ВЕРА
Вера Ивановна сердилась: не нашли могилу. Простое кладбище, ровненькое, без изысков, как под линеечку. Вел бы себя по-другому, Вера Ивановна бы расстаралась. Тридцать лет назад она была еще в таких силах, что ого-го. Сейчас эта ее сила многим непонятна. Доцент кафедры истории КПСС. Что за должность?
Вел бы себя по-другому, Вера Ивановна выбила бы место на старом, уже тогда закрытом Мушкетовском. Там, на Мушкетовском, хорошо, престижно и среди нужных людей. Приличные соседи – и в жизни большое дело. Есть с кем словом перемолвиться, новости мировые обсудить. «Скорую» вызвать, если что…
Самой Вере Ивановне с соседями тоже не повезло. Сначала не сложилось статусно: где Вера Ивановна, а где они, соседи? А потом сделалось и вовсе не до них. Хорошую квартиру у министерства угля она отдала младшей дочери. Себе купила однокомнатную – подальше, но тоже в центре, а не у черта на куличках. Много ли одинокой женщине на пенсии надо? Потом оказалось, что много. Но младшая дочь Викуся честно приезжала по первому зову. И старшая помогала – из самих Соединенных Штатов! Там, в Соединенных Штатах, вообще высокий уровень жизни. Социальные гарантии… Обеспеченная старость. Когда Вера Ивановна навещала старшую, Анжелочку, случилась одна неприятность. А ведь всем известно, что неприятности сразу выдают уровень жизни и социальной защиты. Неприятности в этом смысле – полноценная лакмусовая бумажка. Веру Ивановну прямо за лицо укусила злая, плохо воспитанная собака. Рана была от глаза и до самого рта. Даже не рана, а просто висел кусок мяса. Хорошо, что хоть не замуж выходить. И не к студентам. Только об этом и думала Вера Ивановна, когда ее прямо на вертолете везли в центральную больницу города Атланты.
Еще думала, конечно, о Семене. Если бы Семен вел себя по-другому, если бы не Светка, если бы ушел из милиции, как ему предлагали – юрисконсультом на завод, разве посмела бы тогда укусить ее эта подлая американская собака? Семен бы не позволил. Ни Америки бы никакой не позволил, ни хулиганства на улицах без намордников. Такой он был человек, Семен. Блондин, глаза голубые, высокий… Красавец. Но генофонд у него оказался слабый. И Анжелочка, и Викуся получились чернявыми, мелкими в кости, в глазах… Да и в жизни – тоже мелкими. Без размаха.
Из вертолета Веру Ивановну сразу отправили в операционную. И всё приклеили на место! Ни одного шва! Стало лучше, чем было. А адвокат собаки предложил решить проблему полюбовно. Вера Ивановна хотела было сказать, что она полюбовно даже за генерала Игоря Ильича не вышла, чтобы детей не травмировать. И что стыдно ей, доценту кафедры истории КПСС, даже слушать такие провокации. Стыдно, но приятно.
Адвокат был пожилой, пожалуй помоложе, чем Вера Ивановна. Седой, глаза – голубые. Но баптист. Сам так и сказал: «Мы, баптисты, очень аккуратные и честные в делах. На нас можно положиться». Анжелочка все так прямо и перевела. Вера Ивановна хмыкнула и гордо отвернулась.
А выяснилось, что «полюбовно» у них в Америке означало «за деньги». Прямо как по учебнику. Прямо хоть бери студентов и семинар проводи на тему «Закон как продажная девка империализма». Адвокат предложил двадцать тысяч. Анжелочка сказала, что пятьдесят будет гораздо лучше и всем удобнее. Сошлись на тридцати пяти.
Тридцать Вера Ивановна отдала Анжелочке, а пять взяла себе. Огромные ведь деньги, если с умом.
А ум у Веры Ивановны был…
– Надо взять план кладбища и не рыскать здесь среди могил, – строго сказала Вера Ивановна и села на скамеечку возле ограды. Не внутри, конечно. Скамеечка была поставлена для чужих, для посторонних – снаружи. Это было очень удобно.
– Мама, какой план? Какой у этого кладбища может быть план? – заныла Викуся. – Ты забыла, в какой стране живешь.
Вера Ивановна не забыла. Она всегда знала, в какой стране живет. Она могла найти страну на карте, знала ее по имени и различала в английской транскрипции. Вера Ивановна познакомилась со страной в солидном предпенсионном возрасте. Страна из факта географии стала фактом биографии. Но в случае крайней необходимости Вера Ивановна всегда взывала к родине, которая осталась за пределами новых границ времени и пространства. И часто разговаривала с ней. Несколько раз даже сильно спорила. Родина всегда оказывалась права. Но Вера Ивановна умела принимать решения наперекор всем, родине в том числе.
Она сама отвела Анжелочку в брачное агентство и сказала: «Здесь жить нельзя! Будем брать Америку браком!» Анжелочка не сопротивлялась. Вере Ивановне вообще никто не мог долго сопротивляться. Мужчины таяли при виде пятнышка над верхней губой. Для доцента, конечно, слишком игривая подробность, но куда ее было девать? Не сводить же…
или еще того хуже – вырезать. Родинку над верхней губой даже американская собака не тронула. Потому что – красота.
А женщин Вера Ивановна после Светки вообще вычеркнула из списка людей.
Вера Ивановна выбрала Анжелочке несколько подходящих кандидатов. Выбрала не привередничая. Для того чтобы претендовать, у Анжелочки не было никаких данных. Никаких. Она даже как хозяйка была слабенькая. В активе у Анжелочки была мода на славянских жен, отсутствие детей и хороший возраст. Тридцать лет.
Анжелочка была поздним ребенком. А Викуся – очень поздним.
Для тридцати Анжелочкиных лет Вера Ивановна наметила трех кандидатов – пятидесятилетнего зеленщика, шестидесятиоднолетнего менеджера боксерского клуба и, на случай счастливого стечения обстоятельств, тридцатипятилетнего банкира.
Банкир на письмо Анжелочки не ответил. Вера Ивановна так и думала. Она была уверена, что Анжелочку выберет «овощная лавка». Так и получилось. Анжелочка очень плакала, но все равно ходила к преподавательнице – тоже доценту, Вера Ивановна договорилась – и учила английский язык.
Вера Ивановна слезам не верила. Она верила высоким социальным стандартам и знала, что Анжелочке там будет лучше. Родина, конечно, сопротивлялась. Ругалась старыми знакомыми словами «тлетворное влияние Запада», «идеологическая диверсия», «два мира – два образа жизни». А однажды даже назвала Вера Ивановну космополиткой, ренегаткой и троцкисткой. Вера Ивановна на этой почве даже подумывала слечь с инфарктом, но из больницы она не смогла бы следить за тем, как Анжелочка продвигается в деле постижения английской лексики, орфографии и грамматики. Поэтому стерпела и лично, вместе с коллегой, тоже доцентом, писала письма в далекую Атланту.
Зеленщик был лысый и из индейцев. У Майн Рида это называлось «квартерон». Вера Ивановна знала, что Америка – страна многих народов. И она даже обрадовалась, что может в полном объеме доказать родине свой пролетарский интернационализм. Но родина и сама заткнулась, когда увидела, как много колбасы и сыров купил для Веры Ивановны и Анжелочки индеец Джо в самом дорогом магазине города. Такую колбасу в середине девяностых не каждый мог себе позволить! Особенно если не в праздник, а в обычный, будний день. Викусе и ее мужу тоже передали немного колбасы. А Викусиным детям купили «Баунти», хотя Вера Ивановна этого и не одобряла. Сладкое портит зубы…
– Кладбище, Викуся, – это прибыль, – сказала Вера Ивановна. – Земля – это товар. Товар нуждается в инвентаризации, учете и контроле. Значит, должен быть план… Ясно?
– Нас просто к нему не пускают, – пробормотала Викуся. – Нас уводят от него… Папа обижается… Мы… Я… Что-то сделано не так. Надо молиться Пресвятой Деве…
– Деточка, на пути к директору кладбища ты можешь молиться кому хочешь. Иди… – Вера Ивановна подтолкнула Викусю в спину: – Иди!
Всегда была странная… Всегда. Сколько немецких кукол Вера Ивановна ей привозила из командировок на конференции по вопросам рабочего движения. Сколько просто так покупала. Волосы в сеточке, губки розовые, тапочки белые, мягкие, резиновые, платья модельные. Викуся их не берегла! Забывала в песочнице, меняла на полуживых птенчиков, стригла налысо, снимала их хорошенькие одежки и надевала на толстых, целлулоидных, безволосых советских пупсов. Можно было сказать: хорошая девочка, не зараженная вирусом вещизма, любящая природу и других детей. Но полуживые воробьи дохли, если Вера Ивановна забывала взять их под свой контроль, другие дети жаловались, что Викуся отбирает у них заколочки и бантики. А целлулоидными пупсами в немецких платьицах Викуся разбивала грецкие орехи. Семен говорил, что она – увлекающаяся личность. В последний год с Семеном, в год перед Светкой, Вера Ивановна чувствовала, что он приходит в дом только ради Викуси. А Викуся – не клей. Викусей не склеишь. Разве можно торговать ребенком? А прикрываться как щитом?
В войну детьми прикрывались только фрицы. Верой Ивановной прикрывались, ее братом Шуриком, сестрами Костенко – их было целых четыре штуки. Брали прямо с улицы…
Когда фрицы драпали, Вере Ивановне было восемь лет. Она хорошо это помнит. Детей выставили в ряды и толкали в спину. Фрицам нужно было пройти мост. Они думали, что мост заминировали партизаны… А какие партизаны? Где им быть, если степь, если вместо лесов – сады, да и те – на сплошном поливе?..
Когда их хватали, мать Костенко стала страшно кричать: «Не пущу! Дайте хоть одеть! Кофты ж ненадеванные, юбки ж шитые…» А мама Веры Ивановны не кричала, билась только. Головой об тын. А самой Вере Ивановне тогда подумалось, что у нее тоже есть кофта ненадеванная, купленная на вырост, но уже почти. И в этой кофте по мосту было бы в самый раз. И красиво, и все бы увидели, что живет Вера Ивановна с братом Шурой и мамой-разведенкой совсем не хуже других.
По мосту фрицы ехали медленно. Детям кричали: «Шнеллер!» Этот «шнеллер» Вера Ивановна потом окончательно дослушала в кино. Было еще слово с неприличными буквами. Что-то вроде «Нахворн!». Но его в кино не говорили. И слово вроде забылось… А вот – не забылось. Осталось непроясненным.
Непроясненным. Как Викуся, которая не клей. И для которой Вера Ивановна – не фриц. Отпустила Семена. Выгнала даже. Чтоб ноги твоей… Изменник…. На кафедре посоветовали написать письмо Семену на службу. Вера Ивановна написала. Так все делали.
А Викуся подстерегла Светку-разлучницу и сильно ее покусала. Не так, как потом Веру Ивановну американская собака, а значительно меньше, но все равно – до крови и даже до одного шва. А Семен – ничего… Простил. Всем простил. И Викуся стала к ним ходить… К Семену и Светке… А Анжелочка – нет. Анжелочке Вера Ивановна запретила строго-настрого.
Анжелочка была послушная. И поэтому ей повезло с индейцем, овощным магазином, экологически чистыми продуктами и рождением девочки Саманты. Хотя против Саманты Вера Ивановна выступала категорически. В каждом письме и телефонном разговоре. Поздние роды – это очень вредно. Вера Ивановна приводила в пример себя. Но – как исключение. В качестве правила она посылала выписки из медицинских журналов, в которых подробно анализировалась зависимость внутриутробных уродств от возраста родителей. Чем старше, тем опаснее! Чем старше, тем хуже! Тем более что в Америке была такая сильная социальная защита… Такая сильная, что правильнее было надеяться на государство, а не на детей…
Потом еще это имя… Вера Ивановна не сразу поняла заковыку. А когда поняла, то внучка уже вовсю отвлекалась на влажное и тревожное «Сёма». Квартерон, конечно, Анжелочкиной хитрости не понял. Звал дочку, как у них принято, Сэм. Но и это «Сэм» было прямо как нож по сердцу.
Вера Ивановна хотела спросить у Анжелочки – как же так? Но не решилась. Из «Как же так?» могло вырасти все что угодно. А из этого «угодного» – прошлое, а из прошлого – анкета, оккупированная территория, мать – никакая не разведенка, а жена «врага народа». Из прошлого мог вылезти такой страх и ужас, который был по силам только ей самой, Вере Ивановне. Доценту и специалисту по рабочему движению.
С другой стороны, что в том плохого, если Анжелочка любила папу? Ничего плохого. Вера Ивановна так и сказала своей родине: «Отца надо любить и уважать!» А вместо родины ей почему-то ответил Семен. Явился среди ночи, сел в ногах, кашлянул деликатно и хотел даже взять за руку – мол, ничего, Вера, ничего, только вот…
Он всегда был такой нерешительный, что Вера Ивановна удивлялась: как ловит бандитов? Как стреляет на задержаниях?
Что «только вот»? Что? Вера Ивановна так и села в постели. От возмущения. Она не любила, когда кто-то вмешивался в ее разговоры с родиной. Тем более Семен… Тридцать лет не являлся! А тут – нате, получите… И зачастил. Из ночи в ночь. Из ночи в ночь… Целый год… Стыдно даже кому-то рассказывать. Вера Ивановна и не рассказывала, конечно. Подруг не было. А Викуся… Та заставила бы молиться, потащила бы в церковь. К исповеди. К причастию. А зачем все это Вере Ивановне, если она была совсем не против? Пусть приходит… Сна не жалко, тем более что сна и не было как будто.
Вместо сна в последний год была обида. Анжелочка… Викуся… И страна… Все они пошли не по тому пути… Вера Ивановна хотела им всем подсказать. Огромный опыт! В том числе и преподавательской деятельности. Для страны она даже писала письма. На конвертах, по привычке, выводила «ЦК…» Но вовремя спохватывалась и писала просто: «Президенту». Викусю увещевала, с мужем ее разговаривала, внуков к себе стала брать. Спасать и воспитывать…
Ничего. Не проходило никак это Викусино увлечение православием. Хоть лопни!
С Анжелочкой было и того хуже. К себе больше не звала. Домой не приезжала… А почему не звала? Ведь, кроме пользы и кучи денег, Вера Ивановна ей там, в Америке, ничего не сделала… Что домой не приезжала… это Вера Ивановна понять как раз могла: какой дом, если бардак и бандитизм? И беззаконие везде…
Нечего ей здесь делать, Анжелочке. И Саманте – нечего.
Но позвонить-то можно? Спросить, как там мать, сестра, племянники? Ведь не хлебом единым! Не хлебом, пусть и с колбасой и с ежемесячными переводами, ведь не письмами же по этой дурацкой компьютерной почте!
Вера Ивановна пробовала изучить все это дело, но оказалось, что премудростей много, учителей толковых нет и пользы – чуть… Вера Ивановна любила только гуманитарные науки. Точные ее пугали. А естественные не давались. Больше всего из естественных не давались коровы. Их Вера Ивановна с детства ненавидела. А брат Шурик – любил. И мама – любила. И всё заискивала перед ними: «Миленькие, кормилицы, родненькие, красавицы…»
Для Веры Ивановны мама таких слов не находила. Это было правильно, потом что от коров – молоко, масло и прочий прибавочный продукт, а от Веры Ивановны – одни убытки. Хотя и росла она медленно, и размер у нее с двенадцати лет почти не менялся, и ела мало. Но одно дело – есть мало самой, другое – давать еду другим. Конфликт между потреблением и производством был налицо.
Семен очень смеялся. Жалел, что Вера Ивановна ему раньше об этой своей теории не рассказала. Конечно! Она бы рассказала, а он бы ее – в тюрьму! За антисоветчину! Времена тогда были такие. Не времена, а сплошное первое апреля…
Викуся носила Анжелочкины письма и фотографии. И по черновику Веры Ивановны писала ответ. А как было бы хорошо без всех этих посредников – компьютеров, Викуси, ее любопытного мужа. Просто в конверте, как Президенту… Как от Президента. «Ваше письмо получено и будет рассмотрено. Спасибо».
Другое дело, правильное дело. Внизу, в подъезде, почтовый ящик. Ключик на брелке американском. И чтобы сердце замерло от ожидания, и чтобы дома, за столом, под чаёк, рассматривать аккуратные Анжелочкины строчки.
Так нет! И уважения никакого нет!
И чего только на это кладбище принесло? Хорошее ли дело – сидеть на лавке посреди могил? Правильное ли? А если не правильное, то к чему здесь эти лавки, плохо покрашенные в неприличный для такого места желтый цвет?..
– Мама, это директор, как ты хотела… – сказала Викуся и спряталась за спиной крупной женщины в брючном костюме.
И костюм этот Вера Ивановна сразу же осудила. Вместе с лавками, собой, поведением Викуси… Брюки на кладбище? Зачем? Ямы рыть?.. А где лопата?
– Мама, это Эльвира Яковлевна. Директор! Как ты просила! – настойчиво говорила Викуся. – Она завтра… Завтра покажет нам план. Мне… Я приеду и разберусь…
– Давно не были? Не беспокойтесь, девочки, – сказала Эльвира Яковлевна. – У нас все под контролем. Я сейчас уезжаю в мэрию, а завтра…
– Кто-то умер? – спросила Вера Ивановна. – В мэрии? Ай-ай-ай, какое горе…
Не очень-то ее это интересовало, просто Вера Ивановна не хотела вдаваться…
Не хотела вдаваться в сроки и причины. Имела всякое право. Давно не была… С похорон не была. А Светка еще деньги на памятник вымогала. Пятьдесят рублей. «Ты – пятьдесят, я – пятьдесят. И будет мраморный памятник». Да хоть крест деревянный. Хоть буденовка со звездой. Раз ушел, то всё! К кому ушел, с того и памятник.
Светка кричала, что это несправедливо, потому что Вера Ивановна – жена, а значит, ей и положено. И что Вера Ивановна – змея, и на поминки ни копейки. А на поминки вообще райотдел собирал, так что нечего врать…
Давно не была. Была один раз. Что означает – никогда.
А теперь подперло будто. Как с цепи сорвалась. Идем-бежим… Все бросить немедленно! И Викуся сдуру: «Мы что-то сделали не так, папа обижается…» Дать бы по башке за такие идеалистические выкрутасы! А как дашь, если сама… правда, не с Пресвятой Девой, а с родиной, зато на короткой ноге и без всяких причащений. Да и Семен придет, спросит: «За что опять на Викусю шумишь?» И будет прав. А Вера Ивановна не любила, когда кто-то прав, а она – нет.
– Никто не умер. Просто надо расширяться. Такая ситуация идет. Демографическая, – пояснила Эльвира Яковлевна. – Город должен выделить немного земли.
– А вы на ней – коттеджный поселок? – строго спросила Вера Ивановна.
Спросила, потому что читала газеты, особенно «Вечерку», и была в курсе. Строительный бум, аферы с землей. Коррупция в органах власти. Олигархи переезжают на природу. Хотят быть поближе к земле. А получается, поближе к Семену. Моя милиция меня бережет. Вот что получается! Вера Ивановна хмыкнула.
– Ну и кто пойдет жить на кладбище? Сами подумайте? – ласково улыбнулась Эльвира Яковлевна.
– Все, – просто сказала Вера Ивановна. – Все. Не своими ногами, но все. Здесь.
– Вы философ…
– Я доцент.
В селе окончила семилетку. Потом на стройке – временно. Очень временно, чтобы через школу рабочей молодежи, чтобы через трудовую биографию. Мама сказала: «Первое дело – трудовая биография и пролетарское происхождение». А когда отца в 1957 реабилитировали, Вере Ивановне это уже не пригодилось. В анкете, в графе «отец» Вера Ивановна привычно рисовала длинную черту. Нету отца… И не было никогда. Ни в подвигах, ни в славе, ни погибшего на фронте, ни взятого в плен. Никакого.
А Шурик обрадовался. Ему лишь бы повод выпить. Он и умер от водки. Замерз в сугробе. В сибирском сугробе, у отца…
А мама сама все это затеяла. Забегала, запыхалась, задышала трудно, с перебоями, разослала запросы. И получила ответ. Из почтового ящика. А не так, как нынче. В письме был адрес. И они поехали воссоединиться. Мама и Шурик.
А Вера Ивановна не поехала. Ни тогда, ни сейчас не хотела она быть незваной гостьей. Ни к отцу, ни к Анжелочке, ни к Семену… К Семену ведь только когда сам позвал! Сам! Так и здесь.
Надо было ждать приглашения, списаться как-то, как-то намекнуть, что, мол, живы, ждем. Вера Ивановна намекала Анжелочке в каждом письме. И о здоровье не том, и об уровне социальной защиты низком, и о коррупции писала в органах власти, и о качестве продуктов, особенно овощей. Личный намек квартерону… А Анжелочка намеков не понимала. Не звала…
И отец не звал… Ведь не звал же! Жил себе, сначала на поселении, потом просто – привык, на работу вышел. Женился, родил детей. Развелся, снова родил детей. Потом стал бегать от одной жены к другой, потому что его сильно мучила совесть. Потому что и там – любовь и долг, и тут – любовь и долг. «А как же мы?» – спросила мама. Зачем?! Зачем унижалась только?! А он ей ответил: «Ты для меня – мечта. Ты у меня в сердце…»
Правильно сказал. С мечтой надо жить в сердце. И не строить ее – ни в виде коммунизма, ни в виде развитого социализма, ни тем более их вместе взятых с человеческим лицом. Вера Ивановна так и писала об этом Горбачеву: «Дайте людям мечту и не мешайте им жить…» Но он не послушался. И мама не послушалась. Поселилась там, в Сибири, с Шуриком. Чтобы отец и к ним бегал. Чтобы у него был не отрезок дистанции, а треугольник. Отрезок может однажды закончиться, а треугольник – нет. Треугольник – это тупик. Вера Ивановна была в этом уверена. И никакой математик не мог убедить ее в обратном.
Что математик… Семен не мог. «Ты прямо камень, Вера… Прямо камень», – говорил он ей. А не нравились бы камни, так не женился бы, наверное…
Семену Вера Ивановна рассказала всё. Без подробностей, без мыслей своих – просто, коротко, по делу. Составила хронологическую таблицу, чтобы не сбиться. Он таблицу выбросил и сказал, что хочет жениться на ней, а не на анкете.
Врал. Вера Ивановна тогда была кандидатом наук, старшим преподавателем. Кроме всего, она была тогда «после Кубы». После Кубы, где три года помогала товарищам поднимать высшее образование.
После Кубы у Веры Ивановны были кооперативная квартира, перспектива роста и Хесус. Если по-нашему, то Иисус. Но по-нашему у Веры Ивановны не поворачивался язык. С Хесусом чуть не вышел грех. Вера Ивановна едва убереглась.
Недавно только призналась себе: жалела. Жалела и тогда, сразу, и теперь жалела, что так. Родина сказала свое веское слово. В сером таком неприметном костюме, с ласковым голосом и практически без лица. Вместо лица – березовый сок, ковыль, одна шестая часть суши и фраза «На страже мира и прогресса». Родина сказала, что, если Вера Ивановна не довезет себя домой в той же целости и сохранности, в которой пересекла границу, то не будет ей больше счастья. Вере Ивановне, а не границе. А вместо счастья случится стыд, забвение и в лучшем случае – сельская школа. А Хесус сказал: «Давай тогда жениться».
А что такое «тогда»? Родина так и спросила: «Что такое «тогда»? А Любовь?»
И Вера Ивановна уехала… А Хесус остался. К себе не звал. И писем не писал.
Мама тоже не звала к себе. И тоже не писала писем. В этом смысле Анжелочка была лучше всех. Она свой долг знала. Как Вера Ивановна знала свой – две десятки с каждой зарплаты отсылала матери переводом. И на десятку звонила по межгороду. Вызывала на переговоры, на телеграф. И сама ходила на телеграф. В кабине задыхалась и плакала, но маме говорила, что все очень хорошо. И мама тоже говорила, что купила корову, нашла Шурику невесту, что отец заходит по понедельникам, что тканей хороших там много и если Вере Ивановне надо, то пусть скажет, каких взять.
На телеграфе случился Семен. Ловил преступника, который воровал почту. Газеты, письма, а особенно – переводы… Из ящиков граждан. Семен предложил идею, согласно которой у преступника мог быть сообщник. Человек из глубин почтовой связи. С самого центрального телеграфа. Идея оказалась правильной. Вера Ивановна стала свидетельницей задержания сообщника. Вид у задержания был скучный, у сообщника – растерянный, а у Семена – бравый. Это несоответствие Веру Ивановну смутило, а Семена обрадовало. И он напросился в гости. Вера Ивановна подумала: «Нахал!» И была, как всегда, права. Много лет после этой неслыханной наглости он притворялся рохлей. Мялся, сидел на краешке дивана, говорил тихим удивленным голосом, занимал мало места, прислушивался к телевизору, вместо того чтобы покрутить ручку громкости, безропотно выносил мусор.
Это должно было насторожить! Столько разговоров было с коллегами по поводу мусора, столько драм семейных разворачивалось прямо на глазах из-за этого помойного ведра. Но Вера Ивановна пропустила. Семен притупил ей бдительность, чтобы потом, через годы – бах – и к Светке, а потом – и вовсе – в гроб!
Нахал, что и говорить…
– Завтра придем, – сказала Вера Ивановна и тяжело поднялась со скамейки. Даже пошатнулась. Викуся поддержала ее под руку.
И Вера Ивановна рассердилась, руку выдернула, спину выпрямила, пошла вперед легкой, девичьей походкой. Не стара! Еще жить и жить… Мама умерла в девяносто. А Вера Ивановна была покрепче мамы.
– Выход в другую сторону! – крикнула ей в спину Эльвира Яковлевна.
– А кто сказал, что я хочу выйти? – буркнула Вера Ивановна и повернула налево.
Зашагала уверенно. Не в обиде зашагала, а в знании. Еще раз налево и прямо по аллее.
На могиле Семена стоял-таки памятник. Нашла бесстыжая пятьдесят рублей. И камнереза нашла. И над текстом, наверное, долго трудилась. Ишь ты… «Зачем пережила тебя любовь моя?» И подпись – «Света»… Перед «любовь» можно было поставить запятую. Тогда бы вышло о Семене. Без запятой получалось только о ней, о Светке.
«Анжелочке это было бы неприятно, – подумала Вера Ивановна. – Анжелочка бы расстроилась…»
Охнула.
Закрыла лицо руками.
«Ты прямо как камень, Вера».
Викуся обняла за плечи и тихо попросила прощения:
– Я просто не успела убрать… Я уберу! Этого не будет, даю тебе слово! Мамочка, прости…
Странная девочка. Бедные воробьи. Бедные целлулоидные пупсы. Однако – надо же – счастливый муж. Балованные дети. Легкие слезы. В последние полгода Викуся удаляла себе «восьмерки». Они могли врасти прямо в мозг. «Какой мозг, Викуся? Где зубы, а где мозг?»
Она обижалась: «Считаешь меня дурочкой? А я страдаю на этих операциях… Так страдаю…»
«Ты прямо как камень, Вера. Никаких слов ласковых от тебя не дождешься». Так Семен всегда говорил. Так упрекал. Вера Ивановна хотела ему сказать, что ласковые слова надо знать. Не глазом, а ухом. Не в книгах, а уличным криком, обеденным разговором. А если из ласкового в памяти – только звук удара маминой головы об тын, то как? Не растут в этом звуке ласковые слова. А хозяйка Вера Ивановна была хорошая, превосходная. Аккуратная и сытная была у Семена жизнь. А он поменял ее на «зайчиков», «птичек», дурацкое слово «лапуля» и жареную картошку на сливочном масле.
На сливочном! Виданное ли дело… Люди его на хлеб тоненько намазывают, под колбасу, под сыр. Вера Ивановна очень любила, когда под сыр. А эта – на сковороду и в картошку. И нет бы молча: жарь на чем хочешь! А Светка ничего молча не могла: «Меня прямо переполняет счастье, когда я знаю, что через пять минут мой Семен придет с работы, сядет ужинать, а потом мы вместе будем смотреть телевизор…» Тьфу! Смотреть телевизор! В то время как приличные люди читают дефицитные журналы и газеты для интеллигенции. Вера Ивановна из газет для интеллигенции всегда выписывала «Литературку». Увлекалась творчеством Евгения Сазонова из клуба «12 стульев». Коллеги на кафедре имели по этому поводу мнение и даже считали, что Евгений Сазонов есть факт проявления инакомыслия. Было две анонимки…
Анонимка – это жалоба в вышестоящие инстанции без подписи. Викуся никак не могла уразуметь: «Донос?» – «Нет, не донос! – сердилась Вера Ивановна. – Донос – это вранье, а анонимка – это сигнал. Как перед бомбежкой…»
Деревню Веры Ивановны бомбили без всяких сигналов, а в городах, особенно в Ленинграде, объявляли воздушную тревогу. В Ленинграде Вера Ивановна не бывала. Не довелось. Зато внимательно смотрела документальную киноэпопею «Великая Отечественная». И другие картины о войне.
Анонимка – это о войне. Это даже не стыдно, потому что сигнал мог и не подтвердиться. Пролетели мимо и решили не бомбить. Просто пугали, просто разведывали. Вера Ивановна и сама писала анонимки. Если, конечно, не могла по-хорошему.
Она и на Светку написала по месту работы. В ЖЭК. В ЖЭКе Светка трудилась паспортисткой. А к Вере Ивановне в дом попала «помогать мыть окна». Кроме окон еще полы ковры, посуду… Иногда – стирка. И по мелочи, и больших вещей, например, портьер и гардин. К плите Вера Ивановна Светку не подпускала.
У многих доцентов были женщины, «помогающие мыть окна». Обычно – деревенские, часто – дворничихи или малярши из ЖЭКа. Светка была и деревенской, и из ЖЭКа. Не поступила в институт. Потом – в другой. В техникум тоже не поступила. Но как-то зацепилась. Через метлу выхлопотала себе квартирку под лестницей. В общем, выбилась…
Руки у нее были сильные, крупные. Нос – тоже мясистый. Нос был больше, чем у Веры Ивановны коленка. «А грудью я вообще могу прибить! – хвастала Светка. – Хоть той, хоть этой…» Прибить – да, все остальное – нет. Грудь Светки напоминала Вере Ивановне вымя той самой коровы, с которой не сложилось ни любви, ни взаимопонимания… Когда Вера Ивановна выбирала Светку, она была внимательна: чтобы ничего такого – привлекательного, игривого, чтобы не искушать без нужды. В слове «нужды» ударение Вера Ивановна ставила так, как пели в романсе «Не искушай меня без ну´жды…». Получалось душевно и правильно. Как всегда.
А Семен взял и ушел. И не смутился ничем. Ни малой образованностью, ни большой носовой мясистостью.
Зачем пережила тебя любовь моя?.. Ишь ты…
– Мама, пойдем, – попросила Викуся. – Завтра я все исправлю.
– Место за оградой еще есть. Стол и скамейку надо убрать… будет, – сказала Вера Ивановна.
– Березки посадим. И крест, – прощебетала Викуся.
– Семен был советским офицером… Впрочем, делай как хочешь, – махнула рукой Вера Ивановна.
Теперь она не была уверена, что Семен был только советским офицером, а значит, атеистом и павшим героем. Иначе в каком качестве он приходил к ней теперь, по ночам? Советский офицер не может быть привидением. И являться… без приказа и направления.
– Крест так крест, только без берез. И так тесно, – вздохнула Вера Ивановна.
– Я всё… всё-всё…
– Ты и так, Викуся, всё, – сказала Вера Ивановна и со значением посмотрела на дочь.
– Мам… – виновато заморгала Викуся.
А что – «мам»? Два высших образования. И ни одного рабочего дня. Ни одной записи в трудовой книжке! Как жить? «Как ты будешь жить на пенсии, Викуся?» – «Я уже на пенсии… Меня муж содержит!»
Потому что дурак! Но он прозреет! Он увидит. Макрaме, цигун, дайвинг, биодобавки, Пресвятая Дева, цветочный чай, роспись гаражей (!). Гаражей, ты слышишь, Семен? А почему не мусорных баков? Потому что у мусорных баков нет хозяев…
Два образования. Художник-декоратор и юрист народного хозяйства. Юрист – второе высшее. За деньги и в два года. Как можно стать юристом в два года, когда в стране за два года дважды меняются все законы? Ты следишь за этим, Викуся?
Бальные танцы для Сашеньки. Хорошо, пусть мальчик танцует. Но почему турниры в Голландии? Почему не во дворцах культуры? Тут ему что, танцевать не с кем?
А японский для Верочки?..
За Верочку – спасибо, конечно. Но почему японский? «Плюс японский, мама… Плюс к английскому, итальянскому, немецкому и суахили… Мы поедем в Японию в языковую школу…»
Суахили?!
Викуся, ты где?
Я – везде, мама. Я – всё и везде…
Вера Ивановна вздохнула. Еще раз окинула взглядом могилу, ограду, скамейку, еще раз убедилась. Вслух сказала:
– Место есть. Место есть еще…
– Мама! – вспыхнула Викуся и прижалась щекой к щеке. – Ну не надо… об этом…
– Не для меня, – коротко сказала Вера Ивановна и пошла прочь.
Долго Семен мялся-стеснялся… Еще бы дольше стеснялся – вышло бы совсем плохо. Неприлично бы вышло.
После похорон мамы Вера Ивановна быстро продала квартиру в Сибири и долго разбирала вещи. В мусор, людям, на память. Больше всего получилось в мусор. Люди стали сытые и чужих ношеных вещей не хотели. Ни диванов, ни плащей… Вера Ивановна людей понимала: если можно купить в магазине, то чего брать старье? Что бы ни говорила родина о пропавшем патриотизме, с товарами народного потребления стало намного лучше. Очень хорошо стало…
Сначала маминых вещей было очень жаль, Вера Ивановна даже прикидывала кое-что на себя. Например, хороший халат в леопардах. И сел он на нее как специально сшитый. И рука по проторенной дороге сразу опустилась в карман. А там – бумажка. Письмо. Вера Ивановна решила не читать. А потом подумала: как не читать? А вдруг что-то важное.
Важное и было. «Дорогая мама, извините, что так называю, но кроме Вас, у моей Веры родни нет. И посоветовать ей некому…»
«Хорошо, что не отдала диван», – подумала Вера Ивановна и осторожно присела. Семен… ай да Семен… Ишь ты…
Он писал, что ушел к Светке в качестве воспитательного мероприятия, но полностью фиктивно не получилось, потому что не железный. Однако жить со Светкой он не хочет и потому обязуется вернуться и не бегать «по отрезку», а тем более не загонять ситуацию в тупик… «В треугольник», – усмехнулась Вера Ивановна.
У «дорогой мамы» Семен просил «вмешательства и заступничества». Прямо как Викуся у Пресвятой Девы… «И даю Вам честное офицерское слово, что больше никогда я не посмотрю налево, разве что при переходе улицы в положенном месте!»
…Людям вообще ничего не досталось. Вера Ивановна вынесла всё прямо к мусорным бакам. Пользуйтесь, бомжи… Пользуйтесь.
Очень зло ей было на душе. Так зло, что пискнувшая было родина – «А ты бы как поступила? Ты бы вмешалась? А как же политика мирного сосуществования?» – была послана в сорок третий год, под автоматы драпавших фашистов. И там ей, конечно, было стыдно и неудобно. Родина должна защищать своих детей, а не тыкать их носом всю жизнь за «оккупированную территорию»! Мама вроде бы тоже должна…
Тридцать лет носила письмо в кармане халата. Этот, леопардовый, был совсем новым… Значит, до него был другой, третий, пятый… Сколько халатов познало письмо Семена?
Вот такой глупый вопрос поселился у Веры Ивановны в голове и не давал покоя. Дома она даже попыталась написать большую хронологическую таблицу всех своих вещей, чтобы девочки потом не путались. Но запуталась сама, сбилась, расплакалась вдруг из-за черной каракулевой шубы, так и не купленной, хотя и дважды отложенной в магазине меховых изделий… из-за белого платья с фатой, которого тоже не было, потому что женились они с Семеном не молодыми и все думали, что не невинными, а это неправдой было, и Семен мог подтвердить… из-за сабо расплакалась, которые не взяла с собой с Кубы, думая, что это не обувь, а глупость, а здесь они как раз вошли в моду через пять лет…
Расплакалась. И слезы были мелкими, как капли пота, и не катились, а застывали на лице соленой, саднящей маской.
…Викуся проводила Веру Ивановну до квартиры. И даже зашла, несмотря на острую фантомную боль в удаленных «восьмерках». Лицо у Викуси было действительно несчастное, и чай она пила маленькими, как будто раздробленными глотками. А после чая – борщ, а от жаркого отказалась. Вере Ивановне это было неприятно: каждый день в холодильнике полный обед. А есть некому…
Каждый вечер Вера Ивановна относила нетронутый обед дежурному в районный отдел внутренних дел. Заносила в коридор-предбанник, ставила под самый дальний откидывающийся стульчик и быстро уходила.
Тайные дары…
Отложенные дары…
Иногда просроченные…
…В Риме Вера Ивановна была по профсоюзной путевке. Все тогда совпало: муж – милиционер, двое маленьких детей, сама – доцент кафедры истории КПСС, а жена заведующего, тоже доцент, сломала ногу. Путевка так сильно горела, что никого лучше Веры Ивановны не нашлось. Плюс пятьсот рублей. Семен копил на машину, но отдал ей легко. Сказал: «Рим – это не каждый день. Это очень редко у людей бывает». Вера Ивановна не могла с ним не согласиться.
Одна женщина из группы сказала Вере Ивановне, что в храме Святого Петра необходимо найти этого самого Петра, взять его за ногу и загадать желание. И это желание обязательно сбудется.
А как найти? Вера Ивановна так загорелась идеей желания, что «весь Рим» думала только об этом: как найти, как узнать, у кого спросить? Когда гид указал на фигуру, Вера Ивановна даже обиделась: слишком легко. Она не верила в то, что дается слишком легко и без борьбы. И была права. Как только черная, отполированная чужими прикосновениями ступня святого Петра оказалась под ладонью Веры Ивановны, родина сказала ей: «Нельзя трогать руками!» – «Я – как доцент кафедры истории КПСС! Я не ради себя, я – ради человечества! Я – чтобы мы с Америкой навсегда помирились и не было ядерной войны», – вслух, громко сказала Вера Ивановна.
На самом деле она хотела попросить у Петра надежное средство от перхоти. С одной стороны, просьба такая глупая, что с ней смешно было обращаться в партком и грешно – к своим, к православным святым. С другой стороны, хотелось быть красивой. Святой Петр, пришедший в Рим умирать, должен был это понять. Хоть и мужчина, хоть и католик, хоть даже и иностранец.
Про перхоть Вера Ивановна так ничего и не сказала. Но перхоть – прошла. Как-то в один момент – раз и нет. Как не было. Когда генерал Игорь Ильич стал свататься, Вера Ивановна посмотрела на себя со стороны и увидела: нет перхоти! Исчезла… И этот факт потряс ее куда больше, чем решительное заявление жениха добиться своего во что бы то ни стало – мол, не привыкать, длительное сидение в засадах не раз спасало ему жизнь.
…Когда Викуся доела борщ, Вера Ивановна спросила:
– А что квартерон?
– Все в порядке, – заспешила дочь, – все хорошо. Торговля идет как надо. Заключил договор на поставки овощей для китайских ресторанов.
– Если он еще раз будет жениться, мы должны забрать Сёму. Чужие дети никому не нужны. Слышишь, Викуся?..
– Мам… – испугалась она. – Что ты такое говоришь?
– Ничего! – Вера Ивановна стукнула кулаком по столу. Кулак был маленький, чуть подсохший, но звук еще мог издать – ого-го… А сила звука в жизни теперь самое главное. – Ничего! Потому что мямля! Год назад еще мог все сказать по-человечески. Нет, приседал с краешку, вздыхал, мямлил! Разве что не снесся! Я тоже хороша. Пока о кладбище не заговорил! Пока не намекнул! Пока Анжелочка сама не сказала, что ей неприятно это…
– Мама! Ты что?! Кто намекнул? Что неприятно? – пролепетала Викуся.
И было уже совсем ясно: врала! Все время ведь врала! Дурочка какая… Бедная девочка. Ласточка. Куколка. Разве я камень, Семен?..
Вера Ивановна улыбнулась, крепко обняла Викусю и ласково объяснила:
– Кто? Папа твой, как обычно! Ни уйти, ни прийти по-людски. Год Анжелочки нет? Год с тремя днями – так? Можешь не говорить! И не писать мне от ее имени дурацкие письма! Ну… пусть не дурацкие… Хорошие письма, доченька. Только теперь можешь не писать…
Викуся заплакала навзрыд. В свои тридцать пять Вера Ивановна такого себе не позволяла. «Навзрыд» вообще никогда не позволяла. Не интеллигентно это, хоть и полезно. Вера Ивановна читала специальную статью о необходимости «отреагированных эмоций». И все там было написано правильно и научно обосновано. Но назад хода не было. Ни назад, ни в обход. Навзрыд слезы не шли. Только злыми мелкими каплями.
А сейчас и мелких не было. Один вой. Он зацепился за Веру Ивановну у могилы Семена и рвался наружу. Но Викусе на это смотреть было нельзя: у нее нервы, удаленные «восьмерки», двое детей, гаражная роспись и целый год писем от мертвой сестры.
– Анжелочка болела? – спросила Вера Ивановна и съежилась. Сгруппировалась. Вой мог выскочить наружу – и тогда что? Пиши – пропало… Пиши и носи тридцать лет в халате с леопардовым узором.
– Она разбилась на машине… Мгновенно. Джо сказал: «In a trice…»
– Хоронили, стало быть, без матери?
– Кремировали. Прах в урне. Стоит в доме.
Вера Ивановна кивнула. Родина сразу заметила, что, мол, индейцы – дикие люди. И ей ли, Вере Ивановне, не знать… «Хесус не был индейцем!» – вскинулась Вера Ивановна. Но родине было все равно. Она плевать хотела на национальные различия всех людей, кроме русских.
Анжелочка была в урне. В доме. Возможно, на каминной полке. В доме была замечательная каминная полка – с пылью, фотографиями и вазочками с сухими цветами. Теперь вместо сухих цветов – Анжелочка.
Вера Ивановна запроторила Анжелочку в урну собственными руками. Вой прорвался к зубам и мешал дышать.
– Сёму надо забрать…
– Не надо. Джо звонит каждый день. Он хочет, чтобы ты жила с ними. Если ты хочешь… Он сказал, что будет тебе платить зарплату и пенсию. И медицинскую страховку обещал, и отпуск, и командировочные на родину. Он сказал…
– Хватит. Я хочу спать! – Вера Ивановна крепко зажмурила глаза, чтобы доказать Викусе усталость и чтобы из них не выскочил вой. – Иди домой. Иди…
Викуся была послушная девочка. Не такая, конечно, как Анжелочка, зато живая. Она тихонько заперла дверь своим ключом и долго стояла под ней на лестничной площадке. Прислушивалась. И Вера Ивановна тоже прислушивалась. А потом позвонила Викусиному мужу и сказала, чтобы он ее немедленно забрал. У Веры Ивановны был мобильный телефон, а в нем – номер зятя. Номер зятя – это все, что нужно нормальной теще.
Как только они уехали, пришел Семен. Вера Ивановна отвернулась к стене. Ему тоже не надо бы видеть. И слышать. Мало ли как там у них на этот счет? Хватит ли силы в астральных телах?
– Поезжай, Вера, – сказал Семен. – Присмотри за внучкой…
– А почему Анжелочка не приходит? – спросила Вера Ивановна и страшно закричала в подушку. Вой путался в гусиных перьях и жарко дышал Вере Ивановне прямо в лицо.
– Она не хотела тебя расстраивать. Она приходит к Джо…
– Чтобы расстраивать квартерона? Что он может в этом понимать? – обиделась Вера Ивановна.
Семен кашлянул. Он всегда так делал, когда хотел скрыть улыбку. А что смешного? Все конкистадоры считали, что у индейцев нет души. И даже в книгах об этом писали…
– Ты все правильно сделала, Вера, – ласково сказал Семен. – Ты не жалей. Ты поезжай…
– А Светка место мое возле тебя займет, да? Все-то ты подгадал, все-то рассчитал небось! – рассердилась Вера Ивановна.
– Ты ж на Мушкетовском хотела, – довольно хмыкнул Семен.
– Я с тобой хотела, – сказала Вера Ивановна. – Эх ты…
– Да, – согласился Семен. – Сплоховал. Вера Ивановна оторвалась от подушки и завыла так, как хотела уже очень давно. Как хотела завыть на детском мосту, на братской Кубе, когда подлая Светка требовала денег на памятник, когда увидела, что у Викуси нет трудовой книжки, когда Москва перестала быть столицей нашей родины СССР, а Троцкий – политической проституткой. А Семен не испугался и не исчез, как много лет назад. Удивлялся, наверное, что Вера – не камень…
Не камень, Семен, а слезы, видишь, никак не прольются. Снова застывают мелкими дождевыми каплями на лице. На старом, да, Семен?
– Ты красивая, Вера. Такая красивая, – сказал он. – Самая красивая.
– А если поеду к внучке с индейцем, то ты – как? – спросила Вера Ивановна. – Опять к Светке уйдешь?
– Я… Да зачем?.. Я же с тобой…
– А с Викусей кто? – строго спросила Вера Ивановна.
Семен растерялся. И сразу начала бурчать родина: мол, нехорошо это – оставлять живых на мертвых, перекладывая на них всю ответственность. «Уж кто бы говорил! – возмутилась Вера Ивановна. – Уж кто бы… А сама? На кого всех бросила? На мумию? А мумию – на кого?» Родина не стерпела и молчать не стала. Накинулась со старыми словами: «Смерть врачам-вредителям! Нет – атомной угрозе! Свободу Луису Корвалану!» – «Да он умер давно», – отмахнулась Вера Ивановна и подумала, что всегда путала Корвалана с корвалолом и от этого плохо читала лекции о международном положении – очень боялась совершить политическую ошибку…
А утром Вера Ивановна позвонила Светке и спросила:
– А фамилия у тебя теперь какая?
– Девичья, – буркнула Светка.
– Что же замуж не вышла?
– А ты что же не вышла? Не брал никто?
– Так у меня – Семен, дети, – сказала Вера Ивановна.
И замерла в ожидании. Светка – дырка-балаболка, если у Семена снова «отрезок», она молчать не станет. Так и заявит официально: «Это у меня – Семен. И ночует со мной, и днюет… А тебя он бросил и думать забыл».
– Мне врач амитриптилин посоветовал. Для мозгов, – сказала Светка. – А ты что пьешь?
– Чай, – обрадовалась Вера Ивановна, но голос от пляски удержала. Не время праздновать.
– А от чая – бессонница. И глупости в голову всякие лезут. Несуразности. Может наступить склероз и его высшая стадия – маразм.
– Его высшая стадия – империализм, – поправила Вера Ивановна. Она любила точные, чеканные формулировки. И не любила чужих шуток на ленинские темы.
– А я знала, что мы с тобой обязательно поговорим, помиримся, может и дружить будем, – сказала Светка.
– А я – нет. Деньги хочу тебе за памятник отдать. Всю сумму. Сто долларов.
– А я рублями платила, – растерялась Светка. – Советскими.
– Мало, наверное, ты, Света, амитриптилина пьешь, – ласково сказала Вера Ивановна. – Советских денег уже давно нет. И купить на них ничего нельзя. Или ты, Света, нумизматка?
– Я – атеистка. Я вообще во все это не верю. И в церковь не хожу!
Вера Ивановна два раза вздохнула. В первый – от радости. Не верит – и славно. Кто не верит, тот не может понять. И Семен к тому не придет. Во второй – от жалости. Такая дура была эта Светка, что бежать от нее пришлось через кладбище.
– Я тебе деньги переводом на Главпочтамт до востребования перешлю. Хочешь – забери. Нет – пусть пойдут государству, – сказала Вера Ивановна.
– Какому государству? Их тебе назад отправят! – закричала Светка.
Вера Ивановна подумала, что ее лекарство хорошо действует на сферу материального. Но все-таки не определяет сознание. И положила трубку.
В Соединенные Штаты Америки Вера Ивановна поехала через два месяца. Оформляла гостевую визу (потому что – не навсегда; туда и назад), подбирала гардероб, паковала собрание сочинений Майн Рида для Саманты. С гардеробом сильно мешала Викуся. Она настаивала на двух парах джинсов. «Куда на мою старую жопу?» – вяло и непарламентски сопротивлялась Вера Ивановна. Ей и правда было интересно: куда и зачем? Викуся сказала: «Одни – на каждый день, другие – на бриджи. Все леди сейчас носят бриджи…» «Дожила», – подумала Вера Ивановна.
Дожила до всего. Дотерпела до самолета, до каминной полки, на которой стояла Анжелочка, до ночи в доме индейца Джо, торгующего овощами, до его квартеронского шепота. А в шепоте Вера Ивановна отчетливо различила и имя дочери, и привычную супружескую интонацию, и все то, что различала в себе, когда говорила с Семеном. Было, конечно, немного обидно, что, выбирая между ней и индейцем, Анжелочка… Анжелочка поступила так, как ее отец!
– Семен! Твои гены победили!
– Я не виноват. Это естественный отбор, – сказал Семен.
«Странно, – подумала Вера Ивановна. – Являясь по сути привидением, Семен почему-то остается дарвинистом». От Дарвина Вере Ивановне всегда становилось легче. С ним было куда понятнее, чем с жизнью, которая устаревала, едва Вера Ивановна успевала в нее вписаться.
Домой летела через Рим. Такой был сложносочиненный рейс: Атланта – Рим – пересадка в другой самолет – Киев. А из Киева – поездом, хотя Викуся настаивала, чтобы тоже самолетом.
Из аэропорта Фьюмичино Вере Ивановне выходить было нельзя. А без транзитной или шенгенской визы никому нельзя. Пришлось бродить по нейтральной полосе, которая состояла сплошь из магазинов. В магазинах было большое товарное изобилие: сыры, макароны, духи, красное и белое вино, сумки и спортивные костюмы.
Вера Ивановна ничего не хотела, потому что у нее все было. Все-все… И даже бриджи. Зашла только в сувенирную лавку. Так, из чисто исторического интереса. Все же она, Вера Ивановна, была доцент.
Среди большого ассортимента сопутствующих путешествию товаров – календарей, брелоков, свечей, открыток, дисков, памятных знаков – она сразу узнала святого Петра. Копия была маленькой, но качественной.
Родина сразу сказала Вере Ивановне: «Не сметь разговаривать с иностранцами!» – «А сама? Или тебе Маркс был русский?» – отрезала Вера Ивановна и погладила двумя пальцами – указательным и средним – крошечную ступню святого Петра.
– Опять желание? Я ж тут не на работе, – устало сказал святой Петр.
– Мозоль, наверное, уже на ноге? – спросила Вера Ивановна. – Я капустный лист кладу, если сильно изводит.
– Ну какая у нас тут, в Италии, капуста? – огорчился святой Петр.
– Да, – согласилась Вера Ивановна. – Брокколи – разве это капуста? Я тебе нашей с Семеном передам…
Рейс Рим—Киев задерживали. Вера Ивановна никуда не опаздывала, но сердилась и хотела жаловаться. И как назло, в Италии в этот момент было неясное время. Романо Проди выборы выиграл, а Сильвио Берлускони поражения не признал. Кому писать? Куда сигнализировать? Если никто в стране не знает, кто теперь главный. Да и в мире… В мире тоже никто не знает, кто главный. И от этой безголовости идет постоянный беспорядок. Все мешается в кучу: не купленная мутоновая шуба, родина, девичья фамилия Светки, вырванные «восьмерки», Семен и Дарвин, мозоль святого Петра, кубинский Иисус, не сделавший правильного предложения о браке, и фашисты, что всё гонят и гонят детей по мосту, забытому советскими партизанами…
И в этой куче – Вера Ивановна. Доцент. Специалист по рабочему движению. Раньше – ого-го, а теперь – так… Никто. Просто женщина, леди в бриджах, рейс которой откладывается на неопределенный срок.
АНДРЮШЕЧКА
Гордились Андрюшечкой постоянно. Другие бы уже устали. Но Катя и Костик – нет. Привычка, наверное, сложилась: гордиться нашими победами в спорте, в шахматах, в балете. Шахматы и балет потом вычеркнули как политически неблагонадежные, а Андрюшечка остался.
Он, например, хорошо «поддерживал чистоту». Катя говорила: «У него такой порядок всегда. Вы не поверите! Носочки – в одном ящике, трусики – в другом. Все глаженое, чистое. И посуда…»
Костик (он всегда пытался сохранять голову, когда речь заходила об Андрюшечке) поддакивал: «Ага. И посуда тоже. Глаженая. Блюдечки – в одном ящичке, чашечки – в другом…»
Катя обижалась: «А влажная уборка каждое утро? А пыль? Ты видел, как он вытирает пыль?!»
Костя многозначительно хмыкал: «Видел. Но технику пока освоить не могу».
У Кати и Костика с чистотой не складывалось. Весь их дом (квартира – тридцать три квадратных метра жилой плюс кухня, лоджия, два коридора буквой «Г») был усеян вещами. Неровными слоями на полу лежали сумки, бумажки (Костик был профессором, между прочим), книги, оторванные покрышки, мячи, журналы, ручки, яблоки. Яблоки на полу могли пролежать до самой весны. Закатятся себе за дверь и лежат. Все думают, что это теннисные мячики, и не трогают. А весной яблоки идут в пирог. И в магазин бежать не надо. Очень удобно.
Гости сердились, требовали или не снимать обувь, или «дайте тапки». Некоторые, Тамара Ивановна например, сразу хватались за веник. Бесполезно. Как только Тамара Ивановна уходила, на пол сразу летел листок из Костикиной статьи, макаронина с соусом «болоньезе» из Таточкиной тарелки или лобовое стекло «Порша Кайен», разбившееся в столкновении с «Тойотой Короллой».
У Михаила Шемякина во дворце под Парижем очень красиво. У Павла под Петербургом чисто. Нас возили – показывали. Говорят, что очень впечатляет Букингемский дворец: в комнатах торжественно, помпезно, пыли тоже нет. Но жить там нельзя. Дом – это когда вещи сами знают, где у них место. Дом – это свобода, а значит, беспорядок. Пусть даже Хаос. С очень большой буквы. Сначала Хаос, потом Космос. Если наоборот, то это масштабная катастрофа. Или просто – не дом…
Когда Тамара Ивановна хваталась за веник, Костик бурчал: «Давай-давай, сделай нам казарму. Сделай нам больницу». Костик – военный врач. И доктор военно-врачебных наук. Но Андрюшечкиной чистотой он тоже очень и очень гордился.
И аппетитом, а особенно разборчивостью в еде. Все знали, что у Андрюшечки больная печень и ему многого просто нельзя. Андрюшечка умел себя сдерживать, дисциплинировать. Если мясо, то только говядина (лучше котлеты) и на пару, без всяких специй, почти без соли. Если пирожки, то по большим праздникам (от дрожжевого теста его пучило).
Но кушал хорошо. Катя говорила: «Дети, вот Андрюшечку бы взяли в «Общество чистых тарелок», а вас – нет».
А Костик говорил: «Главное в еде – это диета», – и сурово смотрел на Катю. С Катей трудно было сидеть на диете. В доме все время пахло ванилью, корицей, кинзой, жареным луком, грибами, колбасой собственного приготовления. И всяким другим, чего есть нельзя. Катя тоже была врачом.
Но Андрюшечка сопротивлялся и ставил Катю на место.
«Он такой молодец! Сразу спросил: «А творог – рыночный? А сертификат есть? А дата изготовления? А санстанция?» – гордилась Катя. – А я стою и думаю: «Убийца я, убийца, а не человек…» Андрюшечка всю нашу семью спас».
«Это да», – соглашался Костик.
«А ты помнишь, как он отсоветовал нам ходить по ресторанам? Ты помнишь, на чем там готовят? И главное – как?»
«Помню», – соглашался Костик и краснел.
Они с Катей все-таки ходили по ресторанам. И детей водили. Но от Андрюшечки – в секрете. В секрете от Андрюшечки Катя и Костик ездили на общественном транспорте и даже спускались в метро.
«Да, там страшные люди», – соглашалась Катя и, если сама не успевала отвезти Андрюшечку на музыку, то всегда вызывала такси.
Он очень хорошо пел. Сам играл на гитаре и мечтал создать свою группу. Педагоги ему завидовали и часто отказывались с ним заниматься. Звонили Кате или Костику и вводили их в заблуждение.
«Наш Андрюшечка не может прогуливать!» – возмущалась Катя.
«Не далее как вчера Андрюшечка выступил с концертом. Возможно, усталость от ответственности и выступления на людях не позволили ему прийти вовремя», – поддакивал Костя.
Концерты обычно проходили в «зале». Так называлась большая комната, в которой спали Катя и Костя, и Таточка – за ширмой (а мы, мальчики, спали в детской). Ширму купили в Барселоне. Везли двумя самолетами. Ее и стул. Стул предназначался для новой квартиры, которую строили в кредит. А ширма сразу пригодилась.
Ради Андрюшечкиных концертов Костик «разбирал кресло». Кресло – это вам не пол. Это – сейф. В кресле было гнездовье двух крупных животных – Лягушки (каждая лапа по семьдесят сантиметров) и Гусика (хвостик с Катину ладонь). Поверх гнездовья жили Костикины брюки, рубашки, футболки (чистые – на левом подлокотнике, грязные – на правом), переплетенные рукописи монографий, «саквояж на выезд» (Костик подрабатывал в бригаде МЧС) и домашние шорты.
Разобранное кресло предназначалось для Андрюшечки. Зрители садились на диван и иногда даже на пол. Как правило, Андрюшечка пел под фонограмму. Тамара Ивановна была уверена, что под чужую. А Катя и Костик обижались и говорили, что он бережет голос.
На концерте Андрюшечку должны были заметить. Но Кате и Костику никак не удавалось затащить в дом какого-нибудь продюсера. Создавалось такое впечатление, что продюсеры не болеют сердцем (а потому не попадают на операционный стол Кате) и не травмируются в торакальной области (а значит, не лежат и на столе у Костика).
Это было горько. Но Андрюшечка компенсировал горечь своими большими и малыми победами. Например, он сам получил паспорт.
– Сходил, сфотографировался. Но ракурс был выбран неудачный! Андрюшечка сказал фотографу, что левая сторона его лица не фотогенична… – рассказывала Катя.
– И фотограф его послал? – спросил Костик как-то даже злорадно.
– Ну да… Но потом он пришел ко мне на работу. Я отвела его в рентген-кабинет…
– И теперь у него в паспорте будет рентген черепа? – вмешалась Тата. – Наконец-то…
– Как ты можешь? – одновременно спросили Катя и Костик.
– И что сказала врач? – не унималась Тата. – Мозгов не обнаружено?
Катя махнула рукой. Костик нахмурился.
– Наш рентгенолог – очень хороший фотограф! Он прямо на компьютере убрал Андрюшечкину асимметрию. И в паспортном столе его просто не узнали и перепутали с Аленом Делоном!
– А кто это? – спросила Тата.
– И все паспортистки сбежались посмотреть! Сходство было очень убедительное. Андрюшечка смутился, конечно. Но виду не подал. Взял себя в руки. Отстоял такую очередь в духоте, что у него сразу поднялось давление.
– Про давление я знаю, – сказал Костик. – С паспортом что?
– Пришлось дать взятку, – сообщила Катя и радостно добавила: – Но ему сделали скидку! Очень большую скидку!
– Скидку на взятку… Ну-ну…
Считалось, что Тата немного ревнует к Андрюшечке. Считалось также, что с возрастом, а особенно в новой квартире, где у каждого ребенка будет по комнате, это обязательно пройдет.
А Андрюшечка – сирота. И это не пройдет никогда. Это никогда и ни у кого не проходит. Поэтому надо как-то… Как-то надо по-другому. Тем более, когда у него так много талантов, так много путей и дорог, чистоты тоже много.
И на бильярде он научился играть, а не только на гитаре. Что, конечно, свидетельствовало о равноодаренности Андрюшечки и уникальной слаженности в работе его правого и левого полушарий.
Для бильярда Андрюшечке купили специальную перчатку, два специальных кия, мелки (нам категорически запрещалось рисовать ими во дворе на асфальте) и выделили Костика для тренировок. Миссия Костика заключалась в том, чтобы платить за стол, поддаваться и доигрывать партии, если у Андрюшечки разболится печень.
В игре на деньги с посторонними людьми Андрюшечка вел себя как спартанский мальчик, которому лиса проела все кишки, а он все улыбается и не подает виду. А когда Андрюшечка близился к проигрышу, его печень становилась прометеевской. У Андрюшечки было ощущение, что он пригвожден к скале кием, а орел выклевывает ему нутро. Костик доигрывал за него.
Костик хорошо играет в бильярд. Лучше, чем Андрюшечка. Но это – такой же секрет, как ресторан.
Тем более что за все проигранные Костиком партии Андрюшечка расплачивался сам. В рассрочку, экономя на такси, на бизнес-ланчах, на минеральной воде без газа, на мороженом и геле для волос. Костик от денег отказывался. А Катя брала, чтобы не обидеть.
Деньги эти (и другие тоже) копили в банке, как взрослые и цивилизованные люди. Но счет, конечно, открыли на Андрюшечкино имя. Счет с карточкой и кредитной линией. С этой карточки Андрюшечка, собственно, и экономил. А еще при хорошем раскладе Андрюшечке к юбилею планировалось купить автомобиль.
Тамара Ивановна (за страсть к венику для нее держали в доме отдельные личные тапки) очень возмущалась: «У вас все балованные! У вас очень балованные дети. Очень балованные гости. Очень балованные родственники. И даже пациенты».
Дети у Кати и Костика были нормальные. Мы катались на створках мебельных шкафов, украшали стены панно из пластилина, организовывали халабуды из Катиной мутоновой шубы (все равно она висела без дела), иногда мыли посуду, особенно если до того что-то из посуды нечаянно разбивалось. Дети у Кати и Костика были нормальные, и пациенты – совершенно точно – не катались на створках мебельных шкафов. И гости не катались.
Но гордились все равно не ими, а Андрюшечкой.
Он был один против мира. А Катя и Костик все-таки были впятером. Злые люди портили Андрюшечке всё – учебу, карьеру, печень, девушек. Но он все равно выходил из человеческой грязи победителем.
И свет чистоты падал на Катю и Костика. Особенно на Костика он упал сильно, с большой высоты.
Костик повез Андрюшечку в Тульскую область. В очень глухое село. В такое глухое, что в нем даже не осталось ничего, из чего можно было бы варить самогон. Это была малая родина Костика. И для Андрюшечки там было все полезно – воздух, молоко, речка и «не пить». Особенно «не пить», потому что мир напал на Андрюшечку соблазнами и все время наливал ему что-то спиртное. «А у него же золотое сердце, но больная печень», – огорчалась Катя. И Костик огорчался.
На малой родине Костик встретил любовь своей юности. Почтальоншу. Она была старше Костика на два года и потому считала его шмакодявкой. И конечно, не ждала из армии. (Теперь ясно, почему армия Костика затянулась на всю жизнь.)
Почтальонша была вдовой, Костик – сторожем. Сторожем при Андрюшечке. Работа эта была вредная и ночная.
Ночью почтальонша показалась Костику юной, тоненькой девушкой, от которой пахло молоком. На четыре дорогих золотых передних зуба Костик тогда не обратил никакого внимания.
И потом не обратил. В Костике как будто завелись часы со стрелками назад. Настоящее показалось ему гораздо меньшим, чем прошлое. А будущего Костик тогда просто не увидел. Он был ослеплен, задавлен и в то же время окрылен.
Андрюшечка так и написал Кате: «Ослеплен, задавлен, окрылен». И о зубах почтальонши тоже написал. Кинул эсэмэску. Катя сразу нашла хорошего стоматолога. Сразу. Договорилась обо всем. Деньги на материалы заняла у Тамары Ивановны.
Совсем сошла с ума…
Совершенно слепой Костик (Катя говорила: «Как Гомер») привез почтальоншу и зажил с ней на снятой квартире. Но в кресле, в том, что стояло в зале, по-прежнему гнездились Костикины брюки.
Кредитную квартиру отдали Тате. Она как раз вышла замуж и совсем не могла спать с мужем за ширмой. Муж Таты был очень длинный и увесистый. В старой квартире остались мы с братом.
Когда Катя сломала ногу, муж Таты отправил их (ногу и Катю) в швейцарскую клинику. Заодно в клинике лечили неврозы. Катя проявила себя в клинике «на отлично» и, когда нога совсем выздоровела, взялась дежурить в кардиологии вместо одной медсестры, которая как раз тогда выходила замуж за швейцарского банкира. Медсестра, конечно, была русской. Хорошая еврейская девочка из Одессы, если точно. Потому что швейцарские медсестры на такой подлог не пошли бы никогда.
Катя набросилась на работу так яростно, потому что у нее после почтальонши было только будущее. Тамара Ивановна сказала, что это даже хорошо. Что в жизни каждого человека должны быть ножницы в будущее. А Костик не согласился. Он сказал, что ножницы в будущее – это ампутированное прошлое. А Тамара Ивановна ответила, что чья бы корова мычала.
В швейцарской клинике в Катю влюбился таксист-художник. Два инфаркта. Гипертоническая болезнь. Атеросклероз сосудов мозга. Рей.
– Как Брэдбери, – сказала Катя по телефону.
– А кто это? – спросила Тата.
– Мне помолвиться? Или сразу сказать «нет»? – спросила Катя.
– Мамочка, – сказала Тата и заплакала. Тата была беременная и легкая на слезы.
Но Катя сказала таксисту-художнику решительное «нет» и вернулась домой. Швейцарский Рей приехал через два месяца и объявил режим ожидания. Таксист-художник – это профессия, которая не боится государственных границ. Такие люди везде нужны. У почтальонши, кстати, тоже не было проблем с работой. И если бы не варикозное расширение вен, она бы взяла участка три-четыре, а так взяла всего два. Два участка она могла совмещать не только с венами, но и с поддержанием идеальной чистоты жилища. Гости покорно неловко снимали обувь (так им и надо!) и удивлялись, откуда у почтальонши такие чудовищные казенные формулировки – «пища, жилище, водные процедуры, отход ко сну»… Многие почтальоншу боялись. А Рея как-то сразу полюбили. Хотя в его квартире тоже был идеальный порядок.
Тата родила девочку Лену и стала воспитывать ее строго: закалять, бросать голую в холодную ванну, кормить по часам, укладывать спать в отдельной комнате и сажать на горшок. Катя и Костик пришли в ужас.
Пришли в ужас – и сразу баловать. Катя и Костик принесли с собой обогреватель (два), выбросили горшок, разбили термометр для ванночки (два), а температуру воды оценивали локтем. Они поставили ширму и по очереди спали прямо в Лениной комнате. Ночью они ее кормили. Днем – сразу после работы – они гуляли с ней пять километров, постепенно увеличивая длину дистанции до семи, десяти, а потом и пятнадцати.
Когда Лене исполнилось полгода, Татина квартира была покрыта ровным слоем научных статей, погремушек, молочных смесей памперсов, карандашей для раннего развития. Лягушка и Гусик, а также мы с братом, поменяли гнездовье. Лягушка и Гусик поселились на ковре, чтобы Лене было удобно между ними ползать, а мы – в комнате, объявленной гостиной.
Муж Таты сначала думал, что ему лучше повеситься. А когда Катя и Костик ушли (Катя – к Рею, а Костик – к почтальонше), потому что Леночку сдали в ясли, сразу организовал второго ребенка. Получилась тоже девочка. Тая.
Катя говорит, что муж Таты оказался на редкость хорошим, абсолютно невменяемым нашим человеком. Но Катя им не гордится. У нее в глазах живет боль. Хотя зубы почтальонше она все-таки сделала. Но Костик теперь почему-то им не рад. «Седина в голову, бес в ребро!» – строго говорит Катя, когда Костик обнимает ее за плечи. Говорит строго и сбрасывает руку.
Но у нас есть план. У меня и у моего брата. План такой: в ближайшее время еще одного ребенка родит Тата. Ее муж не против. А потом на вахту вступим мы. Если каждые два года мы будем рожать по одному ребенку, то на десять лет Катя с Костиком домом будут обеспечены. Мы договорились первый месяц воспитывать детей строго. И взяли кредит на покупку соседней квартиры на площадке. Стул из Барселоны для этой квартиры у нас уже есть.
Тамара Ивановна план одобрила.
А Андрюшечка из нашей жизни исчез. Один раз, когда Костик уже поставил ширму в Леночкиной комнате, Андрюшечка позвонил почтальонше. То есть он, конечно, хотел позвонить Костику – договориться о котлетах, концерте и покупке машины к юбилею. Но Костика не было, а мобильный телефон в Леночкиной комнате он всегда выключал. Почтальонша, почти не выслушав Андрюшечку (он успел только о парной говядине и о том, что пора покупать новый кий), сказала ему страшное.
Катя меня убьет, если увидит, что я знаю такие слова. Но было как было. Почтальонша сказала:
– Иди на хуй!
– Как? – задохнулся Андрюшечка.
– Как все, придурок, – сказала почтальонша.
Дальше (она сама рассказывала Тамаре Ивановне) почтальонша сообщила Андрюшечке, сколько ему лет. Он не поверил. (Когда мне будет пятьдесят, я тоже не захочу в это верить.) Потом эта злая женщина спросила, сколько лет трудового стажа имеет «это чувырло». «Чувырло» сказало, что это не имеет значения, но их, этих лет, целых пять. «Обалдеть!» – сказала почтальонша (только в более грубой форме). Андрюшечка обиделся и сказал, что Костик всегда списывал у него лекции по анатомии. И если бы не он, Андрюшечка, с его красивым, округлым, каллиграфическим почерком, то Костик никогда бы не стал тем, кем стал. И что котлеты есть лишь малая толика того, чем Костик может ему отплатить. Тем более что мама Андрюшечки, когда была жива и заведовала кафедрой фармакологии, кормила и Костика, и Катю борщом и никогда не попрекала куском хлеба. Когда Андрюшечка сделал паузу (наверное, чтобы набрать в грудь воздуха), почтальонша снова сказала свое короткое и емкое, за повторение которого Катя меня убьет.
Но Андрюшечка не сдался и в «третий раз закинул невод». И теперь он – почтальон. Практически самостоятельно обслуживает два участка. Но трудовой стаж ему не идет. Потому что кто-то опять украл у Андрюшечки паспорт, а на всех вновь сделанных фотографиях он получается некрасивым и на себя не похожим. Тамара Ивановна думает, что он просто стесняется быть почтальоном. И поэтому – паспорт.
И Рей. В свободное от газет время Андрюшечка работает у Рея натурщиком. Скоро весь мир его узнает в лицо или по фигуре. Или по тени, которую эта фигура еще отбрасывает. Как раз сейчас Рей работает над инсталляцией. Название ее еще не придумано.
НОЧЬ НАКАНУНЕ РОЖДЕСТВА
С Днем Рождения, Господи.
Понимаю, что мой голос сейчас сильно диссонирует и нагло выбивается из хора тех, кто пришел в храмы, чтобы Тебя поздравить. Но у меня обстоятельства, Господи.
И нет другого выхода.
Я впадаю в ересь, я впадаю в грех, но у меня нет иного способа, чтобы поздравить Тебя…
И я ничем не отличаюсь от миллионов других, которые в открытки с поздравлениями вкладывают длинные списки просьб.
Хотя – отличаюсь. У меня только одна. Просьба – только одна.
Я хочу, чтобы он выжил. И всё.
Я не плачу, Господи, а то, что ты видишь на моем лице, – издержки погоды. И возраста. И образа жизни. Впрочем, ты же все-все обо мне знаешь.
Мне просто нужно сказать Тебе правду. То есть – себе. То есть – нам.
Прости меня… В такой день я отвлекаю Тебя от главного… Хотя за две тысячи два года Ты, наверное, привык. Но просить подарки у именинника – это так неприлично. Прости меня…
Но я хочу, чтобы он выжил. И всё.
Я сижу на дерматиновой кушетке в не очень светлом коридоре, и мимо меня носится то ли Дед Мороз, то ли Санта-Клаус – не важно. Знаешь, Господи, в нашей стране они теперь начинают носиться с середины декабря и заканчивают на всякий случай Твоим Крещением. Хотя, казалось бы, кто они Тебе?.. Просто есть, наверное, такая работа – Дед Мороз. Один месяц в году. И что с них возьмешь? В больницах тоже жизнь, и врачи – тоже люди, и вообще, сегодня все хотят праздника. И мы не в платной клинике. У нас – неотложное состояние, подобранное прямо с улицы. С места аварии. Ты знаешь. А Дед Мороз – нет.
Он предлагает мне «обмыть» Твое Рождение. Богохульник, наверное. Или просто ему неведомо, что он вмешивается в наш разговор, что вот сейчас Ты можешь обидеться и отвлечься и тогда…
И что тогда? Сбудется извечная мечта деловой женщины: избавиться от мужа, который похож на чемодан без ручки – нести тяжело и бросить жалко.
Неужели я так о нем говорила? Или думала? Неужели?!!
У меня есть подруга. Она банкир. Волевая, решительная, как говорили у нас на родине – «ховайся». На другие языки это не переводится, а Тебе, Тебе одному все понятно и так – без перевода. А муж у нее… Просто муж, и сказать больше нечего. А она его любит и не стесняется.
А я – стеснялась. Ужасно! Сильно-пресильно! Я стеснялась, особенно на людях, так сильно, что мне хотелось зажмуриться, схватить его за руку и убежать из всех тех мест, где он был просто «муж госпожи N».
Я же… Я же выходила замуж за инженера. Он брал в жены товароведа. Со средним специальным образованием. Его мама была недовольна. Торговка – это не интеллигентно.
Его маме хотелось созвучия. Потом созвучия захотелось мне.
Все ли женщины – тупые, слепые кошки?
Потом, когда мне, а не его маме, хотелось созвучия, в нашем доме (триста квадратных метров жилых плюс технические помещения, гаражи и бунгало для гостей) существовали только мои проблемы, только мои успехи, только мои поражения и удачи. А он, между прочим, тоже работал… работает… Но я была главнее. И все, что было связано со мной, становилось симфонией, а все, что с ним, – частушкой.
Шубу, машину и дом в Испании я купила себе сама. А в Париже я купила квартиру. Студию. И мне было до слез обидно, когда мои подруги получали все это в подарок. Мне так хотелось, чтобы он, мой муж, мог легко бросить к моим ногам что-нибудь очень дорогое и очень ценное.
…Господи, у меня все было. У меня все есть. Я все заработала себе сама, потому что вместо всей этой тленной пыли он подарил мне меня. Ты смотрел, Господи, фильм «В моей смерти прошу винить Клаву К.»? Ты должен помнить эту формулу: «Он подарил мне меня». Меня, способную свернуть горы, осушить болота и получить беспроцентный бессрочный кредит у старика Гобсека. Правда, петь я так и не научилась.
Другие мужчины предъявляли мне только собственные хвосты из поддельных павлиньих перьев, инкрустированных мобильными телефонами и автосигнализациями, а также рассказы о тяжелой жизни миллионера. Ты один, наверное, знал, как мне было с ними скучно. Уныло. Смешно. Противно.
Я хочу, чтобы он выжил, потому что только с ним мне было хорошо. Весело. Интересно. Спокойно.
Господи, он Тебе не нужен. Правда. Поверь мне. Он сломает у Тебя все, что до этого работало тысячелетиями. Он взорвет все, что Ты считал пожароустойчивым. В Эдемском саду заведется колорадский жук, которого потом не сможет вывести ни одна попавшая в рай санитарная станция. Хотя, судя по тому, что санстанция делает с моей фирмой, она к Тебе не попадет. И жук съест все яблоки.
И потом, Господи, судя по всему Ты – не фанат футбола, во всяком случае нашего. И Тебе придется туго. Ведь если Ты заберешь его, то он попадет к Тебе прямо на День Рождения. А стоит ему только немного выпить, как футбол становится Главной Темой дня. Этой теме невозможно закрыть рот. Ее нельзя перекричать. Ты будешь просто вынужден все бросить и смотреть футбол. Ты будешь смотреть его каждый день – в записи и в прямой трансляции. Ты будешь знать в лицо каждого форварда и хафбэка. И я даже не представляю, что будет, если вы с ним станете болеть за разные команды. Что будет с миром? Что будет с нами со всеми?..
Поверь мне, Господи… Он сумеет заразить Тебя этим безумием.
А потому он Тебе там совершенно не нужен. Пусть уж состарится здесь, пусть улягутся страсти, мы – как страна, а не как клуб – наконец выиграем что-нибудь достойное, он обрадуется и тогда…
А лучше пусть будет так: «Они жили долго и счастливо и умерли в один день». Я сумею его успокоить. Он меня боится. Со мной он иногда забывает о футболе.
Я хочу, чтобы он выжил. Потому что сегодня я не готова. У меня дети. У меня корпорация. У меня куча обязательств. Я просто не могу.
Господи!!! Не отворачивайся от меня!!! Видишь?!! Коридор озаряется светом неоновых ламп, потому что оттуда, из операционной, выходит тот, кто объявит мне Твою волю. Давай услышим это вместе…
«Что это у вас с лицом?» – говорит он почти весело.
«Погода, возраст, образ жизни». Я лезу в карман и достаю деньги. Здесь бесплатная медицина, что означает – врачам почти не платят. Так что это не взятка, это надбавка за работу в праздничный день.
«Он – везунчик», – улыбается доктор.
«Да, – соглашаюсь я. И снова достаю деньги. – Мне нужна хорошая, грамотная сиделка. Лучше – молодая и приятная».
Ты удивлен, Господи? Доктор тоже.
Но уже утро. А в Европе Рождество было две недели назад. Мои партнеры вышли на работу. Поэтому мне пора. Кто-то же должен зарабатывать деньги.
А когда мой муж очнется от наркоза, рядом с ним будет красивая молодая и нежная женщина. Она поможет ему быстро встать на ноги.
Я буду приезжать. Но чаще будет приезжать мой водитель. Или мой заместитель. Или кто-нибудь еще.
Возможно, мой муж влюбится в свою сиделку. Влюбится из благодарности, из одиночества. А его мама скажет, что из хама (то есть из хамки) никогда не будет пана, и вздохнет с облегчением. Сиделка будет объявлена принцессой. И все это станет очень похожим на сказку о Русалочке. А я тогда стану пеной. Хотелось бы, конечно, океанской, чтобы не видеть этого его нового счастья, с которым он будет сидеть в огороде и окучивать картошку. Хотя… Когда-нибудь, быть может, я выпарюсь, вступлю в круговорот воды в природе и прольюсь на их картошку дождем. Пусть у них будет урожай.
Это все пустяки. Это – ничего.
Ничего, Господи. У меня к Тебе была только одна просьба.
Я хотела, чтобы он выжил.
И если что, я буду самой счастливой океанской пеной, которую Ты когда-либо создавал.
БУТЕРБРОД
Очень хочется, чтобы кто-нибудь меня о чем-нибудь спросил.
Очень хочется, чтобы уже было утро. Ну, то самое, в которое можно проснуться знаменитой.
Еще хочется бутерброд.
У Леши Грицака есть бутерброд. И жена. Жена сделала ему бутерброд, зная, что на презентации может быть голодно. Это их двенадцатая презентация. По числу написанных книг.
А моя – первая. Именно поэтому очень хочется, чтобы кто-нибудь меня о чем-нибудь спросил.
Ну, или просто подошел за автографом.
«Что вам написать?» – спросила бы я.
Нет, ни в коем случае! Леша Грицак сказал, что это самый дурацкий вопрос, который только может задать автор. «Надо спрашивать имя! Только имя!»
Очень хочется спросить у кого-нибудь имя. Но как дать знать? Как дать знать всем этим людям, которым мы до лампочки? Мы – это книга и я. А не я и Леша Грицак.
Потому что у Леши Грицака все в порядке, все хорошо. Ему даже некогда съесть свой бутерброд. Люди толпятся рядом с ним и со стопкой его книг. Он – первый русскоязычный автор Европы. По количеству переводов и объему тиражей. Все это написано в аннотации к сборнику его рассказов.
Я завидую, хотя и сомневаюсь. По объему тиражей первым должен быть Ленин. Однако… Его, наверное, чаще переводили для Китая, чем для Европы. А еще я читала, что первый русскоязычный автор Европы – это Достоевский. Черная, черная, черная зависть. Стыд и позор.
Зато Леша может позволить себе рассказы. Сейчас каждый хотел бы позволить себе рассказы, но «выходить с ними на рынок» – не принято. Нет экономической целесообразности. «Читатель, он как человек, его надо подманить на объем, – сказал наш редактор Петр Семенович. – Читатель не может двадцать раз вникать, чтобы потом снова вникать. Читателю надо привыкнуть к автору. Полюбить его. Вот вы, Маруся, могли бы полюбить за пятнадцать страниц? В смысле, за пятнадцать минут? А?.. Полюбить… А запомнить то, что вы полюбили?»
Наш редактор Петр Семенович был абсолютно прав. Он очень хороший человек. Он подобрал меня «на улице». То есть я пришла к нему с улицы с очень дурной детективной репутацией. Многие редакторы могли бы от меня отвернуться. Такое трудно простить в приличном мире литературы. Это все равно что свиное рыло в калашном ряду. Стыд, стыд, стыд… И позор. Хорошо, что в детективных сражениях у меня было другое сценическое имя.
А по поводу пятнадцати минут – совершенно согласна. Мне хватило десяти. Без десяти восемь я увидела Игоря Савельева. В восемь началась пара. В восемь ноль пять я думала, какое количество родственников мы пригласим на свадьбу. У меня всегда были абсолютно рядовые и очень банальные мысли. Но Петр Семенович, наш редактор, сказал, что рядовые и банальные мысли – это тоже хорошо. Потому что мир, он как читатель – устал от собственной гениальности и хочет отдыха и превосходства.
Возле Леши Грицака устанавливают две телевизионные камеры. Если их никто не сдвинет, то кусок моего уха, полщеки и левое плечо, а возможно, и часть груди попадут в сегодняшние вечерние новости.
Я пишу об этом SMS. Почти SOS, да? Почти SOS, но отдельно взятому человеку. «Меня покажут по телевизору. Частично».
Телефон отзывается тут же. За опцию «отчет о доставке» я его особенно люблю. У моего телефона особая реакция на сообщения: три вибро-подрагивания, а потом – ржание лошади. Иго-го.
– На время съемки отключите телефон, – сурово бросает через плечо оператор.
– И не снимайте меня с левой стороны. У меня лысеет пробор. И прыщик, – капризничает Леша Грицак и хохочет: – Прыщик! Прыщик не лысеет! Ха-ха-ха… Но в одном кадре с ним я быть отказываюсь!
Журналисты послушно схватились за треноги. Треноги – это правильное название для подставок?
Я не знаю. Я не знаю, любят ли Лешу Грицака журналисты, читали ли они его книги или их просто сразили наповал его аннотация и его репутация. Но дело тут не в любви. Леша Грицак – это широкоформатная звезда. Его охотно берут в ток-шоу, в таблоиды и даже в аналитические издания. Леша бывал в «Культурной революции». И давал комментарий для Daily и Newsweek.
А сейчас он мой паровоз, работающий на уникальном топливе. Он должен втащить меня сразу в два места. Во-первых, в читательский интерес. Во-вторых, в мировую литературу. Это по задумке редактора, Петра Семеновича. А по моей задумке это не Леша – паровоз, это я – сопутствующий товар. Сувенир-эстамп «Слава труду» в нагрузку к дефицитному телевизору «Рубин».
Петр Семенович сердится на Лешу. Стоит в углу, и видно сразу: сердится. Потому что если камеры перетащат, то в новостях от меня не останется ничего. Возможно, тень, если, конечно, телевизионщики включат софиты.
Я снова пишу SMS, чтобы не вводить никого в заблуждение: «Меня не покажут. От меня осталась только тень».
«Ты хочешь есть?» – вот такой приходит ответ.
Правильный, между прочим. «Я хочу. Бутерброд».
В ответ – двоеточие и закрывающая скобка. Улыбка.
– Я же просил отключить телефон! – сердится оператор.
– Да! Пожалуйста. Нет времени потом чистить и монтировать, – вторит ему журналист.
– Это безобразие! Форменное безобразие! – возмущается Петр Семенович и выходит из угла, показывая на меня пальцем. Некрасиво, конечно, но другого выхода у нас нет. Чем ему еще на меня показывать? Особенно если на меня никто не смотрит… – Это же тоже… Это же тоже наш автор. Это наша Маруся…
– Марусю не заказывали, – сухо извещает журналист.
– Это общая презентация. Общая! – кричит Петр Семенович.
Люди, что толпятся возле Грицака, начинают крутить шеей. Мол, где? Где? Ничего не видим. Но присматриваемся! Изо всех сил…
Я вздыхаю и тоже присматриваюсь. И даже кое-что уже вижу.
И ничего не слепая. Просто я не быстро вижу. Один раз, например, мой сын принес домой голубя. То есть он не сам (он сам бы не додумался), а вместе с бабушкой принес домой двух голубей в пакете. Пакет был большой, из супермаркета. А голуби – маленькие зато живые. С площади. От моего дома до ближайшей площади с голубями – восемь остановок на троллейбусе. Поэтому одного голубя пришлось отпустить сразу. У него еще в пути началась морская болезнь. А второй – ничего. Ему даже понравилось.
Так вот… Я увидела голубя только через два часа после того, как пришла домой. Хотя все мне намекали и даже показывали. Мол, гляди, сидит же на столе, рядом с чашкой. А я – нет… Не вижу, и всё.
Потом, когда он ласково ступил мне на голову, я уже разглядела. Серенький, худенький, глаз такой умный… Не то что у меня…
Петр Семенович решительно уводит журналиста в сторонку. «Сторонка» – у окна. Мы – в аудитории. Хотя раньше мне казалось, что все книжные выставки и презентации должны проходить в экспо-центрах, галереях, специальных клубах или даже в театрах – на малых сценах. Но Петр Семенович сказал: «Мы должны быть там, где буквы еще работают! Наш читатель, он как уссурийский тигр – обитает только в определенных ареалах. И не выходит за их границы. Поэтому не он к нам. Мы к нему».
Поэтому мы в аудитории одного очень высшего учебного заведения. В издательстве считают, что студентам необыкновенно близки буквы. Некоторые буквы они вычерчивают на партах, другими щедро делятся с преподавательским столом. Вот у меня под руками – сразу два слова. Оба приличные: «Вита Дура».
«Дура» написано с большой буквы. Возможно, это фамилия.
Петр Семенович кричит на журналиста так громко, что мне их обоих уже жалко. Право, я того не стою. Журналист тоже так считает. У него красивое, восточное, но не китайской, а скорее, арабской сборки лицо и влажные, как воздух в бане, глаза. Из выдающегося еще джинсы, свитер и года двадцать два от роду. И я ему не нравлюсь. Потому что мешаю работать. А Петр Семенович кричит: «Это не работа! Это – геноцид!»
Леша Грицак пользуется перерывом в славе и достает бутерброд.
Сначала сверток. Желтый почтовый конверт для писем большого формата. В нем – три слоя газеты. В трех слоях газеты – еще три вощеной бумаги. А вот уже в ней, в бумаге – собственно бутерброд.
Леша Грицак из тех писателей, что зарабатывают хорошо. У него тиражи в Европе, а в Европе от тиражей платят честный процент. Продают и платят. Платят и продают. Это я в том смысле, что Леша мог бы питаться лучше. Но бутерброд – это его «мулька». Заговоренный талисман на счастье. Первый бутерброд Леша взял на презентацию еще при советской власти. Ну, при ее остатках. И с тех пор у него все было хорошо.
Булка, масло, сыр, сверху – сезонный огурчик. Соленый или свежий.
Могла ли я попросить у Леши бутерброд? Нет. Как можно откусить от талисмана?
Поздняя осень. Огурчик – соленый. Хрустящий. В рассоле – чеснок. Звук и запах распространяются по всей аудитории. «Вита Дура» вылезает из-под моих рук. Потому что руки снова тянутся к телефону. Я хочу написать: «Почему ты не со мной?»
Хочу. Но не пишу.
Потому что ответ на этот вопрос я знаю.
– Э-а-у, – говорит Леша своим поклонникам. – А-а-ат.
Он жует. Ему вкусно. Он не хочет отвлекаться. «Не могу. Я занят». Потом он глотает и произносит совершенно отчетливо и радостно:
– А вот наша Маруся. Возьмите у нее автограф!
«Где? Где же?» – снова вертят шеей фанаты Грицака.
Петр Семенович улыбается. Кивает Леше Грицаку. Поощряет взглядом. «Читателем надо делиться, – говорил нам Петр Семенович перед презентацией. – Тот, кто не делится читателем, должен писать одну книгу в день. Любите других авторов. Они дают вам время работать».
Теперь Петр Семенович радуется, что Леша Грицак смог полюбить другого автора. Это свидетельствует о широте его, Лешиной, души.
У людей вообще значительно более широкая душа, чем принято писать в книжках. Вот, например, с тех пор как без десяти восемь увидела Игоря Савельева, я перестала видеть и слышать всех других мальчиков, юношей и прочих мужчин. Ну, разве что кроме папы.
А одна моя подруга решила, что я – натуральный синий чулок, старая дева и будущее мое – без шансов. И всем своим женихам она всегда говорила: «А вот наша Маруся. Возьмите ее в кино!» И меня иногда даже брали. Особенно если требовалось постоять в очереди за билетами. Когда-то очень давно люди стояли в очереди за билетами в кино, представляете? А Игорь Савельев сказал, что это неправильно. И что это никакая не душевная щедрость, а эксплуатация человека человеком. Тогда модно было мыслить в категориях марксистской диалектики.
А сейчас модно мыслить в категориях марксистской политэкономии. Ее первой части, посвященной процессу накопления капитала и получения прибавочного продукта. А Игорь Савельев, чтобы проверить уровень моей эксплуатации, один раз сам купил билеты и пошел с моей подругой в кино. Фильм длился целых три года! Эпопея. И как порядочный человек, он чуть на ней не женился. Не на эпопее. На подруге. «Чуть» – это потому, что она сказала ему: «А зачем?» А он ответил: «Положено. Меня учили отвечать за свои поступки». А она сказала: «А что ты такого сделал?» А Игорь смутился очень и ответил: «Ну мы же… это». А моя подруга засмеялась и сказала: «Это – не повод!»
Игорь считает, что ситуация получилась непорядочной. И что его попутал черт. И что он теперь в долгу. Не перед чертом, а перед моей подругой. Потому что если бы тогда она его не отпустила, то что?
А я не знаю… Петр Семенович прав: полюбить за пятнадцать минут – можно. А запомнить то, что полюбила, – нет.
Я все пытаюсь, пытаюсь. Иногда просыпаюсь ночью и долго-долго смотрю на его нос. Потом закрываю глаза. И не помню. Открываю, снова долго-долго смотрю, осторожно, чтобы не разбудить, провожу по носу пальцем. Говорят, что у некоторых людей тактильная память развита лучше, чем зрительная. У меня – нет.
Я не помню, какой у него нос, глаза, какого размера дырка между передними зубами, я не помню, сколько у него теперь седых волос, сколько ресниц, родинок на плечах. Я все пытаюсь, пытаюсь, гляжу… И никак не могу запомнить.
…Камеры установили правильно. Так, чтобы без прыщика, но и без геноцида. Ухо теперь точно войдет в вечерние новости.
Мой паровоз Леша Грицак сказал:
– Я готов. Начинайте! И все начинают…
Снимают несколько планов: «Поклонники толпятся у стола», «Номер один в Европе дает автограф», «Петр Семенович и Алексей Грицак беседуют о судьбах литературы», «А вот и наша Маруся».
Журналист арабской сборки неожиданно спрашивает:
– А вы бы сами хотели жить в сюжетах своих произведений?
Вопрос на миллион долларов. Очень хороший вопрос. Я хочу на него ответить. Но не могу. За пять минут – точно не могу. Правильно, что журналист спрашивает у Леши. Это все-таки его двенадцатая презентация.
– А я и так в них живу…
– А умирать в них хотели бы? – снова спрашивает журналист.
– А мы ругаемся? Или вам просто грустно? – Леша – красавец. Он подмигивает мне всем телом. Я показываю ему открытую ладонь. Пять балов. Он не знает этого жеста. И думает, наверное, что это «привет» или «пока»… Удивляется, беспокоится, призывно смотрит на Петра Семеновича.
– Мне – грустно, – признается журналист. – Мне не с кем поговорить… Вся жизнь – один и тот же монтаж. Ничего свежего. Вы не находите?
– Да, – соглашается Леша.
«Не цитировать! Не цитировать Библию! – мысленно я посылаю Грицаку сигнал. – Не цитировать!» Я со страшной силой «болею», чтобы у моего паровоза все получилось так, как он хочет.
– Тогда о чем будет ваша, с позволения сказать, новая книга?
– Ага, я вам сейчас скажу, а вы возьмете и напишите ее за меня.
Все смеются. Я не нахожу шутку удачной, но тоже смеюсь.
Зачем? Вот если бы сидела с угрюмым лицом, то меня бы наверняка кто-нибудь заметил. Подошел бы и спросил: «У вас что, зуб болит?» А я бы сказала, что нет, не болит… И еще что-нибудь сказала бы…
Между тем презентация в одной второй части нашего стола идет своим чередом.
– Расскажите о своих гонорарах…
– Говорят, что по вашему новому роману будут снимать кино? Снова Спилберг или Линч?
– Как давно вы пишете? Это развитие детской болезни? Или сознательный взрослый выбор?
– У вас есть дети? Передался ли ваш талант им по наследству?
– А ваша жена здесь? Можно спросить у нее, что она чувствует, когда каждый день общается с гением?..
Ах, какие хорошие вопросы. Конечно, я бы не смогла так легко, как Грицак… Я бы, наверное, вообще перестала чувствовать под собой землю, если бы Спилберг… или Линч… или хоть кто-нибудь. Я бы впала в столбняк и начала бы здороваться сама с собой на остановках. Почему на остановках? А где бы я еще могла себя встретить? Только на остановках – на плакатах, постерах и лайт-боксах. Я бы здоровалась, но ни за что бы не поверила, что это происходит со мной.
Леша в этом смысле – сильный человек, привыкший к Голливуду и комментариям в Newsweek.
И сейчас он конечно же не думает о том, как бы достать из сумки фотоаппарат и кого бы попросить сфотографировать его на презентации книги.
Тем более что у него здесь жена…
Я снова хочу написать: «Почему ты не со мной?» Но снова знаю ответ. А это не честно – подсматривать в ответ. Это неравные условия и неловкое положение.
Игорь Савельев не со мной, потому что в этом очень высшем учебном заведении работает только один туалет. И находится он в противоположном аудитории номер двести девять крыле. Если быстрым шагом, то в одну сторону будет десять минут. Десять – туда, десять – обратно. Это – двадцать. А вся презентация должна уложиться в один час.
А час – это как раз три похода…
Он так устроен, Игорь Савельев, что на нервной почве всегда ищет туалет. Для кого-то, вероятно, это снижает уровень отношений. Согласна: в любви люди не должны икать, чесаться, хлюпать носом и сербать из чашки…
Но он так устроен. «Малая нужда» – это его ответ на все стрессы, которые могут меня ранить. И с этим ничего невозможно сделать. Только смеяться. Игорь говорит, что за девять месяцев моей беременности он стал завсегдатаем всех городских и больничных туалетов и одновременно иллюстрацией бандитской поговорки «Ссышь, когда страшно!».
Но страшно ему бывает только за меня! Будет ли правильно переделать поговорку в «Ссышь, когда любишь»?
Я думаю об этом и снова не замечаю ничего вокруг.
Я не замечаю, как в аудиторию двести девять протискивается нечто плоское, в коробке, размером напоминающей футбольное поле. Протискивается не само по себе, а на руках у мальчиков и девочек в яркой форменной одежде.
Леша Грицак удивляется, но не замолкает.
– Вы говорите, нет ничего свежего? Один и тот же монтаж? – спрашивает он у журналиста арабской сборки. – А это что?
– Воздушный шар? – предполагает он. – В сложенном виде? – И на всякий случай, обращаясь к своему оператору, дает команду снимать…
Петр Семенович машет руками и кричит:
– У нас книги! У нас еще десять минут арендного времени! Все законно!
Но коробка неумолимо движется, ничуть не смущаясь вспышками фотоаппаратов.
– Может, это теракт? – плотоядно спрашивает журналист арабской сборки и кричит, теперь уже кричит оператору: – Снимай! Не пропусти!
– Вы что, готовы жертвовать собой? – удивляется Грицак и начинает движение в сторону окна. Просто потому что в сторону двери двигаться некуда. Там – они… Коробка и молодежь в форме.
– Не надо жертвовать! – кричит симпатичный парень и снимает кепку. Мама, вероятно говорила ему, что юноши в помещении должны снимать головные уборы. – Все нормально, граждане! Это пицца для Марии Савельевой.
– Это наш автор! Это наш новый очень хороший автор! – кричит Петр Семенович.
– Самый лучший после меня, – подхватывает Грицак.
– Снимай! Ее снимай! – кричит журналист.
– Пиццу? – спрашивает оператор. И смотрит на меня растерянно и виновато.
Мальчики и девочки слаженно открывают коробку, и в жуткой, зато хорошо пахнущей тишине раздается сразу несколько голосов. Не хор, конечно, и не крик наперебой, но тоже вполне ничего. Особенно для того, кому очень хотелось, чтобы кто-нибудь о чем-нибудь его спросил.
– Мария? Неужели?..
– Вы рискнете?..
– Вы сможете?..
– Вы съедите все это одна?
– Нет! – Я уверенно качаю головой. – Только маленький кусочек! Очень маленький кусочек. Угощайтесь!
Я делаю широкий жест рукой. Правой. В левой у меня ржет SMS: «Или все-таки бутерброд?» Плюс двоеточие и закрывающая скобка. Улыбка.
Я качаю головой. Пожимаю плечами. Плюс тоже двоеточие и закрывающая скобка. Улыбаюсь.
– Вкусно, – говорит Леша Грицак, заворачивая свой кусок в три слоя вощеной бумаги.
Плюс три слоя газеты. Плюс большой желтый бумажный пакет. – Но где ты возьмешь такую пиццу, если твоя презентация будет в Берлине? Или в Лиссабоне?
– Почему в Лиссабоне? – спрашиваю я.
– Какая разница! – сердится он. – Если ты создала «мульку», надо думать о будущем!
– Это не я!
– Не важно! – громко говорит он, но уже не может перешуметь мою большую коробку с пиццей, похожей на сложенный воздушный шар.
Связь между «мулькой», Лиссабоном и моим большим литературным будущим так и остается для меня неясной. И я не могу понять: тревожной или радостной.
Петр Семенович, показывая на меня пальцем, что-то быстро наговаривает жующим журналистам.
Стопка моих новых, очень красивых, очень хороших книг так и остается нетронутой. Нетронутой и неподписанной.
Я складываю их в сумку, чтобы отнести домой. Если у них есть я, то у них есть дом. Это точно!
Все очень и очень хорошо. Я так и скажу всем: «Прекрасно! Меня так полюбили! Так полюбили…»
…Просто по-прежнему хочется, чтобы уже было утро. Очень хочется, чтобы уже было утро. Ну, то самое, в которое можно проснуться знаменитой.
И еще хочется в Лиссабон.
Хотя еще час назад хотелось бутерброд…