Первым человеком, которого пускают ко мне в палату сразу после выписки их реанимации, становится не моя мать, которая была со мной рядом несмотря ни на что, а отец Эвелины.

Живой Эвелины.

Живой и совершенно невредимой, и это все, что я хочу знать, потому что только благодаря этому нахожу в себе силы бороться и дышать.

У нее все хорошо: так мне сказала одна сердобольная медсестра, которая следила за новостями последних две-три недели. Эвелине, по ее словам, повезло родиться в рубашке, потому что она «отделалась» только открытым переломом ключицы и простреленным в двух местах плечом.

Мне досталось больше, но я тоже жив и все мои органы на месте, с той только разницей, что мой восстановительный период займет куда больше времени.

Так что, если выражаться по-черному, мы с ней оба хреновы счастливчики, хоть на лице Розанова, который смотрит на меня, стоя у окна, нет ни капли радости по этому поводу.

— Руслан, да? — Он не ждет мой ответ, и ему это не нужно. Просто вежливость, которую он вынужденно цедит, превозмогая себя. И так понятно, что пока я тут пытался выкарабкаться из могилы, в которую чуть сам же добровольно не слег, обо мне навели все справки. Куда больше тех, что рассказала мать Эвелины. — По тебе хорошие прогнозы.

Просто киваю, прекрасно зная, что он нарочно выбрал самую бесцветную фразу, лишь бы не заставлять себя говорить что-то не безразличное. Уверен, даже сейчас, когда жизни его единственной дочери ничего не угрожает, Розанов мысленно снова и снова разрывает меня на куски или собственной рукой заносит топор над моей склоненной над плахой шеей.

— Как дела у Эвелины? — спрашиваю я, буквально наперерез его следующей фразе.

Жесткий взгляд в мою сторону, недвусмысленная попытка дать понять, что он вообще бы предпочел видеть пластырь на моем рту, чем втягиваться в противный диалог. Но мне тоже плевать. После того, что по моей вине случилось с его дочерью, этот человек никогда не будет меня ни терпеть, ни уважать. Настолько очевидная истина, что не нужно и пытаться исправить положение. Я примерно знаю, что он скажет и зачем вообще пришел, но я узнаю, что с Кошкой, даже если придется выдернуть себя из плена капельниц и трубок, чтобы вытрясти из него всю правду.

Пусть я самоуверенная скотина.

Пусть я огромный наглый совершенно охуевший кусок говна.

Но я никогда не поверю, что за пять недель она не нашла телефон, чтобы написать хоть пару строчек, или позвонить.

— У нее тяжелая… душевная травма, — сквозь зубы проговаривает Розанов.

— Что это значит? — я непроизвольно сжимаю кулаки, и он видит это, чтобы тут же в сердцах стукнуть кулаком по подоконнику. Здравомыслящий человек бы заткнулся, но видимо я был неправ, считая, что все мои органы остались внутри. Мозга точно больше нет. — Я хочу знать, что это значит.

— Она в тяжелом эмоциональном состоянии. Никого не хочет видеть. Боится выходить из дома. Закрывает шторы, потому что солнечный свет ее слепит. Постоянно на успокоительных, потому что кричит от малейшего шороха. И все потому, что одной мрази не хватило ума хотя бы просто молча уйти.

Мне абсолютно по барабану, что он думает обо мне, потому что после этого разговора любая моя связь с семьей Розановых прервется. Он пришел уладить детали, сделать пару штрихов, прежде чем накинуть на картинку полотно и спустить ее в пыльный чулан.

— Я сделал то, что сделала, не ради тебя, Руслан.

— Знаю.

— Ты не представляешь, через что мне пришлось пройти, чтобы отмыться от грязи, в которую ты втащил мою девочку, но я тебе клянусь — это был последний раз, когда ты даже подумал об Эвелине.

Что он думает, я должен сказать? Не рыдать же в подушку.

Достаточно того, что мне больно. И это «больно» не идет ни в какое сравнение с болью, которая поселилась в моем теле после того проклятого дня. Больно знать, что из-за меня Эвелина сломалась. Чувствую себя сраный Пятачком, который нашел самый охуенный шарик на свете и стремглав несся, чтобы вручить его грустному ослику, а потом споткнулся на сущей херне — и не осталось ничего, кроме обрывков синей резины на веревке.

Он все-таки идет ко мне и презрительно швыряет на стол толстый бумажный конверт формата А-4. Сделать это более уничижительно нельзя, и я не уверен, смогу ли заставить себя прикоснуться к подачке. Надеюсь, он не принес мне деньги, иначе я потрачу последние недели лечения, спуская их в унитаз, купюра за купюрой.

— Моя жена рассказала, что ты хотел ресторан. — Розанов стучит большим пальцем по конверту. — Теперь он у тебя есть. Документы, разрешения, лицензия.

— Мне не нужно…

— Заткнись, мальчик, и слушай, или, ей-богу, я собственными руками задушу тебя подушкой, и это будет не месть, а избавление мира от бессовестной твари.

Я заслужил, и я молча проглатываю пилюлю. Это не угроза, это — цианид, который Розанов силком впихивает в глотку моим последним жалким, едва дышащим надеждам.

— Если я еще хоть раз увижу тебя возле Эвелины, или услышу твое имя, или хотя бы заподозрю, что ты околачиваешься где-то рядом — я знаю, кому и что шепнуть, чтобы все пули попали в нужное место. — Он даже не трудится понизить голос, угрожая откровенной расправой. — Есть лишь одна причина, почему я не сделал этого до сих пор.

— Пришел ее назвать?

— Когда в голове моей дочери наступит просветление, и она, возможно, спросит о тебе, мне хотя бы не придется врать ей в глаза, придумывая твою смерть от чужой руки. — Он припечатывает конверт ладонью, и мне закладывает ухо от слишком резкого хлопка. — Если ты не уедешь сам, тебе «уедут». Не советую испытывать мое терпение и лояльность еще раз. Я все сказал.

Розанов просто выходит, я борюсь с искушение порвать его «тридцать сребреников».

* * *

Меня выписывают примерно через месяц, и во всем этом есть какой-то дурацкий эффект дежавю, потому что я снова весь поломанный-переломанный, как стойкий оловянный солдатик, которого в последний момент вытащили из огня. Мать приезжает за мной во второй половине дня: бледная и постаревшая лет на десять.

У меня дома полный бардак, и она, причитая, начинает наводить чистоту. А потом я вдруг слышу сдавленные рыдания и нахожу ее сидящей на диване, в обнимку с подушкой. Видит, что я ее замечаю, и пытается утереть слезы, но я кое-как ковыляю к ней и усаживаюсь рядом.

— Руслан, скажи, что с тобой все будет хорошо? — просит она, трясясь так сильно, что моих рук не хватает подавить ее дрожь. Что-то выдыхает сквозь зубы. — Я тебя так люблю, мой хороший.

— Куда же я денусь, — пытаюсь отшутиться я. — У меня вообще мешок нерастраченной удачи за плечами. Вот сейчас поправлюсь — и начну тратить с размахом.

Я знаю, что розанов пытался дать ей денег, но она не взяла. Как и я не взял его подачку. Потому что когда-то давно одна Снежная королева научила меня добиваться всего самостоятельно, и я пообещал ей и себе больше не цепляться ни за какое дерьмо, даже если оно завернуто в яркую упаковку. Тем более не принимать подачек от человека, чью дочь я чуть не отправил на тот свет.

— Ох… — Мать издает странный вздох, и я чувствую тяжесть ее тела, как будто она разом расслабляет все мышцы.

— Ма? — пытаюсь развернуться, но я еще слишком медленный и неуклюжий, поэтому могу лишь кое-как отклониться назад.

Мать оседает все больше и больше, и теперь практически лежит на мне.

— В груди… жжет… — говорит она свои последние слова, и хоть я еще ничего не понимаю, мое собственное сердце горит так, словно черти развели во мне костер и медленно прокручивают его на вертеле.

«Неотложка» не успевает, и в этом есть мерзкий непонятный мне смысл: жизнь дважды вытаскивала меня из могилы, но не захотела сделать того же для моей матери. Наверное, чтобы она ушла на тот свет так до конца и не осознав, кем был ее сын.

В последний раз я вижу Таню на похоронах. Все очень тихо и скромно, для двух десятков человек. Я знаю, что она не хотела бы пафосные проводы, потому что с тех пор, как не стало отца, всегда любила тишину и уединение. Теперь она лежит рядом с мужчиной, которого, как она говорила, будет любить всю жизнь. Только сейчас отчетливо понимаю, что в нашем доме в самом деле никогда не было мужчин. Ни единого. И мать никогда не жаловалась, что ей тяжело тянуть одной взрослого пацана.

Таня приходит под руку с парнем, которого я знаю. Помню, что с ним у Ларисы чуть не случился скандал в агентстве. Потому что парень указал себя «гетеро», а по факту оказался стопроцентным заднеприводным, и на мероприятии, куда его выписали в качестве сопровождения чуть не трахнул сына своей клиентки. Выгнали его с треском. Позже в наших кругах поползли сплетни, что «фокусник» подхватил где-то СПИД.

Судя по тому, что н снова «эскортит», парень перешел на свои хлеба. Ну а почему нет? Часто ли женщина спрашивает у мужика справку с анализами до того, как хотя бы сесть с ним выпивать? Я таких не знаю.

Он видит меня и начинает трястись, бледнеет, как незагорелая жопа. Понимает, что если я открою рот, то он останется без головы. Но мне он до лампочки, тем более в такой день.

— Соболезную, Руслан, — говорит Таня холодным и совершенно сухим тоном.

— Да засунь себе в жопу свои соболезнования, — предлагаю я. Мать уже лежит в земле и мне не страшно говорить такие слова в десяти шагах от ее могильной плиты. — Не звал тебя вроде.

— Я пришла на похороны сестры.

На этот раз я выразительно смотрю на ее спутника, и он начинает ковырять землю носком туфля. Какой-то детский сад, честное слово.

— Поздравляю с приобретением, — говорю я, и Таня заходится невысказанным возмущением.

Я мог бы сказать ей, что этот «красавчик» запросто наградит ее своей болячкой. Слышал, что у больных СПИДОМ геев это что-то вроде навязчивой идеи: заразить как можно больше здоровых, потому что жизнь — сука несправедливая. И очень «несправедливо» заразила их смертельной болячкой за то, что трахаются с кем попало.

Возможно, он уже ее заразил, и Таня, стоя здесь, возле могилы сестры, сына которой растлевала, еще не знает, что уже пропела свое красное лето, как стрекоза из басни.

Я просто оставляю их наедине, но Таня все-таки догоняет меня у самого выхода. Хватает за руку и я брезгливо сбрасываю ее ладонь. Никогда в жизни не хотел ударить женщину, и всегда считал это мерзким поступком. А эту тварь хочу. Но держу себя в руках, потому что теперь все это не имеет никакого смысла.

— Руслан, ты куда?

— Я ухожу, это непонятно?

— Останешься здесь или снова в столицу?

— А это уже не твое дело, тетя, — нарочно выделяю наше родство. Таня кривится, словно от кислого, с минуту подбирает слова, но я все-равно не даю ей толкнуть пафосную речь, даже если она вдруг решила извиниться. — Я был проституткой, тетя. Я трахал стольких женщин, что ни одному нормальному мужику за тысячу лет жизни не одолеть. Мне приходилось делать такие мерзости, что иногда хотелось пустить пулю в висок. Но ты навсегда останешься в моей памяти самым гнусным воспоминанием.

Она что-то орет мне вслед, но я рад, что моя психика превращает ее истерику в неперевариваемый набор звуков.