Я чистила конюшню каждое утро. Она была очень большой, а запах стоял невыносимый. Вычистив конюшню, я оставляла дверь открытой, чтобы немного ее проветрить. Большая влажность и солнечное пекло образовывали внутри конюшни пар. Мы наполняли ведра навозом, я ставила ведро на голову и несла его в огород для высушивания. Конский навоз служил для удобрения огорода. Мой отец говорил, что это самое лучшее удобрение. Овечьи кругляшки годились для печи, в которой выпекали хлеб. Когда они хорошенько подсыхали, я садилась на землю и месила их руками, чтобы слепить небольшие лепешки, которые складывала в кучу, и ими топили печь.

Мы выводили овец на луга рано утром, а потом возвращались за ними, чтобы привести домой, когда солнце стояло еще высоко, часов в одиннадцать. Овцы ели и спали. Я тоже возвращалась домой, чтобы пообедать. Масло в чашке, горячий хлеб, чай, оливки, фрукты. Вечером ели курицу, кролика или ягненка. Почти каждый день мы ели мясо с рисом или пшеничной крупой, которую делали сами. Все овощи выращивались на огороде.

Когда днем на дворе было очень жарко, я работала по дому. Месила тесто для хлеба. Кормила маленьких ягнят. Я поднимала их за шкирку, как котят, и прикладывала к вымени матери, чтобы они смогли сосать. Их всегда было много, поэтому я занималась ими по очереди. Насосавшегося досыта я клала на место, брала другого, и так до тех пор, пока все не наедятся. Потом я занималась козами, которые содержались в той же конюшне, но отдельно. У двух лошадей был свой угол, и, кроме того, там было еще четыре коровы. На самом деле эта конюшня была просто огромной: наверное, больше шестидесяти овец, не меньше сорока коз. Лошади весь день были на выпасе, на лугу, их заводили только на ночь. Они предназначались исключительно для прогулок отца и брата, но никогда для нас. Когда работа на конюшне была закончена, и я собиралась уходить, я оставляла дверь открытой из-за жары, но животные не могли выйти, так как выход был перегорожен тяжеленной деревянной балкой.

Потом, когда солнце немного садилось, надо было заниматься огородом. Там росло много помидоров, и их надо было собирать почти ежедневно, по мере созревания. Однажды по ошибке я сорвала зеленый помидор. Я никогда его не забуду, этот помидор! Я часто вспоминаю о нем, когда готовлю на кухне. Он был наполовину желтый, наполовину красный, и только начинал зреть. Я, было, подумала, что надо его припрятать, вернувшись в дом, но оказалось слишком поздно – отец уже вернулся. Я знала, что не должна была срывать его, но я очень быстро действовала обеими руками. Мои движения были уже механическими, пальцы поворачивались вокруг помидорного растения слева, справа, слева, справа и так до самого основания... И когда последний помидор, который получил меньше всего солнца, оказался в моей руке, я сорвала его, не задумываясь. И он оказался сверху, на самом виду в моей корзине. Отец заорал: «Ты что, спятила? Не видишь, что делаешь? Рвешь зеленый помидор! Дурища!»

Он ударил меня, потом раздавил этот помидор о мою голову, так что мякоть полилась на лицо. «Жри теперь этот помидор!» И он силой запихнул его мне в рот, размазав остатки по лицу. Я думала, что его все же можно было съесть, но он оказался кислым, очень горьким, противным. С усилием я проглотила его. После этого я не хотела больше есть, я плакала, меня затошнило. Но отец ткнул меня головой в тарелку и заставил, есть из нее пшеничную кашу, как собаку. Я не могла шевельнуться, он грубо держал меня за волосы, мне было больно. Младшая сестренка по отцу стала смеяться, глядя на меня. И он залепил ей такую затрещину, что у нее вылетела изо рта вся еда, и она заплакала. Я пыталась сказать ему, что мне больно, но он только сильнее вдавливал мое лицо в кашу. Он вывалил кашу из тарелки, брал пригоршни и запихивал мне в рот, он был взбешен. Потом он вытер руки полотенцем, бросил его мне на голову и, выйдя из комнаты, уселся спокойно в тени на веранде.

Обливаясь слезами, я вынула лицо из тарелки. Все лицо, глаза, волосы были в каше. И я стала подметать пол, как делала это всегда, чтобы собрать каждую крупинку, выпавшую из руки отца.

На многие годы у меня из памяти выпали такие важные события, как исчезновение одной из моих сестер, но я никогда не забывала об этом зеленом помидоре и том унижении, когда со мной обращались хуже, чем с собакой. Но самым мерзким было видеть его, всемогущего царя, сидящего в тени в послеобеденной дремоте после исполнения почти ежедневной взбучки. Он был символом рабства, которое я воспринимала как норму, склоняя голову и подставляя спину под удары, как и мои сестры, как и моя мать. Но сегодня я переполнена ненавистью. Как я хотела бы, чтоб он задохнулся под своим платком.

Такова была наша повседневная жизнь. К четырем часам мы выгоняли овец и коз и пасли их до самого захода солнца. Моя сестра шла всегда впереди стада, а я шла сзади с палкой, чтобы подгонять нерасторопную скотину и особенно для устрашения коз. Они всегда были очень проворными, готовыми мчаться куда угодно. Дойдя до луга, мы могли спокойно передохнуть, там были только стадо и мы вдвоем. Я брала с собой арбуз и стучала им по камню, чтобы разбить. Наши платья бывали, выпачканы сладким арбузным соком, и мы боялись, что нас застанут грязными, когда мы вернемся. Поэтому, как только мы возвращались в конюшню, мы их стирали прямо на себе, чтобы родители ничего не заметили. К счастью, платья высыхали очень быстро.

Солнце приобретало особенный желтый цвет и склонялось к горизонту, небо из синего становилось серым; надо было вернуться раньше, чем наступит ночь. Но поскольку ночь у нас наступает стремительно, надо было действовать со скоростью солнца, считать шаги, жаться к стенам, железные ворота снова защелкивались за нами.

После этого наступало время дойки коров и овец. Я помню, что у меня постоянно болели руки. Огромный бидон под брюхом коровы, низкая скамеечка почти на уровне земли. Я зажимала ногу коровы между своими ногами, чтобы она не могла ею пошевелить, и чтобы молоко в ведре не пролилось. Если хоть немного молока, пусть даже несколько капель, попадет на землю – это будет последний день моей жизни! Коровьи соски такие толстые, такие упругие, потому что они наполнены молоком, а мои ручки такие маленькие. Руки болели, я доила уже давно и выбилась из сил. Однажды у нас в конюшне было шесть коров, и я заснула прямо над ведром, зажав коровью ногу. К несчастью, в конюшню зашел отец и заорал: «Шармута! Потаскуха!» Отец ударил меня по лицу, вопя, что из-за меня не досчитается сыра! Он выволок меня за волосы из конюшни и стал пороть ремнем. Я проклинала этот широкий кожаный ремень, который он носил на поясе вместе с узким. Узкий ремень бил очень больно. Он держал его в руке, как плетку, и бил со всего размаху. Большой ремень он складывал вдвое, и тот становился очень тяжелым. Я умоляла его, я плакала от боли, но чем больше я кричала, тем сильнее он бил меня, обзывая потаскухой.

Вечером, за ужином, я всё еще плакала. Мать пыталась спросить меня, в чем дело. Она видела, что отец избил меня в этот вечер до полусмерти, но он набросился на нее тоже, говоря, что это ее не касается, что ей вовсе не обязательно знать, за что я бита, потому что я сама знаю за что.

Обычный день в нашем доме, это когда мне дают пощечину или пинают ногой под предлогом того, что я недостаточно быстро работаю, что слишком долго кипятила воду для чая... Иногда он бил меня по голове, но не часто. Я не помню, так ли часто, как меня, били мою сестру Кайнат, но думаю, что да, потому что она боялась так же сильно, как и я. Во мне сохранился этот рефлекс работать быстро, ходить быстро, как будто меня постоянно подхлестывают ремнем. Осла на дороге подгоняют ударами палки. Если удары не сыплются, осел останавливается. Что-то подобное было и с нами, только отец бил нас гораздо сильнее, чем осла. На следующий день я была избита еще раз, просто из принципа, чтобы не забыла вчерашней порки. Чтобы шла вперед, не засыпая, как осел на дороге.

Осел наводит меня на другое воспоминание, касающееся моей матери. Вспоминаю, как однажды мы вели стадо на пастбище, как обычно, потом быстро пошли домой, потом спешили вычистить конюшню. Мать была со мной, она торопила меня, потому что мы должны были еще идти собирать инжир. Надо было нагрузить на спину ослу несколько ящиков и довольно долго идти из деревни. Я не могу точно определить, когда это происходило, но кажется, что это утро было недалеко от того дня, когда произошла история с зеленым помидором. Это был конец сезона, потому что фиговое дерево, у которого мы остановились, было голым. Я привязала осла к стволу этого дерева, чтобы он не смог поедать плоды и опавшие на землю листья.

Я начала собирать инжир, а мать мне говорит: «Послушай-ка, Суад! Ты останешься здесь с ослом, соберешь весь инжир по краю дороги, но никуда не отходи от этого дерева. Никуда не смей уходить. Если увидишь, что отец едет на своей белой лошади, или брат, или идет кто-нибудь другой, свистни мне, и я тут же вернусь». И она пошла вдоль дороги по направлению к всаднику на лошади, который стоял и ждал. Я его узнала, его звали Фадель. У него была совершенно круглая голова, он был маленький и очень сильный. Лошадь у него была ухоженная, вся белая, с черным пятном, хвост заплетен в косу до самого низа. Не знаю, был ли он женат.

Моя мать изменяла отцу с ним. Я поняла это, когда она велела мне свистеть, если покажется кто-то другой. Всадник исчез у меня из виду, и моя мать вместе с ним. Я добросовестно собирала инжир по краю дороги. Его было немного в этом месте, но я не имела права пойти поискать его где-то еще, иначе я не увидела бы, как подходит отец или кто-то другой.

Странно, но эта история меня не удивила. И в моей памяти не осталось от нее чувства опасности. Возможно, потому, что моя мать очень хорошо продумала свой план. Осел был привязан к стволу голого дерева, он не мог поедать ни плоды, ни листья, как это обычно происходит в разгар сезона, а значит, мне нет необходимости следить еще и за ослом, и я могу работать одна. Я отходила на десять шагов в одну сторону, на десять шагов в другую, собирала упавшие плоды и складывала их в ящик. Передо мной была как на ладони дорога, ведущая к деревне, я могла сразу увидеть издалека того, кто по ней шел, и вовремя свистнуть. Я не видела ни Фаделя, ни мать, но они, должно быть, шагах в пятидесяти укрылись где-то в поле. Значит, в случае чего она могла сказать, что отошла туда по срочной необходимости. Мужчина, будь то отец или брат, никогда не станет задавать непристойные вопросы по этому поводу. Это было бы стыдно.

Я не очень долго оставалась одна: ящик еще не был полон, когда они вернулись по отдельности. Мать вышла с поля. Я увидела, как Фадель садится на лошадь. Ему не удалось запрыгнуть в седло с первого раза, такая высокая у него была лошадь. Он держал красивый деревянный хлыст, такой тонкий, и перед тем, как скрыться, улыбнулся матери.

А я сделала вид, что ничего не видела.

Дело было сделано очень быстро. Может, они занимались любовью где-то в поле, укрывшись в траве, а может быть, встретились, чтобы просто поговорить, я не хотела этого знать. Я не имела права спрашивать, чем они занимались, или изображать удивление, меня это совершенно не касалось. Мать не откровенничала со мной. Она знала, что я ничего не скажу об этом, иначе меня забьют до смерти, как и ее. Мой отец не умеет ничего другого, кроме как избивать женщин и заставлять их работать, чтобы получать деньги. И если моя мать занималась любовью с другим мужчиной под предлогом доставки отцу ящиков с инжиром, я этому, в конце концов, только радовалась. И она была совершенно права.

Теперь мы должны были собирать инжир очень быстро, чтобы оправдать наше долгое отсутствие. Иначе отец спросит: «Ты привезла пустые ящики, что ты делала все это время?» А мне достанется ремня.

Мы были довольно далеко от деревни. Мать забралась на осла, села близко к голове, обхватив его шею ногами, чтобы не передавить собранные плоды. Я шла впереди, ведя за собой осла по дороге, и мы были тяжело нагружены. Скоро мы нагнали одинокую старую женщину, тоже с ослом, нагруженным инжиром. Ввиду преклонного возраста ей не обязательно было иметь сопровождение, она шла перед нами. Моя мать поздоровалась с ней, и мы пошли дальше по дороге вместе. Дорога была узкой и плохой, вся в рытвинах, буграх и камнях. Местами она резко шла в гору, и осел с трудом продвигался вверх со своей ношей. В один момент он остановился как вкопанный на верху склона перед крупной змеей и отказался идти дальше. Мать пыталась его подтолкнуть, хлопала его по боку, но он ни в какую. Наоборот, он хотел сдать назад, ноздри его трепетали от страха, как и у меня. Я ненавижу змей. Поскольку склон был, в самом деле, очень крутой, ящики качались у него на спине, рискуя перевернуться. К счастью, оказалось, что старуха, которая шла с нами, совсем не испугалась этой довольно крупной змеи. Не знаю, как она это сделала, но я только видела, как извивается свернувшееся змеиное тело. Вероятно, она ударила по ней своей палкой... и, в конце концов, змея уползла в лощину, а осел смог продолжить свой путь.

Вокруг деревни было множество змей, и больших, и малых. Мы видели их каждый день и очень боялись, как боялись наступить на мину. Со времен израильской войны мины попадались повсюду. Никогда не знаешь, не погибнешь ли ты, случайно наступив на нее ногой. Во всяком случае, я слышала, что дома об этом говорили, когда к нам приходили мой дед по отцу или дядя. Мать всегда предупреждала нас о минах, почти неразличимых среди камней, и я всегда внимательно смотрела перед собой, опасаясь смертельной встречи. Я не помню, натыкалась ли я хотя бы раз на мину, но знаю, что опасность была постоянной. Лучше было не поднимать камни, тщательно смотреть под ноги, чтобы не наступить на мину. Что касается змей, то они заползали даже в дом, в амбар, прячась между мешками с рисом или в тюках соломы на конюшне.

Отца не было дома, когда мы вернулись. Это было очень кстати, потому что мы сильно задержались, было уже десять часов. В это время солнце стоит высоко, сильно припекает, и спелый инжир может растрескаться и стать мягким. Он должен быть в отличном состоянии, хорошо уложен в ящики, чтобы отец смог его продать на рынке.

Я очень любила раскладывать инжир по ящикам. Я выбирала красивые фиговые листья, большие и ярко-зеленые, и выстилала ими дно ящика. Затем аккуратно укладывала плоды, словно это дорогие украшения, накрывала большими листьями, чтобы защитить их от солнца. Для винограда я делала то же самое. Дно ящика я выстилала виноградными листьями, а потом укрывала гроздья винограда от палящего солнца, чтобы они оставались свежими.

Был также сезон цветной капусты, кабачков, баклажанов, помидоров и тыкв, а еще отец продавал сыры, которые я должна была делать. Я наливала молоко в большое металлическое ведро. Снимала весь желтый жир, который образовывался по краю, сливки сливала отдельно, чтобы приготовить лабан, который продавался в отдельных пакетах на рамадан. Изготовлением пакетов из толстого пластика занимался отец. В такой упаковке продукт не портился. Пакеты складывались в большие ведра, на каждом пакете была надпись по-арабски «лабан».

Из халиба – молока – я готовила вручную йогурт и сыр. У меня была белая прозрачная ткань и железная кружка. Сначала я наполняла кружку по самый край, чтобы сыр имел всегда один и тот же вес. Затем выливала содержимое в ткань, завязывала узел и сильно сжимала, чтобы жидкость стекала в сосуд. Когда в сыре уже не оставалось влаги, я выкладывала его на золотистый поднос, покрытый тканью, чтобы солнце и мухи не испортили его. Затем я упаковывала его в белые пакеты, которые отец также надписывал. Сыры были такие красивые в упаковке! Отец ходил на рынок почти ежедневно, когда наступал сезон сбора овощей и фруктов. Молоко и сыр продавали два раза в неделю.

Отец садился за руль своего грузовичка только тогда, когда все было погружено, и горе нам, если мы не успеем управиться вовремя. Мать садилась вперед, рядом с отцом, а я устраивалась позади, зажатая посреди ящиков. Дорога занимала добрых полчаса. По приезду я увидела большие дома. Это был город. Симпатичный городок, чистенький. Там были светофоры, у которых останавливались машины. Красивые лавки. Я запомнила одну витрину с манекеном в свадебном платье. Но я не имела права гулять там, а тем более зайти в лавку. Я смотрела на все раскрыв рот и выворачивала шею, чтобы разглядеть город как можно лучше. Я ведь никогда этого раньше не видела.

Я хотела бы побывать в этом городе, но когда я увидела девушек, идущих по тротуару в коротких платьях и с голыми ногами, мне стало стыдно. Если бы я встретила их поближе, я бы плюнула им вслед: шармуты... По-моему, это было отвратительно. Они шли совсем одни, без родителей. Я сказала себе, что они никогда не смогут выйти замуж. Ни один мужчина их не захочет взять в жены, потому что они показывали свои ноги, и губы их были накрашены помадой. И я не понимала, почему их до сих пор не заперли.

Теперь-то я понимаю, что жизнь в деревне не изменилась с тех пор, как родилась моя мать, а до нее ее мать, и еще раньше до них... Разве этих девочек избивали так, как меня? Разве они работали так, как я? Были такими рабынями, как я? Мне нельзя было отойти на сантиметр от отцовского грузовика. Он следил за разгрузкой ящиков, доставал деньги, и по одному его жесту я, как осел, покорно лезла внутрь, довольствуясь тем, что могу передохнуть от работы и рассматривать недосягаемые лавки через щелки между ящиками с фруктами.

Рынок был очень большим. Над ним простиралось что-то вроде навеса, увитого виноградом, который создавал тень для фруктов. Это было очень красиво. Отец был счастлив, когда все продали. Перед закрытием рынка он пошел навестить продавца, один, и я видела, что в руке он несет деньги. Он их считал и складывал в холщовый мешок, завязанный шнурком. Этот мешок он надел на шею. Именно благодаря деньгам, заработанным на рынке, он мог осовременивать наш дом.

Я любила ездить на грузовичке, потому что это было время отдыха. Во время пути я ничего не делала, а просто спокойно сидела. Но когда мы приезжали на рынок, надо было пошевеливаться, быстро таскать ящики. Мой отец хотел показать, что его жена и дочь умеют хорошо работать. Я всегда была с матерью. Он никогда не брал меня с кем-то из сестер.

Когда с ними ездила моя сестра, я ходила за водой, чтобы вымыть двор и чтобы солнце успело его высушить. Я готовила еду и пекла хлеб. Сидя на земле, я насыпала муку на большое блюдо, смешивала с водой и солью и месила тесто руками. Затем я оставляла тесто под белой тряпицей и ждала, чтобы оно поднялось. Тем временем я разжигала печь, чтобы она хорошенько разогрелась. Печь была большой, как маленький домик, накрытый деревянной крышей, а внутри железная духовка постоянно горячая. Угли в ней тлели все время, но надо было добавить огня, чтобы печь хлеб.

Поднимающееся тесто – это чудо... я обожала печь хлеб. В тесте для красоты я делала дырку, перед тем как посадить хлеб в печь. Чтобы тесто не прилипало к рукам, я погружала их в мешок с мукой, мяла это тесто, и оно становилось все белей и мягче. Это должна быть большая великолепная лепешка, круглый плоский хлеб всегда одной и той же формы. Иначе отец швырнет мне его в лицо. Когда хлеб был готов, я чистила печь и собирала золу. Когда вылезала оттуда, мои волосы, лицо, брови и ресницы были серыми от золы. И я стряхивала ее с себя как блохастая собака.

Однажды я была в доме, и вдруг мы заметили дым, выходящий из-под крыши печи. Мы с сестрой побежали посмотреть, что там произошло, и начали звать на помощь. Отец пришел с водой. В печи был огонь, и в ней все сгорело. Внутри были какие-то черные обгорелые куски, похожие на козий помет. Я забыла вынуть хлеб из печи и плохо вычистила золу. Оставшиеся угольки разгорелись, и вспыхнул огонь. Это была моя вина. Я не должна была оставлять хлеб, а главное – не забывать счищать золу кусочком дерева, чтобы погасить угли.

Это была моя вина, что в печи для хлеба вспыхнул пожар, и это была худшая из катастроф.

И мой отец бил меня так сильно, как никогда прежде. Он пинал меня ногами, колотил палкой по спине. Он схватил меня за волосы, повалил на колени и ткнул лицом в золу, которая, к счастью, уже остыла. Я задыхалась, я плевалась, зола забила мне рот и ноздри, и глаза мои стали красными. Для наказания он заставил меня есть золу. Когда он меня отпустил, я плакала, я была вся черная и серая, с красными, как помидоры, глазами. Вина моя была очень велика, и если бы здесь не было матери и сестры, я думаю, отец швырнул бы меня в огонь, прежде чем его погасить.

Надо было заново строить печь из кирпичей, и работа эта продолжалась долго. Каждый день я слышала оскорбления и грубые слова. Понурившись, уходила на конюшню, опустив голову, подметала двор. Думаю, что отец действительно меня ненавидел, а ведь, кроме этого случая, я работала по-настоящему хорошо.

Я стирала белье после обеда, пока не настанет ночь. Я занималась всем бельем в доме, я вытряхивала бараньи шкуры, я подметала, я готовила, кормила скотину, чистила конюшню. Минуты отдыха были очень редки.

По вечерам мы никогда не выходили. Отец с матерью выходили очень часто, они шли к соседям, к друзьям. Мой брат тоже шел куда хотел, но мы никогда. У нас не было друзей, даже наша старшая сестра никогда не приходила нас навестить. Единственным посторонним человеком, которого я иногда видела в доме, была соседка Энам. У нее на глазу было бельмо, люди смеялись над ней, и все знали, что она никогда не была замужем.

C террасы мне была видна вилла богатых людей. Они сидели на своей освещенной террасе, я слышала их смех, видела, как они едят на свежем воздухе, даже поздно вечером. А мы были заперты у себя в доме и сидели по своим комнатам, как кролики в клетках. В деревне я помню только эту богатую семью, что жила недалеко от нас, и старую деву Энам, всегда одну, на пороге своего дома. Единственным развлечением была поездка на рынок на отцовском грузовичке.

А минуты отдыха были так редки... Когда мы не работали для себя, то шли помогать другим жителям деревни, они делали то же самое для нас. В деревне было довольно много девочек примерно одного возраста, нас сажали в автобус и везли на уборку цветной капусты на большое поле. Я хорошо помню – целое поле цветной капусты! Оно было таким огромным, что конца-края не видно, и нам казалось, что мы не сможем собрать весь урожай. Шофер был таким маленьким, что подкладывал подушку на сиденье, чтобы вести автобус. У него была чудная круглая голова, совсем крошечная, с короткими волосами.

Весь день мы на карачках срезали капусту, все девочки стояли рядком, как обычно, и за нами следила пожилая женщина с палкой. Чтобы пошевеливались. Капустные кочаны мы складывали большой кучей в грузовик. Когда день стал клониться к вечеру, мы оставили грузовик на поле, а сами сели в автобус и поехали в деревню. По краям дороги росло много апельсиновых деревьев. И поскольку мы очень хотели пить, шофер остановил автобус и разрешил сорвать по апельсину и быстро вернуться.

«Один апельсин и халас!», что означало: «один и всё!».

Все девочки бегом устремились в автобус, и шофер, который остановился на узкой дорожке, дал задний ход. Вдруг он резко заглушил мотор, выскочил и принялся кричать так сильно, что все девочки в испуге повыскакивали из автобуса.

Он задавил одну из девушек. Ее голова попала под колесо. Поскольку я была прямо перед ней, я хотела приподнять ее голову за волосы, надеясь, что она еще жива. Но голова прилипла к земле, и я от ужаса упала в обморок.

Потом, я помню, я снова оказалась в автобусе на коленях у женщины, которая за нами присматривала. Шофер останавливался у каждого дома, чтобы высадить девочек, потому что мы не имели права вернуться одни, даже в деревне. Когда меня высадили у моего дома, смотревшая за нами женщина объяснила моей маме, что я больна. Мама уложила меня и дала пить. В тот вечер она была со мной очень ласкова, потому что женщина ей все объяснила. Она была вынуждена рассказывать о происшествии в каждом доме, каждой матери, а шофер терпеливо ждал. Возможно, для того, чтобы все говорили потом одно и то же.

Странно, что произошло именно с этой девушкой. Когда мы собирали цветную капусту, она была все время в середине ряда, и никогда с краю. У нас, когда одну девушку так опекают другие, означает, что она способна убежать. Я заметила, что эта девушка была со всех сторон окружена другими, что она не могла перейти на другое место в ряду. Мне это казалось странным, особенно потому, что с ней никто не разговаривал. На нее даже нельзя было смотреть, потому что она шармута, а если с ней поговоришь, то и нас могли также назвать «шармута». Случайно ли шофер на нее наехал? Слухи еще долго ходили по деревне. Приезжала даже полиция, трое полицейских, чтобы нас допросить, нас собрали на том поле, где все произошло. Для нас это было что-то необыкновенное – видеть мужчин, одетых в форму. Нам нельзя было смотреть им в глаза, мы должны были отнестись к ним с уважением, мы находились под огромным впечатлением. Мы точно показали место. Я наклонилась. Там была искусственная голова, которую я подняла руками. Они мне сказали: «Халас, халас, халас...» Все на этом закончилось.

Мы опять сели в автобус. Шофер плакал! Он вел быстро и как-то чудно. Автобус подскакивал на дороге, и я помню, что приглядывавшая за нами женщина держала руками свои груди, потому что они также подскакивали. Шофера посадили в тюрьму. Для нас же, для всей деревни это не было каким-то особенным происшествием.

Долгое время я болела. Мне часто вспоминалось, как я приподнимаю раздавленную голову этой девушки, и боялась своих родителей из-за того, что говорили о ней. Должно быть, она сделала что-то нехорошее, но я не знаю, что именно. Во всяком случае, говорили, что она была шармута. Я не спала ночами, я все время видела эту раздавленную голову, я слышала звук колеса, когда автобус подал назад. Никогда я не забуду эту девушку. Несмотря на все страдания, которые я сама пережила, эта картинка осталась в моей памяти. Ей было столько же лет, что и мне. У нее были короткие волосы, очень красивая стрижка. То, что у нее была стрижка, было тоже очень странно. Девушки из деревни никогда не стригли волосы. А почему она? Она отличалась от нас, одевалась лучше. Что делало из нее шармуту? Я никогда этого не знала. Но зато я знала это для себя.

По мере того как я взрослела, я с большой надеждой ожидала, что кто-нибудь посватается ко мне. Но никто не сватался к Кайнат, и казалось, что это ее совершенно не трогает. Однако если она уже смирилась с тем, что останется старой девой, то мне такая ее участь казалась просто ужасной, равно как и моя, потому что мне следовало ждать своей очереди.

Я уже начала испытывать стыд, когда бывала на свадьбах у других, от страха, что надо мной будут смеяться. Выйти замуж – для меня это было самым лучшим, синонимом свободы. И, однако, даже выйдя замуж, женщина рисковала своей жизнью при малейшем нарушении правил. Я вспоминаю эту женщину с четырьмя детьми. Ее муж работал каким-то служащим в городе, потому что он всегда носил пиджак. Когда я замечала его издали, он всегда шел быстрым шагом, а следом за ним поднималась пыль.

Его жену звали Сухейла, и однажды я слышала, что мать говорила, будто бы вся деревня судачит о ней. Люди поговаривали, что у нее связь с владельцем магазина, потому что она часто ходит туда покупать хлеб, овощи и фрукты. Может быть, у нее не было такого большого огорода, как у нас. Может быть, она встречалась тайком с этим мужчиной, как моя мать с Фаделем. Однажды мать рассказала, что два ее брата пришли к ней в дом и отрезали ей голову. Тело они бросили на полу, а сами пошли по деревне с отрезанной головой. Еще она говорила, что когда муж пришел с работы, он очень обрадовался, что его жена умерла, потому что подозревал, что она что-то имеет с хозяином магазина. При этом она не была очень красивой, да к тому же у нее было четверо детей.

Сама я не видела этих людей, прогуливающихся по деревне с отрезанной головой своей сестры, я только слышала, как об этом рассказывала мать. Я была довольно взрослой, чтобы понимать, но мне не было страшно. Возможно, потому, что я сама этого не видела. Мне казалось, что в моей семье никто не может быть шармутой, что подобные вещи никогда не произойдут со мной. Провинившаяся женщина была наказана, а это нормально. Более нормально, чем девушка моих лет, задавленная на дороге.

Я не понимала, что простые пересуды, предположения соседей, даже ложь могут из любой женщины сделать шармуту и привести ее к смерти ради чести других.

Это то, что называется преступлением во имя чести, «Яримат аль Шараф», а для мужчин в моей стране это не является преступлением.