Здание как здание. Но фонарь над входом был действительно КИТАЙСКИЙ. Он осматривал две остановившиеся перед ним фигуры. Под его узким желтым взглядом те раздвоились, в смысле: отбросили тени. Одна тень была стройной, другая — мешковатой, с длинными обезьяньими руками. Какие все-таки эти люди мутные, непрозрачные, думал фонарь. Никогда не видно, что у них с другой стороны. За ними вечно стелется мрак. Он повторяет их движения, обезьянничает, да он смеется над ними! Но я не выдам его, потому что одновременно с ним умру и я. Так думал китайский фонарь. А вот что думал китайский человек, хозяин заведенья, когда увидел, как открылась дверь и вошли две фигуры в черных карнавальных полумасках, — уж этого мы не знаем. Чужая душа — потемки. И действительно, в помещенье было сумрачно. Лишь тусклый малиновый свет был. Здесь — «малина»! — подумал сами знаете кто. А хозяин заведенья всё кланялся как заводной и спрашивал, ломая язык, чего желают синьоры, того или этого. Сначала мы того, сказал арлекин, сначала мы покурим. Гашиш или опий? Мы — народ набожный, сказал арлекин, нам бы опиум.

Курильня, куда китаец Чу провел гостей, представляла собой узкую длинную комнату, по одну сторону которой располагался ряд ячеек кабинок купе. Стенками, разделяющими купе, служила плотная портьерная ткань. А вход в каждую кабинку украшал «рассыпной» занавес из тонкого бамбука. Внутри ячейки на полу лежала тростниковая циновка, и у ее изголовья стоял миниатюрный кукольный столик, где помещались только пепельница да такая же маленькая, словно игрушечная, трубка. Что они, играть со мной вздумали, недоумевал Пьеро. Что тут курить-то! И как бы читая его мысли, Чу заметил: достаточно одной затяжки! Чу сделал жест, мол, располагайтесь, сейчас вас обслужат, сейчас вам набьют. Пьеро лег на циновку. Вместо Чу перед ним очутился подросток женского рода. Девочка быстро проделала с трубкой несколько манипуляций. Трубка задымилась. На дне ее кратера замерцал уголек, чуть больше искры. Быстро и в то же время осторожно, боясь сломать или выронить и в то же время боясь, что драгоценный уголек сгорит не распробованным, Пьеро взял трубку и, не задерживая дым во рту, глубоко затянулся. Рука его застыла в воздухе. Китаянка освободила ее от использованного потухшего вулкана, положила экс-вулкан в пепельницу и вышла. Поэт ничего не заметил: он был далеко.

Он носился подобно демону над грешной землей. Впрочем, земля выглядела весело. Она цвела и пахла. Она смеялась. Он не чувствовал под собой ног. Да что там! Он не чувствовал всего тела, хотя наблюдал его. Тело его стало таким сильным и ловким, что уж не подчинялось притяжению земли. Душа его тоже вышла за рамки. Из тесноты, из берегов тела она вышла. Всемирный потоп! Спасите наши души! От добра добро не спасают. Или вы хотели сказать: спасите наши туши! — да дикция подвела? Ах, у вас мост сломался. Впрочем, это всё едино. Тушам будет не до шуток. Страшный душевный суд ожидает их. Их будут тушить, но не как свет, которого в них нет. Они пойдут, как им положено, на тушенку. Маэстро, мы грустны, сыграйте, пожалуйста, туш. Но нет! Как душа, его переполняла радость. Казалось, во всем, что он видит, к чему прикасается, он находит отзвук взаимопонимание взаимопревращение. Он во всём и всё в нём. Казалось бы, обыкновенные картины. Например, гусеница, спящая на листе. Оба зелененькие. Ты и я одной крови. Но его ощущение полноты жизни придавало этой картине некую таинственность, словно вот-вот должно произойти чудо. И ему приятно и весело было смотреть на лист и на гусеницу. Не так ли ученый впервые смотрит в микроскоп? Не так ли создатель обходит дозором земные владения свои?

Что я, тело или дух? Я летаю, словно пух. Не ругай меня, мамаша, Что кормлю собою мух. Кто я, небо иль земля? Я порхаю без руля. И меня за нитку держит, Словно змея, конопля.

Посадка была невкусной. Страшно хотелось сладкого. Где же этот Шимпанзе, пошевелился Бутафорин, он обещал восточных сладостей. Стукнули кости бамбука и вошел легок на помине. Стреноженные слабостью, обнявшись, они медленно выходили из закура. В столовой их ждало третье, на которое было шампанское, изюм, урюк и грецкие орехи. Вскоре щеки курильщиков оттаяли, в глазах заплескалось оживленье. По знаку хозяина перед гостями встала во весь рост музыка музыка музыка, от которой так хочется жить. И альбом с фотографиями девочек на столе появился. Ню. Во весь рост. Анфас и профиль. И имя под каждым изображением. Шимпанзе овладел альбомом. Шимпанзе отвел китайца в сторонку.

— Здесь нет Сюй, — сказал он.

— Она больше не работает, — сказал хозяин.

— Мой друг хочет только Сюй.

— Никак нельзя, никак нельзя!

Арлекин достал кошелек.

— Хорошо, я все скажу, — залопотал китаец. — Сюй больна. У нее СПИД. Сюй умирает.

На что арлекин заметил:

— Откровенность за откровенность. Видишь ли, мой друг хочет расстаться с жизнью. Но не как попало. Он хочет умереть от любви. Что поделаешь, поэт. Трудный случай, как говорят доктора. Он много волочился за женщинами и считает СПИД единственно логичным и естественным завершением своей одиссеи. Нельзя отказать человеку в его последней просьбе. Да и опасно! — усилил голос Джузеппе, видя на лице китайца протест. — Он такое натворит! Он с собой покончит! Прямо здесь. Из пистолета. А мне бы не хотелось менять привычку и искать другое подобное заведение.

— Холосо-холосо, — согласился хозяин, — но моя боица: Сюй не захочет.

— Объясни ей всё как есть. Скажи, он знает про ее болезнь и потому выбрал именно её. Он любил любить, но теперь устал. Но он жить не может без любви! В конце концов у человека реально есть только одно право — право выбора: быть или не быть.

Чу поклонился и вышел. Арлекин вернулся к пьеро. Постой! — воскликнул он, заметив пустую бутылку. — Ты выпил без меня!

Молодая и красивая, она лежала на тахте, молодая и красивая. И канарейка в клетке свистела: сюй-сюй. И все тот же тусклый малиновый свет свет свет. Она улыбнулась вошедшему, и он медленным движением снял с нее одеяло. А с себя он снял белый атласный костюм с кружевным вкруговую воротничком и черную карнавальную полумаску. Нет, глаза ее были не узкие. Они были продолговатые, они были раскосые. Сквозь золото щек тускло мерцал румянец. Прижимаясь всем телом, он стал гладить ее, гладкую и нагую, сладкую и другую. Она обхватила его шею руками. Она залепетала что-то на родном языке. На глазах ее выступили слезы. Он не понимал, но он чувствовал в ее словах и взгляде нежность и даже любовь. Одно из двух: либо она — хорошая актриса, либо я действительно понравился ей. Как бы там не было, он весь затрепетал в ответ. И он вошел в нее. И канарейка в клетке свистела: сюй-сюй. Она старалась изо всех сил, хотя ей было тяжело. Он видел это. Тело ее покрыла испарина, легким недоставало воздуху. Ай да китаянки! Какое исступленье! Отдается словно в последний раз. Где бы были наши семьи, если бы все проститутки были такими!?

По окончании он почувствовал, что прилип к ней. Не плачь. Отчего ты плачешь? Или это слезы счастья?