Не нужно было садиться в самолет.

С самого начала, еще в машине, меня словно намагниченного тянуло домой вернуться. Почему-то перед глазами стояла Полина: одна, посреди детской, с прижатыми к животу руками и взглядом ребенка, которого потеряли в шумном супермаркете. Она как будто не знала, куда идти и что делать, просто пыталась зацепиться хоть за что-то, чтобы не потерять ориентир. В ту минуту я был уверен, что она попросит меня остаться.

Не попросила.

Мы обменялись парой слов и снова вернулись туда, откуда начали — к холодной пустой вежливости. Та ее фраза с пожеланиями счастливого пути — я просто завелся с пол-оборота. Казалось: только что она была просто испуганной маленькой женщиной, а через мгновение превратилась в циничную дрянь, которая хочет поскорее избавится от несимпатичной физиономии.

Но со злостью у меня всегда туго: вспыхиваю и тут же гасну. Не люблю деструктивные эмоции и прекрасно умею с ними справляться.

Только схожу с самолета — звонит доктор Полины. Я смутно улавливаю суть нашего разговора, потому что большинство слов теряются в шуме аэропорта, но отчетливее всего помню: «у Полины начались схватки немного раньше срока», «у нее паника», «ей нужна поддержка близкого человека».

Мысль о том, чтобы не переигрывать поездку, даже не зарождается в моей голове. Я снова вспоминаю потерянный взгляд Полины. Я совсем не знаю женщину, которая вот-вот родит мне сына. Она смогла прийти ко мне, перешагнуть через гордость и свое отвращение, и предложила сделку, от которой на минуту опешил даже я, а меня вряд ли можно чем-то удивить. Но когда речь зашла о помощи — Полина словно рот в воды набрала. Кому и что она доказывает?

Эти мысли портят весь вкус радости — я скоро стану отцом!

Я помню ее в тусклом коридоре: заплаканную, с трясущимися руками. Кажется, в тот момент в моей голове мелькнула мысль, что я не хочу видеть ее в слезах. Что женщина, даже если она циничная и хваткая стерва, все равно не должна плакать, потому что это неправильно. На минуту кажется, что стоит ее тронуть — и Полина снова шарахнется, как от чумы. Но вместо этого она отчаянно цепляется в меня двумя руками и все время шепчет: «Ты приехал, ты приехал…» И есть что-то странное в том, как сильно мне не хочется оставлять ее даже на минуту, даже зная, что она в руках специалиста.

Я переодеваюсь в футболку и полностью сбриваю бороду. Зачем? Представляю себе лицо Доминика и его сморщенный нос, когда он будет колоть ладошки, шлепая меня по лицу. Блин, вот я сентиментальный баран.

Через полчаса доктор дает нам с Полиной план на ближайшие два часа: ходить как можно больше, массажировать спину и считать схватки. На улице уже глухая ночь, но Полина просится туда, говорит, что задыхается внутри. И пока мы накручивает круги в сосновом лесу вокруг клиники, она рассказывает, что звонила Ирине и просила ее приехать. И зачем-то постоянно просит у меня прощения за то, что влезла в наши отношения.

— У нас уже не было отношений, — говорю я и в свою очередь рассказываю о договоре и о том, что на тот момент, когда она появилась со своим предложением, я был официальным холостяком уже две недели. Странно, что сестра не рассказала ей об этом. — Полина, невозможно увести мужчину из отношений. Допускаю мысль, что где-то водятся такие телята, но это исключение, а не правило. Если бы я не хотел тебя — я бы отправил тебя домой ближайшим рейсом.

Она останавливается, но снова роняет подбородок на грудь, пока я растираю ее спину. Не сразу, но до меня доходит странный подтекст фразы, которую только что произнес. Но не десять же мне лет, чтобы оправдываться.

В родовом зале куча врачей и акушерок, словно собрался целый консилиум.

И чтоб меня разорвало, если у меня не начинают дрожать руки и ноги, когда Полина отчаянно сдерживая крик, скручивается в улитку, четко выполняя команду Тамары Сергеевны: «Тужься!» Моя маленькая испуганная жена не кричит, только часто дышит и рычит, словно волчица, только на коротких передышках позволяет себе громко выдохнуть. Я сижу сзади нее, держу за руки и почти наверняка она уже вывернула мне большой палец. Но это такая херня по сравнению с тем, как держится Полина. Единственная слабость, которую я вижу: Полина немного заводит голову назад, ищет мой взгляд, и когда я опускаю лицо в ямку между ее шеей и плечом, она тычется носом мне в щеку, с шумом втягивает воздух и немного расслабляется.

— Мы может называть его Додо, — слышу ее измученный шепот. — Как птицу из «Алисы».

Я не успеваю придумать ответ, потому что Тамара Сергеевна смотрит на меня и говорит:

— Ребенок сам не выйдет, нужно делать надрез.

— Пожалуйста, помогите ему! — плачет Полина.

У нее опять паника, и я инстинктивно прижимаюсь губами к мокрому виску. В груди жжет от отчаяния: какой смысл во всем, что у меня есть, если я ничем не могу помочь ей сейчас?

— С Додо все хорошо, Полина, — успокаиваю ее, пока меня выворачивает наизнанку, и во рту нет ни единого умного или подходящего слова. — Ты умница. Я обязательно расскажу ему, какой храброй была его мама.

Слова кажутся такими тусклыми, бесцветными, обыденными, но каким-то чудом это работает: Полина кивает и снова трется носом о мою щеку.

— Просто маленький надрез, ничего страшного. Будет пара швов, — поясняет врач и я жмурюсь, когда акушерка вкладывает скальпель ей в ладонь. — Давай, Полина, еще разок — и Доминик появится на свет.

Мой сын еще не родился, но, кажется, уже весь мир знает, как его зовут.

И это не моя заслуга.

На последней схватке Полина все-таки кричит. Не громко — сил у нее совсем не осталось — но так отчаянно, что мне хочется разорвать каждого человека в пределах видимости, потому что никто из них не может ей помочь. Я втягиваю воздух полной грудью, потому что вот-вот рвану и…

Полина роняет голову на кушетку, а доктор поднимает маленький сморщенный комок.

Я готов реветь от счастья, как последняя баба, потому что первый крик моего сына — это мое персональное волшебство. То, о чем я просил с самого детства, как подарок за все Дни рождения и новогодние праздники за каждый из моих тридцати шести лет.

— Все, родители, вы хорошо справились, — хвалит доктор и укладывает Доминика Полине на грудь.

Она тут же обнимает его ладонями, плачет и смеется, когда малыш смешно корчит рот. В маленьком новорожденном комочке нет ничего красиво в этот момент, но мой сын — самое прекрасное, что я видел в жизни. Мой сын — и его полностью обнаженная в каждой из своих эмоций мама.

Полина берет меня за руку — чертовы пальцы, снова дрожат! — укладывает ладонь на влажную спинку.

— Это твой папа, Додо, — глотая слезы, говорит Полина.

Наверное, когда Господь совершал таинство творения мира, у него было такое же глупо-счастливое выражение лица, как и у меня в этот момент.

Когда Доминика забирают на процедуры, Полина тяжело сглатывает и впервые за все время, что я ее знаю, смотрит на меня без намека на брезгливость и отвращение. Волосы прилипли к мокрому лбу, под глазами круги, на губах места живого нет. Я всегда думал о ней, как о довольно высокой и сильной — понятия не имею, почему, если даже рядом с сестрой она явно выглядела коротышкой. Но только сейчас я «вижу» ее по-настоящему: худую, измученную, с тенями на впалых щеках. И все же — бесконечно счастливую.

— Спасибо, что был со мной, — шепчет почти одними губами. Наверное, с такой же искренностью люди приходят на исповедь. — Я бы… не смогла сама.

Конечно, она бы смогла, но я никогда не скажу об этом, потому что мне нравится, как звучит это ее «спасибо». Совсем иначе, чем благодарность за «Мазерати» или сухая констатация фактов после покупки очередного украшения.

Наш сын весит два килограмма девятьсот пятьдесят грамм и в длину пятьдесят один сантиметр. Ровно столько весит абсолютное счастье. Тамара Сергеевна торжественно укладывает мне на руки сверток в пушистом одеяле, показывает, как его нужно держать, и я второй раз за день чувствую себя бараном: в моих руках деньги, власть, влияние, но страшнее всего держать в них собственного сына. Особенно когда из свертка выглядывают огромные — на пол лица! — темные глаза.

— Адам, Полине нужно наложить швы… — Доктор подталкивает меня к двери, отдавая на поруки медсестрам.

Жена поворачивает голову, в глазах на миг плещется паника, но она быстро исчезает, когда я поудобнее перекладываю Доминика на другую сторону.

— Ты о нем позаботишься, — говорит она, еле-еле ворочая языком. Как будто собирается уснуть.

В палате, где лежит Полина, тихо и не очень уютно. Медсестра ходит за мной следом, рассказывает, как нужно держать малыша и интересуется, хотим ли мы с женой его пеленать. Я растерянно смотрю на детские вещи, которые Полина взяла с собой и успела аккуратно разложить на столике около детской кроватки. Не вижу там ни одной пленки, зато куча желтых костюмчиков и комбинезонов, и еще шапки с ушами и всякие мелочи, от которых у меня понемногу округляются глаза. И невольно чуть сильнее прижимаю к себе сына, потому что внутри копошится до противного неприятное чувство тоски: она ведь все это приготовила заранее, выбрала мягкие не кричащие цвета, даже соски — и те крохотные, с оранжевой и синей пчелами. О чем она думала, когда собирала приданое малышу? Ей было одиноко, что не к кому повернуться с вопросом: «Лучше желтый или голубой?» Хотелось надеть шапку с помпонами на кулак и разыграть смешной спектакль, но рядом никого не было?

— Думаю, жена не хотела, чтобы Доминика пеленали, — бормочу я. Надеюсь, что не ошибаюсь.

— Я покажу, как его одевать, — улыбается пожилая медсестра, и я нехотя отдаю ей сына.

Что-то в нашей с Полиной жизни изменится. Я не знаю, что и в лучшую ли сторону, но все, что сегодня произошло — это словно наш Рубикон. Не хочу заниматься самообманом и думать о безоблачном будущем, потому что это утопия, а я перестал верить в сказки тех самых пор, как научился читать. Но, наверное, нам придется поговорить… о многом.

Во рту появляется тяжелый сухой вкус, словно я наелся прелой соломы пополам с землей. Первый признак того, что головная боль вот-вот смоет меня с островка этого незамутненного счастья. Не хочу пачкать этим воздух, которым дышит мой сын, поэтому быстро, как трус, сбегаю в ванну. Металлический шелест защелки жестко пронзает барабанные перепонки. Пытаюсь вытряхнуть из себя эту дрянь, но она все равно быстрее и беспощаднее: точно прокалывает висок, на минуту лишая способности видеть и слышать. Есть только смутные очертания стен и приглушенный звук бегущей воды. Я даже собственные руки не чувствую, смотрю на стекающую по покрасневшим пальцам воду, как на сцену из немого артхаусного кино.

На автомате достаю таблетку, забрасываю ее в рот и запиваю прямо из ладони.

Это пройдет. С каждым разом все тяжелее и дольше, но обязательно пройдет.

Я выхожу из своего убежища, и медсестра вручает мне Доминика. Говорит, что Полину скоро привезут, а пока она принесет смесь, чтобы покормить ребенка. Кажется, еще раньше Тамара Сергеевна сказала, что у Полины какие-то трудности с этим. Мне все равно: я вообще не знал материнской груди, но тупее от этого не стал. Даже вырос здоровым лбом.

Додо смотрит на меня темными мышиными глазами, и меня снова развозит в хлам. Зудит под веками, и хочется прикусить губы, чтобы так предательски не дрожали.

«Ты толкнешь тост на его свадьбе», — произносит фантомный голос Полины, и я мысленно рассказываю ей, как глубоко она заблуждается.

Я не хочу умирать.