Гостеприимство статуи Свободы, сказавшей Леннону «Приходите!», не встретило одобрения у официальной Америки. Иммиграционные власти сказали Леннону нечто совершенно противоположное: «Уходите!» Вернее даже — «Убирайся!» В течение четырех лет Леннон и Оно вели изнурительную борьбу против насильственной депортации из Америки, таскаясь по бесчисленным и бесконечным судам и административным инстанциям. Многоликий идол превратился вдруг в «нежелательное лицо». Впрочем, словечко «вдруг» здесь не совсем уместно.

Ненависть против Леннона накапливалась под сенью статуи Свободы исподволь. Пока он пел «йе, йе», его еще терпели. Но когда он в самый разгар агрессии во Вьетнаме потребовал «дать миру шанс», то официальная Америка решила дать ему по рукам и зубам и вышвырнуть обратно в Ливерпуль, где его с распростертыми объятиями поджидала тюремная каталажка. По признанию известного «разгребателя грязи» журналиста Джека Андерсона, «попытка депортации Леннона была в действительности политической вендеттой, местью за открытую и красноречивую оппозицию войне во Вьетнаме». Далеко не случайно, что четыре года тяжбы Леннона с иммиграционными властями Соединенных Штатов приходятся как раз на «синий период» его творчества — наиболее заостренный в политическом и социальном плане, наиболее бунтарский и активный.

В конце 1975 — начале 1976 года Джон Леннон исчез с горизонта и как музыкант, и как человек. Он превратился в тех самых «Грету Хьюз и Говарда Гарбо», над которыми сам же когда-то иронизировал.

Что произошло?

Дать исчерпывающий ответ на этот вопрос не так-то просто, скорее, невозможно. Слишком уж многочисленными были причины этого второго «ухода» — уже не от «битлзов», а из искусства и активной жизни. Сам Леннон хранил молчание на сей счет или выражался весьма туманно, неопределенно, недомолвками. Так что волей-неволей многое приходится домысливать, заменяя истинное положение вещей более или менее правдоподобными догадками и допущениями.

Шум, поднятый в мировой печати, грандиозная популярность Леннона и виртуозное искусство его адвоката Леона Уайлдса помешали иммиграционным властям депортировать певца-смутьяна из Америки. Но победа над Фемидой оказалась пирровой. Что-то надломилось в Ленноне. После разочарования в «битлзах» наступило разочарование в Америке, Америке вьетнамской агрессии и «уотергейта». И Леннон затворился, «ушел».

Но стоило ли бороться с иммиграционными властями лишь для того, чтобы стать внутренним эмигрантом? Леннон отвечал, что стоило, и в качестве оправдания кивал на сына. Шон Леннон родился 9 октября 1975 года — в тот же день, что и его знаменитый отец. «Мы с ним близнецы», — говорил Леннон-старший. Иметь сына было навязчивой идеей Джона и Йоко. Врачи говорили им, что это невозможно, что частые преждевременные роды и аборты Йоко и увлечение Джона наркотиками и алкоголем подорвали их здоровье. Муж и жена совершали паломничество по всем гинекологическим светилам западного мира и даже прибегали к помощи китайской иглотерапии. Долгое время все их усилия оказывались безрезультатными, но наконец судьба смилостивилась над ними. У Джона и Йоко родился Шон.

И вот Леннон превратился в «кормящего отца». Эта не было блажью обезумевшего от счастья родителя или, во всяком случае, не только блажью. Применительно к Леннону выражение «кормящий отец» следовало воспринимать без кавычек, фигурально. В течение пяти лет — с рождения сына и почти до самой смерти — Леннон полностью отошел от всяких дел. Он нянчил ребенка, сам выпекал хлеб, делал собственноручно всю домашнюю, так называемую женскую работу. «Меня иногда спрашивали: «Хорошо, но чем вы еще (выделено Ленноном. — М. С.) занимаетесь?» — «Вы что, шутите? — отвечал я. — Дети и хлеб насущный — это вам подтвердит любая домохозяйка — требуют полной отдачи, а не работы На полставки. Приготовив обед, я чувствовал себя каким-то завоевателем и, глядя, как его уничтожали, думал про себя: господи Иисусе, разве я не заслуживаю золотого диска или звания пэра?»

Джон и Йоко поменялись местами. Пока Джон ходил за сыном, гладил белье и стряпал еду, Йоко вела все его дела, руководила граммофонными и издательскими компаниями «Эппл» и «Маклин», занималась помещением капитала и приобретением недвижимости, участвовала в скотоводческих торгах и в совещаниях с юристами… «Коровы много честнее юристов. Они дают молоко и мясо. А юристы загребают деньги и лакомятся лососиной за круглым столом в ресторане отеля «Плаза», — шутил Леннон.

Леннон не мог отказаться от своего богатства и одновременно не хотел вплотную соприкасаться с ним. Кроме того, Джон считал, что замаливает грехи перед слабым полом, к которому он раньше относился, говоря его же словами, как к «туалетной бумаге». Леннон утверждал, что нельзя искренне проповедовать, и тем более исповедовать, равноправие полов, не побывав долгое время в «шкуре женщины». К тому же, напоминали фрейдисты, детство самого Леннона прошло без отца, бросившего его чуть ли не со дня рождения. Так что сын замаливал не только свои грехи, по и отцовские. Однако и это тоже, по-моему, попахивало нехлюдовщиной.

Главное, как мне кажется, было в другом — Леннон бежал от внешнего мира в надежде обрести внутреннюю свободу, бежал от жестокой действительности, отчаявшись изменить ее к лучшему «революцией цветов», бежал, утомленный нанятостью перед одними и ангажированностью перед другими, бежал от тяжелых обязательств вожака своего поколения и от еще более тяжелой любви своих последователей, от обязанности кому-то служить, а кому-то прислуживать, от угрозы вновь превратиться в «битлза», впрягшись в ярмо пифагорейского круга.

Бог лишь аршин, Которым мы мерим Наши страдания… Надо тянуть лямку, Мечтам пришел конец.

А Шон, маленький Шон, был словно соломинка, связывавшая его с жизнью и одновременно скрашивавшая отказ от нее. И, кто знает, быть может, Леннон предчувствовал, что недолго придется ему пить счастье отцовства через эту соломинку и поэтому пытался вместить в годы десятилетия любви, не разлучаться ни на минуту перед неизбежной разлукой навеки…

По бесконечной анфиладе комнат — их было 25 — бродил, затворившись в волшебный замок готической «Дакоты», Джон Леннон — «кормящий отец», в линялых джинсах и мятой тенниске. Сквозь окна, тоже готические, были видны небоскребы отелей «Американа» и «Эссекс-хауз», а еще дальше — шпиль «Крайслер-билдинг», заслоняемого штаб-квартирой «Пан-Америкэн». Нью-йоркского неба видно не было. Его заменяли потолки комнат, разрисованные синими облаками. Дремали кактусы на подоконниках и причудливые картины де Куниига на стенах. Рояль «Стенвей» стоял недотрогой во всей своей белой девственности. Его крышка поднималась не чаще, чем крышка саркофага в гостиной, саркофага, который он вывез из Египта. В «Дакоте» все было, как в его старой балладе «Нигдешний человек»:

Он настоящий нигдешний человек, Сидящий в своей нигдешней стране, Строящий свои нигдешние планы Для никого.

Убежать, скрыться от внешнего мира — не столь уж хитрая штука. Куда сложнее убежать от самого себя. Конечно, можно не открывать крышку рояля, не брать в руки гитару, но как изгнать музыку из головы? Какими ставнями загородить от нее душу? Мыслю, следовательно — существую. Пока человек мыслит, он еще не совсем «нигдешний», он все-таки где-то находится. Хотя бы в мыслях своих. Воздушные замки — тоже архитектура, в них тоже живут.

— Слава, как наркотик, — говорит Леннон, примостившись на краешке египетского саркофага. — Чем больше славы, тем больших ее доз требует самолюбие художника, ранимое и болезненное, как его увеличенная печень. Нам кажется, что мы умерли, если о нас не пишут в колонках светской хроники, если мы не появляемся у «Ксенона» в компании с Энди Вохолом[3]«Ксенон» — модное диско в Нью-Йорке. Энди Вохол — скандально известный художник и фотограф, умер в 1987 году.
, если нас не вертит, не бросает из стороны в сторону водоворот суеты сует. Каждый художник — ремесленник, но не каждый ремесленник — художник. Я уважаю ремесленников, хороших ремесленников, я и сам мог бы стать одним из них, выпекая пластинки и даже обеспечив себе нишу в книге рекордов Гиннеса. Публика еще не то проглатывала. Но мне все это неинтересно. Ведь не потому же я порвал с «битлзами», чтобы стать ««экс-битлзом», чтобы превратиться из призрака на людях в призрака-невидимку.

И после небольшой паузы — затяжки сигаретой, глотка кофе:

— Мужество — понятие многосложное… Может публика обойтись без новых пластинок Леннона? Может Леннон обойтись без новых дифирамбов публики? Положительный ответ на эти вопросы требовал от меня определенного мужества. И, слава богу, я его проявил.

Может ли Леннон оставаться художником, выпекая вместо пластинок хлеб? Может ли он по-прежнему считать себя мужчиной, стирая и гладя детские пеленки? И ответ был вновь положительным. Я его выстрадал в течение пяти лет.

Снова небольшая пауза — вдох и выдох:

— Творчество, как жизнь. Художник творит, как дышит: вдох — выдох, вдох — выдох. Если ты ничего не вдохнул, то и выдохнуть тебе нечем и нечего. Если у тебя нет ничего, что сказать людям, и ты честен — ты молчишь, а если лжив, суетен — то пичкаешь их подделками. Шум — безвоздушное пространство для музыканта. Когда вокруг меня шум, и в особенности когда шум во мне самом, я не могут творить. Я имею в виду шум-звон, а не хаос-глину, из которого сотворяют миры. В течение длительного времени я не мог не только сочинять, но и слушать музыку — такой шум стоял в моей голове. Я не прикасался к роялю и гитаре, не включал радио, не посещал рок-клубы. Я стал «звуковым монахом». Кстати, я вообще отчасти монах, отчасти стрекоза. Это тоже вдох и выдох.

Затяжка — глоток, затяжка — глоток, вдох и выдох, вдох и выдох.

— Я не могут представить себя нехудожником, представить себя переставшим творить. Я не верю во все эти разговоры: такой-то, мол, выдохся, такой-то, мол, исчерпал себя. Видимо, он просто не был творцом. Мне всегда кажется, что в глубокой старости, перестав сочинять музыку, я начну писать книги для детей. Я навеки обязан открытием мира «Алисе в Стране чудес» и «Острову сокровищ». Мой долг перед детьми — сделать для них то, что сделали эти книги для меня.

Пять лет продолжался вдох «звукового монаха», и вот наконец наступило время выдоха. Буквально за несколько дней до убийства Леннона вышел в свет его новый диск «Двойная фантазия». Первая песня на этом диске называлась «Starting over» — «Начиная сначала».

Английское слово «over» предельно или, вернее, беспредельно многозначно. Его переводы на русский язык иногда занимают целую страницу убористого текста. Но здесь мне хочется остановиться лишь на одной удивительной трансформации этого многогранного, как алмаз, словечка: оно одновременно указывает и на окончание действия — ««все кончено», «все пропало», и на начало в смысле «снова», «вновь», «еще раз». Удивительный лингвистический парадокс, имеющий, как мне кажется, глубокие философские корни в самой жизни: без конца нет начала, и наоборот. Так вот, в творчестве Леннона до добровольного пятилетнего затворничества слово «over» употреблялось исключительно как «конец», чаще всего как конец мечты — «The Dream is over». В устах нового Леннона «over» зазвучало оптимистически, как начало — «Starting over». Эта песня открывала диск. Закрывала его другая — «Hard Times are over» — «Кончились тяжелые времена».

Первое ощущение, которое тебя охватывает при знакомстве с «Двойной фантазией», — я это уже слышал, это ранние «битлзы»! Ощущение хотя и первое, но обманчивое. Простота «Двойной фантазии» уже не простота «йе, йе». Она ясна, но не бездумна и соотносится с последней, как притча — с частушкой. Недаром, комментируя свой последний диск, Леннон говорил: «Я наконец нашел самого себя. Я обнаружил, что был Джоном Ленноном до «битлзов» и останусь Джоном Ленноном после них. Так тому и быть. Воздух очистился. Очистился и я сам».

«Служенье муз не терпит суеты». В «Двойной фантазии» есть песенка «Наблюдая за колесами»:

Люди говорят, что я сумасшедший, Поступая так. Ну что ж… Они дают мне всяческие советы, Чтобы спасти от погибели. Когда я говорю, что я о'кзй, Они смотрят на меня как-то странно. Ты, мол, не можешь быть счастлив, Перестав играть в эту игру. А я вот просто сижу и смотрю, Как колеса Вертятся и вертятся. Я искренне люблю наблюдать их вращение Со стороны. Я больше не катаюсь на карусели. Пусть она крутится без меня.

Певец, который отказывался быть скаковой лошадью, тем более не хотел быть крашеной лошадью с ярмарочной карусели. Он рвался в завтра и отлично сознавал, что на карусели в завтра не поедешь. «Я не верю во вчера», — говорил он в одном из своих последних, предсмертных интервью. Это было больше чем скрытая полемика с другим «экс-битлзом» — Полом Маккартни, написавшим знаменитую песню «Я верю во вчера». Леннон не просто просыпался от многолетней спячки. Он выздоравливал после тяжелой болезни, после кризиса, победив наркотики, алкоголь, а главное — звездный недуг, лесть и льстецов.

Он был еще слаб, но жизнерадостен. Оптимизм наполнял его легкие, как музыка. В день своего сорокалетия он не оборачивался на пройденный путь, а смотрел вперед. С надеждой: «Все говорят о последних пластинках, о последних концертах, как будто бы игра окончена. Но мне всего сорок лет и впереди, если бог даст, еще сорок лет творческой жизни. Не будем заниматься гробокопательством, вырывая из земли на потребу ностальгии публики тела Пресли и «битлзов». Все равно из этого ничего путного не получится. Распятые на кресте прошлого не оживают. Я не собираюсь умирать в сорок лет. Жизнь только начинается. Я верю в это, и это придает мне силы!»

За несколько часов до убийства Леннон говорил: — Мой новый альбом о сегодня и завтра. Я как бы веду беседу с поколением, выросшим и мужавшим вместе со мной. Я как бы окликаю его: я — о'кэй, а как идут ваши дела? Как вы прошли сквозь все это? Да, тяжелыми были семидесятые, как отрава. Но ничего, мы выжили. Давайте же сделаем восьмидесятые прекрасными! В конце концов это от нас зависит, какими они будут…

«Я никогда не видел Джона таким счастливым, как в последний день его жизни», — вспоминает продюсер Леннона Дэвид Геффен. Работа спорилась в этот декабрьский день на «Фабрике пластинок», где Леннон и Оно записывали свой второй диск — «Молоко и мед». Джон был в приподнятом настроении, строил планы на будущее. Он говорил, что собирается совершить кругосветное путешествие с «Двойной фантазией», а затем записать «с натуры» еще один альбом песен и передать весь гонорар от него в пользу престарелых граждан и больных детей. «Если кто-нибудь в Америке считает, что мир и любовь — это клише 60-х годов, то он глубоко заблуждается. Мир и любовь — вечные понятия», — говор ил Леннон. На следующий день Джон и Йоко собирались лететь в Сан-Франциско, чтобы принять участие в демонстрации протеста, которую должны были провести рабочие азиатского происхождения, требующие равной оплаты труда.

— Он у меня словно сумасшедший викинг, помешанный на океанах и путешествиях, — улыбалась Йоко. — Вам бы видеть его, как он этим летом плыл из Ныопор-та на Багамы! Он упросил своего друга взять его в качестве корабельного кока. Но, когда на судно обрушился шторм, а команда полегла от морской болезни, Джон, варивший рис в камбузе, побросал кастрюли и стал у штурвала. Пять часов он вел судно сквозь шторм, сотрясая воздух воинственным кличем викингов.

— Да, это было великолепно, — вспоминал Леннон. — Чувство свершения всегда великолепно. Стоя за штурвалом, я думал о первых днях «битлзов». Мы подняли паруса, и больше не было ходу назад. Пусть кто-то до пас, скажем Пресли, уже пересек этот океан музыки, но мы совершали путешествие при другой погоде.

И, поправляя свои знаменитые старомодные круглые дымчатые очки в тонкой стальной оправе, насвистывая под нос какой-то мотив — не скандинавских викингов, а ливерпульских докеров, — добавил:

— А теперь мы пускаемся в плавание в совершенно иной лодке, новой и еще не опробованной…

Последняя песня, которую записали в тот декабрьский день Джон и Йоко на «Фабрике пластинок», прежде чем отправиться домой в готическую «Дакоту», называлась «Тонкий лед»…