Хотел ли Кутузов дать новое сражение Наполеону под Москвой
В исторической литературе бытует мнение, что русское командование хотело уже на следующий день после Бородинского сражения дать Наполеону новый бой. Вспомним хотя бы знаменитые строки М.Ю. Лермонтова:
В доказательство этого обычно приводится записка, написанная 26 августа (7 сентября) 1812 года М.Б. Барклаем де Толли генералу К.Ф. Багговуту. В ней сказано:
«Главнокомандующий всеми армиями усмотрел, что неприятель в сегодняшнем сражении не менее нас ослабел и приказал армиям стать в боевой порядок и завтра возобновить с неприятелем сражение, почему рекомендовал вашему превосходительству со 2-м и 3-м корпусами занять позицию, которая вами ныне занимается, примкнув правым флангом к войскам генерала Дохтурова, и стараться всеми силами удерживать Старую Смоленскую дорогу и ни под каким видом оную неприятелю не отдавать».
Часто приводят и следующий факт. После падения Курганной высоты флигель-адъютант Л.А. Вольцоген заявил Кутузову, что «сражение проиграно», а в ответ Михаил Илларионович возразил:
– Что касается до сражения, то ход его известен мне самому как нельзя лучше. Неприятель отражен на всех пунктах, завтра погоним его из священной земли русской!
Эти слова главнокомандующего слышали многие…
Однако на самом деле в Бородинском сражении русские понесли «столь ужасные уроны», что никак не могли продолжить бой 27 августа (8 сентября).
Вот, например, слова генерала Д.С. Дохтурова из его письма жене, написанного вскоре после сражения:
«У нас было третьего дня престрашное сражение, верно, жесточее Прейс-Ейлавского. Меня Бог спас чудесно: не было места, где бы можно быть безопасно <…> Не могу представить, как я остался безвреден. Все побито и ранено возле меня <…> Мы очень много потеряли…»
А вот строки из письма жене генерала П.П. Коновницына:
«Обо мне ты нимало не беспокойся, я жив и здоров <…> Я командую корпусом. Тучков ранен в грудь, Тучков Александр убит, Тучков Павел прежде взят в плен. У Ушакова оторвана нога <…> Раненых и убитых много. Багратион ранен. А я – ничуть».
Естественно, в официальных рапортах эти прославленные русские генералы писали совершенно иное.
Тот же П.П. Коновницын, например, докладывал М.И. Кутузову, что полки его дивизии «продолжали отражать неприятеля», что «несмотря на всю жестокость перекрестных картечных выстрелов, полки сохранили прежнее устройство».
А вот официальный отчет Д.С. Дохтурова: все покушения противника «уничтожены совершенно мерами взятыми и беспримерной храбростью войск наших», «все войска в сей день дрались с обычной им отчаянной храбростью», «до наступившей ночи, которая прекратила сражение, все пункты почти удержаны, кроме некоторых мест» и т. д.
Но женам эти люди говорили правду, то есть то, что было на самом деле. А на самом деле все было очень страшно и грустно…
Как совершенно верно отмечает историк А.Ю. Бондаренко, «боевой задор прошел, уступив место трезвому расчету, и Кутузову стало ясно, что атаковать поутру некем и нечем».
В самом деле, с наступлением темноты 26 августа (7 сентября) войска принялись готовиться к продолжению смертоубийства, однако примерно в полночь поступил приказ М.И. Кутузова, отменявший приготовления к новому бою. Перед лицом неопровержимых фактов о понесенных страшных потерях он решил отвести остатки своей армии за Можайск.
Роль Кутузова в военном совете в Филях
А 1 (13) сентября М.И. Кутузов приказал собрать военный совет, который вошел в историю под названием военного совета в Филях.
Известный историк Н.А. Троицкий по этому поводу пишет:
«От сталинских времен и доселе совет в Филях изображается в нашей литературе, как правило (не без исключений, конечно), с заветным желанием преувеличить роль Кутузова: дескать, выслушав разнобой в речах своих генералов (Барклай де Толли при этом зачастую даже не упоминается), Кутузов произнес «свою знаменитую», «полную глубокого смысла и в то же время трагизма речь» о том, что ради спасения России надо пожертвовать Москвой. «Решение Кутузова оставить Москву без сражения – свидетельство большого мужества и силы воли полководца. На такой шаг мог решиться только человек, обладавший качествами крупного государственного деятеля, твердо веривший в правильность своего стратегического замысла» – так писал о Кутузове П.А. Жилин, не допуская, что таким человеком был и Барклай. «На такое тяжелое решение мог пойти только Кутузов», – вторят Жилину уже в наши дни <…>
А ведь документы свидетельствуют, что Барклай де Толли и до совета в Филях изложил Кутузову «причины, по коим полагал он отступление необходимым», и на самом совете ответственно аргументировал их, после чего фельдмаршалу оставалось только присоединиться к аргументам Барклая, и вся «знаменитая», «полная смысла, трагизма…» и т. д. речь Кутузова была лишь повторением того, что высказал и в чем убеждал генералов (часть из них и убедил) Барклай».
Попробуем разобраться…
На военный совет М.И. Кутузов пригласил к себе в занимаемую им избу генералов Барклая де Толли, Беннигсена, Дохтурова, Платова, Ермолова, Остермана-Толстого, Раевского, Коновницына и Уварова, а также полковника Толя.
Из «полных» генералов не было только М.А. Милорадовича, но он командовал арьергардом и не мог его оставить.
Л.Л. Беннигсен
В тот день Михаил Илларионович чувствовал себя скверно: он не сдержал ни одного обещания, данного императору Александру, ощущал свою ущербность, вспоминая Бородино и Аустерлиц, и наверняка очень жалел, что согласился принять командование русской армией в столь неблагоприятный момент войны.
В данной ситуации главнокомандующему важно было спросить каждого: что делать?
Дело в том, что в тот день М.И. Кутузов осмотрел позицию, выбранную генералом Л.Л.Беннигсеном, а потом остановился на Поклонной горе. Его окружили все старшие командиры армии. Мысль об оставлении Москвы без боя уже крутилась в голове новоявленного фельдмаршала. Но никто еще не говорил об этом открыто. При этом многим была очевидна невозможность дать бой на избранной Беннигсеном позиции. Во-первых, она была изрезана многими рытвинами и речкой Карповкой, затруднявшими сообщение войск. Во-вторых, в тылу была река Москва и огромный город, отступление через который в случае нужды было бы для армии крайне затруднительно. Предлагали усилить позицию укреплениями с сильной артиллерией, и эти укрепления уже начали строить, но уже приближался вечер, а окончательного решения все не было. Из всех разговоров, к которым внимательно прислушивался Кутузов, можно было видеть одно: защищать Москву не было никакой физической возможности. Он подозвал к себе старших генералов. И тогда Михаил Илларионович со вздохом сказал:
– Хороша ли, плоха ли моя голова, а положиться больше не на кого.
В избе, где собрался военный совет, М.И. Кутузов сел в темный угол. Было видно, что он сильно волнуется.
По версии генерала А.П. Ермолова, Кутузов на этом совете просто хотел обеспечить себе гарантию того, «что не ему присвоена будет мысль об отступлении», что его желанием было «сколько возможно отклонить от себя упреки».
Начав заседание, Михаил Илларионович сказал:
– Господа, мы должны решить, сражаться ли под стенами Москвы? Выгодно ли нам рисковать потерей армии, приняв сражение, или отдать Москву без сражения? Вот на какой вопрос я желаю знать ваше мнение.
В ответ Л.Л. Беннигсен обратил внимание присутствующих на последствия, которые могут произойти от оставления Москвы без боя: на потери для казны и частных лиц, на впечатление, какое произведет это событие на народный дух и иностранные дворы, на затруднения и опасности прохождения войск через город. Он предложил ночью перевести войска с правого фланга на левый и ударить на другой день в правое крыло французов.
Потом слово взял М.Б. Барклай де Толли, заявив, что позиция под Москвой, выбранная генералом Беннигсеном, неудобна для обороны.
Генерал А.И. Михайловский-Данилевский пишет:
«Барклай де Толли объявил, что для спасения Отечества главным предметом было сохранение армии. «В занятой нами позиции, – сказал он, – нас наверное разобьют, и все, что не достанется неприятелю на месте сражения, будет потеряно при отступлении через Москву. Горестно оставлять столицу, но если мы не лишимся мужества и будем деятельны, то овладение Москвой приготовит гибель Наполеону».
После этого Барклай предложил идти по дороге к Владимиру, который, по его мнению, был важнейшим пунктом, способным служить связью между северными и южными областями России.
Генерал Л.Л. Беннигсен оспорил мнение Барклая, «утверждая, что позиция довольно тверда и что армия должна дать новое сражение».
Генерал П.П. Коновницын «был мнения атаковать». Он высказался за то, чтобы армия «сделала еще одно усилие, прежде чем решиться на оставление столицы».
А.Д. Кившенко. Военный совет в Филях
О том, что сказал генерал Н.Н. Раевский, существует несколько версий. По одним сведениям, он предложил самоубийственный сюжет – наступать на Наполеона, а по другим – присоединился к мнению Барклая де Толли оставить Москву.
Генерал Д.С. Дохтуров тоже говорил, что «хорошо бы идти навстречу неприятелю». Впрочем, отметив огромные потери русской армии в Бородинском сражении, он заявил, что в таких обстоятельствах нет «достаточного ручательства в успехе».
Позднее, когда был дан приказ оставить Москву, он написал своей жене:
«Я, слава Богу, совершенно здоров, но я в отчаянии, что оставляют Москву. Какой ужас! Мы уже по сю сторону столицы. Я прилагал все старание, чтобы убедить идти врагу навстречу. Беннигсен был того же мнения. Он делал, что мог, чтобы уверить, что единственным средством не уступать столицы было бы встретить неприятеля и сразиться с ним. Но это отважное мнение не могло подействовать на этих малодушных людей – мы отступили через город. Какой стыд для русских покинуть Отчизну без малейшего ружейного выстрела и без боя. Я взбешен, но что же делать? Следует покориться, потому что над нами, по-видимому, тяготеет кара божья. Не могу думать иначе. Не проиграв сражения, мы отступили до этого места без малейшего сопротивления. Какой позор! Теперь я уверен, что все кончено, и в таком случае ничто не может удержать меня на службе. После всех неприятностей, трудов, дурного обращения и беспорядков, допущенных по слабости начальников, – после всего этого ничто не заставит меня служить. Я возмущен всем, что творится!»
Генерал А.И. Остерман-Толстой был согласен отступать. Опровергая предложение действовать наступательно, он спросил Л.Л. Беннигсена, может ли он гарантировать успех.
На это Беннингсен холодно ответил:
– Если бы не подвергался сомнению предлагаемый суждению предмет, не было бы нужды сзывать совет.
Относительно мнения генерала Ф.П. Уварова историк А.Ю. Бондаренко даже не пытается скрыть своего недоумения:
«Не знаем, например, насколько был искренен государев любимец Уваров, предлагавший идти навстречу французам, атаковать и с честью погибнуть, – при Бородине у него была такая возможность, однако 1-й кавалерийский корпус потерял всего лишь 40 нижних чинов».
Впрочем, не прошло и часа, как Федор Петрович «дал одним словом согласие на отступление».
О своем собственном мнении генерал А.П. Ермолов пишет так:
«Не решился я, как офицер, не довольно еще известный, страшась обвинения соотечественников, дать согласие на оставление Москвы и, не защищая мнения моего, вполне не основательного, предложил атаковать неприятеля. Девятьсот верст беспрерывного отступления не располагают его к ожиданию подобного со стороны нашей предприятия; что внезапность сия, при переходе войск его в оборонительное состояние, без сомнения, произведет между ними большое замешательство, которым Его Светлости как искусному полководцу предлежит воспользоваться, и что это может произвести большой оборот в наших делах. С неудовольствием князь Кутузов сказал мне, что такое мнение я даю потому, что не на мне лежит ответственность».
Короче говоря, страсти кипели, и единодушия среди членов совета не наблюдалось.
Барклай не прекращал спорить с Беннигсеном. Он говорил:
– Надлежало ранее помышлять о наступательном движении и сообразно тому расположить армию. А теперь уже поздно. В ночной темноте трудно различать войска, скрытые в глубоких рвах, а между тем неприятель может ударить на нас. Армия потеряла большое число генералов и штаб-офицеров, многими полками командуют капитаны…
Генерал Беннигсен решительно настаивал на своем.
С Беннигсеном соглашались генералы Дохтуров, Уваров, Коновницын, Платов и Ермолов; с Барклаем – граф Остерман-Толстой, Раевский и Толь, который, как утверждает А.И. Михайловский-Данилевский, «предложил, оставя позицию, расположить армию правым крылом к деревне Воробьевой, а левым – к новой Калужской дороге <…> и потом, если обстоятельства потребуют, отступить к старой Калужской дороге».
Когда все уже изрядно устали спорить, граф Остерман-Толстой сказал:
– Москва не составляет России. Наша цель не в одном защищении столицы, но всего Отечества, а для спасения его главный предмет есть сохранение армии.
Историк С.Ю. Нечаев по этому поводу пишет:
«Рассматриваемый вопрос можно представить и в таком виде: что выгоднее для спасения Отечества – сохранение армии или столицы? Так как ответ не мог быть иным, как в пользу армии, то из этого и следовало, что неблагоразумно было бы подвергать опасности первое ради спасения второго. К тому же нельзя было не признать, что вступление в новое сражение было бы делом весьма ненадежным. Правда, в русской армии, расположенной под Москвой, находилось еще около 90 тысяч человек в строю, но в этом числе было только 65 тысяч опытных регулярных войск и шесть тысяч казаков. Остаток же состоял из рекрутов ополчения, которых после Бородинского сражения разместили по разным полкам. Более десяти тысяч человек не имели даже ружей и были вооружены пиками. С такой армией нападение на 130 тысяч – 140 тысяч человек, имевшихся еще у Наполеона, означало бы очень вероятное поражение, следствия которого были бы тем пагубнее, что тогда Москва неминуемо сделалась бы могилой русской армии, принужденной при отступлении проходить по запутанным улицам большого города».
К сожалению, точно узнать, кто что говорил во время совета в Филях, невозможно. Доводы русских генералов сохранились лишь в донесениях и воспоминаниях, а протокол происходившего по какой-то причине не велся.
В завершение М.И. Кутузов якобы поднялся со своего места и сказал:
– Итак, господа, стало быть, мне платить за перебитые горшки. Господа, я слышал ваши мнения. Некоторые будут несогласны со мной. Но я властью, врученной мне государем и Отечеством, приказываю отступать.
Кстати, отступать он предложил в район Тарутино, то есть по Рязанской дороге.
На словах Михаила Илларионовича хотелось бы остановиться поподробнее, а заодно следовало бы развеять и миф о том, что «один Кутузов мог решиться отдать Москву неприятелю».
Советский историк П.А. Жилин утверждает, что Кутузов закончил военный совет фразой: «С потерею Москвы еще не потеряна Россия <…> Но когда уничтожится армия, погибнут Москва и Россия. Приказываю отступать».
А.П. Апсит. М.И. Кутузов в Филях
Эта фраза стала крылатой, переходя со страниц одной книги на страницы другой. И что удивительно, никого будто и не интересует тот факт, что идея оставления Москвы ради сохранения армии принадлежала не ему, а Барклаю де Толли. Кутузов же лишь вынужден был с ним согласиться, совершенно забыв о том, что всего за две недели до этого в письме к графу Ф.В. Ростопчину он утверждал абсолютно противоположное – что, по его мнению, «с потерею Москвы соединена потеря России».
Впрочем, как отмечает в своих «Записках» генерал А.П. Ермолов, после совета в Филях М.И. Кутузов не мог «скрыть удовольствия, что оставление Москвы было требованием, не дающим места его воле, хотя по наружности желал он казаться готовым принять сражение».
М. Голденков в своей книге «Наполеон и Кутузов: неизвестная война 1812 года» пишет:
«Жаль старика. Говорят, он всю ночь провел в избе Фролова, не сомкнув глаз. Из его комнаты доносились то глухие рыдания, то скрип половиц. Слышно было, как Кутузов подходил к столу, видимо, склоняясь над картой. Но винить в создавшемся положении кого-то, кроме себя, Голенищеву-Кутузову было трудно. Он <…> оказался заложником собственного характера, амбиций, самоуверенности и упования на то, что всемилостивый Бог и сейчас поможет выкрутиться из сложнейшей ситуации, как он помогал Кутузову дважды выжить после страшных ранений. Он ли один был таков? Нет, но именно он был главнокомандующим, он привел армию в этот тупик».
Кто сжег Москву
2 (14) сентября 1812 года, как пишет историк Р.М. Зотов, «в день, навсегда плачевный для воспоминания русских, армия снялась с лагеря при Филях в три часа пополуночи и вступила в Москву чрез Дорогомиловскую заставу, чтобы, пройдя весь город, выйти в Коломенскую. Глубокое уныние распространилось во всех рядах войск. Привыкши почитать Москву матерью русских городов, они с поникшими головами проходили по опустевшим ее улицам, как бы погребая древнюю свою столицу. Большая часть жителей еще заранее оставила город; остальная часть спешила следовать за армией».
Когда М.И. Кутузова в свое время спросили, куда лучше отступать, и предложили идти на Калугу, чтобы перенести туда театр военных действий и заманить Наполеона подальше от священного для всех русских города, главнокомандующий, подумав, ответил:
– Пусть идет на Москву.
И наполеоновская армия пошла на Москву, но уже в первую ночь после занятия ею этого крупнейшего русского города, «подобно бурной реке, пламя разлилось по всем улицам, и Москва была предоставлена своему року».
* * *
Что же стало причиной пожара?
Сначала обвинили в этом французов. Понятное же дело, они взяли Москву, они ее и подожгли – таков был общий голос, раздавшийся в России. Так говорили со слов московских беженцев в других регионах, так смотрели на это дело в армии.
«Французы грабили и оскверняли храмы Господни, сожгли почти всю нашу древнюю столицу», – писала одна из современниц тех событий. «Наш милый, родимый город, – писала другая, – представляет лишь груды пепла <…> Не успевшие бежать из города подвергаются ужасным пыткам <…> В их глазах жгут и разоряют дома <…> Наполеон, иначе сатана».
Когда спрашивали жителей Москвы, почему они не тушат пожар, некоторые оправдывались страхом перед тем, что французы убьют их, если они будут тушить. Обвинение французов можно было встретить в церковных проповедях. В официальном сообщении о пожаре, написанном государственным секретарем А.С.Шишковым, – то же самое. Даже в Высочайшем рескрипте от 3 (15) ноября 1812 года было упомянуто о враге, который нанес ущерб России «действиями неприличных и срамных для воина зажиганий, грабительств и подрываний».
Служба в московском храме в присутствии французов
В своих «Записках» литератор Д.Н. Свербеев отмечает:
«Весь 1813 и 1814 гг. никто не помышлял, что Москва была преднамеренно истреблена русскими».
А в июне 1814 года граф С.Р. Воронцов писал:
«Нас считают варварами, а французы, неизвестно почему, прослыли самым образованным народом. Они сожгли Москву, а мы сохранили Париж».
Позднее стали говорить о некоей Божьей каре. Например, С.Н. Глинка в «Записках о 1812 годе» писал:
«Москва сгорела и должна была сгореть… Кто сжег Москву? Никто. Над нею и в ней ходил суд Божий… Нет ни русских, ни французов, тут огонь небесный».
Полковник П.А. Жилин в 70-е гг. прошлого века заявил:
«Нет сомнения, что главная ответственность за это огромное бедствие лежит на агрессоре, вероломно вторгшемся в пределы русской земли: бесспорно, не было бы французов в Москве, огонь не испепелил бы нашу древнюю столицу».
Миф этот оказался живуч, и вот уже в 2011 году А. Мартыненко написал:
«Зря Лермонтов достаточно, как теперь выясняется, предвзято сообщает:
В том-то и весь конфуз случившейся измены высвечивается и передача из рук в руки в целости Москвы: ведь не только не спаленная, но и со всеми складами и не вывезенными от внезапно впущенного в город врага святынями – отдана этому самому французу!
При всем при этом «ни о каком умышленном сожжении Москвы, как акте, который мог бы коренным образом повлиять на ход войны, у русского командования не было» намерения».
Короче говоря, отдали Москву Наполеону в целости и сохранности, со всеми святынями, старинными знаменами и штандартами, с оружием и боеприпасами и т. д.
Наполеоновская армия в Москве. Эстамп Й. Ругендаса
* * *
Наполеону поджигать полный припасов город, в который только что вошла его армия, не было никакого резона.
Историк В.М. Безотосный по этому поводу пишет:
«Мало, но встречаются еще историки, полагающие, что именно Наполеон сжег Москву в 1812 году. Другой вопрос, что такой тезис лишен элементарной логики и имеет откровенную цель обвинить французского императора (а также французских солдат) во всех тяжких грехах. Наполеон, войдя в Москву и даже будучи «кровожадным злодеем», безусловно, не был заинтересован в подобном пожаре. Хотя бы потому, что являлся реальным политиком (в этом ему отказать нельзя). Целая, несожженная «белокаменная» столица России ему была нужна с политической точки зрения – для ведения переговоров о мире с царем. Да и чисто военная целесообразность отнюдь не диктовала подобной крайней меры. Наоборот, какой главнокомандующий для места расположения своих главных сил выбрал бы пепелище, да еще им самим подготовленное? (Только сумасшедший, а он таковым не являлся!) Возникновение пожара оказалось для Наполеона неожиданным, именно он вынужден был организовать борьбу с огнем, да и в конечном итоге Великая армия значительно пострадала от последствий пожара».
Естественно, Наполеон объявил пожар Москвы делом рук русских, и прежде всего столичного губернатора Ф.В. Ростопчина. Об этом же свидетельствовали и многие другие участники войны 1812 года.
«Однако в отечественной историографии, – утверждает историк А.Г. Тартаковский, – роль Ростопчина в возникновении пожара представлялась не такой ясной и определенной».
Строго говоря, первым в 70-х годах XIX века версию о причастности графа Ростопчина к поджогам выдвинул историк А.Н.Попов, после смерти которого в 1877 году интерес к разработке данной весьма деликатной темы постепенно заглох. Что же касается советских историков, то они, понятное дело, отрицали причастность Ф.В. Ростопчина к уничтожению Москвы или просто обходили этот вопрос вниманием. Тот же П.А. Жилин, например, в своей книге «Гибель наполеоновской армии в России» в главе, посвященной пожару Москвы, фамилии Ростопчина не упоминает ни разу.
Что же касается самого графа Ростопчина, как пишет А.Г. Тартаковский, в зависимости от конъюнктуры и «колебаний общественного мнения <…>, а также в угоду своим честолюбивым устремлениям, он то объявлял Наполеона – в унисон с правительственной пропагандой – виновником пожара, то изображал себя его вдохновителем, в пылу патриотического самопожертвования готовым предать пламени древнюю столицу, то отрекался от славы поджигателя, возлагая всю ответственность на местных жителей, паливших без разбора городские строения».
В результате, как отмечает историк Е. Гречена, «подобная противоречивость слов графа Ростопчина стала причиной разноголосицы мнений среди историков: слова эти вырывали из контекста, подкрепляя ими любые, порою даже диаметрально противоположные, версии».
* * *
На самом деле в начале войны, когда русские войска только начали отступление, мало кто в Москве мог представить, что не пройдет и пары месяцев, как город будет отдан наполеоновской армии.
Во всяком случае, губернатор Москвы Ф.В. Ростопчин в сохранности города не сомневался. В письме П.А. Толстому он рассказывал:
«Положение Москвы дурное. Армии наши 13 верст от Можайска. Гжать занята французами. У злодея не более 150 тысяч, а у нас с пришедшими войсками – 143 тысячи. Милорадович пришел, Марков с 23 тысячами там. Кутузов пишет, что дает баталию и другой цели не имеет, как защищать Москву».
Другой цели не имеет…
И ведь действительно, М.И. Кутузов уверял в этом графа Ростопчина до самого последнего момента.
Лишь после того, как угроза оставления Москвы обозначилась достаточно очевидно, в переписке Ф.В. Ростопчина возникла тема сожжения древней столицы.
Например, 12 (24) августа 1812 года граф написал П.И. Багратиону:
«Ружей, пороху и свинцу – пропасть. Пушек – 145 готовых, а патронов 4 980 000. Я не могу себе представить, чтобы неприятель мог прийти в Москву <…> Народ здешний по верности к государю и любви к отечеству решительно умрет у стен московских. А если Бог ему не поможет в его благом предприятии, то, следуя русскому правилу не доставайся злодею, обратит город в пепел, и Наполеон получит вместо добычи место, где была столица. О сем недурно и ему дать знать, чтобы он не считал на миллионы и магазейны хлеба, ибо он найдет уголь и золу».
Ф.В. Ростопчин
На другой день он почти дословно повторил то же самое в письме к министру полиции А.Д. Балашову:
«Мнение народа есть следовать правилу: «Не доставайся злодею». И если Провидению угодно будет, к вечному посрамлению России, чтоб злодей ее вступил в Москву, то я почти уверен, что народ зажжет город и отнимет у Наполеона предмет его алчности и способ наградить грабежом своих разбойников».
Подобные обращения графа Ростопчина к столь высокопоставленным адресатам явно имели особый смысл. Похоже, мысль о возможном сожжении Москвы сильно занимала его тогда. Кстати, именно так и понял полученное сообщение князь Багратион.
14 (26) августа 1812 года он написал Ф.В. Ростопчину:
«Признаюсь, читая сию минуту ваше письмо, обливаюсь слезами от благодарности духа и чести вашей. Истинно так и надо: лучше предать огню, нежели неприятелю. Ради Бога, надо разозлить чернь, что грабят церкви и женский пол насильничают, это надо рассказать мужикам».
При этом из переписки графа Ростопчина за 1812 год хорошо видно, что в августе месяце он об этом своем намерении не сообщил ни М.И. Кутузову, ни М.Б. Барклаю де Толли, которых, казалось бы, следовало известить в первую очередь. В чем же дело?
Е. Гречена в своей книге «Война 1812 года в рублях, предательствах, скандалах» отвечает на этот вопрос так:
«В этом видится хорошо продуманный план. Скорее всего, задумав уничтожение Москвы, граф Ростопчин решил не брать на себя одного ответственность за столь беспрецедентное действие. Поэтому-то он в вышеприведенных письмах и представлял все как проявление стихийно возникшей решимости местных жителей: в случае негативной реакции он всегда мог бы прикрыться «мнением народа». Но вот чьей реакции? Наверное, только высокопоставленных людей, на которых он мог всецело полагаться. Понятное дело, ни Барклай, ни Кутузов к таким людям не относились (с тем же Кутузовым граф Ростопчин вообще едва ли был тогда знаком)…
Другое дело – князь Багратион. С ним граф Ростопчин был близок еще с павловских времен, и в 1812 году они явно могли считаться единомышленниками».
* * *
1 (13) сентября 1812 года, в канун сдачи Москвы, граф Ростопчин увидел генерала А.П. Ермолова и, отведя его в сторону, сказал:
– Если без боя оставите Москву, то вслед за собою увидите ее пылающею!
В другом варианте слова Ростопчина звучат как выражение его личной решимости сжечь Москву. Денис Давыдов в своих «Военных записках» пишет:
«Граф Ростопчин, встретивший Кутузова на Поклонной горе, увидав возвращающегося с рекогносцировки Ермолова, сказал ему: «Алексей Петрович, зачем усиливаетесь вы убеждать князя защищать Москву, в которой уже все вывезено; лишь только вы ее оставите, она, по моему распоряжению, запылает позади вас».
Подобные «показания» А. П.Ермолова и Д.В. Давыдова единодушно свидетельствуют о том, что 1 (13) сентября на Поклонной горе граф Ростопчин высказывался в пользу сожжения Москвы. Более того, можно утверждать, что его слова были для него, как выражается А.Г. Тартаковский, «последним шансом прощупать настроения в армии относительно задуманной им акции».
Адресовать же подобные слова непосредственно М.И. Кутузову граф Ростопчин просто не решился.
* * *
Французские источники в один голос указывают на Ф.В. Ростопчина как на одного из главных виновников пожара. При этом граф не только говорил о возможном сожжении Москвы, он еще и предпринимал самые активные действия для подготовки к осуществлению этого замысла. Прежде всего он приказал эвакуировать из города все «огнегасительные снаряды», дабы лишить Москву средств защиты от огня.
Имеются данные о том, что именно Ростопчин приказал обер-полицмейстеру П.А. Ивашкину вывезти из Москвы «все 64 пожарные трубы с их принадлежностями», то есть с крючьями, ведрами и т. д. И это была не просто эвакуация казенного имущества. Дело в том, что для вывоза пожарных труб потребовался не один десяток подвод, но при этом из-за их «нехватки» в городе были оставлены гораздо более важные вещи: архивы, большие суммы денег, оружие, боеприпасы. Наконец, были брошены на произвол судьбы тысячи русских раненых, о судьбе которых будет рассказано чуть ниже.
Кроме того, граф Ростопчин приказал выпустить из тюрьмы преступников, чтобы они «подожгли город в двадцать четыре часа» по вступлении в него наполеоновских войск. Об этом имеется немало свидетельств очевидцев. Например, москвичка А.Г. Хомутова потом вспоминала, что тогда «никто не сомневался, что пожар был произведен по распоряжению графа Ростопчина: он приказал раздать факелы выпущенным колодникам, а его доверенные люди побуждали их к поджогу».
Наступление французов. Бегство местного населения
Доверенные люди – это были полицейские чиновники, которые получили приказ переодеться и тайно остаться в Москве, «чтобы распоряжаться зажигателями и дать им сигнал к запалению».
Не правда ли, серьезные обвинения?
В своих вышедших в свет на французском языке «Воспоминаниях» Наталья Нарышкина, дочь графа Ростопчина, потом написала:
«В 10 часов вечера, когда часть неприятельской армии заняла несколько кварталов города, в одно мгновение склады с припасами, нагруженные хлебом барки на реке, лавки со всевозможными товарами <…> – вся эта масса богатств стала добычей пламени, ветер распространил пожар, а так как отсутствовали насосы и пожарники, чтобы остановить огонь, жертва, вдохновленная велением момента, совершилась, и желание моего отца исполнилось».
Известно также, что утром 2 (14) сентября граф Ростопчин сказал своему 18-летнему сыну Сергею:
– Посмотри хорошо на этот город, ты видишь его в последний раз, еще несколько часов, и Москвы больше не будет – только пепел и прах.
В тот же день граф Ростопчин написал своей жене Екатерине Петровне:
«Когда ты получишь это письмо, Москва будет превращена в пепел <…> Если мы не сожжем город, мы разграбим его. Наполеон сделает это впоследствии – триумф, который я не хочу ему предоставлять».
По мнению историка А.Г. Тартаковского, «одного этого письма было бы достаточно, чтобы считать решающую роль Ростопчина в сожжении Москвы окончательно доказанной».
* * *
Британский генерал Роберт Вильсон рассказывает:
«С наступлением темноты в нескольких кварталах вспыхнули пожары. Почти одновременно запылали десять тысяч лавок на рынке, казенные магазины фуража, вина (тринадцать миллионов кварт), водки, воинских припасов и пороха.
Никаких средств тушения не нашлось – ни пожарных экипажей, ни даже ведер для воды. По приказу Ростопчина все было уничтожено или увезено».
С.И. Львов. Русские поджигатели
А вот продолжение его рассказа:
«Пожар Москвы с пожирающей яростью объял весь город, превратив его в сплошной океан огня. Все дворянские дома, все торговые склады, все общественные здания, все лавки, все, что только могло гореть, пылало, словно околдованное каким-то заклятием <…>
Двести-триста русских, заподозренных в поджогах, были казнены, но пожары продолжались с неослабевающей силой.
16-го от жара и летящих головешек стало невозможно находиться в Кремле, хотя он и не горел. Наполеону пришлось перенести свою главную квартиру в Петровский замок на Петербургской дороге. Он возвратился только 20-го, когда сильный дождь погасил пламя, сохранив всего лишь десятую часть города и те запасы продовольствия, кои сберегались в подвалах уцелевших домов. Впрочем, оные могли составить для неприятеля лишь весьма скудную помощь».
На вопрос о том, кто все это организовал, Роберт Вильсон отвечает так:
«В то время было удобно хранить молчание и приписывать самому неприятелю ужасное сие деяние, дабы возбудить противу него гнев народа; но, с другой стороны, не менее авантажной представлялась и собственная роль в глазах всего света, как героических патриотов.
Губернатор Ростопчин оказался в щекотливом положении. Он не мог ни отрицать сего дела, ни признаться в нем. Предыдущие заявления его о таковом намерении <…> увоз или уничтожение всех пожарных машин и средств, освобождение нескольких сотен преступников и составление из них шаек под руководством начальников – все это создает впечатление, что Ростопчин был зачинщиком и соучастником сего деяния».
* * *
На самом деле граф Ростопчин хотел сжечь Москву еще до вступления в нее французов – с тем чтобы такими крайними мерами ускорить развязку войны. Но, как ни странно, помешал Ростопчину в его планах… М.И. Кутузов.
Как мы уже знаем, он лишь 1 (13) сентября окончательно решил оставить Москву. Решившись же на это, он задумал оторваться от численно превосходившей его наполеоновской армии. А для этого ему нужно было, как пишет А.Г. Тартаковский, «не просто продолжать отступление, а отступать именно к Москве и через Москву, ибо лишь вступление сюда Великой армии вызвало бы задержку в ее наступательном порыве».
Мы же помним слова главнокомандующего: «Пусть идет на Москву»? Теперь смысл этих слов Кутузова о Наполеоне становится совершенно очевидным.
А сразу же после военного совета в Филях Михаил Илларионович сказал своему ординарцу А.Б. Голицыну:
– Вы боитесь отступления через Москву, а я смотрю на это как на Провидение, ибо она спасет армию. Наполеон подобен быстрому потоку, который мы сейчас не можем остановить. Москва – это губка, которая всосет его в себя.
Исходя из этого, становится ясно, что первоначальный замысел Ф.В. Ростопчина решительно противоречил планам М.И. Кутузова.
Е.Н. Понасенков в своей книге «Правда о войне 1812 года» четко объясняет, к чему могли привести замыслы графа Ростопчина:
«Наполеон, не задержавшись в сгоревшей столице, мог продолжить преследование русской армии или пойти на Петербург (такие планы у императора действительно были), в случае чего очередная отставка ему [Кутузову. – Авт.] была гарантирована. Поэтому-то Кутузов до последнего момента создавал видимость готовящейся обороны Москвы, о чем сообщал губернатору, которого на совет в деревни Фили просто не пригласили, а о сдаче столицы сообщили только в последние часы».
* * *
Многие историки уверены, что М.И. Кутузов даже не догадывался о замысле графа Ростопчина. На самом же деле это не так – слухи просачивались к жителям Москвы, а от них – в армию. Например, еще в середине августа 1812 года Д.М. Волконский отмечал в своем дневнике:
«Из Москвы множество выезжает, и все в страхе, что все домы будут жечь».
Кроме того, сохранились сведения, что князь Багратион охотно читал в штабных компаниях письма Ростопчина, в которых содержались намеки на его желание предать Москву огню. Как пишет А.Г. Тартаковский, «невозможно допустить, чтобы столь тревожные и грозные сведения не были доведены до Кутузова, да и сам Багратион не мог не сообщить их главнокомандующему».
Соответственно Михаил Илларионович сделал все, чтобы усыпить бдительность графа Ростопчина, каждый раз заверяя его, что непременно даст у Москвы новое сражение Наполеону.
Лишь к вечеру 1 (13) сентября Федор Васильевич понял, что Кутузов обманул его.
Тогда же он написал своей жене:
«Ты видишь, мой друг, что моя мысль поджечь город до вступления в него злодея была полезна. Но Кутузов обманул меня, а когда он расположился перед своим отступлением от Москвы в шести верстах от нее, было уже поздно».
В самом деле, М.И. Кутузов банально обманул Ф.В. Ростопчина, и тот, как утверждает генерал Роберт Вильсон, «никогда не простил Кутузову, «поклявшемуся своими сединами», обмана, каковой вынудил его к тайным приуготовлениям, словно бы он совершал некое зло против своей страны и своих соотечественников. В то время как исполнение данного обещания позволило бы ему восприять ответственное руководство и гражданским подвигом приумножить славу отечества».
* * *
На самом деле вся «хитрость» Кутузова была направлена лишь на то, чтобы прикрыть свое неумение военного. А в результате из-за этого, как отмечает Е.Н. Понасенков, «столичные власти не успели эвакуировать ни арсенала, ни государственных реликвий, ни раненых под Бородином: несколько тысяч русских солдат заживо сгорели в московском пожаре».
Иоганн-Фридрих Клар. Пылающая Москва
Генерал А.П. Ермолов с горечью потом писал о тех событиях:
«Душу мою раздирал стон раненых, оставляемых во власти неприятеля».
По свидетельству И.А. Тутолмина, служившего главным смотрителем Воспитательного дома и оставшегося в Москве, пожары начались 2 (14) сентября вечером, через несколько часов после вступления конницы маршала Мюрата в город, а уже на следующий день он написал императрице:
«Был самый жесточайший пожар; весь город был объят пламенем, горели храмы Божии, превращались в пепел великолепные здания и домы; отцы и матери кидались в пламя, чтобы спасти погибающих детей, и делались жертвою их нежности. Жалостные вопли их заглушались только шумом ужаснейшего ветра и обрушением стен. Все было жертвою огня. Мосты и суда на реке были в огне и сгорели до самой воды <…> Пламя разливалось реками повсюду <…> и ночь не различалась светом со днем. В Воспитательном доме воспитанники с вениками и шайками расставлены были по дворам, куда, как дождь, сыпались искры, которые они гасили. Неоднократно загорались в доме рамы оконничные и косяки».
* * *
Наполеон в возмущении кричал, глядя на горящую Москву:
– Какая решимость! Варвары! Какое страшное зрелище!
Безусловно, Москву подожгли не французы. Более того, по приказу Наполеона, когда пожар стал угрожать Кремлю, где расположился император, его солдаты несколько дней подряд боролись с бушевавшим огнем. И, надо признать, маршалу Мортье, назначенному московским генерал-губернатором, и его людям удалось спасти от уничтожения несколько кварталов. В частности, они смогли потушить огонь на Красной площади. Но положение продолжало ухудшаться, и дышать становилось все труднее и труднее от гари и дыма.
В.В. Верещагин. Наполеон с кремлевской стены смотрит на пожар города
И тогда Наполеон воскликнул, обращаясь к генералу Коленкуру:
– Это война на истребление, это ужасная тактика, которая не имеет прецедентов в истории цивилизации… Сжигать собственные города!.. Этим людям внушает демон! Какая свирепая решимость! Какой народ! Какой народ!
В бюллетене Великой армии, подготовленном вечером 4 (16) сентября, Наполеон недвусмысленно возложил вину за пожар Москвы на графа Ростопчина:
«Русский губернатор, Ростопчин, хотел уничтожить этот прекрасный город, когда узнал, что русская армия его покидает. Он вооружил три тысячи злодеев, которых выпустил из тюрем; равным образом он созвал шесть тысяч подчиненных и раздал им оружие из арсенала <…> И полыхнул огонь. Ростопчин, издав приказ, заставил уехать всех купцов и негоциантов. Более четырехсот французов и немцев также подпали под этот приказ; наконец, он предусмотрел вывезти пожарных с насосами: таким образом, полная анархия опустошила этот огромный и прекрасный город, и он был пожран пламенем».
Пожар Москвы
В.В. Верещагин. Расстрел поджигателей в Кремле
А.П. Апсит. Наполеон в сожженной Москве
А 8 (20) сентября Наполеон написал императору Александру:
«Прекрасный и великий город Москва более не существует. Ростопчин ее сжег. Четыреста поджигателей схвачены на месте; все они заявили, что поджигали по приказу этого губернатора и начальника полиции: они расстреляны. Огонь в конце концов был остановлен. Три четверти домов сожжены, четвертая часть осталась. Такое поведение ужасно и бессмысленно».
Будущий генерал Фантен дез Одоар в те дни сделал в своем в дневнике следующую запись:
«Пускай Европа думает, что французы сожгли Москву, может быть, в конце концов история воздаст должное этому акту вандализма. Между тем правда состоит в том, что этот великий город лишен отца, рукою которого он должен был бы быть защищен. Ростопчин, его губернатор, хладнокровно подготовил и принес жертву. Его помощниками была тысяча каторжников, освобожденных ради этого и которым было обещано полное прощение, если эти преступники сожгут Москву».
Он же потом сделал такой вывод:
«Бешеные сами уничтожили свою столицу! В современной истории нет ничего похожего на этот страшный эпизод. Есть ли это священный героизм или дикая глупость, доведенная до совершенной крайности? Я придерживаюсь последнего мнения. Да, это не иначе как варвары, скифы, сарматы – те, кто сжег Москву».
* * *
Пожар все еще бушевал 5 (17) сентября. Но затем, к счастью, погода изменилась, небо покрылось тучами, пошел сильный дождь, и на другой день пожары почти прекратились, хотя в разных местах еще долго потом дымились пожарища.
В современной литературе приводятся следующие данные: до нашествия Наполеона в Москве проживало примерно 270 000 человек, имелось 329 храмов, 464 фабрики и завода, 9151 жилой дом, из которых только 2567 были каменными. В результате пожара, продолжавшегося на протяжении пяти дней, было уничтожено 6496 жилых домов, 122 храма и 8521 торговое помещение.
Таким образом, было обращено в пепел 37 % храмов и более 70 % домов.
По словам участника войны и историка Р.М. Зотова, «Москвы не стало, едва десятая часть уцелела».
Количество погибших измерялось тысячами.
* * *
Историк Е.В. Тарле уверен:
«Ростопчин, конечно, активно содействовал возникновению пожаров в Москве, хотя к концу жизни, проживая в Париже, издал брошюру, в которой отрицал это. В другие моменты своей жизни он гордился своим участием в пожарах, как патриотическим подвигом».
В самом деле, в 1823 году граф Ростопчин издал в Париже на французском языке книжку «Правда о московском пожаре», где отвергались все обвинения в его адрес, связанные с причастностью к поджогу города.
С.Н. Глинка, бывший в курсе всех действий Ростопчина и ночевавший у него в доме накануне вступления французов в Москву, позднее написал:
«В этой правде все неправда. Полагают, что он похитил у себя лучшую славу, отрекшись от славы зажигательства Москвы».
Почему же граф Ростопчин «похитил у себя лучшую славу»? Тому есть несколько причин, и главную из них Е. Гречена видит в том, что «он не захотел противоречить официальному Санкт-Петербургу, решительно объявившему поджигателем Наполеона. Кроме того, ему хотелось спасти себя от ненависти соотечественников, разоренных в результате пожара Москвы».
А вот мнение историка С.П. Мельгунова, одного из авторов 7-томного произведения «Отечественная война и русское общество»:
«При том впечатлении, которое произвел на русское общество пожар Москвы; при том негодовании против варварского поступка французов, какое он вызвал, – признание со стороны Ростопчина, что он участвовал в сожжении Москвы, хотя бы даже с патриотической целью, показалось бы чудовищным и вызвало бы, скорее, бурю негодования. Ростопчину неизбежно приходилось молчать о своем «патриотическом» подвиге. Нельзя забывать и того, что только в официальных реляциях можно было утверждать, что Москва оставлена пустой, что из нее все вывезено. Современники, зная правду, конечно, не верили подобным сообщениям, тем более что в момент оставления Москвы <…> решительно никаких сознательных патриотических целей не ставилось. Содействуя поджогам Москвы, не ставил каких-либо сознательных патриотических целей и сам Ростопчин: это была простая месть человека, находившегося «в крайне раздраженном состоянии», «слепая ненависть», как выразился один из современников <…> И эта «слепая ненависть» отзывается действительно чем-то «скифским», если мы припомним, что в Москве на милосердие неприятелей оставляли тысячи русских раненых».
О сгоревших в Москве русских больных и раненых
Кстати, о раненых. Историк Н.А. Троицкий пишет об оставлении Москвы:
«Царские власти оставили в городе, обреченном на сожжение, 22,5 тыс. раненых, из которых от 2 до 15 тыс. (по разным источникам) сгорели».
Но так ли все было на самом деле?
С одной стороны, действительно в Москве было сосредоточено огромное количество больных и раненых русских солдат и офицеров. Из сохранившихся документов следует, что к 1 (13) сентября 1812 года в Москве в госпиталях было собрано 22 500 человек. Но в этих же документах говорится, что в девять часов вечера было дано «внезапное приказание о выводе больных и раненых из Москвы, коих большая часть взяла направление к Владимиру и Рязани».
Историк А.А. Смирнов, специально занимавшийся этим вопросом, делает предположение, что 22 500 человек «не были «оставлены в городе», а только собраны в Москве. А поскольку большая часть больных и раненых вышла из Москвы, то остаться могла лишь примерно треть указанного количества, то есть около 7 тыс. Однако это еще не означает, что все они сгорели, ибо, как известно, пожар уничтожил не все госпитали».
С другой стороны, граф Ф.В. Ростопчин, в последний момент узнав о решении М.И. Кутузова сдать Москву, с негодованием писал жене: «Бросают 22 000 раненых…» Этим он, естественно, стремится подчеркнуть, что «бросают» они, военачальники, принявшие такое решение, а лично он к этому не имеет никакого отношения, хотя вся тяжесть эвакуации города легла именно на его плечи.
При всем при этом Ф.В. Ростопчин даже не высказывает предположения о возможной гибели какого-либо числа русских больных и раненых в московском пожаре.
Генерал А.П. Ермолов в своих «Записках» тоже указывает на то, что в Москве было собрано более 20 000 человек. Но он говорит об этом так:
«Кутузов дал необдуманное повеление свозить отовсюду больных и раненых в Москву <…> и более двадцати тысяч их туда отправлено».
Получается, что генерал Ермолов тоже говорит не об оставленных в Москве, а о собранных в ней.
Иногда даже называется цифра 26 000 больных и раненых, но из них якобы осталось в городе около 10 000 человек, а остальные были вывезены или как-то выбрались сами.
Карл фон Клаузевиц в письме жене об оставлении Москвы, датированном 28 октября 1812 года, сообщает:
«Улицы были полны тяжелоранеными. Страшно подумать, что большая часть их – свыше 26 000 человек – сгорела».
Историк А.А. Смирнов по этому поводу пишет:
«Достоверность этих сведений весьма сомнительна. Скорее всего, они основаны на слухах, ибо автор письма не знал русского языка <…> Будучи во время оставления Москвы начальником штаба 1-го кавалерийского корпуса, Клаузевиц находился в арьергарде российских войск и покинул Москву одним из последних. Конечно, он мог видеть раненых, но количества их не подсчитывал, а воспользовался, вероятно, чьим-то рассказом».
Что же касается Бюллетеней Великой армии, то вряд ли их можно рассматривать как объективные документы, что неоднократно уже доказывали историки. В 19-м Бюллетене от 4 (16) сентября 1812 года сообщалось из Москвы:
«Тридцать тысяч раненых или больных русских находятся в госпиталях, оставленные без помощи и пищи».
А, например, 20-й Бюллетень на другой же день заявлял:
«Тридцать тысяч русских раненых и больных сгорели».
Совершенно непонятно, как французы могли подсчитать это количество?
В 23-м Бюллетене от 27 сентября (9 октября) сказано:
«Большого стоило труда вытащить из загоревшихся домов и госпиталей некоторую часть больных русских; осталось еще четыре тысячи сих несчастных. Число погибших во время пожара чрезвычайно значительно».
Погрузка раненых
А.А. Смирнов по этому поводу иронизирует:
«Сопоставив эти цифры, получим, что все 30 тыс. раненых, оставленных в Москве, сгорели. Если так, то какую же часть из них французы спасли? А если спаслись от пожара 4 тыс., то, значит, оставлено было гораздо больше 30 тысяч, а 30 тыс. были лежачими, то есть не могли самостоятельно выбраться из огня. В этом случае цифра оставленных в Москве русских раненых может превысить общую цифру потерь в Бородинском сражении. Как видно, если верить бюллетеням, то можно дойти до абсурда».
На самом деле назвать точную цифру брошенных на произвол судьбы больных и раненых вряд ли возможно. Разные источники насчитывают оставленных в диапазоне от 2000 до 15 000 человек, но это совершенно не значит, что все они сгорели в московском пожаре.
Генерал А.И. Михайловский-Данилевский пишет, что в Москве к моменту ее сдачи накопилась 31 000 раненых, и «гражданское начальство принуждено было покинуть в Москве до 10 000 раненых, из коих весьма немногие спаслись от огня, голода и свирепства неприятелей».
Итальянский офицер Чезаре Ложье утверждает, что в Москве оставалось «более 20 000 тяжелобольных и раненых; считают, что погибло 10 000, то есть приблизительно половина всех».
Историки Эрнест Лависс и Альфред Рамбо в своей «Истории XIX века» говорят о том, что «русские раненые из-под Бородина были брошены в госпиталях; 15 000 их сгорело».
Впрочем, источников подобных заявлений никто не приводит.
В самом деле, можно быть свидетелем какого-то события и потом написать о нем, но как можно пересчитать в огромном горящем городе всех больных и раненых солдат и офицеров одной из армий, а потом еще и выделить из них число сгоревших? Очевидно, что это нереально…
Вот, например, строки из письма лейб-хирурга Я.В. Виллие А.А. Аракчееву:
«Раненые, отправленные в Москву, получали на каждой станции перевязку; теплую пищу, вино и прочее <…> К крайнему моему сожалению, не имею я до сих пор сведения, сколько больных и раненых вышло из Москвы: ибо они принуждены были оставить оную внезапно и идти по разным дорогам. Причины же умножения в армии больных должно искать в недостатке хорошей пищи и теплой одежды. До сих пор большая часть солдат носят летние панталоны, и у многих шинели сделались столь ветхи, что не могут защищать их от сырой и холодной погоды».
Как видим, даже главный медик действующей армии Джеймс Виллие (он был шотландцем по происхождению) не имел точных сведений о том, сколько больных и раненых вышло из Москвы. Что же говорить о других…
Понятно, что судьба брошенных в Москве больных и раненых была ужасна. И дело тут не в точном подсчете их количества. Все это страшно, независимо от того, было их 15 000 или, например, «всего» сто человек.
Один из очевидцев происходившего в Москве оставил нам кошмарные воспоминания:
«Как только огонь охватил здания, где были скучены раненые, послышались раздирающие душу крики, восходящие как бы из громадной печи. Вскоре несчастные показались в окнах и на лестницах, напрасно силясь унести свое полуобгоревшее тело от огня, который их обгонял… Силы им изменяли; задыхаясь от дыма, они не могли уже более ни двигаться, ни кричать… Несчастные умирали в страшных мучениях».
Повторимся, совершенно неважно, сколько их было. Все их жизни лежат на совести совершенно конкретных людей…
Историк А.И. Попов делает вывод:
«Конечно, нельзя исключить некоторые случаи жестокого обращения наполеоновских солдат с русскими ранеными, но они не носили массового характера. Основная часть русских раненых погибла в результате пожара, главными виновниками которого – и в этом нет оснований сомневаться – были их соотечественники. Знал ли Ростопчин, что Кутузов оставит Москву и в ней столько раненых? Знал ли Кутузов, какую участь готовит первопрестольной Ростопчин? Вопросы риторические – Ростопчин не был приглашен на совет в Филях».