— Не трогай меня! Отвали со своими примочками, я не ребенок!

Мать фыркает и все-таки тянется, чтобы приложить к моей разбитой в хлам губе ватный тампон с каким-то антисептиком. Я успевая отвернуться, срываюсь на ноги и тычу в сторону двери:

— Пошла вон отсюда! Ну?!

— Тебе нужен врач, — спокойно отвечает она и демонстративно садиться на диван, закладывая ногу на ногу. — Я никуда не уйду, пока не удостоверюсь, что жизнь моего единственного сына не оборвется из-за заражения крови.

— Тебе не плевать? — взвинчиваюсь я.

— Нет, раз я здесь и уже полчаса терплю твой дурной характер. Весь в отца.

— Ну хотя бы чем-то, а то бы решил, что я тут подкидыш.

Я бы и рад уйти, хоть на край света, но я банально трушу. Вот так, можно признаться в этом хотя бы самому себе. Я боюсь, что этот сраный остров слишком мал, чтоб мы с Кирой на нем разминулись, а если я снова ее увижу, то… Будет что-то очень хуевое, чую это нутром.

Наверное, дядя горд собой до усрачки, что в кои то веки втащил нерадивому племяннику. Но он понятия не имеет, что я просто использовал его, как и большинство людей в моей жизни. Тот поцелуй… Он въелся в мой рот, в слизистую, как высококлассный кокаин, и одурманил до состояния: «я хочу больше, я хочу еще, я хочу ее сожрать, чтобы сделать частью себя». И чтобы отрезветь, мне нужны были чьи-то кулаки. Нужно было, чтобы этот тихоня от души меня отпиздил, чтобы его кулаки выколотили из меня все эту херню, потом что в ту минуту я не мог сам с ней справиться.

Я просто шел ко дну, как непотопляемый Титаник, который напоролся на предназначенный лично ему айсберг.

Кира призналась. Вот так просто, без ломоты, без истерик, не пыталась даже обозвать меня лжецом, хоть Дима бы безоговорочно ей поверил.

Ненавижу его.

Ненавижу его, блядь, за то, что он, кажется, действительно ее любит.

— Может расскажешь, что произошло? — Мать смотрит на меня без интереса, скорее испытывающее.

Конечно, она ведь и так все знает. В ее мозгу работает цела шифровально- расшифровочная машина, которая никогда не дает сбоев. А уж сложить два и два этой женщине вполне по силам. Но она хочет знать подробности унижения Киры, хочет знать грязь, которую я вылил на нее, хочет насладиться вкусом ее слез и отчаянием. И я будто смотрюсь в зеркало. Потому что я точно такой же. Вот только сейчас, со вкусом ее поцелуя во рту, мне хочется удавиться. Наверное, чувство радости от хотя бы частично свершившейся мести придет потом, но я отчаянно цепляюсь за каждую мелочь. Как она ревела там, в песке, разбитая, словно кукла с оторванными руками и ногами, совершенно униженная и брошенная всеми. Кира это заслужила, черт! Я не сделал ничего такого, за что мне должно быть стыдно. Она знала, что рань или поздно обман вскроется и могла все рассказать дядя, чтобы не доводить до такого!

Я тараню кулаком стену, и мать сдабривает этот жест лютой злости ленивыми аплодисментами.

— Ты можешь просто уйти? — рычу я, прикрывая глаза. За веками словно танец с саблями: все мелькает, искрится, полосует глазные яблоки до нервных импульсов в челюсть, прямо под зубы. — Вы можете все свалить на хрен хотя бы из моего номера?

«Все» — это она и Анечка, которая всюду следует за матерью, словно привязанная. И я не знаю, для чего она здесь, потому что если в ее голове есть хоть капля здравого смысла, она будет держаться от меня подальше не только сейчас, но и всю оставшуюся жизнь. И от словосочетания: «замуж за Габриэля Крюгера» будет плеваться, как монашка на сатану.

Но мать избавляется от нее, видимо справедливо оценив мое эмоциональное состояние как не подходящее для сватовства. Анечка на полусогнутых — мне ее правда почти жаль — вдоль стенки пятится к двери и выходит, писклявым голосом пожелав моей матери хороших снов.

— Ты хоть представляешь, как выглядишь? — жужжит мать, глядя на закрывшуюся за своей протеже дверь. — А она, между прочим, идеальная пара: красивая, глупая, с хорошим приданым и явно без замашек на место главной в семье. Ничего лучше ты себе не найдешь, или я совсем не знаю своего сына.

— Ты, может, и свечку над нами подержишь? — грубо огрызаюсь я.

Но это же Валентина Рязанова-Крюгер — ее невозможно расшатать или вывести из себя.

Это не баркас, который утонет в малейшем шторме, это непотопляемый Ноев ковчег нашей семьи. Может быть отец застрелился не из-за долга, а просто потому, что хотел хотя бы сдохнуть не по ее указке?

— Ты заставил ее признаться? — Мать игнорирует мой вопрос и скрещивает руки на коленях с видом человека, который настроился на длительные переговоры. — Как это было? Что она сказала?

— Правда думаешь, что я хочу обсуждать это с тобой? — Я трясу головой и иду в ванну.

Зеркало уже поменяли, персонал гостиницы сработал, как часы. И в этом зеркале на меня смотрит разбитая рожа с заплывшим глазом. Давно меня так не отделывали.

Кажется, последний раз так прилетало еще в школе, когда на Рафа наехал со своими быдловатыми дружками сынок местного нефтяника, и мне, как старшему, пришлось вмешаться. Получили мы тогда оба, но тех уродов отделали по первое число.

Я смываю кровь, пока вода не становится бледно розовой, потом сжимаю зубы, задерживаю дыхание — и вправляю нос. Еще одна отцовская наука. Из глаз хлещут искры, но зато хоть снова становлюсь похож на человека.

Зачем я ее поцеловал?

Проклятье!

Мать так и сидит в комнате, и нетерпеливо покачивает ногой.

— Я спать иду, а ты можешь спать на коврике. Никаких откровений на ночь глядя для любимой мамочки, — ерничаю я, демонстративно щелкаю выключателем и закрываюсь в спальне.

Она уходит через минут десять: спокойно, без громкого хлопка дверьми вместо пожеланий спокойной ночи.

Я перекатываюсь на спину, смотрюсь в потолок и пытаюсь не думать о том, что даже выставленный на низкую температуру кондиционер все равно не может потушить бушующий во мне пожар. Меня словно подожгли и оставили тлеть, и каждая мысль о Кире — словно меха, вмиг раздувает пламя до высоты кельтского костра. Она же тощая, бледная, вся какая-то совершенно нескладная и выглядит затравленным в углу кроликом, который от страха может отгрызть себе лапы. Она — воплощение всего, что меня отворачивает в женщинах. И даже ее криптонитовые глаза мне глубоко противны, но именно сейчас они смотрят на меня с потолка из-под светлых ресниц. И я в сердцах швыряю туда подушку, чтобы избавиться от наваждения, но это ничего не дает, разве что во взгляд становится еще зеленее, отчего рот снова наполняет вкус поцелуя.

Снежана возвращается очень сильно за полночь, немного выпившая, но сразу принимается за работу.

Мне с ней пусто. Мое тело работает, как часы, я же здоровый молодой мужик, но это все равно, что прикидываться насосом: механическая работа организма, который просто сбрасывает тестостерон. Я закрываю глаза, когда Снежана забирается сверху — и на ее месте воображение рисует другую фигуру. Тонкие ноги, тощая задница, и выпирающие тазовые кости, за которые я хочу схватиться так сильно, чтобы на коже остались кровоподтеки. Я не хочу разрушать иллюзию, поэтому позволяю этому призраку отыметь себя по полной. Но когда поганый призрак становится почти реальным, Снежана начинает гортанно стонать — и все на хрен меркнет.

Переворачиваю ее на спину, ладонью прижимаю голову к подушке.

— Ни единого звука, — предупреждаю я, хоть теперь это все равно не имеет значения.

В десяток толчков заканчиваю начатое, но мне не становится легче. Снимаю презерватив, и швыряю его черт знает куда. И снова в душ, в ледяную воду, а оттуда — на воздух, потому что в собственном номере душно, будто в газовой камере. И воняет там фальшивым сексом.

Кажется, я брожу по пляжу до утра: просто лениво переставляю ноги, перебирая пальцами песок, и думаю о том, что у мести дерьмовый вкус. И хоть я все сделал правильно и мне не за что себя корить, нет никакого облегчения от свершившегося правосудия.

Нет вообще ничего, даже меня прежнего.

С дядей я сталкиваюсь в коридоре, когда возвращаюсь в номер. Часы в холле показывают десять двадцать утра и я, наконец, готов сдаться на милость сна, потому что в голове такая мешанина из мыслей, что не распутать и за неделю.

У Димы здоровенный синяк на скуле, но, конечно, выглядит дядя получше, чем я.

Возможно, мне стоит сказать какую-то пафосную хрень про его спасенную моими стараниями репутацию, ведь если бы это после свадьбы раскопали журналисты, он мог бы поставить крест на своей безупречной репутации. Возможно, но хрен дождется. Это ему нужно меня благодарить, и он даже идет ко мне, и поднимает руку, как будто собирается предложить рукопожатие и распитие мировой. Но нет, только хлопает по плечу: тяжело, грузно, с такой улыбкой, которую я никогда и не видел на его слащавой роже.

— Что, все снова спокойно в Датском королевстве? — предполагаю я вслух, а в ответ слышу:

— Конечно, твоими стараниями, дорогой племянник. Надеюсь, Кира когда-нибудь поймет, что ты для нее сделал.

Это звучит не то, чтобы правильно. Что значит «он надеется»?

— Кем бы она ни была в прошлом, ни одно живое существо не заслуживает участи стать частью нашей семьи, — бросает Дима, и отталкивает меня к стене.

— Где она? — тупо спрашиваю я. Зачем? Ведь на самом деле мне глубоко плевать.

Дима поднимает палец в потолок, и скрывается в кабинке лифта.

Что, блядь, это все значит? На крыше что ли, как Карлсон?

Мимо проходит девушка с тележкой обслуживания номеров. Я ставлю ногу на пути колесиков, достаю из портмоне купюру и кладу поверх стопки выглаженного белья.

— Девушка из этого номера, куда она пошла?

— Она выехала рано утром, мистер. — Смуглянка хватает купюру и прячет ее в карман форменного платья.

— Куда выехала? — Следующую купюру кладу прямо в карман.

— В аэропорт. Хотела успеть на первый рейс. Уже должна быть в самолете в небе.

Я уступаю дорогу и чувствую себя Минотавром в лабиринте: хочется потеряться в узких коридорах и пугать людей своей злобой.

Все правильно. Свалила, чтобы не попасть мне под руку еще раз.

Но почему тогда я чувствую себя парнем, который торчит в пустом ресторане и все еще верит, что красотка придет на свидание?