Я возвращаюсь домой около шести — раньше обычного. Весь день занимаюсь делами, которые можно делать на автомате, откладываю все важные встречи, переношу заседание финансового отдела. Просто заполняю свой день делами, складывая неправильный пазл.
Полина не ждет меня так рано, а я нарочно не предупреждаю. Она сидит на крыльце: обосновалась здесь за маленьким столиком с ноутбуком и судя по стоящему рядом фотоаппарату, готовит новую порцию снимков для странички нашего сына. Доминик спит рядом, в детских качелях, и даже Ватсон — старый одиночка — устроился у нее в ногах, и изредка поднимает голову, выпрашивая ласку. Но пес всегда чует своего хозяина: вскидывается, храпит, изображая радость и лениво семенит мне навстречу. Полина поднимается следом и делает то, от чего у меня в груди закипает черная тоска: с мягкой и немного смущенной улыбкой, вынимает карандаш из волос, который удерживал их узлом на затылке. Шоколадные пряди беспорядочно рассыпаются по плечам, она поправляет их, между прочим опускает руки ниже, разглаживая несуществующие складки на джинсовом платье.
Она в коротких белых пушистых носках. Как будто окунула ноги в искусственный снег. Даже без обуви. Выходит из-за стола и вслед за Ватсоном идет меня встречать.
Я чувствую себя полностью беспомощным, потому что знаю, чего ей стоит эта улыбка. Чего ей стоило жить все эти годы и делать вид, что произошедшее — просто страшный сон, слишком явный кошмар, навсегда застрявший в памяти, как осколок, по страшному и счастливому стечению обстоятельств перекрывающий поток крови. Его необходимо оставить, потому что только так можно выжить.
Она пытается сделать вид, что ее совсем не интересует то, что я держу за спиной в одной руке, но все равно бросает пару заинтересованных нетерпеливых взглядов, пока расстояние между нами не сжимается до поцелуя. Я обнимаю ее свободной рукой, притягиваю к себе. Глаза в глаза — Полине приходиться встать на цыпочки. Обычно я чувствую вокруг нее неуловимую дымку духов, но сейчас от нее пахнет только шампунем и детской смесью. Запах, который немного разбавляет клокочущий внутри меня коктейль из злости, ненависти и жажды крови. Полина вливается в черную жижу тонкой струйкой молока, выуживает из меня немного замученный вздох. Безошибочно угадывает мое настроение, вскидывает голову — и я предупреждаю ее вопрос, показывая свой подарок.
— Прости за банальность.
Это просто декоративные нарциссы в горшке: густая зеленая полянка с желтыми мазками поверх. Она точно не нуждается ни в цветах, ни в дорогих подарках, и сейчас мне немного гадко от того, что все время семейной жизни я сам приучил ее к мысли, что все необходимое — в том числе и бесполезную роскошь — она может покупать себе сама, не спрашивая моего разрешения. И теперь даже простой букет кажется просто бессмыслицей. Но я хотел просто ее порадовать. Пусть думает, что без повода. Блажь человека, который почувствовал себя молодоженом только через год.
Полина широко улыбается, опускает нос в бутоны и втягивает запах. Немного морщится и говорит, осторожно поглаживая лепестки между пальцами.
— Люблю нарциссы, но совершенно не переношу их запах.
Она тянется выше, очень стараясь не уронить тяжелый горшок, требовательно просит поцелуй. Мы стоим посреди двора в прохладном июле, я жадно глотаю запах ее волос, и надеюсь, что смогу утопить в нем потребность разрушить мир, в котором у моей Пандоры есть мерзкие воспоминания. Это невозможно, но мне, как маленькому пацану, который нал, что его не заберут, но все равно скрещивал пальцы, хочется верить в гребаное чудо. Не для себя — для нее.
Мы проводим вместе половину вечера: утраиваемся в беседке за домой, и пока я кормлю Додо, Полина приносит из кухни подносы с ужином и корзинки с фруктами. И каждый раз, когда проходит мимо, я ловлю ее за руку, чтобы заставить оглянуться.
— Все хорошо? — спрашивает она наконец. С самого начала знал, что она слишком хорошо меня знает, чтобы не заметить очевидное, но видимо давала время рассказать самому.
«Последняя ложь, Пандора».
— Уволил Марину.
Полина поджимает губы, ее плечи поднимаются и опускаются, выдавая беззвучный вздох, и прежде, чем она начинает говорить, я продолжаю:
— Я ей верил так же, как верил себе. Она это знала. Но все равно предала. Хорошо, что сейчас, а не в более кризисный момент. Наши поступки не делают других людей хуже или лучше, они просто вскрывают их червоточины. Можно сколько угодно кричать о преданности, и носить нож за пазухой, уверяя, что он для нарезки хлеба, но рано или поздно этот нож окажется между лопатками. Я не заметил нож. — ставлю пустую бутылочку на стол и перекладываю Доминика на плечо, поглаживая по спинке. — Хороший урок. На всю жизнь.
Полина просто кивает, и не оправдывается. В этом она вся — ни о чем и никогда не жалеет. Не ищет смягчающих обстоятельств для своего приговора, но наказывает себя сильнее, чем любой суд.
После ужина я укладываю Доминика спать и с минуту смотрю на его крохотное безмятежное личико. Поправляю одеяльце, когда мой сын ворочается во сне, размахивая крохотными ручками. Возвращаюсь в комнату и застаю Полину спящей прямо с книгой. Всю прошлую ночь мы сменяли друг друга у кроватки сына и вряд ли она отдохнула за день. Сдергиваю с кресла мягкий плед, укрываю ее до самых плеч. Она сонно моргает, ловит мою руку, чтобы пройтись губами по ладони.
— Ты куда? — слышу ее сонный голос, когда открываю дверь.
— Дело на час, скоро вернусь. Купить чего-нибудь на завтрак?
Она несколько секунд медлит, а потом, уже почти снова провалившись в сон, говорит:
— Хочу клубники.
Вечером зудит дождь. Лениво сыплет с неба, словно навязчивая противная дробь из протекающего крана. Я накидываю капюшон простой черной толстовки — уже и забыл, когда выбирался из костюма и рубашки — и проверяю карман. Оно здесь. Сжимаю в кулаке, прикрываю глаза, чтобы сосчитать до десяти.
«Еще немного, — уговариваю сам себя, — еще немного подержать эту дрянь на поводке».
Михаил звонит минут через тридцать: говорит место, куда нужно подъехать. Я четко следую его инструкциям: оставляю «БМВ» у торгового центра и в условленное место приезжаю на общественном транспорте. Уже и забыл, когда в последний раз вдыхал все «прелести» столичной подземки.
Михаил взял на прокат машину, неприметный катафалк на колесах. Нет необходимости спрашивать, на какое лицо его оформлял — я уверен, что с его навыками комар носа не подточит.
— Я его целый день пас — говорит Михаил. — Уже час шары гоняет.
Кивает на вывеску «Мистер Толстяк» — это бильярдная на противоположной стороне улицы.
— Раза два выходил покурить. — Михаил бросает взгляд на часы. — Минут через десять снова высунется.
Мы выходим из машины: дождь усиливается, и пара человек, который здесь тусуются, не обращают внимания на наши глухо задвинутые на глаза капюшоны. Просто пристраиваемся около небольшого козырька, курим и изображаем болтливых друзей, которые не виделись сто лет, и хотят «выкрыть по одной», прежде чем зайти в зал забить тройку-другую партий.
Франц появляется как по часам. В тени капюшона замечаю сколотую улыбку Михаила, мол, я же говорил. Боров без пиджака и галстука, и штаны на его жопе натянуты так сильно, что врезаются швом, словно веревка на жирном окороке. Судя по приличной качке, он вдул бутылку — не меньше. Как я и предполагал: абсолютная уверенность в безнаказанности. Достает сигареты, потом зажигалку — и я делаю смазанный шаг к нему за плечо.
— Прикуришь, мужик? — спрашиваю глухим голосом, кашляя в кулак, словно простуженный.
Франц поворачивается, пытается сфокусироваться на моем лице, но для этого ему приходится задрать голову. Я вкладываю ему левой. Такой удар никто и никогда не ждет. Короткий замах, кулак входит под нос, выуживает короткий хруст — и боров заваливается, даже не пикнув. Перехватываю его под подмышку, Михаил уже рядом.
— Надрался ты крепко, мужик, — говорит между прочим, явно для парочки шлюх, которые только что вышли покурить. — Вообще на ногах не держишься.
Мы «заботливо усаживаем» Франца на заднее сиденье катафалка. Я сажусь рядом, Михаил — за руль. Из переулка выезжаем не торопясь, не привлекая внимания, а дальше — быстрее, вливаясь в поток машин. Пудели хватятся своего хозяина самое большее через минуту. Спросят блядей, что к чему, те укажут на большую черную машину. Поэтому, у нас с Михаилом есть еще одна часть плана. Подворотня в паре кварталов отсюда. Там припаркована серая «Шкода» — тачка, которую может позволить себе любой ЧеПэшник. Пока я перекладываю борова в «Шкоду», Михаил быстро протирает все возможные места, где могли бы остаться наши следы. Здесь нет ни камер охраны, ни наружных регистраторов крупных магазинов. Ничего вообще. В этом вся соль. Пока пудели будут рыть землю в поисках «большой черной тачки», мы спокойно повезем Франца в маленькой и серой.
Мы даже не вывозим Франца за город. На окраине полно всяких заброшенных строительств, и каждое сгодится на роль могильника. Его найдут быстро — может быть, уже на следующие сутки, но это тоже часть плана. Та часть, которую расскажут по телевизору в программе новостей, та часть, которую услышит Полина. И, может быть, ее крысы в стенах больше не будут пищать ночные какофонии кошмаров.
Михаил выходит первым, оглядывается, скрывается за недостроенной заплесневелой стеной. Возвращается через пару минут и коротким кивком сообщает, что все чисто. Я взваливаю борова на плечо, уношу подальше с пустыря, туда, где между сколами стен и растущими из земли стальными тросами. По дороге я его как следует связал, но бугай до сих пор в отключке.
— Я сам, — останавливаю Михаила, когда возвращаюсь, чтобы забрать из багажника канистру с бензином. Хлопаю его по плечу. — Спасибо, Миш.
Он кивает и молча закуривает.
Франц лежит на боку. Одной рукой закрываю ему рот, другой сжимаю ноздри. Через секунд двадцать гадина начинает дергаться и таращить на меня пьяные глаза. Вынимаю из кармана белый пушисты носок Полины и заталкивает ему в глотку. Надеюсь, блядь, до самых гланд. Он пытается дергаться, но как только уводит руки, петля на его шее затягивается. Он пучится, ворочается, но не сможет перевернуться, даже если попытается вывернуть плечи из суставов. Я просто сижу рядом на корточках, курю и смотрю за его бесполезной возней.
— Знаешь, чем я занимался весь день? — спрашиваю, когда он, запыхавшись и устав мычать, смотрит на меня умоляющим взглядом. — Учился по ютубу вязать узлы. Ничего сложного, оказывается.
Он снова мычит.
Я встаю, отвинчиваю крышку канистры и медленно, словно окорок, поливаю его бензином. Когда до Франца доходит, что это не оливковое масло, а очень горючая дрянь, его глаза лезут из орбит.
— Я не договариваюсь с животными, — говорю последние в его жизни слова, затягиваюсь — и бросаю окурок ему между ног.
Видимо, я конченный человек, потому что мне его не жаль. Не жаль, когда огонь растекается по его одежде и жидким волосам. Не жаль, когда он верещит от адской боли. Не испытываю никакого удовольствия, глядя, как в считанные минуты от его лица не остается почти ничего.
Я пронесу этот крест до конца своих дней. И когда придет время предстать перед Высшим судом, и Господь спросит с меня за этот поступок, я знаю, что ему ответить.
«Я делал твою работу, сукин ты сын».