Маски
Чтобы успешно торговать, нужно не так много: главное, верить в то, чем торгуешь, и вместе с товаром продавать самого себя — это написано во всех самых лучших учебниках по торговому делу. Но тут есть загвоздка: продавать себя можно по-разному.
Прежде всего, сказал этот малый (пусть его зовут Джо), продавать надо всегда и везде, хоть что-нибудь, да продавать, даже если у вас нет ничего, кроме себя самого. Вот, например, захожу я-с приятелями в пивнушку напротив, чтобы промочить горло, и что же из этого получается? Одну ставлю я, другую — еще кто-то, слыхали про двух педиков, ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха, а потом появляется дружище Коко, как насчет кокаинчика, или, может, лучше пропустить еще по одной, ах, черт, опять мой черед, через два часа один валяется на полу, все кидают по два куска, мелочь остается, и нам с лихвой хватает на всех, ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха, ух, дьявол меня разрази, жена вышибет из меня душу, давай, Коко, давай, Джо, запихнем-ка Берта в такси, а то его сцапают, ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха. И все это время я продаю приятелям товарец — развеселого пьянчужку Джо, и все это время знаю, что никакой я не пьянчужка, если вы понимаете, что я хочу сказать, хотя я с радостью опрокину кружку-другую пива, просто мне нравится, когда приятели говорят: «Нашему Джо ничего не стоит вылакать стаканчик, вы только посмотрите на него — силен, как господь бог»; это моя маска, и вот я заключил еще одну сделку.
Примерно раз в месяц мы с женой ходим в местную церковь, так вот, это не методистская церковь, хотя раньше я всегда ходил в методистскую, это пресвитерианская церковь, но мы все равно туда ходим, потому что до методистской на милю дальше и сюда нам удобнее. В церкви совсем не то, что в пивной, говорит Джо. Прежде всего, в церкви никто никогда не улыбается, там все очень торжественно, и, если рай похож на нашу церковь в воскресное утро, я не так уж уверен, что мне очень хочется очутиться в раю, зато я вполне уверен, что все остальные думают, как я, но папаша Петтерсон считается у нас важной птицей, и он наш клиент, и с моей прежней маской ничего не сделается, если он будет знать, что я хожу в его церковь. Потом, когда служба кончается, все бормочут слова гимнов, кроме тех, которые очень уж ценят свой замечательный голос и поют слишком громко, а органист забирает так высоко, что подпевать ему могут только сопрано, или евнухи, или кто-нибудь из Венского хора мальчиков, поэтому ты стоишь и потеешь, а сам думаешь, хорошо бы снять пиджак и как-нибудь выбраться на пляж. Наконец гимны пропеты и ты направляешься к выходу, но священник поджидает тебя в дверях — он хочет, чтобы ты через месяц произнес речь в Мужском клубе, и ты смеешься счастливым смехом и соглашаешься, хотя тебе легче залезть в одну бочку с колючей ехидной, но ты называешь его «падре», чтобы все знали, что ты был в армии, что ты бывший Солдат — с большой буквы! Это тоже маска, и вот я заключил еще одну сделку.
Конечно, говаривал Джо, эта благочестивая маска не подходит для наших ежегодных собраний, которые устраивают каждый раз в другом штате. Вроде последнего, которое состоялось в Сиднее, вот где действительно можно было погреть руки, а из Квинсленда послали только двоих, и я был одним из них. Ну, приятель, чего-чего там только не было! Я говорю, с такими показателями, какие я там выложил, мне нечего было беспокоиться, так что я мог позволить себе немного поразвлечься, если вы понимаете, что я хочу сказать, и пусть те, кто помоложе, считают, что я даю им отеческий совет. Я думал, я помру со смеху на парадном обеде, который фирма закатила в последний вечер перед отъездом домой. Тут уж правда чего-чего там только не было! Обед устроили в одном из больших отелей на Кроссе, спиртного можно было пить сколько влезет, а девочки танцевали с голой грудью, и старикан Питерсен, управляющий из Нового Южного Уэльса, запустил монеткой в одну из девочек и попал куда надо. Ох, ребята, ну и посмеялись же мы, а я опрокинул тарелку с яйцами на голову того парня, что приехал со мной, и все так хохотали — это был потрясающий вечер. Я договорился с одной девочкой, она должна была попозже зайти ко мне, но, видно, не поняла, где, моя комната, и не нашла меня, хоть я прождал ее целых два часа и даже велел коридорному принести две бутылки шампанского за счет фирмы. Шампанское, правда, я и сам выпил, так что оно не пропало, но меня потом рвало, и я почти не спал. В конце концов Питерсен отвез нас на аэродром, а то бы мы не успели на самолет домой. Он поручил парню, который приехал со мной, одно выгодное дельце и сказал ему:
— Ты должен стараться во всем походить на Джо. Добивайся таких же показателей, как у него, и все будет в порядке.
Я был горд, потому что так лепится маска, и, значит, я заключил еще одну сделку.
Конечно, мне не хочется, чтобы дети знали про это. Для них, могу вам сказать, у меня есть другая маска. Мать, конечно, трясется над ними. Мальчишка, маленький Джо, боялся прибоя, но я его вылечил. Теперь он плавает как рыба. Не то чтобы он часто купался, с тех пор как стал бродяжить по стране, но, конечно, когда дети вырастают, они уходят, это вполне естественно. Я тысячу раз говорил Эдди: все дело в том, что он слишком нервный, его надо почаще заставлять делать то, чего он боится, и вот, пожалуйста, он научился плавать. Я просто гордился им, когда видел, как он старается. Ему очень хотелось научиться. Он сжимал губы и медленно входил в воду, и вы видели, что ему отчаянно страшно. Нет лучшей закалки, чем побороть страх, это всегда в жизни пригодится. Конечно, он был нервным мальчонкой. В детстве его вечно мучали какие-то кошмары, но теперь он о них давно забыл. А малышка Черил не хотела учиться музыке, но я настоял, и теперь она нарасхват. Она может сыграть что хотите, услышит один раз какой-нибудь мотивчик по радио и тут же сыграет. Очень музыкальная. Когда она занималась музыкой, учитель без конца толковал ей про разные высокие материи, но теперь она и слышать ни о чем таком не хочет. Наверное, он слишком пичкал ее всякой премудростью. Так или этак, сейчас она прямо нарасхват, в субботу и в воскресенье ее почти никогда нет дома, а все потому, что я настоял, чтобы она училась музыке. Она прямо нарасхват. Мне не очень-то часто удается побыть с детьми, я вечно в разъездах по торговым делам, или у меня собрание, или я составляю отчеты, а когда попадаешь домой, надо еще отоспаться, но я рад, что могу сказать: я исполнил свой долг и мои дети гордятся мной. Мать вечно за них беспокоится, особенно за Черил, но, черт побери, нельзя же вечно держать их на привязи. Девочке уже семнадцать, говорю я Эдди, пусть живет своим умом. Если меня нет дома, Черил почти никуда не ходит, это мне в ней особенно нравится, и я еще больше горжусь ею, как подумаю: девочка так заботится о матери, что готова отказаться от собственных удовольствий и побыть дома, чтобы матери было не очень одиноко, когда старик отец в отлучке. Моим детям, вы уж поверьте, не надо ломать голову, у кого попросить лишнюю монету, когда нужно. И получить тоже — я не скупердяй. Молодым бываешь только раз, говорю я Эдди. Я немного скучаю без них, но мне, само собой, приятно, что онп нарасхват. Для них у меня добрая маска.
Я могу продолжать без конца. Но вот вам еще один пример — последний. Хозяин. На днях он сказал мне:
— Хорошо, если бы другие служащие больше походили на вас, Джо.
Эти самые отчеты нужно было приготовить во что бы то ни стало, и я знал, что приготовлю. Те, кто помоложе, думают только о себе, не то что зрелые люди, которые знают что почем, когда речь идет о деле. Я просидел четыре ночи, чтобы подготовить все эти цифры для Хозяина, по и он не остался в долгу.
— Не знаю, что бы мы делали без вас, Джо, — сказал он. — Кое-кому из молодых не мешало бы поучиться у вас, как надо относиться к фирме.
Он вытащил из ящика стола бутылку виски, и мы выпили с ним вдвоем, как будто я был влиятельным клиентом или членом правления. Для Хозяина у меня тоже есть маска, как раз такая, как нужно. Если хотите, я открою вам свой секрет, он очень прост. Все, что от вас требуется, — это только верить в товар, который нужно продать, а этот товар — вы сами. Вы должны верить в себя и тогда выиграете игру.
Конечно, минуты сомнений тоже бывают. Иногда беспокоишься, что продаешь себе в убыток, тогда лежишь в комнате в каком-нибудь мотеле, в маленьком городишке среди зарослей, лежишь и не можешь заснуть и все думаешь, как поправить дело. Удивительные вещи лезут в голову, когда не можешь заснуть. Я, например, часто думаю о войне. В нашем взводе была четверка: Мэк, Робби, Лофти и я. Тогда все было проще. Я хочу сказать, тогда надо было бороться с одним сильным врагом, а не с сотней мелких. Для этих трех мне не нужна была маска. Нельзя носить маску, когда вместе ешь, спишь, дерешься и, прямо сказать, живешь в той же шкуре, что твои товарищи. Они знают, что тебе страшно, что ты голоден, что от тебя разит, что тебя мучает жажда, потому что им тоже не слаще, они знают, что ты можешь потерять голову от страха или взбеситься от ярости, и ты знаешь то же самое про них, и никто никогда про ото не говорит, потому что тут не о чем говорить. Один здоровенный верзила из Иностранного легиона проткнул Робби штыком в Палестине. Я весь день сходил с ума. Лофти судьба настигла в Буне, и он двое суток подыхал на жаре. Почти все время без сознания. Мэк жив до сих пор, но мы теперь редко видимся. Он работает на железной дороге. В День анзаков мы обычно хорошо набираемся, пьем в память тех двоих, а говорить почти не говорим. Нам незачем говорить, мы и так все знаем друг про друга, хотя с тех пор мы оба здорово изменились. Может быть, мы придумали, какими мы были в те дни, и нам не хочется портить маски. И все-таки в армии во время войны жизнь была куда проще.
Только один смертный на земле думает обо всем так же, как я, — Эдди, — Иногда мне кажется, что это нехорошо: нельзя, чтобы какой-то человек разбирался до тонкости во всех пружинках, запрятанных в другом человеке, как разбирается во мне Эдди. Но бывают минуты, когда ни с того ни с сего проснешься в три часа ночи, и на душе скверно, и в голове свербит, что где-то ты свернул не на ту дорогу, что все планы и мечты, сколько их ни было, пошли прахом, и тебе горько, и страшно, и тошно оттого, что ты жулик, в такие минуты достаточно протянуть в темноте руку и прикоснуться к единственному живому существу, которому ты можешь довериться полностью в этом проклятом, несчастном, нелепом, страшном мире, и ты знаешь, что, как только она проснется и поймет, что с тобой (мне ничего не надо ей объяснять, можете не сомневаться), она утешит, и поможет, и поддержит, так что утром ты забудешь о горьких слезах, которые проливал в безрассудном отчаянии часа в три ночи, и снова пойдешь на улицу продавать себя всему свету, хорошо зная, что о твоей слабости не узнает ни одна живая душа. В этом и состоит жизнь. В том, чтобы продавать себя таким способом или другим. Еще одна сделка и еще одна маска.
Как научиться жить
Лоусон обещал зайти сегодня. Провернуть одно дельце. Да нет, я не про это дельце хочу рассказать. Лоусон теперь большой человек, фирма его процветает. А про дельце чего говорить — взятку нужно дать одному политикану; понятно, что лучше меня никто с таким поручением не справится. Тут другое занятно: на прошлой неделе я случайно наткнулся на Петтерсона, и оттого, что я снова встретился с Лоусоном и Петтерсоном, да еще почти одновременно, мне вспомнилась давнишняя история, двадцать три года с тех пор прошло, а помню, будто вчера все было.
Мы тогда служили на флоте. Я был уже старшиной, хотя прослужил всего пять лет. На флоте быстро повышали в чине, если, конечно, ты оставался в живых. Я попал в один из прославленных образцовых отрядов, где каждый — герой, потому что все остальные — покойники; короче, в отряд, куда заманивали добровольцев, у которых голова забита всякой дребеденью: наше победоносное знамя, честь и все такое. Я человек трусливый, поэтому еще дышал, когда большинство ребят, вступивших в отряд после меня, уже кормили рыб. Не говоря про везение, больше всего мне помогла выжить уверенность, что, заест пулемет или не заест, мне все равно придется в одиночку отбиваться от полудивизиона японцев. Морскому пехотинцу неоткуда ждать помощи, рассчитывать можно только на себя, вот мы и отрабатывали приемы безоружной борьбы не за страх, а за совесть и чистили пулеметы до потери сознания. Я так выкладывался, что скоро избавился от дребедени в голове и больше никогда не записывался добровольцем даже ради бесплатного пива, никогда не записывался, никогда!
В тот вечер я был в Сиднее и сидел в вонючем ресторанчике в самом конце Джордж-стрит, там, где эта улица выходит на набережную. В военные времена это была самая грязная часть улицы — как сейчас, понятия не имею, не бываю в таких местах. В те годы большинство моряков, когда получали увольнительную, шатались там всю ночь. Мы высаживались на набережной и, пока доходили до Королевского дома моряков возле Виньярда, так набирались, что дальше ноги не несли. В ту ночь я набрался заблаговременно и хотел протрезвиться, вот и сидел в этом тошнотворном заведении, пил бурду, которую официантка называла кофе, и выковыривал останки бифштекса с яйцом из комьев застывшего жира, разбросанных по стеклянной тарелке.
Свой хронометр я еще не спустил, так что мог посмотреть, который час. Стрелки показывали двенадцать, скорее всего ночи, так как из-под шторы видно было, что снаружи темно и идет дождь со снегом. Помните, мы тогда называли всю эту канитель со светомаскировкой «растемнением»? Была у нас такая любимая шуточка, потому что, чем дальше на север, тем меньше боялись света в городах. Я что хочу сказать: где-нибудь в Кэрнсе или в Таунсвилле никто особенно не беспокоится о затемнении, зато в Аделаиде, на другом конце континента, в самой удаленной точке от японцев, регулярно проводились учебные воздушные тревоги — один парень нам рассказывал. Ну и хохотали мы. В Сиднее от этого «растемнения» проку было, конечно, немного, разве что город казался еще тоскливее.
В забегаловке, где «сидел, народу собралось негусто. У двери расположились три крикливых американца, позади меня — два молоденьких красавчика. Красавчики с вожделением поглядывали в мою сторону, а я плевать на них хотел. Может, они все равно получали удовольствие от того, что пялились на меня, черт их знает, я никогда не связывался с красавчиками, я хочу сказать: никогда не вступал с ними ни в какие отношения, если они не пытались вступить в отношения со мной. Это я сострил. Улавливаете? Официантка, старая боевая кляча лет под сорок, видно, давно махнула на все рукой. Судя по походке, у нее здорово болели ноги. Я погрузился в размышления, как провести остаток ночи и не напиться, но тут вошли эти двое мальчишек и заняли соседний столик. Оба были в морской форме, на бескозырках ленточки с буквами КВМФА, и с первого взгляда было видно, что они только что окончили военную школу и под пули еще не попадали. Хотя бы потому, что оба в такой час были как стеклышко, не говоря про их вид — растерянные, точно два младенца в клетке с тигром. Я помахал официантке и заказал еще чашку кофе.
Янки чувствовали себя не очень уверенно, они отпускали одну шутку за другой, но почти все снаряды били по одной цели: недалеко от них сидел солдат из союзных сил вторжения, спьяну он пытался поддеть на вилку пару вареных яиц, а яйца бегали по тарелке как живые. Иногда солдату удавалось подцепить их, но он все равно не мог донести добычу до своей жевалки. Яйца каждый раз шлепались на тарелку, густо перемазанную желтком. Солдат, казалось, не слышал американцев, я думаю, больше всего потому, что всей шкурой чувствовал их присутствие. И вдруг появилась эта баржа, эта блондинка — поплыла посередине комнаты, будто луна по небу, будто она царица Савская. Грудь у нее выпирала, как кливер при попутном ветре, бедра плясали, точно бочки на траверзе. Волосы были собраны в пучок на самой макушке, как тогда носили, а на платье болтались дешевые пластмассовые брошки из тех, что моряки делали на ночных вахтах и посылали домой своим девушкам. Она проплыла посреди комнаты, высматривая добычу, и плюхнулась напротив меня, видно решив, что остальной сброд еще хуже. Я понял, что одной заботой стало меньше: можно не ломать голову, как провести остаток ночи.
— Привет, Джек, — сказала блондинка. — Поздно ты сегодня гуляешь.
Я молча посмотрел на нее.
— Есть хочется. Как насчет ужина? — спросила она.
— Полный порядок, выбирай что повкуснее, — сказал я. — Для разнообразия можешь тут же расплатиться.
— Целый день ничего не ела. — Она перегнулась через стол и улыбалась во весь рот.
Меня обдало тошнотворным запахом джина и табака.
— Не повезло.
Я посмотрел на солдата, он бросил вилку и ел яйца руками. У него тоже одной заботой стало меньше. Янки угомонились и о чем-то тихонько переговаривались, поглядывая в нашу сторону. Меня это вполне устраивало. Я решил, что их-то и не хватает за моим столиком. Если уж надо марать руки об этакую красавицу, пусть этим занимаются янки.
— Ты не угостишь меня, Джек? Я была бы так благодарна.
— Попытай счастья у американцев, — сказал я. — Они уже достаточно выпили. Или вон у тех младенцев. С педиками, скорее всего, ничего не выйдет, они кормят только своих. Может, вон у того доблестного воина разживешься. Хотя платят им столько, что и себе на жратву еле хватает.
Она посмотрела на солдата. Тот вытирал заляпанную желтком тарелку хлебной коркой и атаковал этим орудием собственный рот. Выглядел он не очень привлекательно.
— Ну и сволочь ты, — сказала блондинка, — я честно хотела тебя отблагодарить, а ты…
— Попытай счастья у американцев, радость моя.
Один из янки встал и направился к нам. Когда он подошел, я его разглядел. Мы вместе проходили подготовку в учебном лагере. Неплохой был парень. Он тоже меня узнал.
— Привет, старшина. Неважная у тебя компания, — сказал он. — Здравствуй, здравствуй, Глэдис, — кивнул он моей соседке. — Вот уж не думал встретить тебя здесь. Пришла вернуть долг?
Ух, как она рассвирепела… в четверть первого ночи, в замызганном кафе с унылыми коричневыми стенами, где столики покрывали клеенкой, а в окна хлестал дождь со снегом, она просто запылала от ярости.
— Кто ты такой? В жизни тебя не видела!
— Хватит валять дурака, Глэдис. Ты меня облапошила и смылась с моими денежками. Пять месяцев назад, когда я первый раз оказался в этом проклятом городишке. — Он обернулся ко мне. — Ты, старшина, очень заинтересован в этой даме?
Я задумался. Не могу сказать, что мне нравятся американцы, но, когда инструкторы орали на нас благим матом, а мы под ружьем бегали вверх и вниз по холмам, провались они в болото, мне казалось, что у этого парня котелок варит.
— Могу тебе уступить, — сказал я. — Она хотела поужинать за мой счет, вот и весь интерес. А я хотел отделаться от нее. Так что действуй.
— Две сотни долларов. Все, что я получил за отпуск после Гвадалахары. Неплохой куш, старшина. Влететь в такую историю, да еще в этом чертовом городишке — хуже не придумаешь, поверь, старшина. Хорошо еще, я встретил знакомых ребят и перехватил деньжат. Две сотни долларов, Глэдис, больше мне ничего от тебя не нужно.
На мгновение она будто окаменела. Два педераста захихикали. Их нечасто угощали таким представлением.
— Говорю, в жизни тебя не видела, — повторила Глэдис, хотя каждому дураку было ясно, что она лжет.
— Зря ты, Глэдис, стоишь на своем, лучше отдай деньги добром, а то от тебя мокрое место останется, — спокойно сказал американец.
Он был зол как черт, но держал себя в узде. Одному нас научили в лагере, про который я говорил. Не выходить из себя, чтобы не наделать глупостей.
За столиком перед нами вояка разделался с яйцами, вытер руки серо-зеленым носовым платком — дар благотворительного фонда — и, покачиваясь, пошел за шинелью. Решил, что пора. Платить ему было не нужно — в таких заведениях платишь, когда приносят еду, или остаешься голодным. Но тут Глэдис крикнула:
— Не уходи! Он меня изобьет!
Солдат посмотрел на нее невидящими глазами.
— Так тебе и надо. Янки, что ли, изобьет? Бой с американцами… Пропади все пропадом.
И он ушел, может, подумал, что ему своих забот хватает. Американец одной рукой сжал Глэдис запястье, а другой открыл ее сумочку и вывалил на стол все, что там было. Бог ты мой, сколько хлама она таскала в сумке! Чего-чего она только туда не насовала — все на свете, кроме денег! Американец перерыл сумку, само собой, зря. С таким же успехом он мог искать воду в Сахаре. Тогда он ударил Глэдис по щеке, но не сильно.
— Размотала деньги, — прорычал он.
— Полиция! Полиция! — закричала Глэдис без особого энтузиазма. Два других американца блокировали дверь и телефон.
— Правильно, зови полицейских. Я им расскажу веселенькую историю, пусть явятся, тюрьма по тебе давно плачет, — зловеще прокаркал янки.
Один из педиков засмеялся. Американец обернулся.
— Послушай, ты можешь хоть разорваться от смеха, но не в свое дело не лезь.
До этой минуты двое мальчишек сидели не шелохнувшись. Точно одеревенели от изумления. Такого они никак не ожидали. Я вот что хочу сказать: мы посылаем ребятишек в школу, где им забивают голову всякой ерундой, и, — как только они получают клочок бумаги с надписью «Аттестат», вся эта наука вмиг улетучивается, а что такое жизнь — этому их никто не учит. Я думаю, в те времена они были мальчишки как мальчишки, просто у них нервы сдали с непривычки. Им, наверное, все уши прожужжали про благородного Галахада и других таких же идиотов, не говоря про всю остальную белиберду, а тут они увидели, как в эту игру играют на самом деле, и, само собой, растерялись. Американец снова залепил Глэдис пощечину. Один из мальчишек приподнялся.
Другой американец принял боевую позу, тогда я подумал, что лучше не допускать побоища. Я никогда не лез в драку очертя голову, всегда сначала прикидывал, есть ли расчет махать кулаками, из-за этого некоторые простаки частенько рвались показать мне свою храбрость. Вот тогда я приходил в ярость и приступал к делу, а уж если я что-нибудь умел делать, так это драться. Я что хочу сказать: единственное ремесло, которому меня обучили, — это ремесло убийцы. Я научился убивать голыми руками, убивать с помощью любого оружия — шесть лет наше достопочтенное общество готовило из меня убийцу, профессионального убийцу. Поэтому я взял за правило драться только в случае крайней нужды. И само собой, до сих пор придерживаюсь этого, правила, а если уж дерусь, то чужими руками, тем более что кругом полно недоумков, готовых за фунт стерлингов размозжить голову кому угодно.
Но в те времена я дрался сам, дрался до победного конца, и горе было тому, кто со мной связывался, потому что я пускал в ход обе руки, обе ноги и голову, я молотил своего противника, не жалея сил, и старался выбить из него душу. Само собой, я без труда свалил мальчишку, когда заметил, что он хочет вмешаться.
— Сядь на место, — заорал я, следуя лучшим традициям морского офицерства.
Мальчишка встал во весь рост.
Глэдис заскулила. Ни тени жалости не мелькнуло на лице американца. По-моему, он даже обрадовался. Есть такие люди — радуются, когда от их кулаков плачут. У меня брат такой. Давным-давно, мы еще сопляками были, наш дядюшка подарил моей младшей сестренке игрушечный замок с куклой у окошка. Внизу по цоколю шла надпись: «Рапунцель, Рапунцель, распусти волосы!», когда игрушку заводили и нажимали маленький рычажок сбоку, волосы куклы рассыпались по стене замка. Игрушка была немецкая, смастерил ее, наверное, какой-нибудь развеселый толстяк, а его сыновья в это время уничтожали евреев в газовых камерах или прижигали сигаретами половые органы пленных борцов Сопротивления. Мой брат возненавидел этот замок, потому что вместо томагавка получил в подарок йо-йо. Он сломал игрушку, а вину свалил на меня, а потом как вспоминал про свой подвиг, так покатывался со смеху. Американец чем-то на него смахивал. Он тоже потешался.
Мальчишка сел, но лицо у него, сделалось такое… Я знал, что это значит, и что написано на мордальоне у американца, тоже знал. «Слава или смерть!» — вот что, и большинство ребят с такими лицами отдавали концы или получали медаль, если оставались в живых. Только они редко оставались в живых. В воздухе запахло порохом, надо было что-то предпринять. Я подошел к столику, где сидели мальчишки. Американец снова ударил Глэдис, сильнее.
— Выкладывай, — прорычал он. — Две сотни долларов.
Глэдис застонала, щека у нее вспухла.
— Я не брала денег. Ей-богу, не брала, Люк.
Рассвирепевший американец встряхнул ее.
— Вспомнила мое имя наконец?
— Я не хотела брать деньги. Он меня заставил! — завопила Глэдис.
Заставил, наверное, сводник, на которого она работала. Фокус старый как мир. Подцепить парня с отпускными в кармане. Подсыпать кой-чего в вино, а потом сбежать с его кошельком и отдать деньги своему дружку. Такие фокусы проделывали еще во времена Александра Великого, можете мне поверить.
На этот раз мальчишка встал. Приятель пытался его удержать.
— Нас это не касается, — прошептал он. — Нас это не касается.
— Что верно, то верно, — сказал я. — Не суйся куда не просят.
Но я знал, что зря болтаю языком. Когда у мальчишек появляется в глазах такое выражение, что им ни скажи — все зря. Они слышат трубный глас и видят огненные знаки. Хотя этот все-таки сел.
Я подумал, что лучше переменить тактику.
— Послушай, приятель, здесь чересчур людно, — сказал я американцу. — Увел бы ты ее в переулок потемнее и отдул за милую душу. А то еще полицейский в окно заглянет.
— Это ты дело говоришь, старшина, — сказал американец. — А ну пошли, Глэдис.
Американец потащил Глэдис к двери. Тогда мальчишка вскочил, и я увидел, что на этот раз его не остановишь.
— Отпусти ее. У меня есть деньги, вот, бери, — сказал он. — Двадцать три доллара. Больше нет. Вот, бери. Отпусти ее.
Товарищ повис у него на локте, но мальчишка стряхнул его и встал перед американцем. Два других янки бросились к нему, а хозяин — к телефону, тогда один из янки вернулся и загородил собой аппарат. Хозяин остановился.
Я подошел к мальчишке.
— Не валяй дурака, — сказал я. — Она сама виновата. Деньги взяла? Взяла. И нечего лезть на стенку. Послушай лучше своего товарища. У него есть мозги в голове.
Но он будто не слышал.
И тут я его уложил. Решил, что лучше разбить ему челюсть, чем отдать на растерзание американцам, они бы так разукрасили его портрет, что родная мать не узнала. Короче, выбрал меньшее из двух зол, на свой вкус конечно. Но мальчишка не угомонился: лежа на дощатом полу, среди плевков и окурков, он все порывался подняться и догнать американцев. Такой уж он был человек, таким и остался. Его приятель сидел не шелохнувшись, даже когда я свалил мальчишку, и то не шелохнулся. Перепугался насмерть, думал, наверное, что настала его очередь. Американцы ушли и уволокли Глэдис, больше я их никогда не видел, а слышать про них слышал: кто-то рассказывал, что они попали в жуткую переделку во время высадки на Филиппины.
Я взгромоздил мальчишку на стул и шлепнул пару раз по лицу, он слегка протрезвел. Тогда я влил в него чашку кофе. Это полностью вернуло его к нам, грешным, он вскочил и бросился к двери.
— Поздно, — сказал я. — Все уже кончено, ничего ты теперь не сделаешь. Наплюй. Считай, что набрался опыта. Прости, что я тебе врезал, но ты лез под нож. Эти американцы — настоящие бандиты. Вроде наших коммандос. Брось валять дурака.
Слезы побежали у него по щекам.
— Мы воюем, чтобы такого не было, — выдавил он из себя, обошел комнату и вернулся ко мне. — Такое только немцы делают. И японцы. Пусть эти парни на пашей стороне, это еще не значит, что они правы. Люди ни в чем не виноваты, все дело в идеалах. Почему ты меня остановил?
— Потому что не я, так они остановили бы, только еще покруче, — ответил я.
У его товарища, Лоусона, явно были мозги в голове. Он-то со мной согласился. А этот, Петтерсон, сел, уставился в чашку с кофе и замолчал.
С тех пор я частенько о нем слышал. Ни одна заваруха не обходилась без его участия. Бывают, знаете, такие дурачки: готовы в одиночку втащить пианино на третий этаж, если им приспичило поиграть. Войну он кончил со славой и кучей медалей, а через пять лет ему припаяли обвинение в подрывной деятельности за попытку создать комитет в защиту бывших воинов — он, видите ли, хотел, чтобы правительство выполнило обещания, что надавало солдатам во время войны, и не на словах, а на деле. Лоусон стал предпринимателем, мозгами его бог не обидел, осторожностью тоже, так что он быстро пошел в гору. Я тоже решил, что хватит работать на чужого дядю, и занялся посредничеством, сейчас могу получить для любого желающего все, что желающий пожелает, за соответствующую плату, разумеется.
На прошлой неделе я летал в Перт по делам одного скотовода и только вернулся, тут же, в аэропорту, когда шел за шофером к своей машине, кто-то хлопнул меня по плечу. Смотрю — Петтерсон. Седой, тощий. На правой щеке длинный шрам, идет прихрамывая. Я сразу его узнал. Предложил подвезти в город. И едва мы отъехали, Джордж, мой шофер, сказал, что за нами увязалась какая-то машина. Петтерсон рассмеялся.
— Успокойся, старшина, — сказал он. — Это из-за меня, ты тут ни при чем.
Он, оказывается, стал профсоюзным вожаком в Северной территории и борется за повышение заработной платы наших чернокожих братьев, к беспорядкам в Маунт Пае тоже, конечно, приложил руку, а в Сидней прилетел на какую-то конференцию. Тайная полиция считает его коммунистом, но, по его словам, это неправда. Много ли стоят его слова, не знаю.
— У тебя до сих пор голова забита всякой дребеденью? — спросил я.
Меня заливал пот: ребята из тайной полиции могли подумать, что я специально приехал в аэропорт встречать Петтерсона, и, хотя в случае чего у меня нашлись бы заступники, я мог здорово влипнуть. А Петтерсон просто надрывался от смеха. Я думаю, глаз у него был наметанный, очень ему было приятно, что я обливаюсь потом.
— Теперь ты, наверное, уже не кипятишься из-за всякой ерунды, — сказал я.
— Кстати, о ерунде, как только разделаюсь тут с делами, лечу в Западную Австралию, — ответил он. — Есть там артель аборигенов… измываются над ними дальше некуда, нужно помочь людям. Не научусь я жить, никогда не научусь, а может, все-таки научусь?
Через несколько минут он вышел из машины. И все еще скалил зубы. Нет, такие, какой, никогда не научатся, никогда. Я вот что хочу сказать: он ведь головастый. Выбери он любое дело, все пошло бы как по маслу. Почему он такой чепухе научиться не может — плевать по ветру.
И еще я не могу понять, почему он смотрел на меня с жалостью. Я своего добился. Чего ж меня жалеть? Конечно, он всегда был с поворотом. Я сказал про него Лоусону, когда он пришел договариваться об этом деле. Лоусон понял меня с полуслова. Он-то ходит по земле, этот Лоусон, настоящий делец. Богач из богачей. Петтерсон его, наверное, тоже жалеет.