Лизетт Робер открыла дверь и, увидев на пороге Гийома Ладусета с букетом стеблей артишока, предположила, что тот зашел переговорить об очередном из своих «пустячков». В таких случаях он всегда являлся без предупреждения, вооруженный дотошно вычищенными корнеплодами зимой и тщательно промытыми рюшами салата летом, которые вручал ей прямо в дверях, настаивая, что для холостяка он выращивает слишком много. И хотя съестные подношения парикмахера всегда принимались с благодарностью, существовала одна особенная пора, осень, когда Лизетт Робер со страхом ждала его стука в дверь. С улыбкой, скрывавшей, как она надеялась, ее тайный ужас, повитуха брала из парикмахерских рук пластиковую тару, до краев забитую свежими фигами, относила на кухню и ставила рядом с десятком таких же контейнеров, что натаскали ей другие односельчане, изнуренные обильной плодоносностью собственных садов. Отобрав те, что отличались мягкой податливостью мужских яичек, — они же неизменно оказывались и наиболее сладкими — следующие несколько дней Лизетт Робер храбро пыталась справиться с ними. Однако, несмотря на чарующий вкус, после двух-трех дней обжорства ее кишечник наотрез отказывался принять даже крошечный кусочек. Нерасположенная к домашним заготовкам — ибо бесчисленные банки варенья и пироги с фигами также не обходили ее стороной — и не желая выбрасывать все это в ведро, она старалась всучить оставшиеся пакеты всем, кому случалось пройти мимо ее дверей и кто проявлял недостаточное проворство, чтобы сообразить, что же там внутри. Не зная, куда деваться от урожая собственного, неудачники в свою очередь одаривали соседей, каждый из которых не находил слов для выражения своего восторга от столь неожиданно свалившегося на него счастья, но стоило двери закрыться, а пакету, наоборот, открыться, немедленно разражался трехэтажными ругательствами. Не единожды Гийом Ладусет испытывал страшное потрясение, сталкиваясь с ситуацией, когда ему предлагали его же собственные фиги и в том же самом пакете, что прошел по цепочке из как минимум семнадцати односельчан.

Визиты парикмахера к Лизетт Робер, продолжавшиеся уже много лет, практически не отличались разнообразием. В зависимости от погоды парочка устраивалась либо за кухонным столом, либо на выцветшем красном диване, приставленном к стене дома снаружи под деревянной решеткой, увитой зеленым плющом. Их дружеские беседы длились по нескольку часов, ибо, после стольких лет работы парикмахером, Гийом Ладусет мало того что овладел мастерством светской беседы, достигнув не меньшего совершенства, чем в подравнивании бачков, но и приобрел бесценный опыт в искусстве слушать. С годами Лизетт Робер научилась мириться с упорным нежеланием собеседника передавать ей слухи, которыми его обильно снабжали клиенты, и довольствовалась сущими крохами. Сама связанная по рукам и ногам врачебной тайной, к тому же наделенная каким-то неестественным отвращением к сплетням, повитуха просто поднимала эти крохи и прятала в кунсткамеру памяти. Время от времени, в моменты особенной скуки, она открывала дверцу, вынимала тот или иной экспонат, подносила к свету и проводила по нему пальцем. А затем возвращала обратно и запирала замок до лучших времен.

Во время их светских бесед Гийом Ладусет галантно отводил взгляд, стараясь не пялиться на нижнее белье повитухи в столь соблазнительно провокационной близости: либо на веревке в саду, либо на сушилке перед камином. И лишь когда в разговоре наступала пауза, он вдруг — точно мысль эта только сейчас пришла ему в голову — объявлял: «Кстати, Лизетт, я как раз собирался тебя кое о чем спросить. Так, пустячок…» — и вываливал очередное медицинское беспокойство, которое тревожило его в тот момент.

С самого детства Гийом Ладусет страдал легкой формой ипохондрии. Мать его, убежденная, что сын подхватил сию болезнь в школе, целый месяц не пускала мальчишку в класс, дабы не заразился еще сильнее. Она тотчас велела мужу разбить садик с лекарственными травами рядом с их огородом, чтоб обеспечить сына смесями и отварами, необходимыми для лечения. Ропот материнского беспокойства оказался настолько шумным, что немедля разбудил в ней другие страхи. Она потребовала окружить лекарственный садик самшитом, известным своей способностью отводить грозовые бури, ибо с тех пор, как юный Ив Левек поведал ей о трагической судьбе своего деда, погибшего в поле во время грозы, мадам Ладусет втемяшила себе в голову, что ее драгоценного супруга непременно настигнет смертоносная молния. Когда же, спустя час после ее настоятельной просьбы, выяснилось, что мсье Ладусет даже не пошевелился в своем любимом кресле у очага, она строго-настрого предупредила мужа, что до тех пор, пока задание не будет исполнено, он может забыть о супружеском ложе. Весь остаток дня она демонстративно не разговаривала с ним и втихаря посеяла по периметру сада дягиль — для защиты домочадцев от жутких напастей.

На самом деле мсье Ладусет, который обычно воздерживался от потакания сумасбродным идеям жены, в тот день действительно собирался разбить садик с лекарственными растениями — исключительно ради удовольствия. Но стоило делу дойти до угроз, тут же — из чистой вредности — передумал и следующие три ночи спал в ванной, укрывшись влажным голубым ковриком. В конце концов жена сама позвала его обратно, поскольку не могла больше слышать, как муж стучит костями о деревянный пол, дергаясь и подпрыгивая во сне, — ведь груз семейной Библии не придавливал его к ложу.

Как правило, после обозначения своей медицинской проблемы Гийом Ладусет удовлетворялся настойчивыми заверениями Лизетт Робер, что до смерти ему еще очень и очень далеко. Лишь однажды она всерьез посоветовала парикмахеру обратиться к врачу. То был период, когда повитуха начала втайне подозревать, что Гийом страдает острой формой любовного томления — заболевания более ужасного, чем все, о чем ей приходилось читать в медицинских справочниках. Несколько месяцев после своего визита к врачу — кстати, полностью подтвердившего опасения повитухи — Гийом Ладусет всячески избегал заходить к ней домой из страха, что та непременно спросит об объекте его симпатий. И вновь разговаривать с соседкой он начал лишь после того, как столкнулся с ней на рынке и, не удержавшись, спросил: мол, не кажется ли той, что белки глаз у него ненормально желтые. Выслушав клятвенные заверения, что белки такие же белые, как и яйца, которые он только что купил, парикмахер возобновил регулярные визиты к повитухе. Уже в следующий свой приход он приволок столько тыкв и горлянок, что потянул некую непонятную мышцу в спине, и ему потребовалась экстренная медпомощь…

Лизетт Робер гостеприимно распахнула дверь и чуть отступила, давая свахе возможность протиснуться со своим букетом артишоков, чьи норовистые заостренные кончики всерьез угрожали сбить с толку его педантично-правильные усы. Теперь, когда Гийом сам имел дело с томящимися любовью, повитуха была рада видеть его даже больше обычного и проводила гостя на кухню, надеясь пополнить свою коллекцию местных сплетен очередным экспонатом. Она тотчас предложила свахе привычный бокал «перно». Гийом Ладусет, все эти годы мужественно сносивший оскорбления ширпотребной микстуры, сварганенной в соседнем департаменте Шарент, понимал, что теперь уже слишком поздно признаваться в своем отвращении к этому пойлу, и принял бокал с улыбкой, скрывавшей, как он надеялся, его тайный ужас. Оба согласились, что сегодня чересчур жарко, чтобы сидеть снаружи, так что сваха сложил артишоки на стол, выдвинул деревянный стул и сел. Постукав задниками по полу, чтобы кожаные сандалии отлипли от взмокших подошв, он сбросил их вовсе и с наслаждением отдался прохладе кафельных плит.

— Тебе, кстати, повезло, что ты застал меня, — заметила Лизетт Робер, присаживаясь напротив с бокалом красного. — Я только-только вернулась.

— Откуда?

Гийом прищурился, пытаясь прочесть ярлык на обратной стороне баночки с фиолетовой горчицей, сделанной из виноградного сусла.

— Я навещала Эмилию Фрэсс в замке.

Услышав знакомое имя, Гийом был настолько ошеломлен, что моментально забыл о беспокойстве по поводу своего зрения. После возвращения Эмилии он видел ее всего однажды, хотя часто прогуливался по деревне, лелея надежду увидеть ее хоть одним глазком, а если кто-нибудь проходил мимо окна «Грез сердца», тут же вскидывался. В тот единственный раз она не спеша шла по Рю-дю-Шато — той, что действительно вела к замку, — с корзиной продуктов, в причудливом платье из изумрудной тафты, будто обрезанном по колено. Провожая Эмилию взглядом, Гийом заметил, как что-то сверкнуло в ее заколотых серебристых волосах. С тех пор этот образ не давал Гийому покоя — скреб его сердце, как кошка лапой, обматывался вокруг ног, мешая ходить, даже по ночам беспокойно ворочался рядом и утихомиривался лишь под утро, чтобы уже через минуту тычком вытолкнуть Гийома из сна.

— По-моему, она выглядит замечательно, — продолжала Лизетт Робер. — Не знаю, почему все только и говорят что о ее седине. Видел бы ты, что она сделала с замком! Помнишь, какая там вечно была грязища? Сейчас там и пылинки не сыщешь. Пахнет, правда, все так же, пометом летучих мышей, но она говорит, что ей нравится.

Лизетт Робер встала из-за стола и вынула из буфета баночку паштета из зайчатины.

— Смотри! Она даже продает там всякие банки-склянки с тем, что готовит сама. Хотя с меня она денег не взяла.

Сваха без слов принял баночку и взглянул на рукописную этикетку. Он сразу узнал этот почерк, даром что откопал ее письмо только накануне. Найти тайник оказалось совсем не трудно: несколько футов вглубь, прямо под морозником, луковицу которого его мать как-то скормила сыну в качестве общеизвестного средства от глистов — случай, навечно оставшийся в памяти всех членов семьи Ладусет благодаря почти фатальным последствиям. Лопата звякнула о металл, Гийом нагнулся и вытащил из земли до боли знакомую красную жестянку. Он отнес сокровище на кухню и, разложив на столе старый выпуск «Зюйд-Вест», принялся счищать землю влажным полотенцем. Вскоре он уже мог прочесть знакомые слова: «Доктор Л. Гюйо, фармацевт первого класса. Пастилки от кашля. Состав: деготь, терпен, ментол-бензол». Поначалу жестянка не поддавалась, но затем все-таки открылась, явив миру еще одну крышку — с портретом великого врачевателя собственной персоной — роскошные, густые усы и затейливая надпись: «Специалист по грудным болезням». А уже там, под ней, сложенное вчетверо, лежало письмо Эмилии Фрэсс — точь-в-точь как в тот день, двадцать девять лет назад, когда он спрятал его.

Собравшись с духом, Гийом вынул письмо из жестянки. Он осторожно развернул его, перечитал и, дойдя до финальной строчки — «Надеюсь вскоре получить от тебя весточку», — почувствовал знакомую боль раскаяния.

Гийом Ладусет сидел за кухонным столом — лет за плечами больше, чем впереди, — и думал о дне, когда Эмилия Фрэсс покинула Амур-сюр-Белль. О долгих часах, что просидел на каменной ограде перед ее домом, так и не успев попрощаться с ней перед дальней дорогой. О букетиках ландышей, что с тех пор каждый год в первый майский день втайне оставлял там на счастье — по древнему обычаю, которому ни разу не следовал до ее отъезда. О дне, когда пришло ее письмо, и как его мать положила конверт на тумбочку у кровати сына, чтобы тот мог распечатать его наедине с собой. Думал о счастье, которое испытал, прочитав письмо, и о невыносимом страхе из-за того, что ему нечего ей рассказать, — страхе, который и помешал написать ответ. О боли, что изводила его в конце той весны, когда соловьи перестали петь, ибо это значило, что они нашли себе пару. И об ужасе, что с тех пор тисками сжимал его сердце с приходом марта, когда те же соловьи до глубокой ночи наполняли мир своей песней.

Перестав наконец изводить себя за свою трусость, сваха аккуратно сложил письмо, вернул его обратно в жестянку и плотно закрыл крышку. Медленно-медленно он поднялся по лестнице в спальню, опустился на край кровати и выдвинул ящик ночного столика. Он поставил жестянку внутрь, рядом с единственной вещью, хранившейся там, — регулярно смазывавшимся складным охотничьим «нонтроном» с самшитовой рукояткой и выжженными на ней старинными узорами — ножом, которым не пользовались вот уже двадцать девять лет.

— Выглядит аппетитно, правда? — спросила Лизетт Робер. — Я как раз собиралась попробовать. Составишь мне компанию?

— С удовольствием, — ответил Гийом Ладусет, витая мыслями где-то далеко.

— У меня аж слюнки текут. Она, кстати, говорит, что подстрелила этого зайца сама.

С этими словами Лизетт Робер выставила на стол баночку корнишонов, багет, две тарелки и два ножа. Затем достала из холодильника упаковку «Кабеку» и, зная, что сыр подтачивает отвращение гостя к слухам подобно тому, как вода точит камень, поставила поближе к Гийому. Сев за стол, повитуха открыла паштет, понюхала, провозгласила его бесподобным и предложила собеседнику. Воспитанность не позволила ему ответить отказом, он подцепил паштет ножом и передал обратно хозяйке. Лизетт Робер размазала темную, комковатую массу по хлебному ломтику и с аппетитом отправила в рот.

— Изумительно! — вынесла вердикт она. — Давай, налегай.

Гийом молча нагрузил свой кусок багета и с неохотой поднес к губам. Мгновение он колебался, не решаясь попробовать пахучее мясо, сдобренное тимьяном, чесноком, красным вином и луком, — ведь всего этого касалась рука, которую ему так хотелось сжимать почти три последних десятилетия. Гийом даже не успел проглотить, как уши пронзила боль, и он, выскочив из-за стола, распахнул заднюю дверь, дабы Лизетт Робер не учуяла резкий запах гниющих цветов, что исходил от его хандры.

Пока они ели, Лизетт Робер болтала о чертовом муниципальном душе, о том, как она по ошибке забыла новую бутылочку с шампунем в кабинке и как, вернувшись, нашла ее абсолютно пустой. Хорошо еще, что шампунь был с отчетливым запахом яблок, добавила она, и ей не составило большого труда вычислить по запаху всех преступников. Гийом Ладусет, которому только сейчас удалось отвлечься от мыслей об Эмилии Фрэсс, втайне вздохнул с облегчением, ибо, когда он сам сдавил бутылочку в душе, там было уже пусто.

— А как у тебя с работой? Есть какие-нибудь успехи? — поинтересовалась повитуха, пододвигая «Кабеку» поближе к гостю.

Тот словно вдруг вспомнил что-то очень важное: вскочил из-за стола, взял букет артишоков и презентовал его Лизетт Робер, стараясь — несмотря на непрожеванный корнишон — выглядеть как можно торжественнее, что включало в себя даже некое подобие поклона.

— Это… — сваха выдержал паузу для пущего эффекта, — тебе.

— Большое спасибо, Гийом, очень мило с твоей стороны, — ответила повитуха, принимая подарок. — Они замечательные. А я думала, у тебя в этом году артишоки не уродились.

— Кто тебе сказал?

— Никто, — слукавила та.

Сваха вернулся за стол.

— Они не мои, — сознался он, недовольный, что кто-то судачит о его артишоках у него за спиной. — Их вырастил кое-кто другой. Твой тайный обожатель, между прочим.

— Тайный обожатель?

— Лизетт, я должен признаться, что я здесь по долгу службы. Один джентльмен пришел ко мне в контору и сразу же подписался на нашу «Непревзойденную Золотую Услугу». Сие означает, что у него на уме есть конкретная кандидатура и ему хотелось бы с ней познакомиться. И эта кандидатура, мой друг, — ты.

Лизетт Робер выглядела явно озадаченной.

— С чего бы кому-то вдруг захотелось со мной знакомиться?.. — с сомнением спросила она.

Что Лизетт Робер проклята, первой поняла ее мать — в тот самый миг, как разрешилась от бремени. Все предыдущие ее дети явились на свет синюшными уродцами, а младшенькая — чудесным розовым пионом, и матери хватило одного взгляда на присосавшееся к ее груди личико, чтобы понять: до конца дней девочка обречена тянуть непосильное бремя под названием «красота». Каждую ночь она молилась Всевышнему, прося смилостивиться и сделать так, чтобы красота ее ребенка увяла, тогда как супруг, ни сном ни духом не ведавший о проблемах, что поджидают малышку в будущем, целовал свою маленькую принцессу в макушку — так часто, что у той на всю жизнь там осталась вмятинка. Многочисленные братья и сестры Лизетт, внешность которых можно было назвать в лучшем случае «характерной», в силу юного возраста не понимали, что прелестное личико младшей сестренки является чем угодно, только не благом, а потому из зависти окрестили ее «уродкой».

На первых порах скрыть сей физический недостаток труда не составляло. Пока малышка лежала в коляске, мать просто прикрывала ей личико белым хлопчатобумажным платком своего мужа. Но стоило девочке подрасти, как она наловчилась стягивать платок, и тайное стало явным. Услышав о непревзойденной красоте Лизетт, люди из окрестных деревушек толпами валили полюбоваться на чудо-ребенка. В конце концов мать не выдержала.

— Цирк им тут, что ли! — вскричала она и заперла дверь на засов.

— Они всего лишь хотят посмотреть на девочку, — пытался успокоить ее супруг, встревоженный столь бурной реакцией.

— Погоди, то ли еще будет, — ответила та без дальнейших объяснений и плотно закрыла ставни.

Господь мольбы матери не услышал. Более того, с годами очарование Лизетт лишь усиливалось. Осознав это, мать объявила, что отныне ноги ее больше не будет в церкви, — и сдержала слово, не отступив от клятвы даже по случаю похорон двоюродной бабки, которых ждала несколько десятков лет. Позже она достала свое завещание и приписала внизу заглавными буквами: похоронить себя рядом с курятником в самой глубине сада, ибо утешение она находит, лишь глядя на жуткие птичьи хари. Мать начала обряжать свою младшую в самые отвратительные одежки, сочетая жуткое дурновкусие старших сестер Лизетт с самыми кошмарными обносками братьев. Но все было тщетно. Дикие тряпки лишь оттеняли девичью красоту, превращаясь в некий особенный стиль, которому кое-кто из юной поросли Амур-сюр-Белль упорно пытался подражать, к ужасу своих родителей.

Когда молодые — и не очень — люди стали проявлять к красавице интерес, Лизетт Пойяк, с младенчества убежденная благодаря братьям и сестрам, что она точь-в-точь гадкая хрюшка, заподозрила волокит в насмешках, а потому попросту игнорировала их знаки внимания. Однако один из ухажеров, что помоложе, оказался упорнее прочих, и Лизетт Пойяк — которой как раз стукнуло восемнадцать, — измучившись давать парню от ворот поворот, стала женой Пьера-Альбера Робера. Но если невеста считала, что свадьба положит конец всем ее мучениям, ибо добиваться ее теперь будет только он и никто другой, ее прозорливая мамаша справедливо предположила, что это всего лишь начало.

Первые пару лет Пьер-Альбер Робер не мог поверить своему счастью. Порой, за ужином, разносчик-мясник даже не слышал, что говорит молодая жена, — настолько сильным было его потрясение от струящихся по ее плечам густых темных локонов, которые Лизетт тщетно пыталась заправить за ухо. Ей достаточно было поднять на мужа глаза — сияющие, точно взломанный конский каштан, — и он тотчас терял аппетит. Когда она вставала убрать со стола, он не мог отвести взгляда от стройного силуэта, угадывавшегося под кошмарным платьем. И видел изгибы более плавные и манящие, чем текущая за окном Белль, — изгибы, в которых Лизетт с радостью позволяла мужу купаться до полного взаимного изнеможения.

Именно он научил ее одеваться: осыпал шелками и кружевами самых невероятных цветов, чтобы носить под новыми платьями, чем доставлял наслаждение не только ей, но и самому себе. Но когда он пропихивал губы сквозь водопад густых локонов и шептал на ушко слова восхищения ее несравненной красотой, Лизетт не верила ему.

Что ж, всякая новизна со временем приедается, и Пьер-Альбер Робер мало-помалу пришел к пониманию, которого так страшилась его драгоценная теща со дня рождения своей дочери: Лизетт Робер ничем не отличается от всех прочих. Первые подозрения насчет изъянов жены закрались в душу Пьера-Альбера Робера, когда он заметил исчезновение большего из двух шоколадных religieuses, которые Лизетт купила в то утро для них обоих. До сих пор она неизменно уступала мужу все самое лучшее. В тот раз он списал это на природную женскую слабость к пирожным, но каково же было его удивление, когда несколько недель спустя он вдруг обнаружил, что жена обошла его и с бараньей котлетой, встречу с которой он предвкушал с самого утра. На самом деле, определившись со статусом замужней женщины, Лизетт Робер попросту вернулась к естественному инстинкту, свойственному всем выходцам из многодетных семей, — урвать первой, опередив других. В попытке не доводить дело до конфликта, Пьер-Альбер Робер пристрастился прятать свои маленькие сокровища по всему дому, имея, к несчастью, тенденцию забывать, куда он их прячет, — к страшной ярости Лизетт Робер, в один прекрасный день обнаружившей шмат saucisson из ослятины, зловонно потевший средь стопки чистых простыней, ждущих глажки.

Но не только по части справедливого дележа Пьер-Альбер Робер не мог доверять жене. Чудовищным испытанием стала игра Лизетт на фортепиано, раздражавшая мужа сверх всякой меры. Музыкальный инструмент — единственный в своем роде во всей деревне — был также и единственной фамильной ценностью семейства Пойяк. Молодоженам фортепиано досталось в качестве свадебного подарка — столь велико было облегчение отца Лизетт, когда он избавился от младшенькой из его несметного выводка. Со временем Пьер-Альбер Робер сообразил, что жена его, подобно кукушке, знает лишь одну-единственную мелодию, — та же оправдывала сей недостаток тем, что ее многочисленные братья и сестры не давали ей возможности практиковаться. И то, что поначалу казалось мужу Лизетт милым и очаровательным, постепенно превратилось в муку, хуже которой были лишь ее слоновьи попытки разучить вторую мелодию.

Стремительно проскочив перегон реальности, Пьер-Альбер Робер прибыл на неизбежную промежуточную остановку любого брака под именем «разочарование». Однако в отличие от большинства, кто, как правило, сходил на станции «неизбежность», разносчик-мясник ехал дальше так долго, что потерял всякое чувство ориентации. Сам не понимая как, он вдруг оказывался в обнаженных объятиях своих клиенток, которые моментально узнавали горький вкус разочарования на его языке. Но они не жаловались, ибо были счастливы от одной лишь мысли о том, что на восемь минут сорок три секунды он предпочел их самой Лизетт Робер, и благодарны за gigot барашка, которую мясник оставлял на кухонном столе, пытаясь облегчить чувство вины, пока дама застегивала юбку.

Что ж до супруги, то она ничего не подозревала, ее лишь озадачивало, что барыши мужа вдруг резко упали. Но ей и в голову не приходило выспрашивать его о причинах. Походы налево продолжались и в период первой ее беременности, и в дни обоюдной скорби, когда их сынишка умер при родах. Не прекратились они и когда Лизетт забеременела вторично, и в дни радости, когда их второй ребенок родился живым и здоровым. Они продолжались до тех пор, пока малыша не принесли из роддома. Именно тогда одна из «особых» клиенток Пьера-Альбера Робера решила, что в жизни Лизетт как-то чересчур много счастья, и незаметно подложила свой чулок в карман мясника.

Однако интриганка явно переоценила участие соперницы в домашнем хозяйстве, и первым на чулок наткнулся Пьер-Альбер Робер. Он сразу узнал его и, потребовав от владелицы объяснений, понял, что имеет дело с человеком, который не остановится ни перед чем, лишь бы разрушить его жизнь. Страшась встретиться взглядом с женой, ежели та уже знает правду, он отправился в бар «Сен-Жюс», дабы обдумать, что делать дальше. Когда выпивка уже не лезла в глотку, мясник сел за руль и помчался к дому той самой клиентки, надеясь уговорить ее сохранить тайну. Его фургон нашли на следующее утро, на машину наткнулся Жильбер Дюбиссон, разносивший почту. Пожарным понадобилось более сорока минут, чтобы вытащить фургон из канавы. А на то, чтобы заключить, что шея мясника сломана в двух местах, хватило гораздо меньше времени — даже меньше, чем требовалось Пьеру-Альберу Роберу на его любовные утехи.

Смерть супруга избавила Лизетт Робер от мучительной правды, и она предала тело мужа земле с естественной болью безутешной вдовы. Минуло, однако, не слишком много времени, и соболезнующие вновь превратились в ухажеров, а Лизетт Робер вернулась к тому, с чего начала.

…Сваха смотрел на вдову.

— Лизетт, — начал он, — да в тебе просто изобилие чар, о которых ты даже не знаешь, — и от этого они становятся лишь сильнее. То, что ты пользуешься невероятным спросом, меня лично совершенно не удивляет.

— И кто же он?

— Боюсь, конфиденциальность моих клиентов не позволяет мне назвать его имя.

— Но я знаю его? — спросила повитуха, подталкивая «Кабеку» еще ближе.

— Прости, но и эту информацию я разглашать не вправе.

— Ну хоть что он за человек?

— Это вполне платежеспособный холостяк, обожающий природу и свежий воздух, со своим собственным транспортом.

— А мне он понравится?

— Любовь — вещь непредсказуемая, — философски заметил Гийом.

— А что, если я ему не понравлюсь?

— Лизетт, поверь, ты ему очень нравишься, именно поэтому он и попросил, чтобы я представил его тебе.

Раздумывая над предложением свахи, повитуха лизнула палец, потыкала им в крошки на тарелке и тщательно обсосала.

— Почему бы и нет? — ответила она.

Вскоре Гийом встал, поцеловал Лизетт Робер в обе щеки и благополучно откланялся. По пути домой он приветственно помахал Модест Симон, которая как раз подвязывала свои белые шток-розы голубой тесьмой. Бедняжка так и не произнесла ни слова с момента трагического исчезновения Патриса Бодэна, костлявого вегетарианца-аптекаря.

Гийом был благодарен судьбе за то, что из всех возможных односельчан столкнулся именно с ней, ибо времени на болтовню у него не было совсем. Причиной столь необычной спешки стало внезапное появление головы Стефана Жолли из-за двери «Грез сердца» — за день до того. Сваху встревожил даже не сам вид булочника, ибо тот регулярно заскакивал поболтать, причем нередко с остатками поглощенного впопыхах киша, что покоились под склоном его груди, точно камнепад, который, к немалому раздражению свахи, как правило, низвергался на пол и тут же затаптывался парой испачканных мукой башмаков. В замешательство Гийома Ладусета привело нечто совсем иное: предложение Стефана Жолли съездить на рыбалку ближайшим утром.

Поскольку до очередного планового выезда оставалось еще аж два воскресенья, а булочник за всю жизнь ни разу не брал выходной в среду, Гийом сразу же почуял неладное. Подозревая, что друг втайне готовит нечто непревзойденное, сваха — стоило булочнику уйти — закрыл «Грезы сердца» и поспешил домой, хотя на часах было только три. Он распахнул дверцы буфета, перевернул вверх дном холодильник, перелистал поваренные книги и кубарем скатился в погреб, где еще долго цокал по земляному полу в воскресных дедовых сабо, несмотря на их враждебные щипки, пытаясь найти что-нибудь экстраординарное среди полок с консервами. Еще какое-то время он в отчаянии стоял в центре кухни, утопая в оглушительном тиканье каминных часов из гостиной, которое когда-то довело до самоубийства одного из его родственников. Затем вдруг схватил ключи, метнулся к машине и два часа рулил до Бордо. По возвращении сваха тотчас взялся за дело и не ложился спать почти до четырех, а затем храпел столь оглушительно, что перебудил всех птиц в окрестных лесах, спровоцировав утренний хор намного раньше обычного…

Вернувшись от Лизетт Робер, Гийом вынул из холодильника тарелку и термос и аккуратно поставил в корзину для пикника на столе в кухне — предварительно убедившись, что чертовой курицы Виолетты там нет. Прикрыв корзинку белым кухонным полотенцем, он осторожно отнес ее в автомобиль и пристроил на заднее сиденье. Затем он поехал к дому булочника, где выключил зажигание и сразу же опустил противосолнечный козырек, готовясь убивать время. Но, прежде чем сваха успел критически оценить безупречный угол своих усов или утомить себя изучением содержимого бардачка, пассажирская дверца распахнулась и крепкая волосатая рука поставила на заднее сиденье корзину, свитую из прутьев каштана. Через мгновение рука исчезла, но тут же возникла вновь, на сей раз с красным кухонным полотенцем, которое бросила поверх корзины. В следующую секунду автомобиль накренился на правый бок: ухватившись за крышу и маневрируя задом, булочник втиснул в салон сперва свой внушительный корпус, а следом и голову.

— Привет, Стефан, — с невозмутимым видом поздоровался Гийом Ладусет, еще больше укрепляясь в своих подозрениях из-за того, что друг не заставил себя ждать.

— Привет, Гийом, — ответил булочник.

— Все взял?

— Ага.

Парочка молча выехала из деревни и свернула направо у пастбища с рыжими лимузенскими коровами, дружно подмигивавшими всем и каждому. Привычно сбавив ход при въезде в Безежур, сваха решил прощупать почву.

— На обед что-нибудь прихватил? — поинтересовался он, скользнув взглядом по пассажиру.

— Да так, перекусить малость, — последовал ответ. — А ты?

— Тоже — перекусить, — сказал Гийом и чуть сморщил нос.

Молчание вновь протиснулось между друзьями и провисело там всю дорогу до самого Брантома. Прибыв на место, они выгрузились из машины и направились вдоль берега Дроны, прочь от очаровательного городка, пока не добрались до знака «Рыбалка запрещена!». Здесь они поставили корзины на привычное место и молча насадили наживку. На траву шлепнулись магазинные кожаные сандалии, следом за ними — пара смехотворно маленьких ботинок, испачканных мукой. После того как каждый привязал леску к лодыжке, оба закатали до колен брючины и погрузили ступни в реку.

— Хорошо! — воскликнул Гийом Ладусет, моментально отвлекшись от тревожных мыслей, отступивших перед чудесной прохладой, что просочилась меж волосатыми пальцами.

Но Стефан Жолли, который как раз вытирал о плечо вспотевший лоб, ничего не ответил.

Наблюдая за гонкой бирюзовых стрекоз по глади изменчивой воды, сваха решил не заводить разговор об обеде как можно дольше — в надежде усыпить бдительность булочника. Но уже через три минуты — подобно жертве под пыткой, которая не в состоянии вынести дальнейших страданий, — неожиданно взвизгнул:

— Как-то я проголодался!

— И я, — ответил Стефан Жолли.

Ерзая задом по траве, друзья переползли к своим корзинам. Вода стекала с изумрудно-зеленых водорослей, свисавших с их рыболовных лесок. Сваха сделал вид, будто ищет свой перочинный нож, на самом деле он, как обычно, тянул, желая поглядеть, что появится из корзины соперника. На сей раз первым возник каравай хлеба из шести злаков.

— Испек сегодня утром? — осведомился сваха, впечатленный коварством друга, явно пытающегося сбить его с толку столь недостойным началом.

— Нет, как ни странно, — последовал ответ. — Я все распродал. Пришлось купить в магазине. Угостишься?

— Да нет, спасибо, иначе мне не осилить вот это! — ответил Гийом Ладусет, запуская пятерню в корзину и вынимая оттуда термос с щавелевым супом. Он не спеша наполнил глубокую миску, поднес ложку ко рту и, смачно сглотнув, возвестил: — М-м, вкуснотища! Поверь, нет ничего лучше, чем загустить суп яичным желтком. И конечно, совсем другая песня, когда это щавель с твоего собственного огорода. Хочешь немного?

— Да нет, спасибо, — ответил Стефан Жолли.

Сваха ждал окончания привычной реплики, но впустую. Подозревая, что его друг затеял гораздо более тонкую игру, чем казалось вначале, Гийом отхлебнул еще супа — сам же настороженно наблюдал поверх кромки ложки за следующим откровением из корзины, свитой из прутьев каштана. Булочник сунулся туда и извлек на свет кусок сыра в полиэтиленовой магазинной упаковке.

— «Эмменталь»? — в замешательстве воскликнул сваха, не понимая, что же за хитрость придумал Стефан Жолли.

— Хочешь немного? — вместо ответа предложил булочник.

— Да нет уж, спасибо, — не смог скрыть ужаса Гийом Ладусет. — Его делают в Швейцарии. И в любом случае, я не могу, иначе мне не осилить вот это!

С этими словами он осторожно извлек из своей корзины тарелку, где красовалась дюжина уже открытых устриц. За тарелкой последовали блюдо с четырьмя пикантными колбасками и бутылка «бордо». Наполнив бокал, сваха откусил от колбаски, нанизал на вилку устрицу и медленно поднес к губам. Звучно сглотнув, он издал вздох безмерного удовлетворения.

— Устрицы с «бордо» — это нечто! Тот, кто придумал сие сочетание, был настоящим гением. Но знаешь, совсем другое дело, когда ты едешь в Бордо и сам выбираешь устрицы, сам покупаешь ингредиенты для колбасок и сам же заскакиваешь на виноградник за изысканнейшим вином. Кстати, я послал тебе оттуда открытку. Ну что, угостишься?

— Да нет, спасибо, — ответил Стефан Жолли, вгрызаясь в бутерброд с сыром.

Гийом Ладусет ждал окончания привычной реплики, но из корзины булочника ничего больше не появилось. Не зная, как поступить, сваха вытащил стеклянную банку и поставил на траву между собой и Стефаном.

— Фрукты в кирше, — кротко сказал он, глядя на друга. — Я собрал их у себя в саду два года назад, и они бродили в банке с тех самых пор. Такая вещь — просто голову сносит! Попробуешь немного?

— Да нет, спасибо, — ответил булочник.

Для Гийома Ладусета это уже было слишком.

— В чем дело, Стефан?

— Ни в чем, — пробормотал булочник, глядя перед собой.

— Да перестань ты! Ты сегодня сам на себя не похож.

— Все в порядке, честно.

— Знаешь, Стефан, нельзя заявляться на рыбалку с дешевым швейцарским сыром из магазина и утверждать, будто у тебя все в порядке.

Булочник все так же неотрывно смотрел на противоположный берег, плечи его ссутулились.

— Что-нибудь на работе? — настаивал сваха.

— Нет.

— Снова варикоз расшалился?

— Да нет, не особенно.

Гийом Ладусет задумчиво отправил в рот еще одну ложку супа.

— Я понял: ты бесишься из-за того, что ничего не поймал за последние тридцать с лишним лет?

— Не-а.

Сваха отставил миску и присоединился к булочнику. Теперь они оба сидели, уставившись на противоположный берег.

Через некоторое время Стефан Жолли прочистил горло.

— Знаешь, я тут подумал… — неуверенно начал он.

— Да?

— Ну, в смысле, может, мне… это…

— Что?

— Попробовать?

— Конечно, попробуй, — поддержал его сваха. — А что именно?

— Ну, ты знаешь.

— Не совсем.

— Золотую.

— Что «золотую»?

— Непревзойденную.

— Что-то я не улавливаю.

— «Непревзойденную Золотую Услугу». Я хочу подписаться.

Булочник твердо глядел прямо перед собой.

— Замечательная мысль! — воскликнул Гийом Ладусет, покосившись на друга. — И кого конкретно ты имеешь в виду?

— Лизетт Робер.

— Лизетт Робер? Но ведь вы даже не разговариваете друг с другом!

— Знаю.

Взгляд Стефана Жолли уперся в колени.

— А как же та история с лягушками?

— Я не ел их!

Помедлив, сваха пристально посмотрел на соседа. Глаза его сузились в две обвинительные щелки.

— Даже в обжаренном виде, с маслом и чесноком?

— Нет! Это был не я! Я в жизни лягушек не ел, клянусь. Надо быть совсем ненормальным, чтобы есть лягушек. А ты?

— Разумеется, нет! Я же не турист.

— Вот видишь.

Пауза.

— Так я могу подписаться или нет? — спросил булочник.

Гийом Ладусет задумчиво глядел на неторопливые воды Дроны и размышлял об этической стороне дела. Представлять сразу двух своих «золотых» клиентов одной и той же женщине? Нет, все ж это как-то неправильно, решил он. И уже было настроился ответить другу отказом, но в этот самый момент взгляд его упал на смехотворно маленькие, испачканные мукой ботинки и на разломленный пополам багет, белый мякиш которого Стефан Жолли использовал для наживки. Ему вспомнился жалкий обед, что взял с собой булочник, докатившийся — о ужас! — до швейцарского сыра.

— Загляни ко мне завтра, надо соблюсти кое-какие формальности, — сказал он, подцепляя очередную устрицу. — И приготовься к стрижке.