Она лежит у моих ног, словно русалка: бледная, худая, с волосами, будто вросшими в песок. И тяжело дышит, потому что бежала так, что я еле за ей угнался. А зачем гнался? Кто бы ответил на такой простой вопрос? У меня ни малейшей трезвой мысли на этот счет. Есть только сносное оправдание для той части меня, которая желает растоптать эту заразу и не гнушается никакими способами: «официально», я пошел за Кирой, чтобы, пользуясь ее состоянием, поймать одну и закончить начатое матерью — добить.

Но я не могу.

Просто не могу даже до нее дотронуться, пока она издает такие звуки, словно дышит через забитую землей трубку в горле. Я должен поставить ее на ноги, убедиться, что она не скорчится в судорогах и ухватиться за этот повод засудить мою мать за моральное издевательство.

— Уйди, — не поворачиваясь, просит Кира. — Простой уйди. Хочешь поиздеваться? Я вся твоя завтра утром.

Я хочу сказать, что не в моем вкусе травить стегать загнанную лошадь, но почему-то молчу. И почему-то присаживаюсь на корточки, протягиваю руку, чтобы притронуться к е плечу. Но не притрагиваюсь, так и держу ладонь в свободном парении над ее плечом, и убеждаю себя в том, что просто не хочу снова вляпываться в ее запах.

— Не люблю играть с полудохлыми мышами, — говорю сухо и грубо.

Отлично, мужик, у тебя просто охеренно выходит. Еще немного — и ты сам поверишь, что сейчас тебе ее ни капли не жаль.

Жалость — это сострадание. Сострадание — это сопереживание. Сопереживание — это слабость. Кира — добыча, а я — хищник, и наша история точно не про льва и собачонку, которую подбросили ему в клетку. Хотя бы потому, что свой ужин я собираюсь сожрать.

Но для начала расшевелю.

Волку не интересно задирать покорную овцу.

Кира поджимает колени к животу, молчит.

— Ты, блядь, худая, как жертва вынужденной голодовки, — зачем-то озвучиваю свои мысли. — Что с тобой такое? Дядя не любит нормальных женщин?

Она медленно, словно превозмогая притяжение с другой стороны, поворачивается ко мне лицом. Смотрит своими погаными глазами и говорит тихо-тихо, как будто нас могут подслушать:

— А ты? Ты любишь? А то вдруг не встанет на суповой набор — и все планы мести насмарку.

У нее какая-то хмельная улыбка, хоть я следил за ней вечер и Кира точно не могла «поплыть» от одного коктейля. Хотя, если ничего не ела…

Да какая мне разница!

— Вернись за стол, Кира, — предупреждаю я. Раз она огрызается, значит точно не при смерти.

— Ты не ответил на вопрос, — издевается она.

А потом вдруг кашляет и вскидывается всем телом, словно не долетевшая до воды летучая рыба.

И начинает задыхаться.

Даже в сумерках я отчетливо вижу, как у нее синеют губы, как кожа становится белесо- серой, без признаков жизни, как у свежей мумии в саркофаге. Кира прикладывает руки к верхней части груди, сжимается в болезненных судорогах и хватает воздух широко распахнутым ртом.

Что с ней такое? Я же и пальцем ее не тронул?!

— Кира, что… — Я хватаю ее за плечи и тяну на себя, зачем-то стучу ладонью по спине, как будто она могла подавиться кислородом. — Кира, ответь, что такое?!

Бес толку, она просто мотает головой и показывает на свое горло. Может, в самом деле подавилась? Но это все равно не имеет значения, потому что она оплавляется у меня на руках, словно свечной огарок. Тело теряет упругость, грузно тянет вниз, словно неправильные песочные часы. И с каждый нервным всхлипом, что-то во мне громко отчаянно колотит в череп, прямо в заднюю стенку, словно там у меня медицинский чип, который обязательно найдет ответ на эту загадку. Но я не долбанный доктор Хаус, я не знаю, что с ней! Я знаю только, что, если срочно чего-нибудь не сделаю, она умрет прямо у меня на руках.

— Мое… лекарство… — вялыми губами едва слышно хрипит Кира. — В… сумке…

Наверное, сумка осталась в баре, но я не знаю, хватит ли мне силы оставить Киру одну.

Это задача, где каждое известное все равно неизвестно, потому что здесь и сейчас мне нужно сделать выбор, даже приблизительно не зная, будет ли он правильным.

Кира наклоняется вперед, и ее голова падает мне на плечо, и я чувствую, как рваное дыхание практически сходит на нет, и почему-то ее слезы у себя на рубашке, хоть совершенно точно, что этого не может быть.

Я хочу взять ее на руки, но Кира, пусть и вяло, отталкивает мои руки.

— Жить надоело? — зверею я.

Если она еще хотя бы раз попытается меня остановить — я ей точно голову откручу.

Сначала вытащу ее с того света, а потом собственноручно туда зашвырну. Но на сопротивление у Киры уже не сил, и она делает громкий, наполненный обреченностью холостой вдох, и закрывает глаза. Я бью ее по щекам, чтобы привести в чувство, что голова просто безвольно качается по плечам, и волосы рисуют зловещее предсказание на песке.

— Кира! — Теперь трясу ее, словно умалишенный, и, наверное мой крик слышен на весь чертов остров, но мне плевать. Она должна открыть глаза, должна хотя бы попытаться вдохнуть, потому что я не донесу ее живой.

Но сколько бы я ни орал, ей, как обычно, плевать на все. Может быть, она уже умерла?

И почему у меня дрожат пальцы и сердце огненной хлопушкой взрывается в груди, когда прикладываю два пальца к артерии на ее шее? Пульс есть, но я едва его чувствую.

И удар, который украдкой толкается мне в пальцы — словно мольба о помощи.

Что это? Злая насмешка судьбы? Ее ядовитая ирония? Почему именно я должен спасать убийцу своего брата?

У меня нет ни единого ответа, зато есть потребность вытащить Киру с того света. Если она и отправится в свой персональный ад, то точно не здесь и не со мной, не запачкает мои руки своей смертью, не отравит меня сожалением.

Мысли текут вязко, словно загустевшая карамель, и когда я закрываю рот Киры своим ртом, единственное, о чем я могу думать — я должен заставить ее вдохнуть. Даже если придется затолкать свое дыхание кулаками ей в горло. Свободной рукой зажимаю ей нос, и вталкиваю воздух ей в легкие. Еще раз, старясь не думать о том, что ее холодные губы разбивают меня в пух, и прах. Она словно Снегурочка из сказки, а я — идиот, которому совсем сорвало крышу, раз нее боюсь отравиться ее, возможно, последним вдохом.

Я роняю ее на песок, на ходу вспоминаю, как и куда нужно давить, чтобы сделать массаж сердца, но Кира вдруг оживает: громко хватает воздух, словно ее выбросило в открытый космос, и она припала к единственному источнику кислорода. Она продолжает хвататься за грудь, но, кажется, пытается справиться с дыханием. А я зачем-то собираю ее волосы в кулак и отвожу ей за спину, чтобы не лезли в глаза. Как будто мне есть до этого дело.

— Ты… — Кира вздыхает так, что ее плечи тянутся вверх, словно молодой побег из семечки.

А я только сейчас замечаю, что ее туника сползла на землю и на правой руке оголился уродливый ожог. И от одного его вида в груди все сжимается, потому что, судя по размеру, ей было больно, очень больно. Мне должно быть легче от этого, ведь хотя бы так она покрыла часть своей вины, но мне ни хрена не легче, и злорадство подыхает голодной смертью. Мне просто хочется раз видеть это, вернуться в реальность, где она будет просто Кирой без всяких там шрамов, которые теперь будто и у меня на коже.

Она замечает мой взгляд и рыщет рукой песку в поисках накидки, все еще ужасно, по- кощеевски, кашляя.

А я… Я не знаю, что я такое в это мгновение, потому что это точно не Габриэль протягивает руки, обнимает ладонями впалые и все еще смертельно бледные щеки.

Это слишком грубо, но я все равно не способен себя контролировать.

Кира смыкает ладони на моих запястьях, приковывает меня к себе, будто к кресту, и даже не сопротивляется, когда я буквально вгрызаюсь в ее рот. Жадно, алчно, до соленого отчаяния на языке. И весь мой мозг сосредоточен вокруг только что рожденной звезды в самом центре черепа. Звезды, которая каждую секунду посылает в мою душу термоядерную реакцию: она ведь могла умереть, а я так и не взял то, что хотел…

Я больной извращенец, раз даже сейчас думаю о ее отказе, но это не просто прихоть или месть — это часть меня, токсин, наркотик, без которого не жить. Ирония сраной жизни, но теперь я задыхаюсь в ее губах, и просто не могу дать своим легким никакой альтернативы. В меня словно подселили паразита, который глушит доводы рассудка и упивается беспомощностью носителя.

Губы Киры полностью в моей власти, и мне плевать, как они будут выглядеть после этого поцелуя. Она пометила меня собой, так пусть получает обратно каждую толику моего гнева, отвращения, моей — блядь его все! — ненормальной потребности уничтожать ее и воскрешать бесконечное количество раз.

«Ради бога, продажная тварь, просто молчи… Не трави меня своим поганым дыханием…»

Но Кира выдыхает прямо мне в рот. И за секунду мои черти превращаются в долбаных карамельных лошадок.

О’кей, жизнь, сегодня твоя взяла. Я сломаю ее потом. Завтра. Или послезавтра.

Я слизываю все, что она дает: горечь, боль, разочарование, страх. Дальше и дальше, словно нетерпеливый ребенок — чупа-чупс, поскорее, лишь бы добраться до жвачки.

Где-то там, в этом уродливом десерте по имени Кира, спрятана сладкая начинка, и я должен запустить в нее зубы.

Кира скребет по моим рукам, царапает кожу до крови, но я просто не могу от нее отлепиться. Прилип намертво. Врос, как раковая клетка.

Ты же этого хотела, Кира-блядь? Хотела меня вот такого, без тормозов от тебя? Ну так бери, и глотай, потому что больше никаких карамельных лошадок, потому что ты — моя слабость, а я избавляюсь от всего, что может меня уничтожить.

— Отвали от нее! — откуда-то, словно из параллельной вселенной раздается дядин крик.

А следом в меня врезается и его кулак: смазано, по роже, почти профессионально, так, что я валюсь на песок под аккомпанемент хруста собственной челюсти.