных бумаг и акций на Уолл-стрите, достигшая сорока пяти триллионов долларов, является современной формой вооруженных ограблений банков, — говорил Моргентау, — Она не требует ни оружия, ни автомашин для бегства, ни бравады. Но размеры нелегального богатства, сколачиваемого путем кражи ценных бумаг, настолько велики, что миру Диллинджера такое даже во сне не снилось».
Моргентау помянул Диллинджера, естественно, неспроста. Стрела была направлена в Гувера, и лучник хотел, чтобы публика знала об этом. «Похитители ценных бумаг крадут за один день больше, чем удалось награбить в течение всей своей жизни Диллинджеру, — продолжал Моргентау. — Но тем не менее ФБР почти ничего не предпринимает против них. Эдгар предпочитает заниматься сулящими широкое паблисити делами об ограблении банков. Он но-прежнему срывает своих агентов с расследования организованной преступности и пускает их по следу пустячных грабежей со взломом, с которыми вполне может управиться местная полиция». Достаточно сравнить знаменитые гуверовские списки и объявления о розыске наиболее опасных преступников с перечнем «белых воротничков», занимающихся темными махинациями на Уолл-стрите, чтобы понять — ФБР палит из пушек по воробьям. «Один толковый почтовый инспектор или сотрудник налогового бюро стоит четырех-пяти агентов ФБР», — говорит коллега Моргентау, тоже прокурор одного из больших американских городов.
«Вольности» Роберта Моргентау не прошли даром. Бизнесмены и адвокаты, дела которых он расследовал, имели весьма влиятельных покровителей в Вашингтоне. Сыграли свою роль и внутрипартийные дрязги. (Моргентау — демократ.) Министр юстиции Митчелл, тот самый, которого с Гувером и водой нельзя было разлить, заставил уйти в отставку строптивого прокурора. Его просьбу разрешить довести до конца начатые дела или хотя бы дела, уже находящиеся в производстве, категорически отклонили. Еще бы! Моргентау для того и выпихивали, чтобы он не смог размотать клубок преступлений, нити которого тянулись очень и очень далеко. Благодаря этой передряге уцелел и пройдоха Рой Кон. Суд оправдал его, найдя улики обвинения «недостаточными». Сам Кон бурно опровергал слухи о том, что его спасло заступничество Гувера.
Итак, похищение автомобилей — для статистики, вооруженные ограбления банков — для романтики и «коммунистические заговоры» — для политики. На этих трех китах зиждилась легенда о Гувере — оплоте законности и порядка, Джи-мэне № 1 и спасителе отечества от «красной угрозы». Абсурдная, как библейский миф о непорочном зачатии, она, подобно этому мифу, объявлялась недоступной сомнению, Гувер — что папа римский. Зловещее досье ФБР гарантировало догмат его непогрешимости.
Он привык спускать шкуры со своих жертв и не привык спускать своим критикам. Когда авторы «Доклада комиссии Уоррена» сделали несколько робких упреков в адрес ФБР, проявившего, мягко говоря, некоторую нерасторопность во время покушения на президента Кеннеди в Далласе, Гувер немедленно и публично обозвал их «защитниками футбольной команды, которые, пропустив гол в собственные ворота в воскресенье, пытаются отстоять их в понедельник утром». Члены комиссии во главе с председателем Верховного суда США Эрлом Уорреном тут же прикусили языки.
Лишь раз Гувер почтил присутствием объединенную комиссию конгресса по преступности. Сразу после первого заседания он позабыл дорогу в ее апартаменты и отрядил препираться с законодателями своего заместителя Делоха.
— Делох, — вспоминает один из членов этой комиссии, — возражал против всего, что ставило под сомнение гуверовскую статистику преступности. Он возражал против любых намеков на коррупцию в полицейских органах. Он возражал против наличия связи между ростом преступлений и социальными условиями. Он возражал, возражал, возражал…
…Если бы Д. Эдгара Гувера не существовало, его надо было бы выдумать. Второго такого дубликата американизма и днем с огнем не сыщешь. Каждый день, за исключением субботы и воскресенья, вашингтонская штаб-квартира ФБР «гостеприимно» распахивала свои массивные, окованные сталью двери для туристов. Любой американец, так сказать, человек из публики, мог сам зайти и убедиться: Гувер не иллюзия. Гувер был, есть и будет. Его смерть — факт клинический, а не политический. Гувер бдит. Гувер не ест хлеб даром. Гувер не пускает на ветер доллары налогоплательщика.
Однажды и мне довелось совершить путешествие по туристским кругам гуверовского ада. У входа нас встретили девушки в голубых костюмах, почти как стюардессы, но только менее красивые и не такие длинноногие.
Девушки в голубом рассортировали туристов по группам и прикрепили к каждой по гиду. Гида, доставшегося мне, звали Кэри Хоув. Это был молодой человек невысокого роста, румяный, тщательно причесанный и одетый с иголочки. Манеры его отличались изысканностью продавца магазина дамского платья, разумеется дорогого. Вся его фигура излучала не то вежливую самоуверенность, не то самоуверенную вежливость. По всему чувствовалось, что он сиял отраженным от Гувера светом. Кэри Хоув был превентивно предупредительным и неназойливо вездесущим. В разговоре с ним выяснилось, что он еще не полноправный сотрудник ФБР, а лишь слушатель гуверовской академии.
— Мой уклон не столько оперативный, сколько научно-технический, — сказал Хоув и, как бы извиняясь, добавил: — С одной стороны, это перспективнее, а с другой, все-таки профессия.
Короче, Кэри Хоув оказался не только вполне благонадежным, что само собой подразумевалось для будущего агента ФБР, не только вполне благовоспитанным, что тоже само собой подразумевалось для нынешнего гида ФБР, но и вполне благоразумным молодым человеком.
Итак, вполне благонадежный, благовоспитанный и благоразумный молодой человек повел нас осматривать витрину гуверовского храма. Первым моим впечатлением было, что я попал в огромный госпиталь. Широкие коридоры, стены, выкрашенные наполовину в голубой, наполовину в белый цвет; застекленные и зашторенные двери, скользкие полы, пахнущие дезинфекционными растворами, и вообще кругом специфическая бедная чистота. Сравнение с госпиталем напрашивалось еще и потому, что по коридорам, пустынным и мрачным, время от времени катили тележки на роликах. И хотя на них под простынями лежали не больные и даже не трупы, а нечто, видимо, не подлежащее взгляду посторонних, тебя невольно охватывала предоперационная дрожь.
То и дело попадались таблички: «Здесь работают. Просьба не шуметь. Спасибо за сотрудничество». Сотрудничать с ФБР никому не хотелось. И шуметь было боязно. Говорливая толпа туристов мгновенно сникла. Даже чета из Техаса, без умолку болтавшая до этого на самых высоких регистрах. Только дети оставались по-прежнему жизнерадостными. Им, несмышленышам, было невдомек, куда их затащили родители. Но ничего. Подрастут — узнают. И тоже научатся держать язык за зубами.
Предводительствуемые мистером Хоувом, мы пересекли внутренний дворик министерства юстиции с уютным выносным кафе под разноцветными шатрами-тентами и очутились в очередном предбаннике ФБР или приемном покое, если придерживаться аналогии с госпиталем, или чистилище, если оставаться верным сравнению с адом.
Здесь мистер Хоув обратил наше внимание на диаграмму динамики преступности в Соединенных Штатах: каждые тридцать девять минут — убийство, каждые две секунды — кража и так далее. Под диаграммой был установлен экран-мигалка. Как только в штаб-квартиру ФБР поступает сообщение об очередном преступлении, экран вспыхивает красным цветом, и появляется новая порядковая цифра. Пока мы там находились, экран вспыхнул дважды, Я успел записать зафиксированные на нем цифры: 4 446 800 — 4 446 601 — 4 446 602. Весьма недурно для середины года! (С наступлением каждого нового года мигалка ФБР начинает «свежий» отсчет — от нуля.)
Вдохновленные тем несомненным фактом, что в Соединенных Штатах если и не борьба с преступностью, то, во всяком случае, статистика преступности поставлена на широкую ногу, мы поднялись на второй этаж. Над дверью, ведущей в очередной коридор, красовались весы. Не те, что правосудия, а обыкновенные, аптекарские. Чертоги, раскинувшиеся за этой дверью, принадлежат не божественной Фемиде, а вполне земной криминалистике. По обе стороны коридора расположены всевозможные лаборатории.
Было нечто символическое в той очередности, как открывалась и исчезала эта панорама лабораторий. Словно отдавая почтительную дань священному и неприкосновенному принципу частной собственности, во владениях которой главным удостоверением личности служит чековая книжка, первой шла лаборатория, где анатомируются фальшивые чеки. Нам показали умопомрачительное количество шариковых и иных ручек, которыми пользуются в Соединенных Штатах, и не менее бесчисленные образцы чернил, в которые эти ручки обмакиваются и которыми они заправляются.
— А можно ли с помощью такой вот «ручкотеки» установить, кто разрабатывает и кто подписывает, ну, скажем, военный бюджет страны? — спросил я мистера Хоува.
— Разумеется, можно. Но для чего? Их и без того все знают, — несколько удивленно ответил он.
В том-то и дело, что знают. Знают и главного грабителя — военно-промышленный комплекс, который подделывает бюджет Америки таким образом, что из кармана десятков миллионов извлекаются десятки миллиардов. А кто из фальшивомонетчиков может сравниться с ее величеством инфляцией? Тебе кажется, что в твоем бумажнике полноценный доллар, а он, подлец, оборачивается шагреневой кожей, как только извлекаешь его на свет божий. И что самое обидное, укорачивается этот шагреневый доллар не в результате выполнения твоих желаний, как у Бальзака, а в результате разбоя, творимого королевой-инфляцией.
Конечно, преследование таких преступников, как военно-промышленный комплекс и инфляция, в компетенцию ФБР не входит. Другое дело — их укрывательство.
Идем дальше. Лаборатория, расследующая причины автомобильных катастроф. Лаборатория, где анализируются кровь, слюна, пот и «другие жидкости». Лаборатория, где под микроскопами изучаются такие улики, как следы ног, волосы, обрывки одежды и так далее.
— Это особенно важно для установления того, кто совершил нападение — человек или зверь, — поясняет мистер Хоув.
Человек или зверь! Вы слышите?
Несколько дольше мы задержались в лаборатории, занимающейся разбором творчества авторов, пишущих в анонимно-эпистолярном жанре и имеющих обыкновение отстукивать свои опусы на машинке.
— Сейчас в Америке развелось довольно большое количество шантажистов. Процветают по-прежнему и похищения. Анализируя «почерк» пишущей машинки — каждая из них имеет свой неповторимый «почерк», — иногда можно докопаться до преступника, — говорит мистер Хоув.
С внимательностью профанов рассматриваем вещественные тому доказательства, всякие «ундервуды» и «ремингтоны», наведшие в то или иное время на след того или иного шантажиста.
Наконец мы подошли к последней лаборатории, выглядевшей как оружейная палата или, говоря менее архаично, как арсенал. Здесь были выставлены все типы стрелкового оружия, производившегося и производящегося в Америке, — револьверы, ручные пулеметы, автоматы, ружья, обрезы. Никаких следов атомного, ракетного, бактериологического и химического оружия обнаружить не удалось. Не было и напалма.
— Восемьдесят пять процентов этих экспонатов ФБР приобрело бесплатно на добровольных началах у гангстеров. Остальные пятнадцать процентов тоже бесплатно, но недобровольно, — пошутил наш гид.
Пистолеты и пулеметы мрачно поблескивали вороненой сталью. Даже став лабораторными экспонатами, они не проявляли никакой склонности к юмору. Сейчас их дула не дымились, скованные музейной немотой. Но каждое из них могло рассказать кучу историй, которые заставили бы позеленеть от профессиональной зависти голливудских сценаристов и побелеть от страха любого кинозрителя.
— В этой лаборатории изучают стреляные гильзы, найденные на месте происшествия, и устанавливают, каким видом оружия пользовались преступники, — продолжал давать пояснения мистер Хоув.
Итак, оружие, которое гангстеры когда-то наводили на своих жертв, превратилось в наводчика на самих гангстеров.
На этом закончилось наше хождение по лабораториям — от фальшивых чеков до подлинного оружия. Словно все общество наживы и насилия промелькнуло перед нами в срезе под микроскопом. От фальшивых чеков до подлинного оружия…
Знаменитую картотеку ФБР, где хранится уникальная коллекция отпечатков пальцев, нам почему-то не показали. Быть может, гид исходил из того, что все мы так или иначе уже побывали там и даже оставили свои визитные карточки. Впрочем, почему «быть может»? Мистер Хоув прямо так и сказал:
— Не исключена возможность, что в этой картотеке имеются и ваши отпечатки пальцев.
Произнося эти слова, он обворожительно и лукаво улыбался, давая понять, что шутит. Но шутка, по-видимому, стереотипная — ведь мы были у мистера Хоува не первыми и не последними — успеха не имела. И вполне понятно почему. Кстати, на диаграмме, разъясняющей функции картотеки, значилось, что ко дню нашего посещения штаб-квартиры ФБР число карточек с отпечатками пальцев составляло 197 171 242. Согласитесь, что это весьма недурно для государства с двухсотпятнадцатимиллионным населением.
После того как мы вдоволь нагляделись на диаграмму, внушавшую почтительный трепет своей цифровой всеохватностью мистер Хоув погрузил нас в два просторных лифта и повез в подвальное помещение, где расположены музей и стрельбище.
Музей напоминал рекламные щиты кинотеатров Бродвея и 42-й стрит. Те же персонажи, те же имена, но только без кавычек. Аль-Капоне, Датч Шульц, Бонни и Клайд, кровавая мама Бэркер, Бэби Фейс и, разумеется, гуверовский фаворит Джон Диллинджер. Ему отведен целый стенд. Вот сигара, которую не успел докурить гангстер. Вот револьвер, который он не успел разрядить. Вот его очки. А вот канотье с аккуратно подклеенными полями. Они сломались, когда Диллинджер рухнул на тротуар, прошитый пулями детективов. А вот, наконец, и его пуленепроницаемый жилет.
— В ту роковую ночь Диллинджер был без жилета. В Чикаго стояла страшная жара — 102 градуса по Фаренгейту, — говорит с непонятной ноткой грусти в голосе мистер Хоув.
Как видно, даже прославленные гангстеры не всегда делали погоду. Иногда случалось наоборот.
Музей ФБР — это далеко не только история. Это еще и злоба дня, в первую очередь политическая. Вот, например, стенд, на котором красуются фотографии «десятка разыскиваемых» — наиболее опасных преступников. Но почему на стенде не десять, а одиннадцать фотографий? Быть может, я обсчитался? Пересчитываю. Нет, одиннадцать. Что за чертовщина! Обращаюсь за разъяснением к мистеру Хоуву.
— Да, вы правы. На стенде одиннадцать фотографий. Традиция нарушена по личному распоряжению директора ФБР. Нарушена для лидера «Черных пантер» Рэпа Брауна. Он весьма опасный преступник, хорошо вооружен и способен оказать ожесточенное сопротивление. Вот мы и сделали для него исключение, — с готовностью просветил меня фэбээровский Вергилий.
Стенд под пышным названием «Преступление века» повествует о деле супругов Розенберг, ставших жертвами судебной расправы. Их посадили на электрический стул по обвинению в краже атомных секретов.
— Так значит, если бы не они, русские не могли бы создать свое ядерное оружие? — спрашивает гида техасец в клетчатых шортах и желтой спортивной рубахе.
— Разумеется, нет, — отвечает без промедления и без тени сомнения мистер Хоув.
Блажен, кто верует.
Кстати, в том сезоне в театре «Мюэик бокс» на Бродвее шла пьеса Дональда Фрида «Расследование» — о деле Розенбергов. Пьеса не только художественное, но и документальное опровержение виновности Джулиуса и Этель. Она полностью построена на материалах судебного разбирательства. Актеры Энн Джэксон и Джордж Гриззард, игравшие супругов Розенберг, рассказывали мне, что раньше и они верили в их виновность. Но, проникнув в духовный мир своих героев и изучив все обстоятельства дела, они переменили мнение…
И еще один экспонат музея — стенд под названием «Портрет шпиона». Он посвящен легендарному советскому разведчику полковнику Рудольфу Абелю, «мастер-шпиону», как называл его с оттенком непроизвольного восхищения в голосе наш гид…
Туристский маршрут по ФБР имеет четко разработанную драматургию. Все время вас держат в напряжении, которое возрастает от комнаты к комнате, от этажа к этажу. Взлеты и падения лифтов нагнетают нервическую аритмию, бесконечные коридоры создают чувство потерянности. Вам словно внушают мысль о том, что невозможно укрыться от всевидящих глаз и всеслышащих ушей ФБР. В ваши вены вместе с героином страха как бы вливают глюкозу благонадежности. И, наконец, под занавес раздаются выстрелы. Это катарсис. Но после него разрядка не наступает, ибо разряжаются магазинные коробки, а не нервы. Звуки выстрелов преследуют вас даже после выхода из здания ФБР, и невольно хочется ощупать свое бренное тело, ущипнуть себя за щеку, убедиться, а жив ли я еще?
Полигон, оборудованный в подвальном помещении ФБР, напоминает длинную бетонированную кишку. Он больше похож на камеру пыток, чем на стрельбище. Драматургия маршрута как бы заводит вас в тупик, из которого кет выхода. Разве что на тот свет?
Здесь мистер Хоув передал нас на попечение детектива — инспектора Шмидле. Во внешности детектива не было ничего демонического. Крупный, розовощекий, в голубом двубортном блейзере, он напоминал преуспевающего бизнесмена, чье хобби — парусный спорт.
Мистер Шмидле вежливо приветствовал нас и тут же огорошил небольшой лекцией.
— Стандартным оружием агентов ФБР является пистолет 38-го калибра и автомат 45-го калибра. Агенты-оперативники обязаны владеть ими в совершенстве. Что значит в совершенстве? Посмотрите вот на эту мишень. — Шмидле указал на черную мишень, выполненную в форме человеческой фигуры и размеченную всевозможными цифрами и буквами. — Обратите внимание на секции, помеченные комбинацией «К-2». Это области человеческого тела, попадание в которые смертельно. Идеальный результат — пятьдесят пуль, всаженных в «К-2» после пятидесяти выстрелов.
Затем мистер Шмидле перешел от слов к делу. Он прикрепил к двойному металлическому тросу на роликах вполне девственную мишень и потянул за трос. Мишень, подрагивая, стала удаляться от нас. Шмидле задержал ее на расстоянии приблизительно в тридцать-сорок шагов от себя и вышел на исходный рубеж, отгороженный от нас прозрачным пуленепробиваемым пластиком, к которому мы немедленно припаялись. Он встал за некое подобие дирижерского пульта. На нем были разложены пистолеты и автоматы. Детектив начал стрелять из пистолета 38-го калибра, а завершил серию очередью из автомата 45-го калибра. Стрелял он быстро и уверенно. Гильзы забарабанили железным дождем по пуленепробиваемому пластику, и все мы невольно отпрянули назад.
Кончив стрелять, мистер Шмидле вновь присоединился к нам. Мишень была погружена во мрак, и нельзя было разобрать, как разделал ее детектив. Шмидле, не говоря ни слова, выдержал, по-видимому, заранее рассчитанную паузу, а затем неожиданно включил рубильник. И мы увидели, что мишень изрешечена пулями. Свет эффектно лился сквозь дырочки, усеявшие лицо и грудную клетку черного человеческого силуэта. Детектив с помощью троса притянул его к себе, снял со штатива и передал нам на обозрение. Все пятьдесят дырочек дружно расположились в смертельной секции «К-2». Взрослые в немом изумлении качали головами, а дети стали просить у мистера Шмидло расстрелянные гильзы на память. И он начал милостиво раздавать их, словно кинозвезда автографы.
Раздарив полную пригоршню гильз, детектив-инспектор вновь переключил свое внимание на взрослых.
— Вопросы есть? — осведомился он.
Вопросов не было. Все было ясно.
Лишь какой-то конопатый мальчишка поднял руку.
— Можно ли взять с собою мишень, сэр?
— Конечно, можно, — великодушно разрешил мистер Шмидле, и, свернув силуэт в трубочку, передал мальчику. Тот гордо окинул взором позеленевших от зависти сверстников и, вскинув трубочку на манер автомата, нацелился на них:
— Тра-та-та!..
Мистер Шмидле понимающе усмехнулся…
— Этот полигон показательный. Наше главное стрельбище находится на ферме академии ФБР в Куантико, в штате Виргиния, — раздался за нашей спиной голос мистера Хоува, и мы снова перешли под его опеку.
Мистер Хоув благополучно вывел нас во двор министерства юстиции с уютным выносным кафе под разноцветными шатрами-витринами. В кафе было пусто. Лишь два негра лениво красили в желтый цвет деревянные скамейки. Через окованные сталью ворота выехал черный «кадиллак». Б окне автомобиля промелькнул некто в фетровой шляпе.
— Уж не Гувер ли? — произнес техасец в клетчатых шортах.
— Как же! Гувер — невидимка. Это, наверное, его двойник, — с презрительней снисходительностью откликнулся конопатый мальчишка, тот самый, что выпросил у детектива мишень. По-видимому, он был всезнайка или почти всезнайка.
— А кто охраняется сильнее — мистер президент США или мистер директор ФБР? — спросил он гида.
— Мистер президент США. Но мистер директор ФБР тоже имеет надежную охрану, — ответил тот.
— А когда будет готово новое здание бюро? — не унимался конопатый. Он и впрямь хотел все знать.
— Вот молодец, что напомнил. Сейчас мы строим в Вашингтоне новую штаб-квартиру ФБР, более просторную и современную. Ничего не поделаешь, приходится расширяться.
Все понимающе закивали головами.
— Итак, спасибо за внимание и до свидания. Заходите еще. Или сюда, или уже на новую квартиру. Разумеется, в качестве туристов. — Мистер Хоув улыбнулся во всю ширину своего румяного лица.
Наверное, шутка была стандартной. Наверное, он проводил ею уже не одну группу туристов. И тем не менее она прозвучала необычайно свежо. Своей уместностью…
Прежде чем попасть на полигон ФБР, надо миновать гигантскую карту мира. Ее не назовешь ни географической, ни политической, ни даже электрической, хотя в ней, несомненно, присутствуют элементы и того, и другого, и особенно третьего. Карта сверкает и переливается всеми цветами радуги. Мигают тысячи миниатюрных лампочек. Вспыхивают и гаснут трассирующие линии-стрелки.
И тем не менее, если попытаться дать наиболее сжатое и точное определение этой карты, то им будет — крапленая. Именно крапленая, а не географическая или политическая. Мир социализма выполнен в красном цвете, так называемый «свободный мир» — в зеленом» Синие стрелки изображают основные направления «инфильтрации коммунизма». Карта богато иллюстрирована дешевой пропагандой. Например, рисунок — мальчик за школьной партой с заклеенным пластырем ртом и подпись под ним: «Образование по-коммунистически». Или другой рисунок — женщина опускает бюллетень в урну, а рядом стоит огромный солдат в шинели, меховой шапке и с автоматом в руках. Подпись под рисунком гласит: «Выборы по-коммунистически». И так далее.
В центре этой своеобразной карточной колоды красуется портрет самого Д. Эдгара Гувера. Он строго смотрит на вас и как бы предупреждает: «Не ходите, дети, в Африку гулять!» Впрочем, у дедушки Гувера акул, горилл и крокодилов заменяет одно синтезированное чудовище — коммунизм.
На портрете Гувер отнюдь не выглядит древним дедушкой. Он изображен бравым, пышущим здоровьем мужчиной в соку. Не тот ли это портрет, который был скомпонован ни фотографий нескольких агентов ФБР? Недаром же он выполнен известным голливудским фотографом. Ведь сам-то Гувер не реальное лицо, а миф. А эти ребята из Голливуда большие доки по части всевозможных иллюзионов. Канонический портрет Гувера неизменно сопровождал нас на протяжении всего путешествия по бесчисленным туристским кругам фэбээровского ада. Выполненный то в масле, то в графике, выложенный мозаикой и запечатленный фотокамерой, он бдил. Неусыпно. На одних этажах портрет висел в гордом одиночестве, на других его окружало созвездие почетных грамот и призов, полученных чемпионом по борьбе с инакомыслием за свою долгую карьеру всеамериканского филера.
Родился он первого января 1895 года в Вашингтоне. Учился в юридической школе имени Вашингтона. Жил, работал и умер в Вашингтоне. Жил, работал и умер с мечтой о том, чтобы Америка забыла про Джорджа Вашингтона. С нее вполне достаточно помнить об Эдгаре Гувере.
…Когда экономка директора ФБР нашла своего патрона бездыханным в спальне, многие в Штатах облегченно вздохнули. Пронесло, мол. Ой ли? Ведь будды не умирают, а лишь перевоплощаются… В вашингтонских коридорах власти заменили не Гувера, а лишь того двадцать шестого актера-детектива, который играл его роль по сценарию, сочиненному журналом «Ридерс дайджест».
Теперь ее играют двадцать седьмой, двадцать восьмой, двадцать девятый…
Сценарий тот же…
Вашингтон — Нью-Йорк.
1974 год
Шпион № 1
Он умер не в плаще и не от удара кинжалом. Аллен Уэлш Даллес, которого называли шпионом № 1 Соединенных Штатов Америки, тихо скончался в госпитале Джорджтаунского университета от осложнения в легких, вызванного азиатским гриппом.
Во время панихиды, проходившей в пресвитерианской церкви Вашингтона, кто-то вспомнил полушутливое-полусерьезное предостережение о том, что, если по недосмотру апостола Петра Аллен Даллес попадет на небеса, он может учинить там избиение ангелов и уж наверняка подорвет пару-другую звезд, разумеется, первой величины.
— Ну, это уж слишком. Вряд ли далее Аллен Даллес способен развести адское пекло в райских кущах, — возразили в том же полушутливо-полусерьезном тоне говорившему. — Но то, что он зашлет в преисподнюю своих агентов и установит с ней секретную связь, никакому сомнению не подлежит…
Последние годы своей бурной жизни, нашпигованной всевозможными приключениями, Аллен Даллес провел в тиши фамильного особняка в Вашингтоне. Попыхивая знаменитой трубкой, которую он почти никогда не выпускал из зубов, Даллес писал мемуары, редактировал «Выдающиеся и подлинные шпионские истории», книгу, которую «Нью-Йорк таймс» прозвала «антологией современного шпионажа», а в минуты отдохновения перечитывал романы Флеминга о похождениях Джеймса Бонда. Теперь он мог смаковать их. А еще совсем недавно он штудировал Флеминга с профессиональной точки зрения, делал пометки на полях и поручал своим экспертам лабораторное изучение головоломных задумок и фантастической экипировки Бонда, чтобы отделить зерна от плевел. (Именно в результате подобных опытов американская разведка взяла на вооружение бондовский трюк — нож, спрятанный в каблуке ботинка и приводимый в действие скрытой пружиной.)
Иногда его вновь призывали для выполнения «разовых» поручений. Он участвовал в работе комиссии Уоррена, расследовавшей, а точнее, маскировавшей обстоятельства убийства Джона Кеннеди. В 1964 году по поручению президента Джонсона он совершил путешествие по великой реке Миссисипи, охваченной расовыми волнениями, чтобы составить рекомендации для их обуздания. Но то были последние всплески его длительной и бурной карьеры.
Даллес был рожден для шпионажа, как птица для полета. В запутаннейших лабиринтах тайной войны Даллес чувствовал себя как рыба в воде. Все, что знал и умел вымышленный Джеймс Бонд, могло преспокойно умоститься в одном мизинце на руке Даллеса. Но тем не менее он сошел со сцены, напоминая подбитую птицу, рыбу, выброшенную на берег, шулера, которому дали по рукам. И дело тут совсем не в том, что таланта не хватило, что подвели сноровка и опыт, что внезапно отказала пружина, приводящая в действие нож, спрятанный в каблуке его ботинка. Дело в том, что игра, которую вел Даллес, была проигрышной по самой своей сути — он пытался оттянуть назад пружину развития послевоенного мира, и чем больше ему казалось, что он преуспевает в этом, тем больнее и сильнее била она, вырвавшись из его цепких рук, повинуясь одновременно и законам физики, и законам истории.
Кто-то назвал братьев Даллесов — Джона Фостера и Аллена Уэлша — братьями Гракхами «наоборот». Как правило, параллели подобного рода скорее броски, чем точны. Но в данном случае суть исторической миссии братьев Даллесов схвачена верно. «Холодная война» старшего и «тайная война» младшего велись против одной и той же цели — коммунизма. Этот уникальный тандем доминировал в американской политической жизни почти целое десятилетие. Старший пытался разговаривать с нами на языке силы, младший — на языке шпионажа. Старший целился нам в грудь атомными бомбами, младший норовил всадить в спину отравленный кинжал. Религиозный фанатизм старшего и макиавеллистское безбожие младшего были одинаково пропитаны ненавистью к прогрессу, на голову которого они призывали фурий «массированного возмездия». Но возмездие, не менее массированное оттого, что оно было не ядерным, а историческим, настигло их самих. Проповедник и проводник политики «отбрасывания коммунизма» сами оказались выброшенными на мусорную свалку истории.
В этом было нечтоо символическое. Лишь после того, как призрак приближающейся смерти стал затуманивать взор Джона Фостера, его сознание начало проясняться. Он вынужден был признать несостоятельность своей философии. Аллен Уэлш, задумавший весною 1961 года покончить с социалистической Кубой, свернул шею не ей, а себе. Когда воды залива Свиней сомкнулись над разгромленными силами вторжения, выяснилось, что вместе с ними пошла ко дну и карьера Аллена. «Титаник» шпионажа оказался потопляемым. Когда впоследствии Даллеса спрашивали: а не было ли вторжение на Кубу аморальным и незаконным? — он хладнокровно пояснял, что об успешных операциях разведка помалкивает, а ее провалы говорят сами за себя.
Приблизительно в таком же духе сказал о Даллесе и президент Кеннеди: «О ваших успехах умалчивали, о ваших неудачах трубили». Сам Кеннеди был далеко не в восторге от Даллеса. Престиж молодого президента, въехавшего в Белый дом всего за три месяца до того, был серьезно поколеблен кубинской авантюрой. «Даллес — легендарная фигура, — жаловался он своему ближайшему окружению, — а с легендарными фигурами нелегко сотрудничать». Через семь месяцев после разгрома в заливе Свиней Кеннеди сделал Даллеса козлом отпущения.
— Согласно британским законам подать в отставку должен был бы я, — сказал президент шпиону, — но по нашим законам, боюсь, что это придется сделать вам.
Аллен Даллес повиновался. Вашингтон вешал на него одновременно и собак и ордена. Он принимал и то и другое. В 1961 году он принял из рук Кеннеди медаль «За национальную безопасность» и отставку…
С именем Аллена Даллеса связана целая эпоха в истории американской разведки. Это он, по сути дела, превратил ее из хобби любителей в ремесло профессионалов, из узкого клуба в левиафана, неподвластного конгрессу. Анналы истории хранят знаменитый анекдот о том, как Генри Стимсон, бывший государственным секретарем более сорока лет назад, распустил единственный имевшийся в то время в Вашингтоне шифровальный отдел со словами: «Джентльмены не читают чужих писем». Аллеи Даллес был джентльменом с головы до ног, но это не мешало ему читать и чужие письма, и чужие мысли. Ему платили за такую начитанность из неподотчетных фондов. Но отчитываться все-таки пришлось. Правда, несколько позже.
Формально первым директором Центрального разведывательного управления США был генерал Уолтер Кеделл Смит, но именно Даллес стал подлинным создателем ЦРУ.
С 1947 года по поручению президента Трумэна он участвовал в выработке структуры этой организация, возглавлял комитет по изучению ее «возможной эффективности в рамках закона». В 1950 году Смит попросил Даллеса приехать из Нью-Йорка, где он занимался частной адвокатской практикой, на несколько недель в Вашингтон для обсуждения доклада вышеназванного комитета. Несколько недель обернулись одиннадцатью годами. Сначала он стал заместителем директора ЦРУ, затем его главою. Он был неограниченным монархом этого государства в государстве, который не только царствовал, но и управлял. «Я шпион, а не бюрократ, — любил повторять Даллес. — Пусть бумаги пишут другие. Мое дело добывать их». Близкие сотрудники Даллеса рассказывают, что он непосредственно вникал во все детали «срочных операций», если они сулили авантюрно закрученную интригу. Его самоуверенность не знала границ. Границы в жизни и на карте существовали лишь для того, чтобы нарушать их.
Но вмешательства в свои собственные дела Даллес не терпел и никому не позволял. Даже бешеному сенатору Джо Маккарти. Когда последний задумал провести «охоту на ведьм» в заповедниках ЦРУ, избрав в качестве жертвы Вильяма Банди (впоследствии заместитель государственного секретаря), Даллес встал на дыбы, и Маккарти пришлось ретироваться. Столь же неудачной оказалась попытка создания объединенной комиссии конгресса по надзору за деятельностью ЦРУ. Даллес легко похоронил это мертворожденное дитя, презрительно намекнув, что конгрессу, страдающему недержанием речи, нельзя доверять государственные тайны.
…У входа в штаб-квартиру Центрального разведывательного управления укреплен барельеф с изображением Аллена Даллеса, Надпись на барельефе гласит: «Памятник ему — все то, что окружает нас». В каком-то смысле слова эти вещие. Подрывная деятельность, шпионаж и диверсии давно стали непременным атрибутом американского империализма. «Ищи женщину», — говорили французские летописцы, пытаясь найти скрытые пружины истории в страстях человеческих. «Ищи шпиона», — можно сказать о многих событиях, отмеченных дьявольской десницей ЦРУ. Оно бесцеремонно вторгалось во внутренние дела других государств, свергало и назначало правительства, заставляло балансировать мир на грани войны. Джон Фостер Даллес, суровый и аскетичный, шел по проволоке в дипломатическом фраке с именем бога на устах; Аллен Уэлш Даллес, улыбчивый эпикуреец, проделывал тот же трюк при плаще и кинжале (внешне они выглядели добротными твидовыми костюмами) с именем черта, растворявшегося в дыме от его трубки.
Сейчас уже ни для кого не является секретом, что низвержение правительства Моссадыка в Иране в 1953 году было делом рук Центрального разведывательного управления. Аллен Даллес лично планировал эту операцию, получая приказы от нефтяных королей и дирижируя подкупленными крикунами тегеранского майдана. В июле 1964 года ЦРУ спровоцировало гражданскую войну в Гватемале с целью ликвидации режима президента Джакобо Арбенса Гусмана, слишком уж левого по американским стандартам, Когда Эйзенхауэр спросил Даллеса, каковы шансы на успех этого предприятия, последний ответил: «Двадцать — за, восемьдесят — против», но тут же добавил, что в случае промедления шансы еще более ухудшатся. Эйзенхауэр дал свое согласие, и молодчики Даллеса еще раз продемонстрировали перед всем миром, как следует понимать «доктрину Монро» и принцип «Америка для американцев».
Но наиболее ненавистным Карфагеном, которым должен был пасть и тем не менее упорна не собирался делать этого, всегда был для Даллеса мир социализма. «Коммунизм — вот главная опасность, стоящая перед нами, главная опасность нашим свободам, нашим институциям, всему тому, что дорого нам», — патетически восклицал он. Руководимый слепой ненавистью к коммунизму, Аллен Даллес готов был играть с огнем и часто играл с ним, рискуя теми самыми «институциями», в любви к которым он присягал на своем шпионском клинке. Он патологически страшился разрядки международной напряженности. Его ведомство систематически поставляло Белому дому и конгрессу подтасованную информацию о социалистических странах с целью пришпорить гонку вооружений и сорвать мирное урегулирование, если таковое намечалось, Даллес лично руководил подрывными операциями против Германской Демократической Республики. Он один из главных инициаторов превращения Западного Берлина во «фронтовой город». Он принимал самое непосредственное участие в разработке планов подземного тоннеля из западного сектора Берлина в восточный, по которому был проложен бикфордов шнур диверсий и провокаций.
Но тот же Даллес на своем горьком опыте мог убедиться, что шпионы, которых он засылал к нам за стрижкой овец, все чаще возвращались стрижеными, а то и вовсе не возвращались. Наиболее громким, хотя далеко не единственным, фиаско Даллеса было пленение пилота Фрэнсиса Пауэрса после того, как советские ракеты сбили хваленый американский разведывательный самолет У-2. Это произошло в 1960 году, в момент, когда президент Эйзенхауэр находился в Париже, собираясь приступить к переговорам с советскими руководителями. Его министр иностранных дел планировал «встречу в верхах», а оупершпион торпедировал ее тоже в верхах, правда, не дипломатических, а атмосферных. Будучи уверенным, что самолет и пилот погибли, Даллес подтолкнул Эйзенхауэра на прямую ложь, которая была публично разоблачена. Правда, тогда Эйзенхауэр не решился уволить Даллеса в отставку, как это сделал несколько позже президент Кеннеди, поставленный в аналогичную ситуацию после провала вторжения на Кубу, организованного ЦРУ.
Надо сказать, что братья Даллесы вообще были злыми гениями Эйзенхауэра. История с У-2 — великолепное тому подтверждение. Имеется любопытная версия о том, как Аллеи Даллес «продал» Эйзенхауэру план шпионских полетов У-2 над советской территорией. Даллес сыграл на пристрастии президента к гольфу. Он показал ему снимки, сделанные с воздуха с высоты 70 тысяч футов аппаратурой, установленной на борту У-2. На них президент мог отчетливо различить здание и лужайку национального гольф-клуба «Аугуста». Президент все еще колебался. Тогда Даллес, подобно змию-искусителю, обратил его внимание на весьма существенную деталь — на снимках был воспроизведен даже небольшой мячик для игры в гольф, белевший в зелени травы. Это окончательно сразило Эйзенхауэра, и он дал согласие на полеты У-2.
Трудно сказать, насколько соответствует действительности эта версия и не является ли она плодом мифотворчества, которым увлекались поклонники Аллена Даллеса. Но даже если это и миф, в нем весьма метко схвачены характерные черты шпиона № 1: неразборчивость в достижении намеченной цели, знание человеческой психологии, ее тонкостей и слабостей, а главное — авантюристичность. Аллен Даллес был готов играть судьбами мира, словно мячиком для гольфа. Он не видел в этом ничего аморального, если был хоть какой-то шанс на выигрыш. Размеры ставки его не пугали. Ведь по счетам, как правило, платили, а вернее расплачивались, другие.
Как, это и полагается шпиону, Аллен Даллес был человеком с тысячью лиц. Иногда он играл роль университетского профессора, высоколобого интеллектуала. Седые волосы, рассеченные пробором посередине, седые усики и очки без оправы обезоруживающе действовали на собеседника. «Яйцеголовые» готовы были видеть в нем своего и простодушно развешивали уши. Даллес не замедлил воспользоваться этим. ЦРУ искусно проникло в целый ряд высших учебных заведений страны, организовав, свои шпионские филиалы, например, в Центре международных исследований Массачусетского технологического института. Многие ученые, искренне полагавшие, что занимаются чистой наукой и расширяют контакты со своими коллегами из социалистических стран, вдруг обнаруживали, что барахтаются в даллесовских сетях. Агенты Даллеса проникли в Национальную ассоциацию студентов, вкладывая деньги в студенческие обмены и экскурсии и состригая с них разведывательные купоны. Подобная практика продолжалась более пятнадцати лет, пока не была разоблачена в 1967 году левым студенческим руководством. Шокированная профессура бросилась с упреками к «своему» Даллесу, уже пребывавшему в отставке. Но он, приглаживая предательскую седину и поправляя не менее предательские очки без оправы, сухо отрезал: «Мы получали то, что хотели».
Аллен Даллес, как и его старший брат, был своим человеком и в адвокатских конторах Уолл-стрита. Он изучал юриспруденцию в Принстонском университете, подобно Джону Фостеру, и занимался адвокатской практикой на Уолл-стрите в конторе «Салливен энд Кромвел», партнером которой был все тот же Джон Фостер. О старшем говорили, что он выигрывал дела прямой атакой, о младшем, что он обделывал их исподтишка; старший обдирал своих клиентов угрюмо, младший — с энтузиазмом.
Конторы Уолл-стрита, как и университетские колледжи, были респектабельным декорумом и упругим трамплином для супершпиона. В качестве представителя фирмы «Салливен энд Кромвел» Даллес непрестанно колесил по Европе, воздавая богу богово, а кесарю кесарево — делая дела и обделывая делишки. Он стал директором филиала банка Шредера в Нью-Йорке, английской финансовой компании немецкого происхождения. Через банк Шредера он заполучил себе в клиенты «Ферейнигте штальверке» Фрица Тиссена и химический трест «И.Г.Фарбениндустри». Как банкир он сотрудничал с фашистской Германией, как шпион — воевал с ней. Как банкир он выгребал из Германии полновесные рейхсмарки, как шпион — наводнял ее фальшивыми. Надо отдать Аллену Даллесу должное: и то и другое он делал вполне успешно. Моральная сторона проблемы его мало трогала. Он свято верил, что победителей не судят, и не менее свято — в свой успех.
Третье лицо Даллеса — дипломатическое. Собственно говоря, он был потомственным дипломатом. В его роду значились три государственных секретаря — его дед Джон Фостер-старший занимал эту должность при президенте Бенджамине Гаррисоне, его дядя Роберт Лансинг — при Вудро Вильсоне и, наконец, его брат — при президенте Дуайте Эйзенхауэре. Следует упомянуть еще об одном дяде — Джоне Уэлше-старшем, который был послом в Англии и от которого Аллен унаследовал англофильские замашки: твидовые пиджаки, трубку и, разумеется, уважение к Интеллидженс сервис.
Намекая на семейные традиции и рано прорезавшийся талант шпиона-дипломата, некоторые публицисты называли Аллена Даллеса «Моцартом разведки». Он и впрямь был вундеркиндом. По его собственному признанию, его ранние детские воспоминания связаны не с ребячьими забавами, а с американо-испанской и англо-бурской войнами. Он слушал, как рассуждали о них перед камином его сановные предки, и, будучи всего восьми лет от роду, даже ухитрился написать, хотя и с грамматическими ошибками, трактат об англо-бурской войне, который был издан «для служебного пользования» в семейном кругу Даллесов.
О покушении в Сараеве на австрийского эрц-герцога, послужившем стартовым выстрелом к первой мировой войне, Даллес узнал из парижских газет, потягивая аперитив в кафе на Елисейских полях. С берегов веселой Сены он попадает на берега священного Ганга и преподает неизвестно что в английской миссионерской школе. Затем Даллеса видят в Китае и Японии, а несколько позже он объявляется в американском посольстве в Вене. На родине Моцарта «Моцарт разведки» ведет тайную игру с оппозиционными элементами с целью отколоть Австро-Венгрию от Германии. Год спустя его посылают в столицу Швейцарии Берн для сбора разведывательной информации о балканских странах.
После окончания войны Даллес возвращается в Париж и вместе со старшим братом участвует в Версальской конференции в качестве советника американской делегации. Позже он становится сотрудником первого послевоенного посольства США в Берлине. Из Берлина его перебрасывают в Константинополь, а из Константинополя в Вашингтон. В вояжах Даллеса наступает временная передышка. Его назначают главой ближневосточного отдела государственного департамента.
В 1923 году произошло событие, которое сыграло немаловажную роль в карьере Даллеса. Об этом событии стоит рассказать хотя бы вкратце, ибо в нем сказался весь Даллес — его хватка, мгновенная ориентировка, нюх, напористость. Выходя однажды поздно вечером с ужина, Даллес услышал, как мальчишки — уличные продавцы газет, надсаживая горло, обобщали о сногсшибательной «экстре» — неожиданной смерти президента Уоррена Гардинга. Даллес немедленно бросился в госдепартамент. Там никого не оказалось, кроме клюющего носом дежурного клерка. Тогда Даллес отправился на квартиру государственного секретари Хьюза, поднял его с постели, приволок в госдепартамент и начал вместе с ним поиски по телефону вице-резидента Кальвина Кулиджа, которого не было в столице. Кулиджа нашли в Плимуте, где он гостил в доме своего отца. Телефонный аппарат был только у соседей. Их также разбудили и послали за Кулиджами. Между звонками Даллес успел выписать из «Всемирного альманаха» текст президентской присяги. Ее продиктовали по телефону отцу Кулиджа, который, по совету Даллеса, воспользовался своим судейским саном и привел к присяге сына.
Новый президент не забыл услуги, оказанной ему молодым дипломатом… А надо, между прочим, оказать, что потрафить Алдану Даллесу даже в начале его карьеры было не так-то просто. Он отлично знал себе цену и отнюдь не был склонен торговать собой по дешевке. Однажды ему предложили дипломатический пост с окладом восемь тысяч долларов в год, что по тем временам составляло солидную сумму. Возмущенный Даллес немедленно подал в отставку и разразился гневным письмом, которое передал для опубликования в печать, что вызвало немалый скандал. «Я всегда старался жить скромно, — писал Даллес, — но дипломат обязан устанавливать контакты, обязан развлекаться и развлекать других… Ведь общеизвестно, что за обеденным столом и на вечеринке можно добиться большего, чем в офисе». В этом смысле профессия разведчика больше отвечала склонностям Даллеса — сибарита и эпикурейца, любившего хорошо пожить и сорить деньгами значительными, а главное, неподконтрольными…
Со дня приведения к присяге президента Кулиджа и до начала второй мировой войны Даллес успел побывать советником американской миссии в Пекине, экспертом делегации США на трехсторонней морской конференции в Вашингтоне и на столь же бесчисленных, сколь и бесполезных конференциях по разоружению в Женеве. Он играл видную роль в Совете по иностранным делам и лишь его попытка пройти в конгресс от штата. Нью-Йорк окончилась неудачей. (Это была его первая и последняя попытка, Даллес окончательно проникся презрением к выборным должностям и органам, предпочтя кулисы авансцене.)
Я несколько затянул историю странствий Аллена Даллеса, конечно, не потому, что он совершал их в чайльдгарольдовом плаще. Иной плащ был наброшен на его плечи, вернее, дела. Школяр, адвокат, бизнесмен, дипломат, политик, исколесивший весь земной шар, он стал идеальным шпионом, шпионом девяносто девятой пробы, стал ходячим синонимом своей профессии.
Неудивительно, что в годы второй мировой войны шеф стратегической секретной службы Доновен — «Дикий Билл» — поручил именно Даллесу создание подпольной шпионской сети в Европе. Сидя в Берне в особняке пятнадцатого века, Даллес плел сложные и многоплановые интриги, нити которых простирались от гитлеровской рейхсканцелярии в Берлине до опиумных курилен Стамбула. Он имел своих людей в ведомстве Риббентропа, один из которых, по кличке Джордж Вуд, передал ему более двух тысяч фотокопий секретных документов. Его агенты проникли в абвер, контрразведку немецкого вермахта. Через них Даллес напал на след заводов в Пенемюнде, производивших ракеты «фау»; установил контакт с офицерством, готовившим покушение на Гитлера; разоблачил легендарного немецкого шпиона, служившего незаметным камердинером у британского посла в Анкаре; накрыл подпольную радиостанцию, оперировавшую через германское посольство в Дублине, которая передавала инструкции подводному флоту, охотившемуся за караванами американских торговых судов… Всего не перечислишь.
Но была у Даллеса в Швейцарии и иная миссия, миссия дальнего прицела. Воюя с «третьим рейхом», он ни на минуту не забывал о первом в мире социалистическом государстве, своем исконном и главном противнике. В то время как советский народ сокрушал фашизм, Даллес исподволь готовил планы сокрушения социализма. В тогдашнем враге — германском милитаризме его наметанный глаз уже различал будущего союзника, хотя в то время «железный канцлер» Конрад Аденауэр был всего лишь отставным бургомистром Кёльна, находившимся под домашним арестом. Вопреки союзническим решениям, Даллес нагло саботировал курс на безоговорочную капитуляцию Германии. Он стремился спасти с шедшего на дно фашистского корабля как можно больше оснастки для будущих схваток с коммунизмом. Шпионская сеть Шелленберга, кадровое офицерство, тайные склады оружия, стратегические предприятия, в особенности те, интересы которых защищала в мирное время адвокатская фирма «Салливен энд Кромвел», все это учитывалось, приходовалось, укрывалось.
Даллесу не удалось добиться тотального сепаратного мира с Германией. Он довольствовался своим собственным. Я имею в виду операцию под кодовым названием «Восход солнца», закончившуюся капитуляцией германских войск в Италии. Ее планы были разработаны в ходе тайных встреч в швейцарском местечке Аскона между Даллесом и эсэсовским генералом Карлом Вольфом. Даллеса преследовал кошмар появления красного флага в Средиземноморье и на Адриатике, поэтому его условия капитуляции были более чем великодушными.
Тайные махинации шпиона № 1 были раскрыты советской разведкой. Они получили отражение в известной переписке между Сталиным и Рузвельтом. Рузвельт был не первым и не последним американским президентом, которому приходилось, канонизируя ложь, брать под свое крылышко зарывавшегося Аллена Даллеса, расплачиваясь своей репутацией.
…Он умер не в плаще и не от удара кинжалом. Аллен Уэлш Даллес тихо скончался в госпитале от осложнения в легких, вызванного азиатским гриппом. Узнав о его смерти, экс-президент Эйзенхауэр прислал из Геттисберга телеграмму соболезнования, в которой охарактеризовал шпиона № 1 как «преданного слугу общества, чьих выдающихся качеств будет сильно недоставать нации». В телеграмме президента Никсона говорилось, что «благодаря ему мир стал сегодня более безопасным местом».
Древние римляне считали, что об умерших надо говорить только хорошее или просто молчать. Даллес не заслуживает ни того, ни другого. Безопасность на нашей планете может быть достигнута не благодаря, а лишь вопреки шпиону № 1 и следующим за ним порядковым номерам.
Вашингтон — Нью-Йорк.
1973 год