Белая река
Вспоминая тот день, я больше не удивляюсь, почему я посмел тогда ослушаться отца там, на продуваемой всеми ветрами главной улице поселка — хотя вряд ли она вообще заслуживала такое название, — под сенью убогой лавчонки и пивной.
Я и теперь будто вижу перед собой сплошную стену угрюмых лиц, таких непохожих на лица знакомых мне добрых, веселых людей. И теперь чувствую, как обожгла мне ухо тяжелая рука отца. И теперь помню ту бесконечную белую реку, до того тягучую и густую, что почва не могла ее впитать, — необычную белую реку, вырвавшуюся на волю из-под руки отца. И свои слезы, скупые и горькие, исторгнутые из глубин моей души отчаянием, когда, я увидел, как эти люди, беспредельно любившие землю и обильно поливавшие ее своим потом, чтобы она кормила их, решились на такой крайний, отчаянный шаг.
Накануне того дня я работал на сепараторе, и отец выбранил меня за то, что я не очень-то внимательно слежу за отделением сливок. Он никогда не изменял своей привычке все делать на совесть. А тут работа на совесть окупала себя с лихвой — мы получали надбавку за жирность, а значит, еще несколько центов к чеку, которого ждали всегда с таким нетерпением.
От волнения у отца дрожали пальцы всякий раз, когда он вскрывал конверт. Он чувствовал на себе наши напряженные взгляды, понимал, как матери не терпится восполнить подошедшие к концу запасы продуктов, из тех, что при всем желании не вырастишь на поле, совсем недавно отвоеванном у Большого леса. Мешок сахара и мешок муки, да и сами мешки пойдут видело — из них получатся брючки для моей сестренки Дульси или тряпка для вытирания оловянных мисок. Совсем немного светлой патоки — тонкой струйкой она будет стекать по краю ломтя хлеба или золотиться в тарелке с овсянкой. Пару фунтов жира для зажаривания в нем кроликов, которых я на досуге ловил в силки — хотя досугом-то меня жизнь особенно не баловала. И еще соли для засола телки или свиньи, тайком забитых и поделенных между поселенцами. Я догадывался об этом, хотя нас, детей, обычно отсылали куда-нибудь на время, чтобы мы не проболтались потом инспектору, когда тот пойдет рыскать по округе.
Сливки были предметом особой заботы, мы дорожили каждой их каплей, чтобы как можно скорее наполнить ими пузатые бидоны. Даже детям сливок не давали. Однако это не мешало нам испытывать некую причастность к тому торжественному моменту, когда бидоны опечатывали свинцовой пломбой, ставили их на телегу и они пускались в тряский путь через влажный от испарений лес к железнодорожной станции, а потом на далекую маслобойню.
Мне повезло куда больше, чем моей худенькой сестренке Дульси и несмышленому младшему братишке Хью. Я работал на сепараторе, который был куплен на деньги, вырученные матерью от продажи яиц, и мог сколько душе угодно погружать палец в серебристый чан, вытягивая оттуда золотисто-янтарные петли сливок и отправлять их в рот, не без риска быть пойманным отцом — у него руки, похоже, так и чесались задать мне хорошую взбучку.
Стоя у сепаратора в деревянном сарайчике и подолгу перемешивая молочную массу, я с восхищением наблюдал игру солнечных лучей, заглядывающих то в ведра или миски с молоком, то в бочонок с водой, где скапливались комариные личинки, то в сделанное из канистры из-под керосина и распиленное по диагонали корыто для мытья посуды с двумя отделениями; потом, спохватившись, я вновь сосредоточивал внимание на том, чтобы крутить ручку сепаратора ритмично — тогда струя сливок получалась не слишком широкой и не очень тонкой. Рука у меня ныла от боли, будто в нее заползла белая змея из распростершего свои коричневое лапы папоротника, что рос у могучего, словно покрытого испариной дремлющего эвкалипта. Стараясь согреться, я изо всех сил тер голые, потрескавшиеся и оледеневшие от холода пальцы ног о деревянную скамейку и крутил, крутил, крутил…
Я научился различать сливки по запаху и цвету — каждый день они были разные: если коров пускали в сочную зонтичную траву, сливки получались пышные и густые, а когда они паслись на молодой травке, от сливок исходил нежный аромат, как от красного эвкалипта в цвету; если же коровы разбредались по ярко-зеленым полянам клевера среди долговязых белых скелетов эвкалиптов, с ободранной много лет назад вкруговую корой (из-за какого-то дурацкого закона, говорил мой отец), — сливки делались насыщенного желтого цвета.
По утрам перед школой я должен был подоить трех из десяти коров, наполнявших своим молоком пузатый чан и другие скрытые в чреве сепаратора емкости. Мать доила тоже трех коров, а отец — четырех; так мы втроем ухаживали за десятью коровами, предоставленными властями каждой. «ячейке», как это у них называлось. А Дульси и Хью разыскивали заблудившихся в зарослях коров и пригоняли их домой, а также раскладывали по кормушкам сечку для капризных животных, которых при дойке приходилось задабривать еще и сеном. Мои подопечные — Девонька, Курчавая и Лыска — были самыми кроткими и, пока я их доил, спокойно стояли у ограды загона, довольствуясь тем, что в награду за свою покладистость могли время от времени лизать шершавыми языками соль.
Я испытывал радость от того, что помогал родителям в их извечной борьбе за жизнь среди мрачного безмолвие зарослей. Я понимал, что у родителей иное, чем у меня, ко всему отношение. В хмуром и влажном от испарений Большом лесу, расчистка которого обошлась им так дорого, они видели только затаившуюся угрозу, тогда как меня приводило в восторг любое трухлявое бревно, где мог притаиться опоссум, любая речная заводь, где прячутся рачки, или болотце, источающее запах боронии, — я любил гулять по лесу и чувствовал себя в нем привольно, как дома.
Вот поэтому день, когда потекла та белая река, мне пережить было куда тяжелее, чем отцу. Теперь-то я знаю, что прав был он, но мне, двенадцатилетнему парнишке, понять это тогда было трудно. В фермерских общинных поселениях Западной Австралии происходила в те времена такая неразбериха…
Мы очень нуждались в мясе, а нам не разрешалось забивать домашнюю скотину. Все принадлежало таинственному существу в Перте, которое называли Сельскохозяйственным банком. В моем представлении Банк был страшным великаном-людоедом, он-то и управлял жизнью поселенцев. Он располагал правом отнять у нас то, что, как я думал, принадлежало нам. Отец пытался объяснить, в чем заключалось это «право»: каждая ферма, говорил он, все глубже увязает в долгах, так как цены на коров, на свиней, на яблоки и масло уже упали до минимума. К тому же бюрократические порядки мертвой хваткой держат поселенцев. Он проклинал управляющего, который производит переоценку ферм, и обзывал Мычащую Корову Митчелла никчемным старым болваном.
— Мычащая Корова? Это не тот, который премьер-министр? — Меня рассмешило его прозвище.
— Да, к несчастью. Будь прокляты члены правящей партии, это они убедили нас, безработных, поселиться тут, опасаясь, что мы станем зачинщиками смуты в городах.
У меня никак не увязывалось мнение отца о премьер-министре с тем впечатлением, которое он производил на меня, когда я смотрел на висящую у нас в школе фотографию: на ней он выглядел добрым дядей с брюшком, а по словам нашей учительницы, славился также своей любовью к детям.
Мои попытки разобраться в этом перевернутом вверх дном мире всегда кончались тем, что у меня начинала трещать голова и, убаюкиваемый ветром, шумящим в листве деревьев, я засыпал. На рассвете я просыпался снова полным сил и бежал к коровам, радуясь ласкающим лучам нового дня. Тонкий ледок хрустел у меня под ногами. Пока я доил, теплые лучи солнца золотым ореолом обрамляли коровьи холки. Я согревал озябшие руки в парном молоке, как только оно покрывало дно ведра. Я любил смотреть на обильную пену, которая, поднимаясь, приглушала пение струи, падающей в такт моим ритмичным движениям.
Я утыкался лбом в теплый, вздымающийся бок Девоньки, Курчавой или Лыски и тянул вымя, дергал и дергал соски, позабыв о боли в руках, и белый теплый пар от молока смешивался с моим дыханием. Душные испарения коровьего тела доносили до меня острый, такой земной запах прелой травы и сладкий аромат жвачки. Но вот тугое вымя обмякало — и молоко текло свободнее, а я начинал забавляться, устраивая с помощью струи маленькие дымящиеся кратеры на поверхности пены или направляя струю прямо в открытый в ожидании рот Хью. И отступал страх опоздать в школу, и я уже не тревожился о том, как бы другая корова не заупрямилась и не отказалась давать молоко. Я ощущал приятное тепло солнечных лучей, коснувшихся моих волос, согретого ведра, для устойчивости зажатого у меня между колен, — ведра, что вмещало белый сладкий плод моего труда. Хью уходил, но Хилер, мой пес, все сидел, свесив язык, ожидая, когда я кончу доить и отошлю корову из сарая, благодарно потрепав ее по холке. Хилер провожал корову до загона, а я усаживался доить Курчавую. Как хорошо, что мне не приходилось иметь дела со своенравными телками, которых доили мои родители, — с такими беспокойными созданиями, приходилось привязывать им заднюю ногу, чтобы они не опрокинули подойник и не сунули туда перемазанное в навозе копыто — а они частенько делали это по строптивости характера.
К тому времени мы уже прослышали о чудесном изобретении — доильной машине. От нечего делать выводя в грязи большим пальцем ноги замысловатые узоры, я часами ждал отца у лавки, слушая долгие разговоры об этом. Поселенцы недоверчиво качали головами: не станут коровы давать молоко машине, да и отсасывание может только повредить им вымя. Эти разговоры вызывали во мне еще большую гордость своим превосходным умением доить коров без всякой машины.
Однажды, когда я закончил сепарацию и бидоны, наполненные сливками, стояли, ожидая отправки, отец почему-то явно не спешил грузить их на телегу. А я-то втайне надеялся, что он разрешит нам, детям, прокатиться с ним немного по проселочной дороге. По особому, сырному запаху, исходившему от мешалки, я определил, что сливки «дозрели» и скоро начнут прокисать.
— Разве ты не повезешь сегодня сливки на маслобойню? — спросил я.
— Уж не собираешься ли ты мне указывать? — Рот отца был сурово поджат, и глаза смотрели на меня так холодно, что в испуге я отрицательно затряс головой.
— Да, не повезу. Поселенцы решили не поставлять сливок, пока им не повысят надбавку за жирность.
— Но мы же не получим своего чека!
— А мы и так его не получим. Банк объявил, что чеки будут удержаны в счет оплаты старых долгов. — Это непривычное слово у него будто застревало в горле. — Значит, банк будет прибирать к рукам наши денежки еще до того, как они дойдут до нас, — пояснил он.
— Но на что мы будем покупать продукты?
— А ни на что.
— Да, но ведь мы тогда помрем с голоду?
— Ну, травой-то мы кое-как прокормимся.
— Прекрати, Том, — вмешалась вошедшая в сарай мать. Она рассердилась на отца, как взъерошившая перья наседка, готовая защищать своего цыпленка. — Зря ты расстраиваешь сына. От этого легче не станет.
— Расстраиваешь, надо же такое придумать! Это не просто расстройство, моя милая. Я так зол, что у меня все нутро переворачивает. Они собираются согнать нас с обжитых мест, как тех, в Дании. Говорят, их было около трехсот человек. Но уж мы-то так просто не уйдем. Пусть тогда селят тут холуев, которые сдадут нашу землю скотоводческим фирмам. Общество поселенцев вынесло решение — угнать для начала коров в заросли, пусть там погуляют на воле.
— Это подействует на них, как красная тряпка на быка, — сказала мать. — И за что будет страдать бедная бессловесная скотина! Недоенная. Вымя у них чуть не по земле станут волочиться!
— Наш отказ сдавать сливки — это только первый шаг, — сказал отец. — Посмотрим, что они там в городе запоют, когда лишатся масла.
— Не понимаю, чем это поможет, — мать была в полном отчаянии, я это чувствовал. Она простерилизовала посуду и впервые отставила в сторону большой жбан сливок нам на ужин.
Уж сегодня-то мы набьем животы, подумал я, предвкушая сытную еду.
— Потерпи, Хильда, скоро ты узнаешь все наши планы, — отец заговорщически подмигнул мне. — Не мешало бы и тебе пойти со мной вечером на собрание.
— А позволь, кто же присмотрит за детьми?
— Возьмем с собой, поспят на телеге.
Из этого разговора мне стали известны кое-какие планы поселенцев; однако мало что дошло тогда до моего понимания.
К столбу небольшого дома, общины была привязана наша лошадь Блестка. Дульси и Хью уже спали, завернувшись в мешковину, — лежать на ней все равно что на досках, но укрываться ею было тепло. Я сидел рядом на телеге. Над дверьми висел фонарь «молния», тонкая полоска света прорезала тьму, тишину нарушали падающие на рифленую крышу дома плоды эвкалипта, они громыхали, будто ружейные выстрелы. Через неприкрытую дверь мне были видны собравшиеся внутри поселенцы с женами; они гудели как потревоженный улей. Из долетавших до меня отдельных слов я понял, что они обозлены выселением с фермы нашего соседа Фреда Коулриджа с семьей в одиннадцать человек. Раздавались выкрики: «Мы не допустим этого!», «Плевать нам на ответ управляющего», «Сожжем дома и пойдем маршем на Перт, чтобы добиться справедливости». Некоторые предлагали защищать фермы с оружием в руках. Когда заговорил мой отец, крики смолкли. Главное, сказал он, действовать сообща. Это единственный способ привести в движение ржавые колеса машины власти и заставить их оказать помощь людям, которых они выслали на общинные поселения, выбросили туда как на свалку, оставили на произвол судьбы.
Успокоенный звуками родного голоса, я уснул. Раз или два на обратном пути домой через душный от влажных испарений лес я просыпался и видел отца и мать, молча сидевших рядом, казалось, в полном согласии, — у них уже не было сил, чтобы тратить их на разговоры.
На следующее утро я с облегчением, но спокойно наблюдал, как отец запрягает Блестку и грузит на подводу бидоны со сливками. Он жестом поманил меня.
— Сегодня в школу не пойдешь, поможешь мне. Ты как-никак уже взрослый.
По дороге к Манджимапу отец молчал, а я не задавал вопросов, думая, что мы едем на маслобойню. По главной улице гулял сырой, холодный ветер, и на ней было тесно от повозок и подвод; лошади зябко жались в оглоблях, фермеры негромко переговаривались о чем-то между собой. Когда мы подъехали, они как-то сразу насторожились, наступила напряженная тишина.
— Моя идея, мне и начинать, — сказал отец. — Я буду снимать бидоны с телеги, а ты их опрокидывай.
— Опрокидывать? Бидоны со сливками? — Я не верил своим ушам.
— Выливай их в канаву! — Отец уже снял с подводы первый бидон.
— Нет! Ни за что! — Я представил себе утомительно долгие часы дойки, вспомнил, как немели от холода и усталости мои пальцы, болела рука, без передышки крутившая ручку сепаратора, представил себе и розовый чек за сливки, значивший для нас так много.
И тут рука отца, загрубевшая от мозолей, похожая на высохшую корягу, наотмашь ударила меня по уху. Всхлипывая от боли, я наклонился и перевернул бидон. Следом за мной стали опорожнять свои бидоны прямо на землю другие фермеры — и сливки смешались и потекли по ней единой, бесконечной рекой.
Откуда было мне, ребенку, знать тогда, что эта белая река, до краев наполнившая в тот злосчастный день 1936 года придорожные канавы Манджимапа, пролилась не напрасно?
© Fremantle Arts Centre, 1979
Плачущие холмы
— Если тебе удастся подстрелить с десяток попугаев, поохотимся ночью с прожектором и прихватим этих птичек — приманку для лисиц.
Он знал, что мне не терпелось взять с собой винчестер-22.
Я уже управился со своими субботними делами на ферме, впереди был пустой, тоскливый остаток дня — никакой надежды на то, что попутная машина подбросит меня в Уонган, городишко в добрых двадцати милях от фермы.
— Возле поилок следы кенгуру, — сказал я.
— Голодно, видно, в горах. Наверняка они поживились и у Сэма Кью. Надо бы позвонить ему. Он, пожалуй, поедет с нами.
Винчестер висел над его столом, рядом с полкой, на которой лежало оружие аборигенов, но Кен намеренно задерживал меня — не торопился отдавать ружье.
Он снял с полки копьеметалку и протянул мне.
— Знаешь, откуда она? Нашел много лет назад, во время пахоты. И бумеранги тоже. Когда-то эти земли принадлежали аборигенам. Это они назвали Паши холмы Уонганскими, Замечал полосу тумана в горах и утром, и вечером?
Я кивнул. Не терпелось поскорее уйти, но слова Кена заинтересовали меня. Даже в самые жаркие дни, когда в воздухе ни капли влаги, этот туман поднимался неизвестно откуда.
— Старожилы говорят, «уонган» на языке аборигенов значит «плачущий». «Плачущие холмы».
— Туда я и отправлюсь.
— Смотри не перепутай, в какую сторону палить. — Наконец он протянул мне ружье и вынул из ящика стола пачку патронов. — Я покажу тебе самый лучший путь, — сказал он.
Когда мы вышли из дома, раздался отдаленный раскат грома. Над горами висела темная туча.
— Ничего страшного, — заметил Кен. — Пронесет…
Пожалуй, он был прав. Кен не то что я — знал все, даже самые пустяковые приметы погоды, но настоящая буря с проливным дождем, признаться, не помешала бы — природа с нетерпением ждала перемен, и дождь мог ублаготворить ее.
— Пройдешь мимо участка, где растет люпин, к белым эвкалиптам — там всегда полно попугаев. Ясно? Ну, хватит копаться, пошевеливайся!
Этот прохвост задерживал меня, когда я хотел уйти как можно скорее, а теперь погоняет, как скотину. Проглотив обиду, я пошел вдоль изгороди к дороге, которая пересекала темную полосу кустарника, опоясывающего внушительную ферму. И даже когда большой приземистый дом с кровлей, похожей на глубоко вдавленную крышку, скрылся из виду, у меня на душе продолжали скрести кошки: мысли вертелись вокруг Кена и награды, которой он, как приманкой, размахивал перед моим носом; — если я останусь, батрачить у него еще на год, он обещал дополнительный десятинедельный заработок и аренду одного из его участков на правах издольщика.
Нельзя было не признать: Кен умел обращаться с животными и машинами, но настоящей привязанности к земле у него не было; ферма для Кена — всего-навсего фабрика, производящая в огромных количествах пшеницу, шерсть, упитанных барашков и овес. Работал он, разумеется, не покладая рук — и от меня требовал того же. Глядя на наши истрепанные шорты и томно-синие, мокрые от пота майки, засаленные и пропыленные, трудно было определить, кто из нас хозяин если бы не властные нотки, звучавшие порой в его голосе. Но вечерами в большой душной кухне, где нас кормила его неприветливая жена с поджатыми губами, все было иначе: здесь мне давали понять, что меня выносят с трудом. И я спешил поскорее убраться в свою унылую, темную каморку.
На охоте я об этом забывал. Ружье на плече было продолжением моего «я». Вокруг столько интересного. Широкие поля плавно сбегали к горизонту; солончаковые пустоши искрились на солнце. Гора, словно окаменевший мамонт, поднималась вверх; ее тощий впалый бок был в прожилках белого известняка и красноватой охры.
Издалека я увидел сверкающую опереньем стайку попугаев с желтыми шейками, сидящих на ветвях эвкалипта. При первом же выстреле птицы взметнулись вверх зеленым облаком, но тут же опустились на засохшее дерево. Я выстрелил снова и увидел, как одна из них закружилась в воздухе и упала на землю в пене перьев. Стая с тревожным шумом вновь сорвалась с места и опустилась вдали. Вскоре, как я и ожидал, два попугая возвратились на разведку и закружились над подстреленной птицей. Я уложил их двумя меткими выстрелами, а когда подстрелил еще восемь попугаев, подобрал их за кончики крыльев и отправился домой. Зачарованный переливами синих и зеленых перьев, я не сразу заметил поджарую серую охотничью собаку, которая на бегу вырвала у меня из руки попугая и тут же принялась перемалывать его своими крепкими челюстями.
— Фу, Сластена, фу! — раздался позади меня чей-то окрик.
Но птица была уже растерзана в мелкие клочья.
Хозяин собаки стоял неподалеку, ухмыляясь; беспокойство выдавали лишь его глаза. На вид — почти чистокровный абориген. Непринужденная поза охотника; под истрепанными штанами — черные ноги, готовые в любую минуту сорваться с места; драная рубаха, покрытая красной пылью Уонгана, распахнута на груди, и солнце, как на негативе фотографии, высвечивает обтянутые черной кожей ребра. С плеча свисает старый винчестер на засаленной веревочной петле.
— Хотел немножко поохотиться на кенгуру, босс, — сказал он тихо, словно извиняясь.
— Я не босс. На кенгуру охоться сколько угодно. А овец не трогай.
— Само собой, босс.
— У тебя что, здесь лагерь неподалеку?
— Да. Вон там у ручья. Кенгуру в горах сейчас нечего пить. — Он подал собаке знак и скрылся в кустарнике.
Возвратившись на ферму, я остановился возле высокого сарая и аккуратно переложил попугаев. От мешков с семенами исходил резкий удушающий запах. Глядя на загоны для стрижки овец, комбайн, трактора, паяльную установку, я подумал: никаких наград Кена не хватит мне на собственную ферму.
— Неплохо, — пробурчал Кен. — Смотри, чтобы кошки не сожрали, прежде чем я сделаю из этих птичек приманку. Лис не проведешь… — Он стал наливать раствор стрихнина в пластиковую трубку, вставленную в птичий пищевод, — Если разрезать птицу посередке, они сразу же учуют запах яда, а так — заглотят ее целиком за милую душу, тут-то им и крышка, — Он громко расхохотался.
Было в этом, смехе такое, что я решил не говорить про аборигена, которого только, что встретил. Мы бросили попугаев в кузов машины и подключили прожектор к батарее. Кью появился, когда мы с Кеном допивали чай. Жесткое обветренное лицо. Мускулистое тело с намечающимся брюшком. Этого типа, пожалуй, придется величать мистером.
Кен будет вести машину, Кью — держать ружье, а я — наводить прожектор. До восхода луны оставался час темноты. Небо было чистое. Гроза, как и предсказал Кен, не разразилась.
— Держись крепко на ногах, — сказал Кен, — и как следует орудуй прожектором. Когда наткнемся на лису или кенгуру — не упускай из виду, пока мы их не пришлепнем. В кабине есть еще одно ружье — стукни по крыше, когда надо будет притормозить.
Шины заскрежетали по гравию. Грузовик ринулся в темноту и вскоре миновал первые ворота. Свет фары пронзил кустарник. Я попытался описать прожектором полукруг, осветить кусты вдоль забора — г корни низкорослого скрэба превратились в причудливые чудовища, извивающиеся из темноты.
Кен вел машину быстро, уверенно, рассчитывая неожиданным появлением ошеломить лису или кролика. Грузовик — петлял по пастбищам, подпрыгивая на старых бороздах, а я старался сохранять равновесие и направлять луч прожектора.
Справа от меня луч света выхватил земляной холмик, под которым была кроличья нора, а возле нее — кролик. Насмерть перепуганный, он застыл в ослепительном свете, полуприсев на задние лапы. Кью дубасил по крыше кабины. Заскрипел тормоз, Кью прицелился. Пуля угодила в лапу, кролик взвизгнул и перекувырнулся в облаке пыли. Кен выскочил из машины, ловко схватил животное и ударил его по загривку ребром ладони. Кролик захрипел. Потом жестом Кен приказал мне передать попугая.
— Подходящее место для приманки, — сказал он.
Кен вырыл ямку, положил туда птицу и быстро сровнял землю; был виден лишь зеленый кончик крыла.
— Муравьям до нее не добраться из-за песка, а лисица мимо не пробежит.
Кен снова включил мотор, и машина, подпрыгивая на корнях и камнях, рванула вперед. Ветер, словно живой, бил нас по лицам, колеса с грохотом подпрыгивали на ухабах.
Описывая прожектором новые и новые полукруги, я было начал сомневаться, что в этом мраке существует что-либо, кроме нас да сбившихся в кучу перепуганных овец. И вдруг неожиданно блеснул странный свет. Красными огоньками зажглись лисьи глаза. Я направил прожектор. Кью просигналил Кену, чтобы тот остановил машину, и потянулся за ружьем.
— Стреляй, да стреляй же! Чего копаешься? — в отчаянии вопил Кен.
— Ружье заело.
— Держи ее на свету! — с ожесточением продолжал орать Кен. — Я сам придавлю эту тварь!
Машина рванулась вперед. Кью повалился на дно кузова, его проклятья потонули в кромешной тьме. Я чудом сохранял равновесие и держал лису в луче света; она металась, пытаясь увернуться в сторону. Два раза лисе удавалось отпрыгнуть вбок. На третий, выбившись из сил, она застыла в ожидании; красный язык, словно маленькое пламя, трепетал в раскрытой пасти. Машина с грохотом надвигалась на нее, но лиса, ощетинившись, упрямо стояла на месте до тех пор, пока выстрел Кью не уложил ее.
— Оставь воронам! — приказал Кен и двинул машину дальше. Полная луна, поднимавшаяся из-за холмов, затрудняла охоту.
Но вскоре мы увидели двух перепуганных кенгуру — самца и самку, — бегущих впереди нас по едва различимой дороге. Они мчались рядом, миля за милей, а когда машина, настигла их — бросились в разные стороны в отчаянной попытке спастись. Кен решил преследовать самца, устремившегося к серебристой речной отмели, — он хотел преградить ему путь, не дать укрыться в спасительном убежище кустарника.
Расстояние между машиной и кенгуру быстро сокращалось. Я направил на него свет прожектора, боясь, что животное свернет в сторону. Кью выстрелил. Словно заколдованный, самец продолжал нестись вскачь. Но у зарослей кустарника он замешкался перед темным силуэтом и тут же рухнул на землю. Машина остановилась.
— Его взяла чья-то собака! — крикнул Кен. — Здесь наверняка шатаются аборигены.
— Я как раз хотел предупредить тебя об этом, — сказал Кью. — Говорят, они разбили в этих краях лагерь.
— Тише! — Кен прислушался, словно в ожидании выстрела.
Выстрел прозвучал. Сухой резкий звук в застывшем воздухе, эхом он откликнулся в уонганских горах, притаившихся под беспощадной луной. «Плачущие холмы», неожиданно вспомнил я.
— Странно, что тебе до сих пор не попадались эти ублюдки, — сказал Кен.
С облегчением я подумал о том, что умолчал о своей встрече.
Кен сделал знак Кью, тот включил прожектор и повернул его в сторону выстрела. В полосе света возникла фигура человека; он направлялся к лежавшему на земле кенгуру и собаке, сидящей рядом.
— Выходит, собака сшибла кенгуру, а черномазый его прикончил, — сказал Кью с разочарованием.
— Покажем ему, где раки зимуют? — усмехнулся Кен и с издевкой посмотрел на меня. Он вскинул ружье и прицелился в фигуру человека, все еще темневшую на фоне луны.
— Боже! Да ты не… — Я рванулся вперед и выбил из его рук ружье. А потом, удивленный, что выстрела так и не последовало, стоял, дурак дураком, и с горечью думал о том, что не видать мне никакой награды, на которую я так рассчитывал, и с грустью расставался с мечтой об аренде земли.
— Болван! — рассмеялся Кен. — Я просто хотел взять вас на пушку. Ружье-то и заряжено не было.
— А припугнуть его не мешало бы, — сказал Кью. — Уж если эти проклятые черномазые повадились в наши края — не иначе как за овцами…
— Не имеют никакого права находиться на чужой земле… — пробурчал Кен. — Ну ладно, поехали. Завтра, обещаю вам, и духу их здесь не будет.
© Fremantle Arts Centre, 1976