Я родилась в крошечной деревушке. Говорили, что она расположена где-то на иорданской территории, затем – на границе иорданской территории, затем – к западу от иорданской территории, но, поскольку я никогда не ходила в школу, я ничего не знаю об истории моей страны. Говорили, что я родилась там то ли в 1958-м, то ли в 1957-м... То есть сейчас мне примерно сорок пять лет. Двадцать пять лет назад я говорила только по-арабски, не выходила из своей деревни дальше, чем на несколько километров от последнего дома, знала, что где-то далеко существуют города, но их никогда не видела. Я не знала, круглая Земля или плоская, я не имела ни малейшего представления о мире. Я знала, что надо ненавидеть евреев, захвативших нашу землю, мой отец называл их свиньями. К ним нельзя было подходить, прикасаться к ним, разговаривать, иначе сам станешь свиньей, как они. Надо было молиться, по крайней мере, два раза в день, произносить молитвы, как это делали моя мать и сестры, но я узнала о существовании Корана только много лет спустя, в Европе. В школу ходил мой единственный брат, король нашего дома, но не девочки. Родиться девочкой у нас в семье – это проклятие. Жена должна родить сначала сына, хотя бы одного, а если у нее родятся одни девочки, над ней смеются. Надо иметь две или самое большее три дочери, чтобы они работали по дому, в огороде или ухаживали за скотиной. Если в семье происходит по-другому, это большое несчастье, от которого надо избавиться как можно скорее. Я очень быстро узнала, как от него избавляются. Так я прожила почти семнадцать лет, не зная ничего другого, потому что я была девушка, а это хуже, чем быть скотиной.
Такова моя первая жизнь, жизнь арабской женщины на западном берегу реки Иордан. Она продолжалась двадцать лет, и потом я умерла. Умерла физически, социально, навсегда.
Моя вторая жизнь началась в Европе, в конце 70-х годов, с международного аэропорта. Я была человеческими останками, умирающими на носилках. Я ощущала смерть в такой степени, что служащие, которые несли меня к трапу, стали возражать. Меня спрятали за шторкой, но все равно мое присутствие было для них невыносимо. Мне говорили, что я выживу, но я прекрасно знала, что нет, и ждала смерти. Я умоляла ее забрать меня. Смерть была лучше, чем страдание и унижение. От моего тела ничего не осталось, зачем же они хотели заставить меня жить, когда я желала одного – не существовать больше ни телом, ни духом.
Даже сегодня мне случается думать об этом. Это правда, я хотела умереть больше, чем встретиться с этой второй жизнью, которую мне так щедро подарили. Выжить в моем случае – это чудо. И оно дает мне сейчас возможность свидетельствовать от имени всех тех женщин, которым не выпал этот шанс, которые до наших дней продолжают умирать только потому, что они женщины.
Я должна была выучить французский, слушая, как говорят другие люди и, заставляя себя повторять слова, смысл которых мне объясняли знаками: «Больно? Не больно? Есть? Пить? Спать? Ходить?» А я отвечала знаками «да» или «нет».
Гораздо позже я научилась читать слова по газете, терпеливо, день за днем. Сначала я разбирала только маленькие объявления, некрологи, короткие фразы с небольшим количеством слов, которые я фонетически повторяла. Иногда у меня появлялось чувство, что я животное, которое учат говорить по-человечески, в то время как у меня в голове звучали арабские слова, и я себя спрашивала, где я была, в какой стране и почему я не умерла там, в своей деревне. Мне было стыдно, что я еще жива, но никто об этом не знал. Мне было страшно от этой жизни, но никто этого не понимал.
Я должна была сказать все это перед тем, как попытаться собрать обрывки моей памяти, потому что я хотела, чтобы мои слова были написаны в книге.
В моей памяти много пустоты. Первая часть моего существования состоит из образов, странных и жестоких сцен, как в телевизионном фильме. Иногда я не верю сама себе, так мне больно собрать их по порядку. Можно ли, к примеру, забыть имя одной из сестер? Или сколько лет было брату, когда он женился? И при этом не забыть коз, овец, коров, помнить печь для хлеба, стирку в саду, помнить, как собирали цветную капусту, кабачки, помидоры, инжир... хлев и кухню... мешки с пшеницей и змей? Террасу, где я подглядывала за моим возлюбленным? Пшеничное поле, где я совершила свой «грех»?
Я плохо помню мое раннее детство. Иногда в глаза бросится цвет или предмет, и в памяти вспыхивают и смешиваются образы, персонажи, крики, лица. Часто, когда меня о чем-то спрашивают, в моей голове зияет совершенная пустота. Я безнадежно ищу ответ, а он не приходит. Или бывает, что вдруг появится какой-то образ, а я не знаю, чему он соответствует. Однако эти картинки впечатались в мою память, и мне их никогда не забыть. Невозможно забыть собственную смерть.
Меня зовут Суад, я девочка с западного берега реки Иордан, вместе с моей сестрой мы ухаживаем за овцами и козами, потому что у моего отца есть стадо, и я работаю как лошадь.
Я должна была начать работать к восьми-девяти годам, а первые месячные должны были начаться в десять лет. У нас говорят, что девочка созрела, когда это с ней случается. Мне было стыдно за эту кровь, потому что ее надо было скрывать даже от матери, тайком стирать шаровары, придавать им белизну, а потом быстро сушить на солнце, чтобы мужчины и соседи их не увидели. У меня было всего двое шаровар. Я вспоминаю, что в качестве прокладок я пользовалась бумагой в эти проклятые дни, когда тебя презирали, будто ты больна чумой. Тайком я зарывала поглубже в помойное ведро эти знаки моей нечистоты. Если болел живот, мать готовила отвар из листьев шалфея и давала мне его пить. Она туго обвязывала мне голову платком, и наутро у меня уже ничего не болело. Это единственное лекарство, о котором я помню, и я пользуюсь им до сих пор, потому что оно очень эффективно.
С утра мы с сестрой Кайнат, которая была старше меня на год, отправлялись в конюшню, я свистела в два пальца, чтобы собрать овец вокруг нас. Девочки не должны выходить одни или с младшими сестрами. Старшая служит гарантией для младшей. Моя сестра Кайнат милая, круглая, немного жирноватая, а я маленькая и тощая, но мы хорошо ладим.
Мы обе выходили с овцами и козами из деревни и шли на луг, находившийся в четверти часа ходьбы от деревни, мы шли быстро, опустив глаза, до самого последнего дома. Зато на лугу мы были свободны, могли говорить друг другу всякие глупости и даже немного смеяться. Я не помню, чтобы между нами были долгие разговоры. В основном мы болтали о том, когда съесть сыр, взрезать арбуз, как присмотреть за овцами и, особенно за козами, способными сожрать все листья с инжира за несколько минут. Когда овцы собирались в кружок, чтобы вздремнуть, мы тоже засыпали в тенечке, опасаясь, как бы какая-нибудь овца или коза не забрела на соседское поле, ведь тогда не миновать последствий после возвращения. Если животное забиралось в огород или мы возвращались в конюшню, опоздав на несколько минут, нас пороли ремнем.
Наша деревня казалась мне очень красивой и зеленой. Там росли фиговые деревья, виноград, фрукты, лимоны и было несметное количество олив. Моему отцу принадлежала половина всех обрабатываемых земель деревни, ему одному... Он не был богачом, но жил неплохо. Большой каменный дом, окруженный стеной с большими железными воротами, выкрашенными в серый цвет. Эти ворота были символом нашего заточения. Когда мы входили внутрь, ворота захлопывались, чтобы не дать нам выйти. Через эти ворота можно было войти с улицы, но не выйти. Был ли от них ключ? Или они открывались автоматически? Я помню, что мать и отец выходили, но не мы. Мой брат, в отличие от нас, был свободен. Свободен, как ветер: он ходил в кино, он выходил, он возвращался через эти ворота, он делал что хотел. Я часто смотрела на эти ворота, говоря себе: «Никогда я не смогу выйти через них, никогда...»
Деревню я знала не очень хорошо, потому что мы не имели права выходить. Закрыв глаза, чтобы сконцентрироваться, с большим усилием я могу сказать, что видела. Вот дом моих родителей, немного подальше, на той же стороне, дом, как я его называю, богатых людей. А напротив дом моего возлюбленного. Только перейти дорогу, и вот он, я его вижу со своей террасы. Еще я вижу несколько разрозненных домов, не знаю сколько, но очень немного. Дома окружены стенами или железными оградами, за ними огороды, как и у нас. Я покидаю дом, только чтобы выйти на рынок с отцом или матерью или пойти на луг с моей сестрой пасти овец. И это все.
До семнадцати-восемнадцати лет я не видела ничего другого. Я ни разу не ходила в наш деревенский магазин, рядом с домом. Проезжая с отцом на его грузовичке на рынок, я видела торговца, всегда стоящего у дверей с сигаретой. Перед его лавкой было две лесенки: справа можно было купить сигареты, газеты и напитки, туда шли одни мужчины. Слева продавались овощи и фрукты.
На той же стороне дороги был еще один дом, где жила замужняя женщина, у которой было четверо детей, и она имела право выходить. Она могла войти в магазин, я видела, как она стояла на лестнице со стороны овощей и фруктов, держа в руках прозрачные пластиковые мешки.
Вокруг нашего дома был большой участок. Там выращивали кабачки, тыквы, цветную капусту, помидоры, много всяких овощей. Наш огород примыкал к соседскому, отделенному невысокой стенкой, через которую можно было легко перелезть, но никто из нас никогда этого не делал. Заточение было для нас привычным. Девочке из нашего дома даже в голову никогда не приходило перелезть через эту символическую преграду. Куда пойти? Окажись она в деревне одна, на дороге, ее очень быстро вернут домой, а честь семьи будет запятнана.
В саду я занималась стиркой. Там, в углу, был колодец. Я разводила огонь и грела воду. Брала из запаса вязанку хвороста, сама на коленке ломала сучья и нагревала воду... довольно долго. Пока вода грелась, я делала что-нибудь другое, подметала, мыла пол, пропалывала огород. Потом я стирала вручную и шла на террасу развешивать белье на солнце.
Дом у нас был современный, очень удобный, но не было горячей воды ни в кухне, ни для умывания. Воду надо было греть в саду, а потом нести в дом. Позже отец провел горячую воду и установил ванну и душ. Все девочки пользовались для умывания одной и той же водой, и только брат имел право на отдельную воду для него одного и, разумеется, отец.
Ночью мы с сестрами спали на полу на овечьих шкурах. Когда было очень жарко, располагались на террасе, прямо под луной. Девочки спали с одной стороны террасы, прижавшись, друг к другу, родители и брат – с другой.
Рабочий день начинался рано. С восходом солнца, часа в четыре, а то и раньше, поднимались отец с матерью. На время уборки зерна мы брали еду с собой и шли все вместе, отец, мать, мои сестры и я. Во время сбора инжира выходили тоже довольно рано. Мы собирали его по штучке, не пропуская ни одной, укладывали в коробки, и отец вез их на рынок. До рынка добирались на осле добрых полчаса, приходили в маленький городок, в самом деле, очень маленький, я забыла его название, а может никогда и не знала его. Половина рынка у входа в город была занята его продукцией, и торговцы продавали ее. Чтобы купить одежду, надо было ехать в городок побольше и добираться туда на автобусе. Но девочки туда никогда не ездили. Туда ездила только мать в сопровождении отца. Это было так: мать с отцом покупали вещи, мать давала своим дочерям платья. Нравилось нам или не нравилось – мы должны были это надевать. Ни сестры, ни я, ни даже наша мать не имели права высказать свое мнение. И это было так, и никак иначе.
Поэтому у нас были длинные платья с короткими рукавами, какой-то сорт хлопка, серые, иногда белые, очень редко черные, ткань была очень жаркой и колола кожу. Воротник всегда был высокий и закрытый. Но сверху мы должны были надевать рубашку или, в зависимости от времени года, кофту с длинными рукавами. Зачастую было так жарко, что мы задыхались, но рукава были обязательными. Показать участок кожи на руках или ногах еще хуже, чем на шее, это позор. Мы всегда ходили босиком, у нас никогда не было обуви, только иногда замужние женщины носили обувь.
Под длинным, застегнутым на пуговицы до самой шеи платьем я носила шаровары – это белые или серые штаны, очень широкие, а под ними еще были большие, как шорты, трусы, которые доходили до верха живота. Мои сестры были одеты так же.
Моя мать часто была одета в черное. Отец носил белые шаровары, длинную рубаху, а на голове красно-белый платок, как у палестинцев.
Мой отец! Как сейчас вижу его сидящим перед домом, прямо на земле, под деревом, с трубкой в руках. Он маленького роста, цвет лица очень бледный, с рыжими веснушками, у него круглая голова и злые голубые глаза. Однажды он упал с лошади и сломал ногу, и мы, дочери, были очень этому рады, потому что он не мог быстро бегать за нами с ремнем, чтобы отлупить нас. Если бы он умер, мы бы радовались еще больше.
Я очень хорошо его вижу, моего отца. Я никогда не смогу его забыть, будто его фотография приклеена у меня в голове. Он сидит перед домом, как король у дворца, с красно-белым платком на голове, скрывающим его лысый рыжий череп. На нем ремень, а на коленях согнутых ног лежит палка. Я очень хорошо его вижу, маленького и злобного, – он расстегивает свой ремень и кричит: «Почему овцы вернулись одни?»
Он хватает меня за волосы и тащит по земле на кухню. Он бьет меня, пока я стою на коленях, он тянет меня за косу, как будто хочет ее оторвать, а потом отрезает ее огромными овечьими ножницами. У меня нет больше волос. Я могу плакать, кричать, умолять, но получу только пинки ногами. Это ведь я виновата.
Было очень жарко, и я заснула вместе с сестрой, а овцы ушли. Он бил нас так сильно своей палкой, что иногда я не могла заснуть, не могла лечь ни на правый, ни на левый бок, так мне было больно. Кажется, нас били палкой или ремнем каждый день. День без побоев – это было что-то из ряда вон выходящее.
Может быть, как раз тогда нам с Кайнат связали руки за спиной и ноги, заткнули рты платком, чтобы мы не могли кричать, и привязали. Так мы оставались всю ночь – привязанными к перекладине в конюшне, с животными, но хуже, чем животные.
Вот так было в деревне, где правили законы мужчин. В некоторых домах девочки и женщины бывали биты каждый день. Иногда мы слышали, как они кричат. Впрочем, это было нормально – бить, отрезать волосы или привязывать в конюшне к перекладине. Просто не было другого образа жизни.
Мой отец был всемогущим, как царь, который обладает, решает, бьет и мучает. И он спокойно курит свою трубку перед домом, в котором заперты его дочери, потому что он ставит их даже ниже животных. Мужчина берет жену, чтобы она рожала сыновей, чтобы была для него рабыней. Как и дочери, если ей выпадет несчастье родить их.
Часто я думала, глядя на своего брата, которого я, как и вся семья, обожала: «Чего у него такого больше, чем у меня? Ведь он вышел из той же утробы, что и я...» – и никогда не находила ответа. Это было так, а не иначе. Мы должны были служить ему, как и отцу, ползая на коленях и опустив глаза. Я помню, что даже поднос с чаем надо было подавать мужчинам в семье, подползая на коленях и считая шаги, согнув спину и не говоря ни слова. Мы не говорили. Мы только могли ответить на вопросы. В полдень ели сладкий рис, овощи с курицей или бараниной. И всегда был хлеб. В семье всегда была еда, мы ни в чем не испытывали недостатка.
Было много фруктов. Виноград я собирала только на террасе. Были апельсины, бананы и особенно много инжира, черного и зеленого. Ранним утром я шла его собирать, и это воспоминание никогда не изгладится из моей памяти: плоды инжира, чуть треснувшие от ночной прохлады, сочатся сладким соком, похожим на мед, и это было самое лучшее лакомство.
Очень много хлопот доставляли овцы. Вывести их из конюшни, привести на луг, следить, вести обратно, стричь овечью шерсть, которую отец сдавал торговцам на рынке. Я беру барана за ноги, укладываю его на землю, связываю и стригу большими овечьими ножницами. Они слишком велики для меня, и через некоторое время начинают болеть руки.
Сидя на земле, я дою овец. Я зажимаю ноги животного между своими коленями и дою молоко, чтобы приготовить сыр. Часть молока оставляем на холоде, чтобы его пить, оно такое жирное и питательное.
В доме моего отца почти все, что нужно для еды, выращивается на огороде. Мы все делаем сами. Отец покупает только сахар, соль и чай.
По утрам я готовлю чай для сестер, наливаю немного оливкового масла в тарелку, кладу оливки, грею воду в тазу на углях в печи для хлеба. Зеленый чай стоит в мешке из бежевой ткани в углу кухни, на земле. Я запускаю руку в мешок, беру горсть и насыпаю в чайник, добавляю сахар и иду в сад за кипятком. Таз тяжелый, и мне больно нести его обеими руками. Выгнув спину, чтобы не обжечься, я возвращаюсь в дом и медленно выливаю воду в чайник, на чай и сахар. Сахар стоит дорого. Я знаю, что если просыплю несколько крупинок на пол, меня побьют. Поэтому я все делаю осторожно. Если же я такая неловкая и просыпаю сахар, то мне надо не подмести его, а тщательно собрать и высыпать в чайник. Мои сестры приходят есть, но отец, мать и брат никогда не едят вместе с нами. На запомнившихся мне утренних чаепитиях я вижу сидящих на полу кухни сестер. Я пытаюсь вспомнить, сколько мне тогда было лет, но это трудно. Старшая, Нура, была ли она уже замужем?
Мне не удается расположить мои воспоминания по порядку, в соответствии с моим возрастом, я думаю, что моя память более точна за год или два до свадьбы Нуры. Кажется, мне было тогда лет пятнадцать.
Итак, в доме кроме меня оставались моя сестра Кайнат, которая была старше меня на год и еще не замужем, и моя младшая сестра, имя которой от меня ускользнуло. Я пыталась вспомнить, как ее звали, но мне не удалось. Но, говоря о ней, мне надо как-то ее называть, поэтому я назову ее Ханан, но пусть она меня простит, если это не настоящее ее имя. Я знаю, что она занималась нашими двумя сестрами по отцу. После того, как отец расстался со своей второй женой Айшей, он привел девочек к нам в дом. Я видела эту женщину и не испытывала к ней ненависти. Что отец взял ее, это было нормально. Он хотел всегда иметь сыновей, но и с Айшей у него этого не получилось, и у нее родились две девочки, опять девочки! Поэтому он бросил ее и привел двух новых сестричек к нам в дом. Это было нормальным. Все было нормальным в этой жизни, в том числе и удары палкой и все остальное. Я и не представляла, что есть что-то другое. Впрочем, я совсем ничего не представляла. Я думаю, что в моей голове не было ни мечтаний, ни точных мыслей. Никаких игрушек, никаких игр, только подчинение и покорность.
Во всяком случае, эти две девочки теперь жили с нами. Ханан оставалась дома, чтобы за ними присматривать, и в этом я уверена. Их имена, к сожалению, тоже ушли из моей памяти в забытье. Я их звала всегда «младшие сестрички»... В моих первых воспоминаниях им было по пять-шесть лет, и они еще не работали. Они находились на попечении Ханан, которая крайне редко выходила из дому, лишь в случае необходимости, когда наступал сезон уборки овощей.
В нашей семье дети следовали один за другим примерно через год. Моя мать вышла замуж в четырнадцать лет, мой отец был гораздо старше ее. Она родила много детей. Всего четырнадцать. В живых осталось пятеро. Долгое время я не понимала, что означают эти четырнадцать... Однажды дед, отец моей матери, говорил об этом, когда я подавала им чай. Я услышала фразу: «К счастью, ты вышла замуж рано, ты имела возможность родить четырнадцать детей... и у тебя есть сын, это хорошо!»
Хотя я и не ходила в школу, но умела считать овец. Я могла посчитать на пальцах, что нас было пятеро, вышедших из одного живота нашей матери: Нура, Кайнат, я – Суад, Ассад и Ханан. Где же другие? Моя мать никогда не говорила, что они умерли, но как само собой разумеющееся она говорила: «У меня было четырнадцать детей, из них семеро живых». Предполагая, что она считает с нами двух сестер по отцу, потому что мы никогда не говорили «сестры по отцу», а просто «сестры»... тогда нас действительно было семеро... Но не хватало еще семерых других? А если она не считала младших, тогда не хватало девятерых?
И вот однажды я увидела, почему нас в доме было только семеро, или пятеро...
Я не смогу сказать точно когда, но я еще не «созрела», то есть мне было меньше десяти лет. Старшая Нура была со мной. Я многое забыла, но то, что я видела собственными глазами, ужаснуло меня, хотя я и не осознавала, что это преступление.
Я видела свою мать лежащей на полу на овечьей шкуре. Она рожала, и моя тетя Салима была с ней, сидела рядом на подушке. Я слышала крики и матери, и ребенка, и сразу же моя мать схватила овечью шкуру и стала душить ребенка. Она стояла на коленях, и я видела, как младенец ворочается под шкурой, а потом все кончилось. Я не знаю, что произошло потом, но ребенка больше не было, и всё, и только я цепенела от страха.
Значит, это была девочка, которую моя мать задушила при рождении. Я это увидела впервые, потом второй раз, не уверена, что присутствовала при третьем случае, но знаю о нем. Я слышала, как моя старшая сестра Нура говорила матери: «Если у меня будут девочки, я сделаю, как ты...»
Значит, именно таким образом моя мать избавилась от пяти или шести девочек, родившихся после нас, вернее, после Ханан, последней из оставшихся в живых.
Стало быть, это было вполне допустимо, нормально, и ни перед кем не ставило проблем. Даже передо мной, хотя я и думала по-другому, когда увидела это впервые, и мне было так страшно.
Эти маленькие девочки, которых убивала моя мать, были отчасти мною самой. Я начала прятаться, чтобы поплакать, каждый раз, когда мой отец убивал барана или курицу, потому что я дрожала за свою жизнь. Смерть животного, как и смерть младенца, такая простая и такая обыкновенная для моих родителей, повергала меня в ужас, я боялась, что исчезну в свою очередь, как и они, так же просто и быстро. Я говорила себе: «Может быть, в один день настанет и моя очередь или моей сестры, ведь они могут убивать, когда хотят. Старшую или младшую, какая разница. Потому что они дали нам жизнь, значит, имеют право и отнять ее».
Пока я жила у моих родителей, в моей деревне, там всегда присутствовал страх смерти. Я боялась подниматься по лестнице, когда отец стоял внизу. Я боялась топора, которым рубили хворост, я боялась колодца, когда ходила за водой. Боялась, когда отец в конюшне поджидал нас, возвращавшихся с овцами. Боялась скрипа двери ночью, боялась быть задушенной бараньей шкурой, которая служила мне постелью.
Иногда, возвращаясь с лугов, домой, мы с Кайнат немного говорили об этом:
«А если бы мы пришли, а там все умерли?.. Если бы отец убил мать? Ведь достаточно одного удара камнем! Что бы мы делали?» – «Я молюсь каждый раз, когда иду за водой на колодец, потому что он очень глубокий. Я себе говорю, что если меня толкнут в него, никто не будет знать, куда я подевалась! Ты умрешь на дне, и никто не будет тебя искать».
Этот колодец, я его очень боялась. И моя мать тоже, я чувствовала. Также я боялась оврагов, когда мы ходили по лугам, собирая овец и коз. Я оглядывалась по сторонам, боясь, что отец может притаиться где-нибудь и столкнуть меня в глубину. Это было легко ему, и однажды в глубине оврага я и умерла. В меня можно было бросать камни, я была в земле и там оставалась.
Возможная смерть нашей матери занимала нас больше, чем смерть сестер. Подумаешь, одна сестра, есть и другие... Мать была часто бита, как и мы. Иногда она пыталась нас защитить, когда отец бил нас слишком сильно, и он обрушивал свои удары на нее, он валил ее на землю, таскал за волосы... Наша повседневная жизнь день за днем могла прерваться из-за ничего, случайно, просто потому, что отец так решил. Как моя мать решала удавить новорожденных девочек.
Она была беременная, а потом уже не была, но никто не задавал никаких вопросов. Мы не общались с другими девочками из деревни. Только «здравствуйте» и «до свидания». Мы никогда не были вместе, только на свадьбах. Да и разговоры были банальными. Говорили о еде, о невесте, о других девушках, хороши ли они или некрасивы... о замужних женщинах, что им повезло – они могут пользоваться косметикой.
– Посмотри-ка на эту, она выщипала брови...
– А у этой неплохая стрижка.
– А эта-то, у нее туфли на ногах!
Это была самая богатая девушка деревни, она носила вышитые туфли без задника и каблука. (Мы-то ходили по полям босиком, в ноги впивались колючки, и мы должны были садиться на землю, чтобы вытащить их. У матери не было обуви, моя сестра Нура выходила замуж босая.) Вот и все фразы, которыми обменивались на свадьбах, к тому же я была всего на двух или трех церемониях.
Даже и не думай пожаловаться, что тебя бьют, потому что это было обычным делом. Не говорили и о детях, живых или мертвых, разве только о женщине, которая накануне родила сына. Если сын был живым, слава ей и всей ее семье. Если он умирал, его оплакивали, это было несчастье для нее и всей ее семьи. Считались только мальчики, девочки были не в счет.
Я так и не знаю, что становилось с новорожденными девочками, задушенными моей матерью. То ли их закапывали где-то? То ли давали на съедение псам?.. Моя мать одевалась в черное, отец тоже. Каждое рождение девочки было как похороны. Это всегда ставилось в вину матери, что у нее получались только девочки. Так думал мой отец, да и вся деревня тоже. В моей деревне, если у мужчин был выбор между дочерью и коровой, они выбирали корову. Мой отец без конца повторял, какие мы никчемные: «Корова дает молоко и приносит телят. Что можно сделать с молоком и телятами? Продать. Принести в дом деньги. Корова приносит пользу семье. А дочь? Какую пользу она принесет семье? Никакую. Вот бараны. Что они приносят семье? Шерсть. Можно продать шерсть и принести деньги в дом. Овца растет, приносит других ягнят, дает молоко, из которого можно сделать сыр, его можно продать и принести деньги в дом. Что корова, что баран – гораздо лучше дочери».
Мы, девочки, были в этом убеждены. Впрочем, и с коровой, и с овцой, и с козой обращались лучше, чем с нами. Ни корову, ни овцу никогда не били!
Мы были убеждены также, что представляли для отца еще одну проблему, он всегда боялся, что не выдаст нас замуж. Когда дочь выходила замуж, то из-за плохого обращения она вынуждена была уйти от мужа, вернуться в отчий дом, а это было унижением и позором. Пока она не была замужем, отец боялся, что она останется старой девой и вся деревня будет об этом судачить, а для семьи это драма. Если старая дева идет по улице с отцом и матерью, все смотрят на нее и смеются. Если ей перевалило за двадцать, а она все еще в доме родителей, это ненормально. Каждый понимает, что существует правило, когда девушки в семье выходят замуж по старшинству. Но когда уже стукнуло двадцать, никто ничего больше не ждет. Я не знаю, как это происходит в городах моей страны, но в нашей деревне все именно так.
Когда я исчезла из нашей деревни, моей матери должно было быть не более сорока. Она уже родила двенадцать или четырнадцать детей. У нее осталось пять или семь. Она задушила остальных? Экая важность! Это совершенно нормально.