Улица ошеломила Бутафорина. Сразу среди трех морей оказался он. Как Улисс. Было шумно и тесно от моря как такового, моря огней и особенно от моря людей. Казалось, вся Венеция под вечер… впрочем, какой вечер!.. ночь вовсю на дворе… погулять как будто вышла. Ай-яй-яй! Столько праздных и бездельников. Посадить бы их за письменные столы да дать каждому по шариковой ручке. И чтобы не меньше романа в год страниц на пятьсот! А то пиши за них Лев Толстой, отдувайся за всех. И что? В итоге: преждевременная смерть от переутомления, в расцвете, так сказать, лет. А он писал — не дописал. А ведь еще бы мог. Безобразие! Посадить, одним словом! Моня, почему людей как народу? Праздник, говоришь. Понятно. Созрели гроздья фейерверка в саду у дяди Бога. Пришли на зрелище. Не хлебом единым. Хлеб-то у них есть, не то что у меня! И как это у вас часто? Каждый день!? Нет, вы слышали?! У них ПРАЗДНИК КАЖДЫЙ ДЕНЬ.

Кошмар! Правильно, Монечка, не кошмар, а карнавал. Слова путаются от избытка впечатлений.

Трах-бах! И небо, разбитое вдребезги, падает на город разноцветным градом. Пушки, ракетницы, петарды, шутихи шутить изволят. Пахнет порохом. Но не только. Потной, одухотворенной, в смысле пахнущей духами толпе было на пешеходной дорожке (читай: на набережной) тесно. Здесь собрались одежды всех времен и народов. Яркие, экзотичные, невиданные. Маркие, хаотичные и упитанные. Иные пешеходы вываливались не по своей воле на проезжую часть (читай: в канал). А там — осторожно! — злое движение. Туда-сюда сновали лодки, барки, одним словом, гондолы.

Поберегись, зашибу! — кричал лихой гондольер встречному коллеге и брал весло, как копьё, наперевес. И веслами сшибались они. И часто один из них, а то и оба оказывались в черной, как нефть, воде. Так что никто и никогда уж не мог их там разглядеть. Нефтяник — опасная, темная профессия. Делайте ставку на нефть! А что оставалось делать!? Лодки без руля и без ветрил беспомощно вертелись, путались, как раненые, под ногами, пока здоровые гондолы не заклевывали их. Не так ли и ты, поэт? Мешаешься на пути целеустремленной к рублю жизни. Сам без рубля. Но ты предпочитаешь гибель нефть рублю рулю царю в голове. А что тебе остается? И что тебе помогает сделать ставку на гибель? Одно лишь презрение.

Но хотелось бы опочить на родине. По-человечески. Простившись с женой и дочкой, сердцем, печенью и почкой, стать земляною кочкой. Лечь в родную сырую землю, а не в чужую сухую воду. Но вот только узнает ли родина-отец? Без документов, в странном иностранном костюме.

— Ваш паспорт?

— Его взорвали пираты.

— Без паспорта вы не русский.

— У меня нет денег. Позвольте хоть в тюрьму сесть.

— Без паспорта ты не человек.

— Ну позвольте хоть в землю зарыться!

— Без паспорта ты не труп.

Да, век России не видать! Впрочем, кос её ржаных, глаз её голубых — тоже. Надо пока пристраиваться здесь.

Одалиска жалась к пьеро. Моника прижималась к Петру Петровичу. Парча терлась об атлас. В толпе затерялись они. Друзей нигде не было видно. Бутафорин не любил толпы. Она казалась ему безликой и враждебной. Даже если пела и плясала. Он вспомнил советский парад. По Красной площади шла колонна крепких парней. И все с гармонями. Заметьте, не с Монями. Это бы куда ни шло. А именно с гармонями. Вот что было жутко. Это было страшней, чем если бы они шли с автоматами Калашникова. Казалось, за сползающей маской безумие неприкрытое мелькнуло.

Где ты живешь, Моня? У тебя есть квартира? Целый дом!? И ты в нем одна!? Монечка, я люблю тебя! Предлагаю тебе свою руку и сердце. Впрочем, что мелочиться! Всего себя тебе предлагаю. Давай жить как муж и жена. И начнем прямо сегодня же.

Начнем и кончим, и снова начнем, — был ответ одалиски.

Толпа расступилась. На нашу парочку двигался, простите за ходульную фразу, некто на ходулях. С головы до ног он был обтянут черным матерьялом, на котором спереди и сзади белело изображение скелета. Смерть на костылях.

— Бежим, а то сейчас накостыляет! — увлекая за собой Моню, крикнул прозайка.

— Такси! — крикнул он, стоя на причале.

И к ним подплыла гондола с прибитой к борту шахматной доской.