Психоанализ и дзен-буддизм
Соотнося дзен-буддизм с психоанализом, мы обсуждаем две системы, которые имеют дело с теорией человеческой природы и с практикой, способствующей благополучию человека. Каждая из этих систем представляет собой характерное выражение в одном случае восточной, в другом — западной мысли. Дзен-буддизм является синтезом рациональности и абстрактности Индии с конкретностью и реализмом Китая. Дзен-буддизм, в свою очередь, так же принадлежит исключительно Западу, как дзен — Востоку. Психоанализ — дитя западного гуманизма и рационализма, с одной стороны, и романтизма XIX века с его поисками темных сил, ускользающих от рационализма, — с другой. Если мы бросим взгляд в далекое прошлое, то увидим, что духовными истоками этого научно-терапевтического подхода к человеку служат греческая мудрость и еврейская этика.
Несмотря на то что и психоанализ, и дзен в равной мере имеют дело с природой человека и практикой, позволяющей его изменять, различие между ними кажется более существенным, чем сходство. Психоанализ — это научный метод, по сути своей внерелигиозный. Дзен является теорией и техникой достижения «просветления», то есть опыта, который на Западе назвали бы религиозным или мистическим. Психоанализ — это лечение психической болезни, дзен — путь к духовному спасению. Может ли дискуссия по поводу отношений между ними привести к чему-то большему, чем констатация этого радикального и непреодолимого различия?
И все же рост интереса к дзен-буддизму со стороны психоаналитиков бесспорен. Каковы источники такого интереса? Данная работа призвана дать ответ на этот вопрос. Она не претендует ни на систематическое изложение идей дзен-буддизма, что выходило бы за границы моих познаний и моего опыта, ни на исчерпывающее описание психоанализа, что не является ее задачей. Тем не менее в первой части работы более или менее детально рассмотрены те аспекты психоанализа, которые имеют непосредственное значение для понимания его отношения к дзен-буддизму и которые в то же время послужили основой для развития фрейдовского учения и формирования направления, иногда называемого мною «гуманистическим психоанализом». Мне хотелось бы показать, почему изучение дзен-буддизма было жизненно важным для меня самого и почему, как мне кажется, оно имеет значение для всех обучающихся психоанализу.
I. Современный духовный кризис и роль психоанализа
Чтобы подойти к теме обсуждения, нам необходимо рассмотреть духовный кризис, переживаемый человеком Запада в нашу решающую историческую эпоху, а также функции психоанализа в условиях этого кризиса.
В то время как подавляющая часть живущих на Западе не ощущает кризиса западной культуры (наверное, большинство людей никогда, даже в радикально критической ситуации, не отдавали себе отчет в кризисе), по крайней мере среди небольшого числа критически мыслящих наблюдателей существует согласие относительно наличия и природы этого кризиса. Его описывали как malaise, emui, mat du slide, как омертвление жизни, автоматизацию человека, его отчуждение от себя самого, от другого человека и от природы. Человек следовал рационализму вплоть до того пункта, где рационализм обернулся сущей иррациональностью. Со времен Декарта человек все более отрывал свою мысль от чувств; только мысль считалась разумной, аффекты же по самой своей природе иррациональны. Личность, Я, превратилась в изолированный интеллект, который составляет сущность человека и должен контролировать Я, подобно тому как он должен контролировать природу. Контроль интеллекта над природой и производство все большего числа вещей становятся основополагающими целями жизни. В этом процессе человек превратил себя в вещь, собственность приобрела большее значение, чем жизнь, «иметь» возобладало над «быть». На заре западной культуры — как в греческой, так и в еврейской традиции — целью жизни считалось совершенствование человека; современный человек занят усовершенствованием вещей, познанием того, как их сделать. Западный человек находится в состоянии шизоидной неспособности переживать аффекты, а потому он пребывает в тревоге, депрессии, отчаянии. Он все еще произносит клятвы — служить счастью, индивидуализму, инициативе, — но в действительности он лишен всякой цели. Спросите у него, зачем он живет, какова цель всех его устремлений, и он изумится. Один может сказать, что живет для семьи, для других, второй — для того, «чтобы получать от жизни удовольствие», третий — «чтобы делать деньги». Но в действительности никто не знает, зачем живет; и нет у них иной цели, кроме желания избежать опасности и одиночества.
Конечно, церковные общины сейчас многочисленнее, чем когда бы то ни было, книги по религии становятся бестселлерами, о Боге говорит все больше и больше людей. Но такое исповедание религии лишь прикрывает глубоко материалистическую и иррелигиозную позицию, которую следует считать идеологической реакцией — вызванной ощущением опасности и конформизмом — на ту тенденцию XIX века, которую Ницше обозначил своим знаменитым «Бог умер». Подлинно религиозного тут ничего нет.
Отход от теистических идей в XIX веке был немалым достижением, если взглянуть на него под определенным углом зрения. Объективность стала увлечением эпохи. Земля перестала быть центром Вселенной, человек утратил ведущую роль в творении — роль существа, коему Бог предопределил властвовать над всеми другими тварями. Используя этот новой принцип объективности при изучении скрытых мотивов поведения личности, Фрейд обнаружил, что вера во всемогущего и всезнающего Бога коренится в беспомощности человеческого существования. Эту беспомощность люди и пытаются преодолеть посредством веры в помогающих им отца и мать, представленных Богом на небесах. Фрейд увидел, что спасти себя человек может только сам; учения великих мудрецов, любовь и помощь родителей, друзей, любимых способны ему помочь, но лишь в том случае, если он сам решится принять вызов бытия и ответит на него всеми своими силами и всем своим сердцем.
Человек отказался от иллюзорного образа Бога как отца-помощника, но одновременно он отрекся и от подлинных целей всех великих гуманистических религий: преодоления ограниченности эгоистического Я, достижения любви, объективности, смирения и того почитания жизни, при котором целью жизни оказывается сама жизнь, а человек становится тем, кем он потенциально является. Таковы цели великих религий Запада, и такими же были цели великих религий Востока. Однако Восток не был обременен понятием трансцендентного отца-спасителя, в котором нашли выражение устремления монотеистических религий. Даосизм и буддизм превосходят религии Запада рациональностью и реализмом, они смотрят на человека объективно и реалистично, не позволяя никому, кроме уже «пробужденных», руководить им и усматривая возможность для него следовать за ними в той внутренней способности к пробуждению и просветлению, которой наделен каждый человек. Именно в этом кроется причина того, что религиозная мысль Востока, даосизм и буддизм (слившиеся в дзен-буддизме), стали сегодня значимыми для Запада. Дзен-буддизм помогает человеку найти ответ на экзистенциальные вопросы, этот ответ в главном тот же, что дает иудео-христианская традиция, но он не противоречит рациональности, реализму, независимости — то есть ценным достижениям современного человека. Парадоксальным образом восточная религиозная мысль более соответствует рациональному мышлению Запада, чем сама западная религиозная мысль.
II. Ценности и цели в психоаналитической концепции Фрейда
Психоанализ — это характерное выражение духовного кризиса западного человека и попытка найти выход из него. Это хорошо видно по последним направлениям психоанализа — «гуманистическому» и «экзистенциальному» анализу. Перед тем как перейти к моей собственной «гуманистической» концепции, я хотел бы показать, что система Фрейда, вопреки широко распространенному мнению, выходила за рамки понятий «болезнь» и «лечение», что она была направлена не только на лечение душевнобольных пациентов, но, скорее, на «спасение» человека. На первый взгляд Фрейд был создателем новой терапии психических болезней, посвятившим этому предмету все свои интересы и всю свою жизнь. Однако стоит присмотреться внимательнее, и мы увидим, что за медицинской практикой — терапией неврозов — лежал совсем иной интерес, редко получавший у Фрейда четкое выражение, вероятно, даже редко им осознававшийся. Эта скрытая либо только лишь подразумеваемая концепция касалась не столько лечения психических болезней, сколько чего-то выходящего за пределы понятий «болезнь» и «лечение». Чего именно? Что было основанием «психоаналитического движения»? Каким видел Фрейд будущее человека? Каковы фундаментальные догматы, исповедовавшиеся его движением?
Самым ясным ответом на эти вопросы являются, по-видимому, слова Фрейда: «Там, где было Оно, должно стать Я». Его целью было господство разума над иррациональными и бессознательными страстями, освобождение человека от власти бессознательного настолько, насколько это вообще возможно. Человек должен осознать эти силы, таящиеся в нем самом, чтобы овладеть ими, чтобы контролировать их. Целью Фрейда было максимальное познание истины, познание реальности, которое было для него единственным лучом света, способным направлять человека в этом мире. Его цели — это традиционные цели рационализма, философии Просвещения, пуританской этики. Но если религия и философия выдвигали эту цель самоконтроля, так сказать, утопически, то Фрейд был — или считал себя — первым, кто поставил ее на научную основу посредством исследования бессознательного, а потому мог указать пути ее достижения. Фрейд представляет собой вершину западного рационализма, но в то же время его гений способствовал преодолению ложных аспектов рационализма и поверхностного оптимизма. Рационализм был синтезирован с романтизмом — с тем самым движением, которое на протяжении всего XIX века противостояло рационализму благодаря своему почитанию иррационального, аффективной стороны человеческого бытия.
Философские и этические цели занимали Фрейда в его подходе к индивиду значительно больше, чем это обычно считалось. В своих «Лекциях по введению в психоанализ» он говорит о попытках неких мистиков посредством своей практики достичь фундаментального преображения личности. «Мы должны признать, — продолжает Фрейд, — что терапевтические усилия психоанализа близки такому подходу. Их намерением является усиление Я, чтобы сделать его независимым от Сверх-Я, расширить поле наблюдения таким образом, чтобы ему стали доступны новые области Оно. Там, где было Оно, должно стать Я. Это такая же работа культуры, как осушение Зюйдерзее». В том же духе он говорит о психоаналитической терапии, состоящей в «исключении из бытия человека невротических симптомов, заторможенности и аномальностей характера». Итак, образ аналитика далеко превосходит для него просто доктора, «лечащего» пациента. «Аналитик должен в известном смысле занимать высшее положение, поскольку в некоторых аналитических ситуациях он должен служить пациенту образцом, а в других действовать как его учитель». «Наконец, — пишет Фрейд, — мы не должны забывать о том, что отношения между аналитиком и пациентом основываются на любви к истине, то есть на признании реальности, а тем самым полностью исключают и чувство стыда, и обман».
Имеются и другие черты и принципы фрейдовского психоанализа, которые выходят за пределы общепринятых понятий «болезнь» и «лечение». То, что они перекликаются с понятиями и размышлениями, характерными для восточного ума, заметит всякий, кто знаком с восточной мыслью, особенно с дзен-буддизмом. Первым из принципов, о которых идет речь, является фрейдовская концепция преобразующего знания, согласно которому теория и практика нераздельны — в самом акте самопознания мы себя трансформируем. Нет нужды специально подчеркивать все отличие этой идеи от основоположений научной психологии — как времен Фрейда, так и нашего времени, — для которой познание остается теоретическим знанием, не имеющим функции преобразования познающего.
Метод Фрейда еще в одном отношении близок восточной мысли, и в особенности дзен-буддизму. Фрейд не разделял завышенной оценки сознательного мышления, столь характерной для современного западного человека. Напротив, он полагал, что наше сознание есть лишь малая часть всех наших психических процессов, причем не слишком важная, если сравнить ее с теми скрытыми, бессознательными, темными и иррациональными началами, сила которых огромна. Чтобы проникнуть в реальную природу человека, Фрейд хотел взломать систему сознательного мышления с помощью метода свободных ассоциаций. Посредством свободных ассоциаций следовало преодолеть логическое, сознательное, конвенциональное мышление. Это должно было привести к первоистоку нашей личности, а именно к бессознательному. Как бы мы ни критиковали содержание понятия бессознательного в учении Фрейда, фактом остается то, что, подчеркивая свободное ассоциирование в противоположность логическому мышлению, он выходит за пределы конвенционального рационалистического способа мышления западного мира и движется по направлению к тому, что куда радикальнее и в значительно большей мере разрабатывалось на Востоке.
Есть еще одно коренное отличие позиции Фрейда от современных западных взглядов. Я имею в виду его стремление проводить анализ личности один, два, три, четыре, пять и даже более лет. Это послужило причиной немалой доли критики в адрес Фрейда. Само собой разумеется, анализ должен быть максимально эффективным, но я хочу отметить смелость Фрейда, заявившего, что есть смысл проводить годы и годы с одной личностью — хотя бы для того, чтобы помочь ей прийти к самопониманию. С точки зрения полезности, издержек или прибыли это не слишком осмысленное занятие. Скорее, могут сказать, что время, потраченное на столь длительный анализ, неоправданно велико, если иметь в виду социальный эффект изменений, происшедших в одной личности. Метод Фрейда обретает смысл только при том условии, что мы выходим за рамки современного понятия «ценности», самого отношения между средствами и целями. Если мы держимся взгляда, согласно которому человеческое существо несоизмеримо с любой вещью, что его освобождение, его благо и просветление — возьмем любой другой подходящий термин — являются «целью в себе», то никакое количество времени и денег не годится для определения ценности этой цели. Такой подход — так же как и смелое; провозглашение метода, предполагающего длительную заботу об отдельной личности, — был проявлением позиции, существенно выходящей за рамки конвенциональной западной мысли.
Эти замечания никоим образом не означают, что преследовавшиеся Фрейдом цели близки восточной мысли, в частности дзен-буддизму. Многие указанные мной элементы присутствовали в его мышлении скорее тайно, чем явно, скорее неосознанно, нежели сознательно. Фрейд был сыном западной цивилизации, его взгляды определялись прежде всего философией XVIII и XIX веков, а потому остались бы далеки от принципов восточного мышления в той форме, как их выражает дзен-буддизм, даже если бы Фрейд был знаком с последним. Нарисованная Фрейдом картина человека в главных чертах соответствовала образу, сформированному экономистами и философами XVIII и XIX веков. Они видели человека изолированным и ведущим конкурентную борьбу, связанным с другими людьми только нуждой в обмене, в удовлетворении экономических и инстинктивных нужд. Человек был для Фрейда движимой либидо машиной, регулируемой принципом сохранения минимального уровня возбуждения. Человек представал у него в качестве фундаментально эгоистического существа, общающегося с другими людьми только в силу взаимной нужды в удовлетворении инстинктивных желаний. Удовольствие для Фрейда — это ослабление напряжения, а не опыт радости. Раскол между интеллектом и аффектами приводил к тому, что от целостного человека оставалось только интеллектуальное Я философов Просвещения. Братскую любовь Фрейд считал неразумным требованием, противостоящим реальности; мистический опыт был для него регрессией к инфантильному нарциссизму.
Я попытался показать, что, вопреки всем этим очевидным противоречиям дзен-буддизму, в системе Фрейда имелись элементы, выходившие за рамки конвенциональных понятий болезни и лечения, а в равной степени и за пределы традиционной рационалистической концепции сознания. Эти элементы привели к дальнейшему развитию психоанализа, которое уже прямо шло по направлению к дзен-буддизму.
Но перед тем как перейти к обсуждению связи между «гуманистическим» психоанализом и дзен-буддизмом, мне хотелось бы указать на некоторые факторы, которые важны для понимания эволюции психоаналитического движения, — на изменение типа пациентов, приходящих к аналитику, и их проблем.
В начале нашего века к психиатрам приходили в основном люди, страдавшие от определенных симптомов заболеваний. У них были парализованы конечности, наблюдались навязчивые симптомы, вроде мытья рук, или навязчивые мысли, от которых они не могли избавиться, — иными словами, они были больны в том смысле, в каком слово «болезнь» употребляется в медицине. Что-то мешало им функционировать в обществе так, как функционирует так называемая «нормальная личность». Представление о лечении соответствовало их представлению о болезни. Они страдали и хотели избавиться от подобных симптомов; «здоровьем» для них было отсутствие болезни. Их пожелания сводились к следующему: быть такими же, как любая средняя личность, иначе говоря, не быть несчастными, не испытывать больших затруднений, чем средняя личность нашего общества.
Такие люди по-прежнему приходят к психоаналитику за помощью, и для них психоанализ, как и раньше, представляет собой терапию, направленную на освобождение от болезненных симптомов и дающую возможность функционировать в обществе. Но если раньше такие пациенты составляли большинство посетителей, то сегодня они в меньшинстве в кабинетах психоаналитиков — быть может, не потому, что абсолютное их число сократилось, но потому, что их количество относительно меньше по сравнению со множеством новых «пациентов». Эти неплохо функционируют в обществе, они не больны в обычном смысле слова, но страдают от maladie du siecle, от той неудовлетворенности и внутренней омертвелости, о которой я говорил выше. Такие пациенты приходят к психоаналитику, не зная, от чего они в действительности страдают. Они жалуются на подавленность, бессонницу, на несчастливый брак, на отсутствие радости от работы и другие подобные затруднения. Обычно они верят в то, что вся проблема сводится к тому или иному симптому какой-то болезни — стоит от него избавиться, и все пойдет как надо. Однако они не видят того, что суть дела вовсе не в их подавленности или бессоннице, не в их супружестве или работе. Эти жалобы являются единственной сознательной формой, в которой наша культура позволяет им выразить нечто куда более глубокое — общее для самых разных лиц, думающих, будто им мешает тот или иной частный симптом. Общей для всех них причиной страданий является отчуждение человека от самого себя, от другого человека, от природы; ощущение того, что жизнь проходит, как песок сквозь пальцы, что мы умираем, в общем-то так и не прожив жизни; что жизнь безрадостна, несмотря на материальное изобилие.
Какую помощь может предложить психоанализ страдающим от maladie du siecle? Эта помощь отличается — и не может не отличаться — от «лечения», заключающегося в избавлении от болезненных симптомов, препятствующих функционированию человека в обществе. Для страдающих от отчуждения излечение заключается не в отсутствии болезни, но в наличии благоденствия.
Мы сталкиваемся с немалыми трудностями, пытаясь определить, что это такое. Пока мы остаемся в рамках фрейдовской системы, благоденствие определяется в терминах теории либидо, как способность к генитальной сексуальности либо, под Другим углом зрения, как осознание скрытой Эдиповой ситуации. Эти определения, по моему мнению, лишь внешне касаются реальной проблемы человеческого существования, обретения благоденствия целостным человеком. Любая попытка разрешить эту проблему должна выходить за рамки фрейдовского подхода, поскольку ведет к обсуждению, пусть всегда неполному, базисного понятия человеческого существования, что и послужило фундаментом гуманистического психоанализа. Только на этом пути мы можем найти основания для сравнения психоанализа и дзен-буддизма.
III. Природа блага — психическая эволюция человека
Первым подходом к определению благоденствия будет следующий: это бытие в согласии с природой человека. Если рассматривать это утверждение не чисто формально, то возникает вопрос: что такое бытие в соответствии с условиями человеческого существования? Каковы эти условия?
Человеческое существование ставит перед нами многие вопросы. Человек заброшен в этот мир независимо от его воли, он покидает его также не по своей воле. В противоположность животному, которое наделено инстинктами, «встроенными» механизмами адаптации к среде, и живет целиком в рамках природы, человек не имеет никакого подобного инстинктивного механизма. Он должен прожить свою жизнь, а не она им проживается. Человек пребывает в природе, и в то же время он трансцендирует за ее пределы. Он наделен самосознанием, он осознает себя как обособленное существо, что заставляет его чувствовать нестерпимое одиночество, потерянность, бессилие. Сам факт его рождения ставит проблему. В момент рождения человека жизнь задает ему вопрос, и он должен дать на него ответ, дать его каждым моментом своего существования. Не своим умом, не телом — отвечать должен он сом, личность, мыслящая и мечтающая, которая спит и ест, плачет и смеется, — целостный человек. Какой вопрос ставит перед ним жизнь? Его можно сформулировать так: как преодолеть страдание, закрытость, стыд, порожденные опытом обособленного бытия? Как найти единство с самим собой, с другими людьми, с природой? Человек должен найти какой-то ответ, и даже безумие есть некий ответ — преодоление ужаса обособленности путем отбрасывания реальности, жизни в собственной скорлупе.
Вопрос всегда один и тот же, ответы, могут быть разными, но сводятся они, по существу, к двум вариантам. Один состоит в преодолении обособленности и обретении единства посредством регрессии к состоянию, которое существовало до пробуждения самосознания, до его рождения. Другой ответ — это полное рождение, развитие самосознания, разума, способности любить — вплоть до выхода за пределы собственного эгоцентризма, достижения новой гармонии, нового единения с миром.
Говоря о рождении человека, мы обычно имеем в виду физиологический акт, происходящий примерно через девять месяцев после зачатия. Не следует переоценивать значимость такого рождения. Через неделю после появления на свет ребенок по многим важным чертам более схож с плодом в материнском лоне, чем со взрослыми мужчиной или женщиной. Уникально здесь лишь то, что перерезана пуповина, что ребенок приступил к первой деятельности — дыханию. Всякий разрыв первичных связей с этих пор возможен ровно настолько, насколько он сопровождается подлинной деятельностью.
Рождение — это не единичный акт, это процесс. Целью жизни является полное рождение, и как трагично, что большинство людей умирает, так и не родившись. Жить — значит ежеминутно рождаться. Смерть наступает с концом рождения. Физиологически наша клеточная система находится в процессе постоянного возрождения; психологически же большинство из нас в какой-то момент прекращают процесс рождения. Одни вообще являются мертворожденными: они живут физиологически, тогда как умственно стремятся к возвращению в лоно, в землю, в темноту смерти. Они безумны или почти безумны. Многие другие идут по пути жизни дальше. Но они не в состоянии целиком перерезать пуповину, они симбиотически привязаны к матери, к отцу, к семье, расе, государству, статусу, деньгам, богам и т. д. Они так никогда и не становятся самими собой, а потому никогда не рождаются целиком.
Попытка регрессивного ответа на проблему существования может принимать различные формы. Все они несостоятельны и ведут к страданию. Единожды оторвавшись от дочеловеческого, райского единства с природой, человеку уже никогда не вернуться назад — два ангела с огненными мечами преграждают ему обратный путь. Только в смерти и в безумии может совершиться такой возврат, но не в жизни и не в здравом уме.
Поиски регрессивного единства могут происходить на разных уровнях, которые одновременно являются различными степенями патологии и иррациональности. Человек может быть одержим страстью возвращения в материнское лоно, в мать сыру землю, в смерть. Если подобная страсть является всепоглощающей и ей нет противовеса, то итогом ее будет самоубийство или сумасшествие. Менее опасной и патологической формой регрессивного поиска единства является привязанность к материнской груди или твердой руке, к приказу отца. Различия между такими привязанностями и целями соответствуют различиям между типами личности. Остающийся у материнской груди — это вечно зависимый сосунок, испытывающий эйфорию, когда его любят, лелеют, защищают, когда им восхищаются и т. д., это дитя, переполняемое нестерпимой тревогой при малейшей угрозе отделения от любящей мамочки. Человек, зависимый от отцовского приказа, может проявлять немалую инициативу и быть активным, но всегда при одном условии — должен существовать авторитет, который отдает ему приказы и обладает оценивающей и наказующей властью. Другой формой регрессивной ориентации является деструктивность, целью которой выступает преодоление обособленности в страсти к разрушению всего и вся. Это может проявляться как желание поглотить, включить в себя все вокруг, при котором мир в целом и каждая его часть воспринимаются как пища, либо просто как стремление уничтожать все, кроме одной вещи — самого себя. Имеется еще одна форма избавления от страданий, причиняемых обособленностью, — постепенное выстраивание собственного Я как со всех сторон укрепленной и несокрушимой «вещи». В этом случае человек воспринимает себя как свою собственность, свою силу, свой престиж, свой интеллект.
Выход из рефессивного единства сопровождается постепенным преодолением нарциссизма. Ребенок вскоре после рождения даже не отдает себе отчета в реальности, существующей вне его, в смысле чувственного восприятия; он еще находится в неразрывном единстве с материнской грудью, в состоянии, предшествующем всякому делению на субъект и объект. Через какое-то время у каждого ребенка развивается способность к дифференциации, но лишь в самом очевидном смысле, как способность проводить различие между Я и не-Я. Однако в аффективном смысле полное взросление требует преодоления нарциссической позиции всезнания и всемогущества. Эта нарциссическая установка хорошо заметна в поведении детей и невротиков, с тем отличием между ними, что у первых она обычно осознается, тогда как у вторых бессознательна. Ребенок принимает реальность не такой, как она есть, но такой, как ему хочется. Он живет своими желаниями, его взгляд на мир соответствует его желанию. Если желаемое не удовлетворяется, он приходит в ярость, выражающую стремление насильственно изменить мир (посредством отца или матери) таким образом, чтобы тот соответствовал его желанию. В случае нормального развития ребенка эта установка постепенно меняется на более зрелую — на осознание и принятие реальности, ее законов, а тем самым и ее необходимости. В случае невротической личности неизменно обнаруживается, что она к этому так и не приходит, сохраняя нарциссическую трактовку реальности. Невротик подгоняет реальность под свои идеи, а когда он понимает, что это ему не удается, то реагирует двояким образом — либо пытаясь совершить насилие над реальностью, дабы добиться ее соответствия своим желаниям (то есть осуществить нечто невозможное), либо всецело отдаваясь чувству бессилия от того, что невозможное неосуществимо. Понятие свободы, которым располагает такая личность, сознает она это или нет, есть понятие нарциссического всемогущества, в то время как представление о свободе развитой личности предполагает признание реальности и ее законов, деятельность с учетом этих законов, в соответствии с необходимостью, продуктивное соотнесение себя с миром и овладение им благодаря силам своего ума и чувства.
Различные цели и пути их достижения изначально не представляют собой различных систем мышления. Это — различные способы бытия, различные ответы целостного человека на вопросы, поставленные перед ним жизнью. Подобные ответы мы находим в разных религиозных системах. В истории религии от первобытного каннибализма до дзен-буддизма род человеческий предложил лишь несколько ответов на вопрос о существовании, и каждый человек своей жизнью дает один из таких ответов, хотя обычно он не осознает, какой именно. В нашей западной культуре почти каждый думает, будто он дает ответ либо в духе христианской или иудейской религии, либо с точки зрения просвещенного атеизма. Но если бы мы могли осуществить своего рода рентгеноскопию ума, то обнаружили бы огромную массу поклонников каннибализма и тотемизма, немало идолопоклонников — и совсем немногих христиан, иудеев, буддистов, даосов. Религия есть формализованный и разработанный ответ на вопрос о человеческом существовании. Так как в ней мы принимаем этот ответ совместно с другими людьми в нашем сознании и посредством ритуала, то даже самая низменная религия вызывает ощущение разумности и безопасности. Когда такого соучастия нет, когда регрессивные желания противостоят сознанию и требованиям существующей культуры, тайной индивидуальной «религией» оказывается невроз.
Чтобы понять конкретно пациента — или любого человека вообще, — требуется установить его личный ответ на экзистенциальный вопрос, иными словами, его тайную индивидуальную религию, которой он отдает все свои силы и всю свою страсть. Большая часть того, что считается «психологическими проблемами», — лишь вторичные следствия базисного «ответа», а потому бесполезно «лечить» до того, как был понят этот базисный ответ — тайная, приватная религия.
Возвратимся к вопросу о благоденствии — как определить его в свете сказанного выше? Благоденствие — это состояние, когда достигнуто полное развитие разума, причем не только в смысле здравого интеллекта, но уловления вещей, «позволяющего им быть, как они есть», говоря словами Хайдеггера. Благоденствие возможно лишь настолько, насколько преодолен нарциссизм, по мере достижения открытости, чувствительности, пробужденности, пустоты (в смысле дзен-буддизма). Благоденствие означает полную аффективную соотнесенность человека с природой, преодоление обособленности и отчуждения, обретение опыта единения со всем существующим. Вместе с тем этот опыт предполагает осознание себя самого как отдельного сущего, как Я, индивидуальности. Благоденствие означает, что человек прошел весь процесс рождения до конца, стал тем, кем он потенциально является, обрел полную способность к радости и печали, иначе говоря, достиг состояния совершенного бодрствования, пробудившись из той полудремы, в которой живет средняя личность. Это состояние можно определить также как творческое существование. Человек всем своим существом, как целостная, реальная личность, отзывается, отвечает, реагирует на все сущее — на себя самого, на других людей, — на реальность всего и всех, как они суть сами по себе. И в этом акте подлинного ответа заключается сфера творчества, видения мира как он есть, а также и как моего мира, то есть созданного и преображенного моим творческим уловлением, который перестает быть чуждым миром «где-то там» и становится моим миром. Наконец, благоденствие означает выход за пределы собственного Я, отказ от алчности, прекращение попыток охраны и возвеличивания Я. Свою самость нужно испытывать в акте бытия, а не владения, сохранения, защиты, использования.
Выше я попытался провести параллели в развитии индивида и истории религий. Поскольку в данной работе речь идет об отношении психоанализа к дзен-буддизму, необходимо рассмотреть по крайней мере некоторые психологические аспекты религиозного развития.
Я говорил, что человек задает вопрос самим фактом своего существования, что это вопрос, возникающий из его внутренней противоречивости, которая заключается в том, что человек одновременно и остается природным существом, и выходит за пределы природы уже благодаря тому факту, что он есть осознающая себя саму жизнь. «Религиозным» является каждый человек, вслушивающийся в поставленный перед ним вопрос, каждый, для кого ответ на него стал делом «предельной заботы», поглощающей не только его мысли, но все его существо. Все системы, стремящиеся дать такой ответ, научить, передать его другим, представляют собой «религии». С другой стороны, всякий человек и любая культура, которые глухи к экзистенциальным вопросам, являются иррелигиозными. Нет лучшего примера экзистенциальной глухоты, чем мы сами, люди XX века. Мы стараемся обойти этот вопрос, заботясь о собственности, престиже, власти, производстве, развлечении, наконец, пытаясь позабыть, что мы (что Я) существуем. И не столь важно, как часто человек думает о Боге или ходит в церковь, глубока ли его вера в религиозные идеи, если сам он, целостный человек, глух к вопросу существования, если у него нет ответа. Тогда он отбывает отпущенный ему срок, живет и умирает наподобие миллиона тех вещей, которые им производятся. Он думает о Боге, вместо того чтобы чувствовать бытие Бога.
Нет нужды искать в религиях нечто всем им общее, кроме заботы о каком-то ответе на экзистенциальный вопрос. Пока речь идет о содержании религии, такое единство просто отсутствует. В противоположность этому, есть два фундаментально противостоящих друг другу ответа, о которых мы говорили выше, рассуждая об индивиде. Один ответ означает возврат к дочеловеческому, предсознательному существованию, избавление от разума, превращение в животное — и тем самым единение с природой. Формы выражения этого желания многообразны. На одном полюсе мы находим явления, которые наблюдались в тайных германских обществах «берсерков» (буквально «медвежьи рубахи»), отождествлявших себя с медведем, когда юноша должен был «преосуществить свою человечность в припадке агрессивной и ужасающей ярости, превращавшем его в хищное животное». Очевидно, что эта склонность к возврату в дочеловеческое единение с природой никак не ограничивается первобытными обществами, достаточно провести параллель между «медвежьерубашечниками» и «коричневорубашечниками» Гитлера. Хотя значительную часть сторонников национал-социалистической партии составляли светские, карьеристски настроенные, безжалостные и рвущиеся к власти политиканы, юнкеры, генералы, предприниматели и бюрократы, ядром ее был триумвират Гитлера, Гиммлера и Геббельса, а они, по существу, не отличались от первобытных «медвежьих рубах», движимых «священной» яростью и стремлением к разрушению как предельному осуществлению их религии. Эти «медвежьи рубахи» XX века, возродив легенды о «ритуальных убийствах» у евреев, тем самым просто проецировали на них одно из глубочайших своих желаний — ритуального убийства. Они ритуально убивали сначала евреев, затем представителей других народов, а затем и самих немцев, пока наконец не убили своих жен и детей, себя самих в завершающем ритуале тотального разрушения.
Имеется много других, не столь архаичных форм религии, устремленных к дочеловеческому слиянию с природой. Они обнаруживаются в культах племен, отождествляющих себя с тотемным животным, в религиозных системах, где поклоняются деревьям, озерам, пещерам и т. д., в оргиастических культах, направленных на погашение сознания, разума и совести. Во всех этих религиях священно то, что способствует преосуществлению в дочеловеческую часть природы. «Святыми» являются те, кто зашел дальше других по пути к этой цели (например, шаманы).
Другой полюс религии представлен всеми теми учениями, которые пытаются ответить на экзистенциальный вопрос полным рождением из дочеловеческого, развитием специфических для человека потенций — разума и любви. Это поиск новой гармонии между человеком и природой, а также между человеком и человеком. Хотя попытки такого рода можно обнаружить уже в сравнительно примитивных обществах, великий водораздел для всего человечества пролегает в период, длившийся примерно с 2000 года до рождества Христова по начало нашей эры. Даосизм и буддизм на Дальнем Востоке, религиозная революция Эхнатона в Египте, религия Заратустры в Персии, Моисея в Палестине, Кецалькоатля в Мексике дают представление о повороте, совершенном человечеством.
Во всех этих религиях поиск единства означает не регрессивное тождество с природой, обретаемое посредством возврата в доиндивидуальную, предсознательную гармонию рая. Это единение на новом уровне, достижимом лишь после того, как человек испытал свою обособленность, прошел через стадию отчуждения от себя самого и от мира, а тем самым сделался полностью рожденным. Новое единение является предпосылкой совершенного развития человеческого разума, который уже не служит для человека той границей, что отделяет его от непосредственного, интуитивного постижения реальности. Есть много символов этой новой цели, лежащей впереди, а не позади: Дао, Нирвана, Просветление, Благо, Бог. Различия между этими символами обусловлены социальными и культурными особенностями, существовавшими во время возникновения символов в тех странах, где они появлялись. В западной традиции для этой «цели» был избран символ авторитарной фигуры верховного правителя, великого племенного вождя. Но уже в ветхозаветные времена эта фигура постепенно изменяется и из действующего по своему произволу властителя превращается в правителя, связанного с человеком договором, содержащим определенные обещания. В книгах пророков целью становится новая гармония между человеком и природой в мессианское время; в христианстве манифестацией Бога делается человек; в философии Маймонида, как и в мистицизме, почти совсем исчезают антропоморфные и авторитарные элементы, хотя в своих народных формах западные религии почти не изменились.
Общим для иудео-христианства и дзен-буддизма является сознание того, что я должен отказаться от своей «воли» (в смысле своевольного хотения насиловать, править, душить мир во мне и вне меня), чтобы целиком открыться миру, пробудиться, ожить. В терминологии дзен-буддизма это часто именуется «опустошением», которое не означает чего-либо отрицательного, но лишь открытость приятия. В христианской терминологии об этом нередко говорят как об «убиении своей и принятии божьей воли». Разница между христианством и буддизмом здесь невелика — в основе двух различных формулировок лежит один и тот же опыт. Однако, пока речь идет о популярной интерпретации, христианская формулировка означает, что решения принимаются не самим человеком, что они отданы в руки всемогущему и всезнающему отцу, наблюдающему за человеком и знающему, в чем его благо. Понятно, что такой опыт делает человека не открытым и отвечающим, но повинующимся и послушным. Следовать божьей воле в смысле истинного отказа от эгоизма лучше, когда нет понятия Бога. Парадоксальным образом я воистину следую божьей воле, когда забываю о Боге. Концепция пустоты в дзен-буддизме предполагает истину оставления своеволия, но без опасной регрессии к идолопоклонству, предполагающему отца-помощника.
IV. Природа сознания, репрессия и де-репрессия
В предшествующем разделе я попытался очертить те идеи человека и человеческого существования, которые лежат в основе «гуманистического» психоанализа. Он разделяет их со всеми другими гуманистическими философскими и религиозными учениями. Теперь нам следует рассмотреть специфический подход психоанализа к решению поставленных им целей.
Самым характерным элементом психоаналитического подхода, конечно, является стремление сделать бессознательное сознательным, либо, говоря словами Фрейда, превратить Оно в Я. Но эта формула не так проста, как кажется. Сразу возникают вопросы: что такое бессознательное? Что такое репрессия? Как бессознательное делается сознательным? Если это происходит, то каков результат?
Прежде всего, следует учесть, что термины «сознательное» и «бессознательное» используются в нескольких различных значениях. В одном из них, которое можно назвать функциональным, «сознательное» и «бессознательное» относятся к субъективному состоянию индивида. Говоря, что он осознает то или иное психическое содержание, мы имеем в виду, что он отдает себе отчет в своих аффектах, желаниях, суждениях и т. д. Бессознательное в том же смысле относится к состояниям, в которых личность не отдает себе отчета в своем внутреннем опыте. Если бы индивид вообще не имел представления ни о каком, своем опыте, включая сенсорный, то он был бы подобен личности, которая является бессознательной. Говоря, что личность осознает какие-либо аффекты и т. п., — имеют в виду то, что она сознательна в той мере, в какой речь идет об этих аффектах. Бессознательность каких-либо аффектов означает, что человек их не осознает. Следует помнить, что «бессознательное» относится не к отсутствию каких-то импульсов, чувств, страхов и т. п., но лишь к отсутствию отчета в этих побуждениях.
От функционального значения терминов «сознательное» и «бессознательное» совершенно отличается другое, связанное с определенной топикой и локализацией содержания этих понятий. Здесь «сознание» есть одна часть личности со своим специфическим содержанием, а «бессознательное» представляет собой другую часть с иным специфическим содержанием. Для Фрейда бессознательное было по сути своей местом обитания иррационального. У Юнга все переворачивается: в бессознательном пребывают глубочайшие источники мудрости, тогда как сознание является интеллектуальной частью личности. С этой точки зрения бессознательное представляет собой нечто вроде подвала дома, где скапливается все, чему нет места в верхней надстройке. У Фрейда этот подвал содержит в основном человеческие пороки, у Юнга — по преимуществу человеческую мудрость.
Как подчеркивал Г. С. Салливан, использование понятия «бессознательное» в смысле некоего места является неудовлетворительным и в значительной мере бессодержательным образом психических фактов. Я мог бы добавить, что предпочтение, отдаваемое такому — скорее субстанциальному, нежели функциональному — представлению, соответствует общей тенденции современной западной культуры: воспринимать все в терминах вещей, которые мы имеем, а не в терминах бытия. Мы имеем проблему тревоги, имеем бессонницу, имеем депрессию, имеем психоаналитика, подобно тому как мы имеем автомобиль, дом или ребенка. В этом же духе мы имеем «бессознательное». Не случайно многие употребляют вместо «бессознательного» слово «подсознательное». Причина тут очевидна: «подсознательное» лучше подходит для локализации. Я могу сказать, что я «бессознателен» в отношении чего-либо, но я не могу сказать, что я «подсознателен» по этому поводу.
Понятие «сознание» используется еще в одном значении, которое иногда приводит к путанице. Сознательное отождествляется с интеллектуальной рефлексией, тогда как бессознательное рассматривается как нерефлективный опыт. Конечно, такое употребление терминов «сознание» и «бессознательное» не вызывает возражений, если только оно самым четким образом отличается от первых двух значений. Тем не менее оно не кажется мне удачным: интеллектуальная рефлексия, разумеется, всегда сознательна, но далеко не все осознаваемое представляет собой рефлексию интеллекта. Глядя на определенного человека, я отдаю себе отчет как в том, каков он, так и в моем отношении к нему; но это осознание будет тождественно интеллектуальной рефлексии лишь в том случае, если я отделил себя от данного человека в субъект-объектном отношении. Равным образом дыхание, которое я осознаю, означает нечто иное в сравнении с моим размышлением о моем дыхании. На деле, стоит мне начать думать о моем дыхании, как я уже не отдаю себе в нем отчета. То же самое можно сказать о всех актах, посредством которых я соотношу себя с миром. Об этом несколько слов ниже.
Решив говорить о бессознательном и сознательном скорее как о состояниях, в которых человек отдает или не отдает себе отчет, чем как о «частях» личности либо каком-то специфическом содержании, мы должны теперь рассмотреть вопрос о том, что препятствует осознанию нашего опыта. Иначе говоря, почему он не становится сознательным.
Но перед тем как обратиться к этой теме, нужно сначала ответить еще на один вопрос. В психоаналитическом контексте предполагается, что сознание наделено большей ценностью, чем бессознательное. Но если бы это было так, то зачем нам надо было бы стремиться к расширению сферы сознания? Напротив, практически очевидно, что сознание, как таковое, не обладает особой ценностью. Подавляющая доля того, что содержится в сознании людей, — фикции, обман, бред. В основном это объясняется не столько тем, что люди не способны видеть истину, сколько социальными причинами. На протяжении большей части человеческой истории (за исключением некоторых первобытных обществ) незначительнее меньшинство правило и эксплуатировало большинство своих собратьев. Для этого меньшинство обычно прибегало к силе, но одной силы недостаточно. Большинство должно было принимать эксплуатацию по доброй воле, а это возможно лишь в том случае, если сознание людей заполнялось всякого рода ложью, фикциями, оправдывающими и объясняющими приемлемость власти меньшинства. Но это не единственная причина того факта, что в сознании людей большинство представлений о самих себе, других людях, обществе являются фикциями. В своем историческом развитии каждое общество, стремясь к выживанию, становится заложником той определенной формы, в которой оно развивалось, а потому в угоду самосохранению игнорирует более широкие цели, общие для всех людей. Такое противоречие между социальным и универсальным ведет также к производству (по всей социальной шкале) всякого рода фикций и иллюзий, функцией которых является отрицание и рационализация дихотомии между общечеловеческими целями и целями данного общества.
Поэтому мы можем сказать, что содержание сознания по большей части представляет собой фикции и галлюцинации, тогда как реальность в нем как раз отсутствует. Сознание само по себе не есть нечто желаемое. Лишь там, где скрытая реальность (то есть бессознательная) открывается и потому перестает быть скрытой (то есть становится сознательной), достигается нечто, обладающее ценностью. Мы еще вернемся к этому вопросу. Сейчас я хотел бы подчеркнуть, что наше сознание по большей части есть «ложное сознание», причем фиктивными и нереальными понятиями его заполняет главным образом общество.
Но общество действует не только путем вливания фикций в наше сознание. Оно также препятствует осознанию реальности. Это прямо ведет нас к центральной проблеме: как осуществляется репрессия, откуда берется бессознательное.
Животное наделено сознанием окружающих его вещей. Используя терминологию Р. М. Бака, мы можем назвать его «простым сознанием». Структура человеческого мозга, большего по размеру и более сложного, чем у животного, позволяет выйти за пределы этого простого сознания и является фундаментом самосознания, осознания себя как субъекта опыта. Возможно, как раз в силу своей значительной сложности этот процесс осознания у человека может происходить несколькими способами, и, для того чтобы какой-либо опыт был осознан, он должен быть понят в тех категориях, на которых строится сознательное мышление. Одни из этих категорий, например пространство и время, могут быть универсальными, то есть представлять собой общие для всех людей категории восприятия. Другие категории (как, например, причинность) могут быть значимы для многих, но не для всех форм сознательного восприятия. Имеются категории еще меньшей общности, различающиеся от культуры к культуре. Как бы то ни было, опыт может осознаваться только при том условии, что он воспринимается и упорядочивается в рамках концептуальной системы и соотносится с ее категориями. Сама эта система является результатом социальной эволюции. Каждое общество посредством своей жизненной практики и свойственных ему способов чувствования, восприятия, соотнесения себя с миром вырабатывает систему категорий, которые определяют формы осознания. Эта система определяет формы сознания и действует наподобие социально обусловленного фильтра. Опыт не доходит до сознания, если не может проникнуть сквозь такой фильтр.
В таком случае вопрос можно конкретизировать следующим образом: как работает этот «социальный фильтр», почему сквозь него проходит один опыт, тогда как другой не доходит до сознания?
Прежде всего нужно иметь в виду, что значительная часть опыта трудна для осознанного восприятия. По-видимому, наиболее легким для восприятия физическим опытом является боль; легко воспринимаются также сексуальное влечение, голод и т. д. Совершенно очевидно, что легкий доступ к сознанию имеют ощущения, связанные с самосохранением индивида или группы. Но там, где речь идет о более тонком или сложном опыте, скажем о «созерцании бутона розы ранним утром, с каплей росы на нем, пока воздух еще прохладен, когда восходит солнце и поют птицы», то этот опыт, легко входящий в поле сознания в некоторых культурах (например, в Японии), как правило, остается неосознанным в современной западной культуре как недостаточно «важный», не «событийный» — он не замечается. То, осознается тонкий аффективный опыт или нет, зависит от степени его культивации в данной культуре. Имеется множество аффективных переживаний, для которых в одном языке нет подходящих слов, тогда как другой язык богат словами, выражающими такие чувства. В английском языке одно слово «love» покрывает область опыта от симпатии до эротической страсти — даже вплоть до братской или материнской любви. В языке, который не имеет различных слов для выражения разных аффективных переживаний, почти невозможно довести опыт до сознания. Вообще говоря, опыт редко входит в поле сознания, если он бессловесен.
Но это лишь одна сторона фильтрующей функции языка. Языки различаются не только разнообразием слов, используемых для обозначения определенных аффективных переживаний, но также своим синтаксисом, грамматикой, корневыми значениями слов. Язык содержит в себе целостное отношение к жизни, это как бы застывшее выражение определенного опыта жизни.
Приведу несколько примеров. Существуют языки, в которых глагольная форма «идет дождь» по-разному спрягается в зависимости от того, говорю ли я это потому, что нахожусь на открытом месте и вымок, либо вижу дождь из моей хижины, либо кто то сказал мне об этом. Совершенно очевидно, что ударение, которое делается в языке на том или ином источнике опыта (в данном случае на факте дождя), оказывает глубокое воздействие на способ переживания факта. (Например, в нашей современной культуре подчеркивается чисто интеллектуальная сторона познания, а потому почти не проводится различия между модальностями моего знания факта — получено ли оно непосредственно, опосредованно, или же я знаю об этом факте понаслышке.) В древнееврейском языке главным принципом спряжения является определение полной (совершенной) или неполной (несовершенной) формы деятельности, тогда как временной аспект — совершалось ли действие в прошлом, настоящем, будущем — вторичен по своему выражению. В латинском оба принципа (время и совершенная-несовершенная форма) выступают рядом, тогда как в английском ориентация в основном на время. Само собой разумеется, такое различие в спряжении выражает и различие в опыте.
Еще один пример дает различное употребление глаголов и существительных в различных языках либо даже среди людей, говорящих на одном языке. Существительное относится к «вещи», глагол — к действию. Все большее число людей предпочитает мыслить в терминах обладания вещами, а не бытия или действия; поэтому они предпочитают существительные глаголам.
Словарным запасом, грамматикой, синтаксисом, всем тем духом, который в нем кристаллизуется, язык определяет характер нашего опыта, то, какой опыт входит в поле сознания.
Вторым аспектом действия фильтра является логика, направляющая мышление людей данной культуры. Подобно тому как в большинстве своем люди считают, что их язык «естественный», а другие языки лишь выражают то же самое другими словами. Точно так же они полагают, что правила, определяющие их мышление, естественны и универсальны и алогичное в одной культурной системе будет алогичным и в другой, поскольку вступает в конфликт с «естественной» логикой. Хорошим примером может служить различие между аристотелевской логикой и логикой парадоксальной.
Аристотелевская логика базируется на законе тождества, утверждающего «А есть А», законе непротиворечия («А не есть не-А») и законе исключенного третьего (А не может быть А и не-А одновременно; либо А, либо не-А). Аристотель утверждает: «Невозможно, чтобы одно и то же в одно и то же время было и не было присуще одному и тому же в одном и том же отношении… это, конечно, самое достоверное из всех начал».
Логике Аристотеля противостоит так называемая парадоксальная логика, которая предполагает, что А и не-А не исключают друг друга как предикаты X. Парадоксальная логика господствовала в китайской и индийской мысли, в философии Гераклита, а затем под именем диалектики у Гегеля и Маркса. Общий принцип логики парадокса ясно описан у Лао-цзы: «В точности верные слова кажутся парадоксом». А также Чжуан-цзы: «То, что одно — одно. То, что не одно — тоже одно».
Пока личность живет в культуре, в которой не ставится под сомнение аристотелевская логика, чрезвычайно трудно, если не невозможно, осознавать противоречащий этой логике опыт, который для нее является бессмысленным. Хорошим тому примером может служить термин «амбивалентность», введенный Фрейдом для передачи одновременного переживания любви и ненависти к одному и тому же лицу и в то же самое время. Этот вполне «логичный» с точки зрения парадоксальной логики опыт не имеет смысла с точки зрения аристотелевской логики. Поэтому большинству людей необычайно сложно осознавать амбивалентные чувства. Если они отдают себе отчет в любви, то безотчетна ненависть — так как было бы в высшей степени нелепо иметь два противоположных чувства одновременно к одному и тому же лицу.
Третьим аспектом работы фильтра, помимо языка и логики, является содержание опыта. Каждое общество исключает определенные мысли и чувства, не дает им выразиться. Имеются вещи, которые не только «не делаются», но даже и «не думаются». В воинственном племени, члены которого живут убийством и грабежом других племен, может родиться индивид, чувствующий отвращение к убийству и разбою. Но крайне маловероятно, что это чувство дойдет до его сознания, поскольку оно не совпадало бы с чувствами всего племени; осознание такого несовместимого с общепринятыми нормами чувства означало бы для отступника угрозу полной изоляции и остракизма. Поэтому у индивида с подобным чувством отвращения вполне может развиться психосоматический симптом типа рвоты, замещающий чувство отвращения и препятствующий его осознанию.
Противоположной будет ситуация жителя мирного сельского племени, у которого сильны импульсы к убийству и разбою, направленные на членов других групп. Вероятно, он также не позволит самому себе осознать эти побуждения, но вместо них у него разовьется какой-то определенный симптом — возможно, интенсивное чувство страха. Приведу еще один пример. Наверное, есть немало владельцев лавок в наших больших городах, которые сталкиваются с посетителями, испытывающими нужду, скажем, в одежде, но у которых нет денег на покупку даже самых дешевых вещей. Среди лавочников найдется какое-то число тех, кто наделен естественным человеческим стремлением — отдать костюм покупателю за ту цену, которую тот может заплатить. Но многие ли из них могут позволить себе осознание подобного стремления? Думаю, что очень немногие. Большинство будет подавлять его, и мы без труда обнаружим у них либо известную агрессивность по отношению к посетителям, скрывающую бессознательный импульс, либо сновидения, которые его выражают.
Тезис о наличии несовместимого с социально допустимыми нормами содержания психики, которому закрыт вход в царство сознания, ставит два вопроса. Почему некое содержание опыта несовместимо с данным обществом? Более того, почему индивид так боится отдать себе отчет в подобном запретном содержании опыта?
Отвечая на первый вопрос, я должен обратиться к понятию «социального характера». Для того чтобы выжить, любое общество формирует характер своих членов таким образом, чтобы они хотели делать то, что они должны делать: выполняемая ими социальная функция должна быть интериоризирована, превращена в нечто, ощущаемое как влечение к действию, а не просто обязанность. Общество не может допустить какое-либо отклонение от образцов, поскольку стоит социальному характеру утратить свою цельность и жесткость, как многие индивиды перестанут действовать так, как от них того ожидают. А это представляет угрозу для выживания общества в данной его форме. Конечно, общества различаются по своей жестокости, ригидности, с которой они навязывают свойственный им социальный характер и табу, его охраняющие. Но табу, нарушение которых ведет к остракизму, имеются во всех обществах.
Второй вопрос заключается в том, почему индивиды настолько боятся этой угрозы остракизма, что не позволяют себе даже осознать «запретные» побуждения. Для ответа на этот вопрос мне следует сослаться на те работы, в которых эта тема получила более полное развитие. Коротко говоря, индивид, если только он не впал в безумие, должен так или иначе соотносить себя с другими людьми. Полный разрыв отношений приводит его на грань сумасшествия. В той мере, в какой он является животным, индивид более всего боится смерти, тогда как в той мере, в какой он является человеком, он более всего боится полного одиночества. Этот страх, а не страх кастрации, как то предполагал Фрейд, служит эффективным средством, не допускающим до сознания запретные чувства и мысли.
Таким образом, мы приходим к выводу о социальной обусловленности сознания и бессознательного. Я отдаю себе отчет во всех дозволенных чувствах и мыслях, беспрепятственно проходящих через тройной фильтр социально обусловленных языка логики и табу (социального характера). Переживания, которые не проникают сквозь фильтр, остаются безотчетными, то есть бессознательными.
Нужно сделать два уточнения в связи с тем акцентом, который мы ставим на социальной природе бессознательного. Первое из них совершенно очевидно: помимо социальных табу существуют индивидуальные их вариации в разных семьях. Ребенок боится, что родители «покинут» его в том случае, если он осознает опыт, который они лично для себя считают табуированным. Поэтому в дополнение к нормальной для данного общества репрессии им подавляются и те чувства, которые не проходят через семейный фильтр. С другой стороны, более открытые миру родители, наделенные меньшей «репрессивностью», делают посредством своего влияния социальный фильтр (и Сверх-Я) менее жестким и менее непроницаемым.
Второе уточнение относится к более сложному феномену. Мы подавляем не только те стремления, которые несовместимы с социальными образцами мышления. Мы также склонны к репрессии стремлений, несовместимых с принципом организации и роста целостного человеческого существования, с «человеческой совестью» — с тем голосом, который представляет интересы полного развития нашей личности.
Деструктивные импульсы или побуждения к возврату в материнское лоно, к смерти, стремление поедать тех, кто мне близок, — все эти и многие другие побуждения могут совпадать или не совпадать с социальным характером. Но они ни при каких обстоятельствах не совпадают с внутренними целями эволюции человеческой природы. Нормально, когда ребенок хочет, чтобы его кормили с ложки — это соответствует той стадии эволюции, на которой он находится. Если те же стремления обнаруживаются у взрослого, то он болен. А так как такой индивид зависим не только от прошлого, но и от внутренне присущей ему цели, то он ощущает раскол между тем, что он есть, и тем, чем ему следовало бы быть. «Следовало» употребляется здесь не в моральном смысле, не как приказание, но в смысле имманентных целей эволюции, присущих ему точно так же, как его физический облик, цвет глаз и иные черты, «записанные» в его хромосомах.
Если человек утрачивает контакт со своей социальной группой, он опасается полной изоляции и в силу этого страха не решается мыслить «немыслимое». Но он страшится также отрыва от той человечности, которая находится внутри его и представлена его совестью. Стать совершенно бесчеловечным тоже страшно, хотя, как показывают свидетельства истории, это менее страшно, чем пойти на социальную изоляцию в обществе, которое приняло бесчеловечные нормы поведения. Чем ближе общество к гуманным нормам жизни, тем меньше конфликт между социальным остракизмом и разрывом с человечностью. Чем больше конфликт между социальными и общечеловеческими целями, тем более разрывается индивид между двумя опасными полюсами изолированности. Чем выше уровень солидарности с общечеловеческими началами, достигнутый благодаря интеллектуальному и духовному развитию личности, тем легче ей выносить социальный остракизм, и наоборот. Способность действовать по совести зависит от степени преодоления границ собственного общества, от того, насколько человек стал гражданином мира, «космополитом».
Индивид не может позволить себе мыслей и чувств, которые несовместимы с образцами его культуры, а потому он склонен их подавлять. Говоря формально, то, что окажется бессознательным, а что сознательным (помимо индивидуальных, обусловленных семьей элементов и влияния человеческой совести), зависит от структуры общества и образцов мышления и чувствования. Невозможны никакие обобщения относительно содержания бессознательного. Одно утверждение мы можем сделать: содержание бессознательного всегда представляет целостного человека, со всеми его потенциальными устремлениями к свету и тьме. Оно всегда содержит в себе основание для различных ответов, которые человек способен дать на экзистенциальный вопрос. В предельном случае наиболее регрессивных культур, возвращающих человека к животному существованию, в сознании будут преобладать соответствующие ему желания, тогда как всякое стремление подняться выше этого уровня будет подавляться. В культуре, которая перешла от регрессивных целей к духовно-прогрессивным, представляющие тьму силы бессознательны. Но в любой культуре индивид наделен всем спектром потенций: в нем жив древний человек, хищник, каннибал, идолопоклонник, но он также обладает способностью любить, быть разумным и справедливым. Содержание бессознательного поэтому не является добрым или злым, рациональным или иррациональным — и то и другое присутствует в нем одновременно, в нем живо все человеческое. Бессознательное — это целостный человек, за исключением той его части, что соответствует обществу, в котором он живет. Сознание представляет общественного человека, вторичные ограничения, обусловленные исторической ситуацией, в которую он заброшен. Бессознательное — универсального человека, целостного человека, укорененного в Космосе. Оно содержит в себе и растение, и животное, и дух; представляет и давнее прошлое, зарю человеческого существования, и будущее — тот день, когда человек станет полностью человечным, когда вся природа будет гуманизирована, а человек «натурализован».
Что в соответствии с нашим определением сознания и бессознательного значит сделать бессознательное сознательным, осуществить де-репрессию?
У Фрейда функция такого осознания бессознательного была ограниченной, прежде всего потому, что бессознательное считалось состоящим в основном из подавленных инстинктивных влечений, несовместимых с цивилизованной жизнью. Он имел дело с такими единичными инстинктивными желаниями, как инцестуозные импульсы, боязнь кастрации, зависть к пенису и т. д. По его предположению, эти импульсы подавлялись на протяжении индивидуальной истории отдельной личности, и осознание подавленного побуждения должно было вести к господству над ним победоносного Я. Но стоит нам освободиться от ограниченности фрейдовской концепции бессознательного и занять иную позицию, о которой я говорил выше, как тут же цель Фрейда — трансформация бессознательного в сознательное (Оно в Я) — приобретает более широкое и глубокое значение. Осознание бессознательного превращает отвлеченную идею универсальности человека в живой опыт такой универсальности; это — практическая реализация гуманизма.
Фрейд ясно видел, как репрессия проникает в восприятие личностью реальности, как снятие репрессии ведет к переоценке реальности. Он именовал искажающее воздействие бессознательных стремлений «переносом». Г. С. Салливан позже назвал тот же феномен «паратаксическим искажением». Фрейд обнаружил — первоначально это проявилось в отношении пациента к аналитику, — что пациент видит аналитика не таким, каков он есть, но проецирует на него свои (пациента) ожидания, желания и тревоги, сформированные детским опытом общения со значимыми для него личностями. Только соприкоснувшись со своим бессознательным, пациент может преодолеть порожденные им самим искажения и увидеть аналитика — так же как и своего отца и свою мать, — таким, как он есть на самом деле.
Фрейд открыл тот факт, что мы воспринимаем реальность в искаженном свете. Мы полагаем, будто видим другую личность такой, как она есть, а на самом деле видим нашу проекцию образа этой личности — и не осознаем этого. Фрейд заметил не только искажение, обусловленное переносом, но и многие другие искажающие воздействия подавления, Поскольку индивиду неизвестны побуждающие мотивы его поведения, он — вопреки своему сознательному мышлению, представляющему требования социальной реальности, — может проецировать на другого человека собственные бессознательные стремления. Поэтому он не видит этих стремлений у себя, зато с негодованием находит их у другого («проекция»). Либо он изобретает рациональные обоснования тем импульсам, которые имеют совсем не рациональный источник. Эти рассуждения, выступающие в качестве псевдообъяснений для подлинных, бессознательных мотивов, Фрейд называл рационолиэсщцями. Независимо от того, имеем ли мы дело с переносом, проекцией или рационализацией, большая часть осознаваемого человеком носит фиктивный характер, тогда как подавленное им (то есть бессознательное) — реальный.
Принимая во внимание описанное выше влияние общества, сводящее на нет реальность, а также то, что было сказано о более широком понятии бессознательного, мы подходим к новому пониманию отношения сознание — бессознательное. Думая, что он бодрствует, средний человек на деле наполовину спит. Под этим «наполовину спит» я подразумеваю то, что его контакт с реальностью является избирательным: большая часть того, что он считает реальностью (внешней или внутренней), представляет собой набор фикций и умственных конструкций. Он осознает реальность ровно настолько, насколько это необходимо для его социального функционирования, своих собратьев — пока есть нужда в кооперации. Он осознает материальную и общественную реальность по мере своей нужды в том, чтобы откликаться на нее и ею манипулировать. Он отдает себе отчет в реальности настолько, насколько это требует цель выживания. (В состоянии сна внешняя реальность не осознается, но ее восприятие тут же вновь появляется, если в том есть нужда; в случае безумия полного сознания внешней реальности нет и оно не возникает даже при самой настоятельной потребности.) Сознание взрослого человека по большей части является «ложным сознанием», состоящим из фикций и иллюзий; реальность не осознается. Поэтому мы различаем актуальное и потенциальное сознание личности. Актуально осознаются в основном фикции; потенциально может возникнуть осознание тех реальностей, которые лежат за фикциями.
Из этих предпосылок следует, что в бессознательном можно отметить еще один аспект. Поскольку сознание представляет лишь незначительную часть социально сформированного опыта, а бессознательное выражает (в подавленном состоянии) богатство и глубину универсального человека, постольку Я как вторичная, социальная личность отделено от Я как целостной человеческой личности. Я чужд самому себе, и всякий другой, посторонний мне человек. Я оторван от широкой области человеческого опыта, я остаюсь фрагментом человека, калекой, ощущающим лишь малую часть того, что реально во мне и что реально в других.
До сих пор мы говорили только об искажающей функции репрессии. Другой стороной последней, которая ведет не к искажению, но к тому, что опыт делается нереальным, является интеллектуализация, церебрация. Я полагаю, будто нечто вижу, но вижу только слова; полагаю, что чувствую, но на деле я только мыслю чувства. Интеллектуализирующая, церебральная личность — это личность отчужденная, живущая в платоновской аллегорической пещере: она видит только тени и путает их с непосредственной реальностью.
Процесс церебрации связан с неопределенностью языка. Стоит мне выразить нечто в слове, как уже происходит отчуждение — полнота опыта заменяется словом. Полный опыт актуально существует лишь в момент выражения его в языке. В современной культуре церебрация получила большее распространение, чем в любое другое историческое время. Уже в силу растущей роли интеллектуального познания, достижений науки и техники, роста грамотности и образованности слова все больше заменяют собой опыт. Но индивид не отдает себе в этом отчета. Он полагает, будто видит, чувствует, но на деле у него нет иного опыта, кроме памяти и мышления. Когда человек думает, что он улавливает реальность, она улавливается лишь его церебральным Я. тогда как целостный человек с его глазами, руками, сердцем, желудком — он ничего не улавливает. Он даже не участвует в опыте, который считает своим.
Что же происходит в процессе превращения бессознательного в сознательное? Перед тем как ответить на этот вопрос, следует сформулировать его иначе. Не существует таких вещей, как «сознательное» и «бессознательное». Имеются уровни осознания и не-осознания. Вопрос тогда будет звучать так: что происходит, когда я осознаю ранее не осознаваемое? Общий ответ на него таков: каждый шаг этого процесса направлен к пониманию фиктивного, нереального характера нашего «нормального» сознания. Осознать нечто бессознательное, расширить тем самым сознание — значит войти в соприкосновение (интеллектуально и аффективно) с реальностью, с истиной. Расширение сознания означает пробуждение, снятие завесы, выход из пещеры, привнесение света во тьму.
Идет ли здесь речь о том же опыте, который дзен-буддисты называют «просветлением»?
Я еще вернусь к этому вопросу. Пока что я хотел бы обсудить центральный для психоанализа пункт, а именно природу инсайта и познания, которые ведут к трансформации бессознательного в сознательное. Несомненно, в первые годы психоаналитических исследований Фрейд разделял традиционные рационалистические убеждения, веру в то, что познание является интеллектуальным, теоретическим. Он полагал, что достаточно объяснить пациенту причины каких-то процессов, рассказать ему о том, что обнаружил аналитик в его бессознательном. Такое интеллектуальное знание, названное «интерпретацией», считалось достаточным для того, чтобы вызвать у пациента требуемые изменения. Но вскоре Фрейд и другие аналитики должны были заново открыть истину, высказанную Спинозой: интеллектуальное познание ведет к изменению ровно настолько, насколько оно является также аффективным познанием. Стало ясно, что интеллектуальное познание само по себе не производит никаких изменений — за исключением, быть может, одного: интеллектуальное познание бессознательных влечений способствует контролю над ними. Но это цель скорее традиционной этики, чем психоанализа. Пока пациент держится позиции стороннего наблюдателя, воспринимает себя как объект собственного исследования, он не вступает в соприкосновение с бессознательным. Он мыслит о нем, но не ощущает более широкой и более глубокой реальности в себе самом. Обнаружение бессознательного — это не интеллектуальный акт, но аффективный опыт, который едва поддается (если поддается вообще) передаче словами. Мышление, спекуляция могут предшествовать подобному акту обнаружения, но сам этот акт всегда является целостным переживанием. Для такого опыта характерны спонтанность и неожиданность, его испытывает целостная личность. Глаза вдруг открываются, сам человек и мир предстают как бы в ином свете, видны в иной перспективе. Обычно такому опыту предшествует немалая тревога, а после него возникает новое чувство силы и уверенности в себе. Процесс открытия бессознательного можно описать как серию актов расширения опыта, которые сопровождаются глубокими переживаниями и трансцендируют теоретическое, интеллектуальное познание.
Важность подобного опытного познания заключается в том, что оно выходит за пределы того познания и того осознания, когда субъект-интеллект наблюдает самого себя, воспринимая себя в качестве объекта. Тем самым осуществляется выход за рамки западной рационалистической концепции познания. (Исключения в западной традиции, имевшей дело с опытным знанием, можно обнаружить у Спинозы в учении об интуиции как высшей форме познания, у Фихте в понятии интеллектуальной интуиции или у Бергсона в концепции творческого сознания. Все эти категории интуиции трансцендируют субъект-объектное познание. Важность такого рода опыта для дзен-будаизма будет показана ниже.)
В нашем кратком обзоре главных элементов психоанализа следует упомянуть еще один момент — роль психоаналитика. Первоначально она не отличалась от роли любого врача, «лечащего» пациента. Но через несколько лет ситуация радикально изменилась. Фрейд пришел к тому, что в анализе нуждается сам аналитик. Иначе говоря, он должен пройти тот же путь, на который позже вступает пациент. Эта потребность аналитика в анализе объяснялась необходимостью освобождения его от собственных «белых пятен», невротических тенденций и т. п. Но пока речь идет о взглядах Фрейда, такое объяснение кажется недостаточным. Если взять ранние рассуждения Фрейда, то аналитик должен быть «образцом», «учителем», он должен содействовать установлению отношений с пациентом, основанных на «любви к истине» и исключающих всякого рода «стыд и обман». Кажется, Фрейд чувствовал, что функция аналитика выходит за рамки обычного отношения врача с пациентом. Но он не менял своей фундаментальной концепции, согласно которой аналитик выступает как сторонний наблюдатель, а пациент — как объект его наблюдения. В истории психоанализа эта концепция стороннего наблюдателя модифицировалась в двух направлениях. Сначала это сделал Ференчи, который в последние годы своей жизни утверждал, что для аналитика недостаточно наблюдать и интерпретировать — он должен любить пациента той любовью, в которой тот нуждался, будучи ребенком, но которой никогда не испытывал. Ференчи не имел в виду эротической любви к пациенту. Скорее, речь шла о материнской или отцовской любви, либо, в более общей форме, о любовном попечении. Г. С. Салливан пришел к тому же выводу с другой стороны. Он считал, что аналитик должен занимать позицию не стороннего, а участвующего наблюдателя. Тем самым он также выходит за пределы ортодоксальной идеи об отстраненности аналитика от пациента. Как мне кажется, Салливан пошел недостаточно далеко, я бы определил позицию аналитика, скорее, как роль наблюдающего участника. Но даже слово «участник» не вполне выражает суть дела: «участвовать» — значит подходить со стороны, извне. Познание другого человека требует, чтобы мы были внутри его, были им. Аналитик понимает пациента ровно настолько, насколько он переживает в себе все испытанное пациентом. Иначе у него будет только интеллектуальное знание о пациенте, но он никогда в действительности не узнает переживаний пациента, а потому не сможет сообщить ему о собственном понимании этого опыта. В продуктивной соотнесенности аналитика с пациентом, в акте полной вовлеченности, открытости аналитик отвечает пациенту, как бы сливается с ним. В этой соотнесенности двух центров заключается одно из главных условий психоаналитического понимания и лечения. Аналитик должен стать пациентом, оставаясь самим собой; он должен забыть о том, что он является врачом, и одновременно обязан помнить об этом. Только вместе с принятием этого парадокса он может дать настоящую «интерпретацию» — эта интерпретация должна корениться в его собственном опыте. Аналитик анализирует пациента, но и пациент анализирует аналитика, поскольку аналитик, соучаствуя в бессознательном своего пациента, проясняет и свое собственное бессознательное. Аналитик не только лечит пациента, он излечивает себя. Не только он понимает пациента, но и, наоборот, пациент понимает его. С достижением этой стадии достигаются солидарность и соучастие.
Такое отношение к пациенту должно быть реалистичным и свободным от всякой сентиментальности. Ни аналитик, ни любой другой человек не может быть «спасителем» ближнего. Он может действовать как ведущий, как повивальная бабка; он может показать дорогу, убрать препятствия, иногда даже оказать прямую помощь, но он никогда не сделает за пациента то, что тот должен сделать сам. Об этом должно быть совершенно ясно сказано пациенту — не только словами, но всем к нему отношением. До сознания требуется довести реальность ситуации, которая намного более ограниченна, чем отношения между двумя личностями. Аналитик должен жить собственной жизнью, он должен служить одновременно нескольким пациентам; кроме того, имеются пространственные и временные границы. Границ нет, однако, для встречи аналитика с пациентом «здесь и теперь». Во время этой встречи, на протяжении аналитического сеанса, когда беседуют двое, для них нет ничего важнее во всем мире — и для пациента, и для аналитика. За годы сотрудничества с пациентом аналитик выходит за пределы конвенциональной роли врача; он становится учителем, образцом, возможно, наставником. Но при том условии, что сам он достиг полного самосознания и свободы; он не считает, что преодолел собственное отчуждение, обособленность раз и навсегда. Дидактический анализ для него — не конец, а начало длительного самоанализа, то есть постоянно нарастающего процесса пробуждения.
V. Принципы дзен-буддизма
Выше я дал набросок фрейдовского психоанализа, дальнейшим развитием которого является «гуманистический» психоанализ. Речь шла о человеческом существовании и поставленном им вопросе; природа блага была определена как преодоление отчуждения и обособленности, а специфический метод психоанализа для достижения этой цели — как проникновение в бессознательное. Я затронул вопросы о природе бессознательного и сознания, затем о значении в психоанализе «познания» и «осознания», наконец, о роли аналитика в этом процессе.
Чтобы подготовить почву для обсуждения отношений между психоанализом и дзен-буддизмом, мне следовало бы дать систематическое изложение дзен-буддизма. К счастью, в этом нет нужды, так как лекции доктора Судзуки, опубликованные в этой книге, как и другие его труды, имеют своей целью содействие пониманию природы дзен-буддизма — насколько она вообще выразима в словах. Тем не менее мне следует сказать о тех принципах дзен-буддизма, которые прямо соотносятся с психоанализом.
Сущность дзен-буддизма — достижение просветления (comopu). Тот, кто не имел подобного опыта, никогда не поймет дзен целиком и полностью. Поскольку у меня не было опыта сатори, я могу говорить о дзен лишь косвенным образом, не основываясь на полноте опыта. Но не потому, что сатори, как то полагал К. Г. Юнг, «отображает путь и род просветления, практически невозможного для европейца». Если на то пошло, дзен не труднее для европейца, чем Гераклит, Мейстер Экхарт или Хайдеггер. Трудность состоит в чрезвычайности того усилия, которое требуется для достижения сатори; такое усилие превосходит силу воли большинства людей, а потому сатори является редкостью и в Японии. Тем не менее, хотя я не обладаю каким бы то ни было авторитетом для того, чтобы говорить о дзен-буддизме, чтение книг доктора Судзуки, слушание его лекций и знакомство со всею мне доступной литературой о дзен-буддизме дают мне хотя бы приблизительное представление об этом учении. Надеюсь, такого представления достаточно для сравнения дзен-буддизма и психоанализа.
Что является основной целью дзен? Судзуки пишет: «Дзен по своей сути есть искусство видеть природу собственного бытия, и он указывает путь от рабства к свободе… Мы можем сказать, что дзен высвобождает все скопленные в каждом из нас виды энергии, которые, как правило, искалечены и искажены до такой степени, что не находят адекватного доступа к деятельности… Спасение от безумия и искалеченности — таков объект дзен. Именно так я понимаю свободу: как свободную игру всех творческих и ведущих к благу побуждений, внутренне присущих нашему сердцу. Обычно мы не видим того, что владеем всеми необходимыми способностями, которые могут сделать нас счастливыми и любящими друг друга». В этом определении обнаруживается целый ряд существенных аспектов дзен, которые я хотел бы подчеркнуть: дзен — это способ видеть природу собственного бытия; это путь от рабства к свободе; он освобождает нашу природную энергию, он помогает нам не сойти с ума и не быть калекой; он побуждает нас реализовать наши способности к счастью и любви.
Конечной целью дзен является опыт просветления, именуемый сатори. В лекциях и в других своих трудах доктор Судзуки дает нам описание сатори ровно настолько, насколько этот опыт вообще поддается описанию. Я обращу внимание на те его аспекты, которые особенно важны для западного читателя, прежде всего для психолога. Сатори не является анормальным состоянием ума; это не транс, в котором исчезает реальность. Это не нарциссическое состояние, которое обнаруживается в некоторых религиозных феноменах. «Это совершенно нормальное состояние ума, — говорит Джошу. — Дзен — ваша каждодневная мысль. Тут все зависит от устройства дверной петли: куда открываться двери — наружу или вовнутрь». Сатори своеобразным образом воздействует на ту личность, которая его испытывает. «Вся деятельность вашего ума станет иной, более удовлетворительной, более покойной, полной радости — более, чем все вами ранее испытанное. Изменится тональность жизни. Дзен владеет чем-то обновляющим. Весенний цветок станет краше, горный поток прохладнее и прозрачнее».
Понятно, что сатори представляет собой полное воплощение состояния благой жизни, которое описано Судзуки в цитированном выше отрывке. Если мы попробуем выразить просветление в психологических терминах, то это будет состояние, в котором личность полностью созвучна реальности вне и внутри ее, полностью осознает и схватывает реальность. Личность осознает эту реальность — не ее мозг, не какая-нибудь часть организма, но целостный человек. Именно он отдает себе отчет в этой реальности, он осознает ее не как объект, схватываемый одной лишь мыслью, но как таковую, как цветок, собаку, человека в их совершенной реальности. Пробужденный открыт миру именно потому, что он не держится за себя как некую вещь; он пуст и готов к приятию мира. Быть просветленным означает «полное пробуждение целостной личности к реальности».
Очень важно понять, что просветленность не является состоянием диссоциации или транса, в котором человек считает себя пробужденным, хотя на деле продолжает спать. Западный психолог, конечно, склоняется к мысли, что сатори представляет собой просто субъективное состояние, род транса в результате самовнушения. Даже симпатизирующий дзен-буддизму психолог, каковым был Юнг, не сумел избежать этой ошибки. Он пишет: «Само воображение является психическим событием, а потому, называем ли мы просветление реальным или воображаемым, оно имматериально. Есть ли просветление на самом деле, или его наличие только предполагается — в любом случае человек считает себя просветленным… Даже если это будет ложью, ложь тоже будет духовным фактом». Здесь находит свое выражение общая релятивистская позиция Юнга по отношению к «истине» религиозного опыта. В противоположность Юнгу, я думаю, что ложь никогда не будет «духовным фактом», да и никаким иным, кроме как фактом лжи. В любом случае дзен-буддисты не разделяют воззрений Юнга. Напротив, для них решающее значение имеет различение подлинного опыта сатори, в котором обретение нового видения мира реально, а потому истинно, и псевдоопыта, который может иметь истерическую или психотическую природу. Даже если ученик убежден в том, что он уже достиг сатори, наставник дзен должен пояснить ему, что этого на самом деле не произошло. Именно в этом заключается одна из функций наставника дзен: он охраняет ученика от смешения реального и воображаемого просветления.
В психологических терминах полное пробуждение к реальности можно сформулировать как достижение «продуктивной ориентации». Это значит, что отношение человека к миру не есть ни рецепция, ни эксплуатация, ни накопительство, ни рыночная ориентация, но является отношением творческим, активным (в том смысле, какой вкладывал в это понятие Спиноза). В состоянии полной продуктивности нет той завесы, которая разделяет Я и не-Я. Объект перестает быть противостоящим мне объектом. Роза, которую я вижу, не является таким объектом моего мышления, когда своим суждением «Я вижу розу» я подвожу ее под категорию «розы». Она дана мне в модусе «роза есть роза есть роза». Состояние продуктивности в то же время есть состояние наивысшей объективности: я вижу объект без искажений, привносимых моей алчностью или моим страхом. Я вижу что-то или кого-то, не привнося своего желания относительно их бытия или небытия. В этом модусе восприятия отсутствуют паратаксические искажения. Все предстает во всей своей жизненности, в синтезе субъективного и объективного. Объект интенсивно переживается мною, и все же он остается самим собой, каков он есть. Я вызываю его к жизни, а он приводит к ней меня. Сатори таинственно только для того, кто не отдает себе отчета в том, насколько его восприятие мира является чисто ментальным либо паратаксическим. Если это осознается, то понятен и другой способ осознания, который можно назвать полностью реалистическим. Можно испытать лишь проблеск такого осознания, но уже он дает о нем представление. Мальчик, обучающийся играть на пианино, не играет на нем так, как великий маэстро. Но в исполнении маэстро для него нет ничего таинственного — это лишь доведенный до совершенства рудиментарный опыт, которым располагает мальчик.
Нецеребральное восприятие реальности без искажений представляет собой существенный момент дзен. О нем ясно говорится в двух историях.
Одна из них рассказывает о диалоге учителя дзен с одним монахом:
«— Старался ли ты когда-нибудь дисциплинировать себя для истины?
— Да, старался.
— Как ты упражнялся?
— Когда я голоден, я ем, когда устал, сплю.
— Но так делают все. Можно ли сказать, что они упражняются так же, как и ты?
— Нет.
— Почему?
— Когда они едят, они не едят, а думают о самых разных других вещах, позволяя им себя отвлечь; когда они спят, они не спят, но видят сны о тысяче и одной вещи. Вот почему они на меня не похожи».
Этот рассказ вряд ли требует пояснений. Средний человек, влекомый беспокойством, жадностью, страхом, постоянно погружен (как правило, того не осознавая) в мир фантазий, в котором он приписывает миру какие-то качества, проецирует то, что отсутствует в реальности. Это было верно для времени, когда состоялся этот диалог; это тем более характерно для сегодняшнего дня, когда почти все видят, слышат, чувствуют и ощущают скорее посредством своей мысли, чем посредством присущих нам способностей видеть, слышать, чувствовать и ощущать.
Столь же откровенным является другое высказывание учителя дзен: «Перед тем как я стал просветленным, реки были реками, горы — горами. Когда я начинал путь к просветлению, реки не были реками, горы не были горами. Теперь, когда я достиг просветления, реки снова реки, горы снова горы».
Здесь мы вновь видим новый подход к реальности. Обычный человек подобен тому, кто пребывет в пещере и видит одни лишь тени, ошибочно принимая их за сущности. Узнав, что он ошибается, он узнал пока лишь то, что тени не являются сущностями. Достигнув просветления, он покидает пещеру, выходит из тьмы на свет: тут он видит сущности, а не тени. Он пробудился. Пока он был во тьме, он не понимал света (как говорится в Библии, «и свет во тьме светит, и тьма не объяла его»). Стоит ему покинуть тьму, и он постигает различие между миром теней и реальным миром.
Целью дзен является познание собственной природы человека. Он ищет, и его поиски вдохновлены призывом «Познай самого себя!». Но это не «научное» знание современного психолога, не знание познающего интеллекта, которому он сам ведом как объект; самопознание в дзен не интеллектуальное и не отчужденное. Это полнота опыта, в которой познающий и познаваемое едины. Как по этому поводу говорит Судзуки, «основная идея дзен — это соприкосновение с внутренней работой собственного бытия, которое осуществляется самым прямым путем, не обращаясь к чему бы то ни было внешнему или примысленному».
Это интуитивное схватывание собственной природы является не интеллектуальным или внешним, но внутренним опытом. Различие между интеллектуальным и опытным познанием чрезвычайно важно для дзен-буддизма и составляет одну из главных трудностей для его западных последователей. На протяжении двух тысячелетий Запад (за немногими исключениями, каковыми являются, например, учения мистиков) верил, что последний ответ на проблему существования дан мышлением — «правильный ответ» в религии и философии, обладающий первостепенной важностью. Это настойчивое подчеркивание мышления подготовило расцвет естественных наук. Правильное мышление, хотя оно и не дает последнего ответа на проблему существования, методично, оно необходимо для применения мысли на практике, то есть для технического применения. С другой стороны, дзен основывается на предпосылке, согласно которой последний ответ на вопросы жизни не дается мыслью. «Интеллектуальная колея со своими „да“ и „нет“ очень удобна, пока вещи движутся своим привычным путем; но стоит возникнуть последним вопросам жизни, как интеллект перестает давать удовлетворительный ответ».
По той же причине опыт сатори никогда не удастся передать интеллектуальным путем: это «опыт, который не передается другим людям каким угодно числом объяснений и аргументов, если он не был испытан ими раньше. Если бы сатори было доступно анализу в том смысле, что анализ сделал бы его совершенно ясным для другого, никогда его не испытывавшего, то сатори уже не будет сатори. Сделавшись понятием, сатори перестает быть самим собою; тогда исчезает опыт дзен».
Дело не только в том, что никакая интеллектуальная формула не может дать окончательный ответ на вопросы жизни. Чтобы достичь просветления, нужно избавиться от множества умственных конструкций, препятствующих истинному видению. «Дзен желает свободного и необремененного ума; даже идея единства и целостности является препятствием и удушающим силком, угрожающим изначальной свободе духа». Вследствие этого для дзен неприемлемы понятия соучастия и эмпатии, столь подчеркиваемые западными мыслителями. «Идея соучастия или эмпатии — это интеллектуальная интерпретация первичного опыта; пока речь идет о самом опыте, в нем нет места для подобной дихотомии. Тем не менее интеллект навязывает себя и разрывает опыт, чтобы сделать его пригодным для интеллектуальной трактовки, а это — дискриминация и раздвоение. Первоначальное чувство тождества тогда утрачивается, интеллекту позволяется идти свойственным для него путем, разрывающим на куски реальность. Соучастие и эмпатия являются результатом интеллектуализации. Это способствует философии, не располагающей первоначальным опытом».
Не только интеллект, но равным образом авторитарность учения или учителя ограничивают спонтанность опыта. Поэтому дзен «не придает какой бы то ни было внутренней значимости священным сутрам или их толкованию мудрецами и учеными. Личностный опыт призван выступать против авторитета и объективного откровения…» В дзен Бог и не отрицается и не утверждается. «Дзен желает абсолютной свободы, в том числе и от Бога». Он желает такой свободы даже от Будды. Отсюда поговорка дзен-буддистов: «Очисти свой рот, когда произносишь слово „Будда“».
В соответствии с отношением дзен к интеллектуальной интуиции его процесс обучения, в отличие от западной традиции, не нацелен на достижение все большей утонченности логического мышления. Его метод «состоит в том, чтобы окунуть ученика в дилеммы, выход из которых должен отыскиваться не логическим умом, но умом высшего порядка». Соответственно, учитель не учит в западном смысле слова. Он является мастером-наставником ровно настолько, насколько сам овладел мастерством, насколько сам управляет своим умом, а потому способен передать ученику единственное, что вообще может передать — свое существование. «Что бы ни умел наставник, он не в силах помочь ученику, пока тот сам к этому не готов… Последнюю реальность всякий должен уловить сам».
Отношение наставника дзен к своему ученику кажется удивительным для современного западного читателя, который не способен выйти за пределы альтернативы: либо иррациональный авторитет, ограничивающий свободу и эксплуатирующий свой объект, либо laissez fairs, отсутствие всякого авторитета. Дзен представляет собой иную форму авторитета — это «рациональный авторитет». Наставник не призывает к себе учеников, он ничего от них не хочет, даже просветления. Ученик приходит по своей доброй воле и уходит тоже добровольно. Но пока он желает учиться, он должен признавать наставника, считать его знающим то, что желает узнать, но пока не знает ученик. Наставнику «нечего объяснять посредством слов, нечего преподавать в качестве священного учения. Утверждаешь или отрицаешь — тридцать ударов. Не молчи и не разговаривай». Наставник дзен полностью лишен иррационального авторитета, и в то же самое время он наделен непререкаемым авторитетом, источником которого является подлинный опыт.
Дзен непонятен, пока не учитывается то, что достижение истинного видения неразрывно связано с изменением характера человека. Дзен укоренен в буддистском способе мышления, для которого трансформация характера есть условие спасения. Страсть к обладанию, самообман и самовосхваление должны остаться позади. Отношение к прошлому — благодарность, к настоящему — служба, к будущему — ответственность. Жизнь в дзен «означает обращение к себе самому и к миру самым восприимчивым и почтительным образом». Занимать позицию, которая является основанием «тайной добродетели, самой характерной черты дисциплины дзен, это значит: не растрачивать природных ресурсов, целиком и полностью использовать — экономически и морально — все встреченное на твоем пути».
Положительная этическая цель дзен — это достижение «совершенной уверенности и бесстрашия», выход на свободу из рабства. «Дзен — дело характера, а не интеллекта, а это означает, что дзен произрастает из воли как первого принципа жизни».
VI. Де-репрессия и просветление
Что следует из нашего обсуждения психоанализа и дзен-буддизма для решения вопроса об их взаимоотношении?
Читатель, наверное, уже заметил, что предположение о несовместимости дзен-буддизма и психоанализа проистекает из поверхностного знакомства с ними. На самом же деле просто удивительно, насколько они близки. Этот раздел посвящен детальному рассмотрению этой близости.
Начнем с приводившихся выше высказываний доктора Судзуки о целях дзен. «Дзен по своей сути есть искусство видеть природу собственного бытия, и он указывает путь от рабства к свободе… Мы можем сказать, что дзен высвобождает все скопленные в каждом из нас виды энергии, которые, как правило, искалечены и искажены до такой степени, что не находят адекватного доступа к деятельности… Спасение от безумия и искалеченности — таков объект дзен. Именно так я понимаю свободу: как свободную игру всех творческих и ведущих к благу побуждений, внутренне присущих нашему сердцу. Обычно мы не видим того, что владеем всеми необходимыми способностями, которые могут сделать нас счастливыми и любящими друг друга».
Это описание цели дзен без всяких исправлений применимо к тому, чего желает достичь психоанализ: понимание собственной природы, достижение свободы, счастья и любви, высвобождение энергии, спасение от безумия и искалеченности.
Это последнее утверждение, согласно которому мы стоим перед альтернативой — просветление или безумие, — может показаться странным, но, по моему мнению, оно подтверждается наблюдаемыми фактами. Психиатрия задается вопросом, почему некоторые люди сходят с ума, в то время как на самом деле он должен звучать так: почему большинство людей не сходит с ума? Принимая во внимание положение человека в мире — его обособленность, одиночество, бессилие — и осознание этого положения, можно было бы ожидать, что он не вынесет такого бремени, буквально «распадется на части» под этим грузом. Большинству людей удается избежать этого с помощью компенсаторных механизмов, вроде растворения в жизненной рутине и стадном конформизме, стремления к власти, престижу, деньгам, зависимости от идолов, разделяемой с другими в религиозных культах. Таково мазохистское жертвоприношение собственной жизни, нарциссическая инфляция — короче говоря, самокалечение. Все эти компенсаторные механизмы могут удерживать нас в рамках психического здоровья, пока механизмы работают. Но единственное решение, которое способно преодолеть потенциальное безумие, — это продуктивный ответ миру, и высшей формой такого ответа является просветление.
Перед тем как подойти к центральному звену, связывающему друг с другом дзен-буддизм и психоанализ, я хотел бы рассмотреть некоторые их периферийные сходства.
Прежде всего, следует отметить общую для них этическую ориентацию. Условием достижения целей дзен является преодоление алчности — как жажды славы, так и любой другой формы алчности (в смысле Ветхого Завета). Точно такая же цель у психоанализа. В своей теории эволюции либидо, которая начинается с орально-рецептивной стадии и идет через орально-садистическую и анальную к генитальной стадии, Фрейд имплицитно предполагал, что здоровый характер развивается от алчности, жестокости, скупости к активной независимой ориентации. В моей собственной концепции, которая следует клиническим наблюдениям Фрейда, этот оценочный элемент дан эксплицитно: речь идет об эволюции от рецептивной ориентации — через эксплуатативную, накопительскую и рыночную — к продуктивной ориентации. Какой бы ни была терминология, главным является то, что в психоанализе алчность рассматривается как патологический феномен; она присутствует там, где личность не развила своих активных, продуктивных способностей. Однако ни психоанализ, ни дзен не являются в первую очередь этическими системами. Цель дзен-буддизма выходит за пределы достижения этичного поведения, то же самое можно сказать о психоанализе. Для обеих систем справедливо утверждение, что достижение их целей приходит вместе с этической трансформацией личности, с преодолением алчности, вместе с актуализацией способности к любви и состраданию. Они не заставляют человека вести добродетельную жизнь с помощью подавления «дурных» желаний, но они предполагают, что такие желания расплавятся и исчезнут в свете и тепле расширенного сознания. Какой бы ни была причинная связь между просветлением и этической трансформацией, совершенно ошибочно мнение, согласно которому цели дзен-буддизма можно рассматривать отдельно от задачи преодоления алчности, самовосхваления и глупости, будто сатори достижимо без скромности, любви и сострадания. Столь же ошибочно мнение, согласно которому цели психоанализа осуществимы без сходной трансформации характера. Личность, достигшая уровня продуктивности, избавляется от алчности, преодолевает свою напыщенность, расстается с фикциями всезнания и всемогущества; человек приходит к смирению и видит себя таким, каков он на самом деле. И дзен, и психоанализ стремятся к чему-то трансцендирующему этику, но этой цели невозможно достичь без этического преображения.
Другим общим элементом обеих систем является настоятельное требование независимости от всякого авторитета. В этом главная причина фрейдовской критики религии. Сущность религии он видел в иллюзорном замещении изначальной зависимости от помогающего и наказующего отца зависимостью от Бога. Для Фрейда вера в Бога есть продолжение инфантильной зависимости: человек не становится зрелым, не полагается прежде всего на свои собственные силы. Что сказал бы Фрейд о «религии», которая говорит: «Ополосни свой рот после того, как упомянул Будду!» Что он сказал бы о религии, в которой нет Бога, нет какого бы то ни было иррационального авторитета и главной целью которой является как раз освобождение человека от всякой зависимости, о религии, нацеленной на то, чтобы активизировать человека, показать ему, что лишь он сам, и никто другой, несет ответственность за собственную судьбу?
Здесь может возникнуть вопрос: разве подобная антиавторитарная установка не противоречит значению личности наставника дзен или психоаналитика? Этот вопрос вновь указывает нам на глубокую связь дзен-буддизма и психоанализа. В обеих системах требуется ведущий, тот, кто сам прошел через необходимый опыт, а потому может вести пациента (ученика) к его цели. Означает ли это, что ученик становится зависимым от наставника (или аналитика) и потому слова наставника составляют для него истину?
Без сомнения, психоаналитики сталкиваются с фактом подобной зависимости (перенос) и отдают себе отчет в силе влияния, которой может обладать эта зависимость. Но Цель аналитика состоит в том, чтобы понять и по возможности постепенно свести на нет эту связь; он должен довести пациента до того пункта, где тот обретает полную свободу по отношению к аналитику, поскольку испытал то, что было у него бессознательным, ввел его в свое сознание. Наставник дзен (то же самое можно сказать о психоаналитике) знает больше, а потому уверен в своих суждениях. Но это вовсе не означает, что он навязывает свое суждение ученику. Он не призывает ученика и не препятствует его уходу. Если ученик приходит добровольно, испытывая потребность в руководстве на пути к просветлению, то наставник хочет вести его, но при одном условии: ученик должен понять, что при всем желании наставника ему помочь ученик должен смотреть на все своими собственными глазами. Никто из нас не спасет душу другого. Спастись можно только самому. Наставник играет роль повитухи или проводника в горах. Как сказал один наставник, «на деле мне нечего тебе передать, и, если бы я попытался это сделать, ты мог бы надо мной посмеяться. Кроме того, что бы свое я тебе ни говорил, твоим оно никогда не станет».
Самой удивительной и конкретной иллюстрацией позиции наставника дзен может служить книга Херригеля об искусстве стрельбы из лука. Наставник дзен подчеркивает рациональность своего авторитета: он лучше знает, как достичь искусства в стрельбе, а потому делает акцент на определенном способе обучения, но он никоим образом не желает иррационального авторитета, какой-либо власти над учеником, его зависимости от мастера.
Напротив, стоит самому ученику сделаться мастером, и он шествует своим путем, а учитель ждет от него лишь редких сообщений о том, как у того идут дела. Можно сказать, что наставник дзен любит своих учеников. Это реалистичная и зрелая любовь, предполагающая, что он всеми своими силами помогает ученику в достижении его цели. Но мастер знает, что за ученика он не решит ни одной проблемы, не достигнет вместо него ни единой цели. Любовь наставника дзен не сентиментальна, она реалистична — это любовь, принимающая реальность человеческой судьбы: никто из нас не может спасти другого, но в то же самое время мы не должны ослаблять наши усилия помочь другому спасти себя самого. Всякая любовь, не знающая этого предела, но в то же время притязающая на «спасение души» другого человека, еще не избавилась от претенциозных амбиций.
Для психоаналитика вряд ли требуются дальнейшие доказательства верности сказанного о наставнике дзен. Фрейд полагал, что независимость пациента от аналитика лучше всего устанавливается посредством зеркальной, безличной позиции аналитика. Но и такие психоаналитики, как Ференчи, Салливан, я сам и другие, подчеркивающие необходимость личностной взаимосвязанности аналитика и пациента как условия понимания, полностью согласятся с тем, что такая взаимосвязанность должна быть свободной от всякой сентиментальности, от нереалистичных искажений и в особенности от любого — пусть самого утонченного и косвенного — вмешательства аналитика в жизнь пациента, даже ради его благополучия. Если пациент желает улучшения, хочет измениться, то это прекрасно, и аналитик намерен ему в этом помочь. Если его сопротивление слишком велико, то ответственность за это лежит не на аналитике. Он отвечает за свои силы и познания, предложенные пациенту, он отдает себя пациенту, чтобы способствовать достижению им цели своих поисков.
Здесь мы вновь наблюдаем близость позиций дзен-буддизма и психоанализа. «Обучающий» метод дзен заключается в том, чтобы загнать ученика в угол; коан делает невозможными уловки интеллекта; коан подобен барьеру, устраняющему возможность дальнейшего полета. Аналитик делает — или должен делать — нечто подобное. Ему следует избегать той ошибки, когда пациента кормят с ложечки истолкованиями и объяснениями, которые только мешают ему совершить скачок от мысли к опыту. Наоборот, он должен устранять рационализации одну за одной, отнимать один за другим костыли, пока у пациента не останется выхода, и он оставит попытки сбежать от реальности в мир фикций, пройдет сквозь них к реальности, то есть осознает то, что им не осознавалось ранее. Этот процесс зачастую сопровождается ростом тревоги — иногда страх препятствует такому прорыву и преодолевается лишь благодаря присутствию аналитика. Но чувство уверенности в своих силах экзистенциально, а не вербально: слова лишь препятствуют пациенту испытать то, что может дать только опыт.
До сих пор мы обсуждали некоторые точки соприкосновения дзен-буддизма и психоанализа, говорящие об их близости. Но сравнение этих направлений полностью может считаться удовлетворительным лишь в том случае, если мы прямо обратимся к центральному пункту дзен, просветлению, и к центральному пункту психоанализа — преодолению репрессии, трансформации бессознательного в сознательное.
Подведем итог сказанному выше относительно последней проблемы. Цель психоанализа — сделать бессознательное сознательным. Однако субстантивация сознания и бессознательного означает принятие слов за некие реальности. Нам следует держаться того, что сознательное и бессознательное — это функции, а не место или содержание. Тогда мы, собственно, можем говорить лишь о меньшей или большей степени подавления, то есть о степени осознания того опыта, которому удается проходить сквозь социальные фильтры языка, логики и содержания. В той мере, в какой я избавляюсь от этих фильтров и ощущаю себя универсальным человеком, иначе говоря, по мере уменьшения репрессии, я могу прикоснуться к глубочайшим источникам, лежащим внутри меня самого, то есть ко всему человечеству. Если подавление снято целиком, то бессознательного, противостоящего сознанию, больше нет; есть прямой, непосредственный опыт. Насколько я не чужд себе самому, настолько никто и ничто мне не чуждо. Более того, мое восприятие мира ложно ровно настолько, насколько я отчужден от себя самого, а мое «бессознательное» обособлено от моего сознания (то есть Я как целостный человек отделен от Я как социального человека). Оно ложно, во-первых, за счет паратаксических искажений (перенос): восприятие другой личности осуществляется моим целостным Я, но расколотым, инфантильным Я, а потому другая личность предстает не такой, какова она есть на самом деле, а в качестве некой значимой личности моего детства.
Во-вторых, при репрессии мир воспринимается ложным сознанием. Человек не усматривает подлинно сущее, а налагает на него свои мысленные образы, он видит вещи в свете своих фантазий, а не в их реальности. Его страсти и тревоги созидаются искажающей завесой мысленных образов. Вместо того чтобы воспринимать вещи и людей, в состоянии репрессии человек воспринимает лишь продукты церебрации… Ему кажется, что он соприкасается с миром, но это иллюзия, поскольку соприкасается он лишь со словами. Паратаксическое искажение, ложное сознание и церебрация не представляют собой каких-то четко разграниченных модусов нереального: это различные, но частично накладывающиеся друг на друга грани одного феномена. Нереальное существует до тех пор, пока универсальный человек отделен от социального. Когда мы говорим, что личность, живущая в состоянии репрессии, является отчужденной, мы лишь описываем тот же феномен другими словами. Человек проецирует свои мысли и чувства на объекты, а потому не ощущает себя субъектом собственных чувств; он управляем объектами, заряженными его чувствами.
Противоположностью отчужденного, искаженного, паратаксического, ложного, церебрального опыта является непосредственное, прямое, целостное уловление мира, которым наделен ребенок — до того, как благодаря усилиям образования эта форма опыта претерпела изменения. Для новорожденного еще нет обособления Я от не-Я. Такое отделение происходит постепенно, и конечным его результатом является сформированное Я ребенка. Но и после этого ему еще свойственно относительно непосредственное и спонтанное восприятие мира. Играя с мячом, он видит его в движении, он полностью захвачен этим опытом, а потому способен вновь и вновь предаваться ему с непрестанной радостью. Взрослому также кажется, что он видит катящийся мяч. Это бесспорно, ведь он видит объект-мяч, катящийся по объекту-полу. Но как раз катящегося мяча он не видит. Он мыслит мяч и поверхность пола. Говоря «мяч катится», он утверждает только следующее: а) свое знание того, что круглый объект называется «мяч»; б) свое знание того, что круглые объекты при толчке катятся по ровной поверхности. Его глаза служат подтверждению такого знания и дают ему возможность безопасного пребывания в мире.
Не-репрессивное состояние вновь дает непосредственное, неискаженное схватывание реальности, детскую простоту и спонтанность. Однако, пройдя через процесс отчуждения, через развитие интеллекта, не-репрессивное состояние после возврата к невинности оказывается на более высокой ступени. Возвращение к невинности возможно лишь после ее утраты.
Эта идея получила самое яркое выражение в ветхозаветной истории грехопадения и в пророческом учении о мессии. Согласно библейской истории, человек оказывается в состоянии недифференцированного единства в райском саду. Здесь нет сознания, нет дифференциации, нет выбора, нет свободы и греха. Человек является частью природы, он не осознает дистанции между собой и природой. Это состояние изначального, до-индивидуального единства разрывается первым актом выбора — первым актом неподчинения и свободы. Действие ведет к появлению сознания. Человек отдает себе отчет в себе самом, в своей обособленности от женщины — Евы, — от природы, от животных и от земли. Опыт обособленности вызывает у него чувство стыда — точно так же мы до сих пор чувствуем стыд (пусть бессознательный), когда чувствуем свою обособленность от других. Человек покинул сад Эдема, и с этого момента начинается человеческая история. Он не может вернуться в первоначальное состояние гармонии, но все же способен стремиться к новому состоянию гармонии, полностью развивая свой разум, свою объективность, совесть, любовь — чтобы, как говорили пророки, «земля полнилась знанием Бога, подобно тому как полон воды океан». В мессианской концепции истории есть то место, в котором произойдет это развитие от до-индивидуальной, до-сознательной гармонии к гармонии новой, основанной на расширении и совершенствовании процесса развития разума. Это новое состояние гармонии называется мессианским временем, в котором исчезнут конфликты между человеком и природой, человеком и человеком, в котором пустыня сделается плодоносной долиной, ягненок и волк возлягут рядом, а мечи будут перекованы на орала. Мессианское время есть время сада Эдема, и все же оно противостоит ему: единство, непосредственность, целостность принадлежат здесь полностью развитому человеку, сделавшемуся вновь ребенком — но и переросшим детство.
Та же идея получила развитие в Новом Завете: «Истинно говорю вам: кто не примет Царствия Божия, как дитя, тот не войдет в него». Смысл речения ясен: нам нужно снова стать детьми, нужно обрести опыт творческого, неотчужденного понимания мира; и все же, став детьми, мы оказываемся не детьми, но полностью развитыми взрослыми. Тогда мы приходим к опыту, который следующим образом описан в Новом Завете: «Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, тогда же лицем к лицу; теперь знаю я отчасти, а тогда познаю, подобно как я познан».
«Осознать бессознательное» — это значит преодолеть репрессию и отчужденность от себя самого, а тем самым и от другого. Это означает пробуждение, сбрасывание с себя покрова иллюзий, фикций, лжи, восприятие реальности такой, как она есть. Пробудившийся — это освобожденный человек, свободу которого более не ограничивают ни другие, ни он сам. Осознание ранее неосознававшегося представляет собой внутреннюю революцию в человеке. Это подлинное пробуждение, лежащее в основании как интеллектуального творчества, так и непосредственной интуиции. Ложь возможна только при отчужденности, когда реальность воспринимается лишь посредством мысли. В состоянии открытости реальному, которая приходит вместе с пробуждением, ложь невозможна, так как она расплавляется силою совершенного опыта. В конечном счете, осознать бессознательное — значит жить по истине. Реальность уже не отчуждена; я открыт ей; я предоставляю ей быть такой, как она есть; следовательно, и мой ответ на нее «истинен».
Эта цель — непосредственное, полное схватывание реальности — является целью дзен. Так как в этой книге представлена позиция доктора Судзуки относительно бессознательного, я могу сослаться на его рассуждения, проясняя далее связь между психоаналитической и дзен-буддистской концепциями бессознательного.
Прежде всего, следует вновь указать на терминологическую трудность, которая, как мне кажется, без нужды усложняет проблему: субстантивация сознания и бессознательного подменяет функциональные термины, то есть большее или меньшее осознание опыта целостного человека. Если мы освободимся от таких терминологических затруднений, то нам будет легче разглядеть связь между истинным смыслом осознания бессознательного и идеей просветления.
«Подход дзен заключается в том, чтобы прямо войти в сам объект и увидеть его как бы изнутри». Этот способ непосредственного уловления реальности «может быть также назван волевым или творческим». Судзуки говорит затем об этом источнике творчества как о «бессознательном дзен», а потом добавляет: «Бессознательное есть нечто, что нужно чувствовать, причем не в обыденном, но в первичном, фундаментальном смысле слова». В данной формулировке бессознательное выступает как царство внутри личности, которое выходит за ее пределы; как говорит далее Судзуки, «чувство бессознательного является… фундаментальным и первичным». Переводя это высказывание на язык функциональных терминов, я говорил бы не о чувстве бессознательного (как некой субстанции), но, скорее, об осознании глубокой и не конвенционализированной сферы опыта. Иными словами, об уменьшении уровня репрессии, а тем самым о редукции паратаксического искажения, проекций образов и церебрации реальности. Где Судзуки говорит о человеке дзен как о том, кто «непосредственно соучаствует в великом бессознательном», там я предпочитаю следующую формулировку: осознание своей собственной реальности, а также реальности мира во всей ее глубине и незавуалированности. Чуть дальше Судзуки пользуется тем же функциональным языком: «На деле оно (бессознательное] представляет собой самое близкое нам, интимное, и уже в силу такой интимности трудноуловимо, подобно тому как глаз не видит себя самого. Поэтому осознание бессознательного требует специальной тренировки ума» Судзуки выбирает здесь формулировку, которая в точности соответствует психоаналитической: целью является осознание бессознательного, и, для того чтобы достичь ее, необходима специальная тренировка сознания. Предполагается ли тем самым тождество целей дзен-буддизма и психоанализа, сводятся ли различия только к разработанным ими способам тренировки сознания?
Перед тем как ответить на этот вопрос, я хотел бы обсудить еще несколько заслуживающих прояснения моментов.
Доктор Судзуки в представленной в этой книге работе обращается к той же проблеме, которая была обозначена мною выше при обсуждении психоаналитической концепции, а именно об отношениях между познанием и состоянием невинности. То, что на библейском языке называется утратой «невинности» путем обретения «познания», в дзен и вообще в буддизме именуется «аффективным заражением» (хлеша) или «вмешательством сознательного ума, подчиненного интеллекту» (виджняна). Термин «интеллект» ставит перед нами очень важную проблему. Тождествен ли интеллект сознанию? Если да, то осознание бессознательного предполагало бы рост интеллекта, и, конечно, это вело бы к целям, прямо противоположным дзен. В таком случае цели психоанализа и дзен-буддизма были бы диаметрально противоположны: первый стремился бы исключительно к интеллектуальному познанию, второй — к его преодолению.
Необходимо заметить, что в начальный период своей деятельности, когда Фрейд еще верил в то, что информации, предоставленной психоаналитиком пациенту, достаточно для излечения последнего, он придерживался концепции интеллектуального познания как цели психоанализа. Следует также признать, что многие аналитики в своей практике до сих пор не вышли за рамки этой концепции, тогда как Фрейд никогда с полной ясностью не различал интеллектуальное познание и аффективный, целостный опыт, имеющий место в подлинном «работающем мышлении». И все же именно это опытное, а не интеллектуальное видение составляет цель психоанализа. Как я уже писал выше, осознавать, что я дышу, не означает мыслишь о своем дыхании. Отдавать себе отчет в движении собственной руки — это не мысль о движении. Напротив, стоит мне начать мыслишь о моем дыхании или о движении моей руки, и я уже не осознаю их. То же самое можно сказать о моем осознании цветка или личности, моего опыта радости, любви или мира. Для всякого истинного инсайта в психоанализе характерно то, что он не формулируется в виде мысли, тогда как для всякого плохого анализа характерны формулировки «инсайта» с помощью сложных теорий, не имеющих ничего общего с непосредственным опытом. Аутентичный психоаналитический инсайт приходит неожиданно; он возникает без принуждения, даже без предварительного размышления. Он берет свое начало, как говорят японцы, не в уме, а в животе. Невозможна адекватная словесная формулировка инсайта, он ускользает от всяких попыток такого рода. Тем не менее инсайт реален и осознаваем, он изменяет испытавшую его личность.
Непосредственное схватывание мира ребенком предсознательно; тут еще не получило полного развития объективное осмысление реальности, отличение ее от Я. В этом состоянии «бессознательное инстинктивно, оно не выходит за пределы того, что наличествует у животных или детей. Бессознательное зрелого человека таким быть не может». На пути от примитивной бессознательности к самосознанию мир воспринимается как отчужденный в силу раскола между субъектом и объектом, обособления универсального человека от социального, сознания от бессознательного. Однако, чем более подготовлено сознание к самораскрытию, к ослаблению трех фильтров, тем меньше разрыв между сознанием и бессознательным. Вместе с полным его исчезновением возникает прямой дорефлексивный опыт сознания — как раз тот опыт, который существует без интеллектуального познания и рефлексии. Спиноза называл его высшей формой познания, интуицией; Судзуки описывает такое познание как способ «прямого вхождения в сам объект, чтобы увидеть его как он есть, изнутри». Это волевой или творческий путь видения реальности. В этом опыте непосредственного, нерефлективного схватывания человек становится «творческим художником жизни», каковыми все мы являемся, хотя и позабыли об этом. «Каждое деяние человека [творческого художника жизни] является оригинальным, творческим, выражает его живую личность. Тут нет места условностям, конформизму, подавленной мотивации… У него нет Я, заключенного в клетку фрагментарного, ограниченного и изолированного эгоцентрического существования. Человек вышел из этой тюрьмы.»
«Зрелый человек», если он очистился от «аффективного загрязнения» и вмешательства интеллекта, способен вести «свободную и спонтанную жизнь, где нет места атакам таких нарушающих равновесие чувств, как страх, беспокойство или тревога». То, что Судзуки пишет об этой освобождающей функции, может утверждаться и психоаналитической теорией об ожидаемом воздействии полного инсайта.
Остается вопрос о терминологии, о котором я тут лишь упоминаю, поскольку он, подобно всем терминологическим вопросам, не имеет большой важности. Я уже приводил слова Судзуки о тренировке сознания. В другом месте, правда, он пишет о «тренированном бессознательном, в которое входит весь его [человека] сознательный опыт с раннего детства, составляющий все его бытие». В том, что говорится то о «тренированном сознании», то о «тренированном бессознательном», можно усмотреть противоречие. Но в действительности никакого противоречия нет. В процессе превращения бессознательного в сознательное, достижения полной, а потому нерефлектированной реальности опыта требуется подготовка и сознания, и бессознательного. Сознание следует подготовить к тому, чтобы оно ослабило свою привязанность к традиционным фильтрам; бессознательное нужно тренировать, чтобы оно могло выйти на свет из таинственного обособления. Говоря о тренировке сознания и бессознательного, мы, конечно, прибегаем к метафоре. Подготовки требуют не сознание и бессознательное (сами по себе они просто не существуют), но человек, которому нужна тренировка для снятия репрессии, для того, чтобы воспринимать реальность полностью, ясно и осознанно и в то же время не прибегая к интеллектуальной рефлексии — помимо тех случаев, где последняя необходима и желательна (например, в науке и в практических делах). Судзуки предлагает называть такое бессознательное Космическим Бессознательным. Подобная терминология не вызывает никаких возражений, в особенности если все излагается столь же ясно, как в тексте Судзуки. Тем не менее я предпочел бы термин «Космическое Сознание», который Бак использовал для обозначения новой формы сознания. Я предпочитаю этот термин, поскольку, чем более осознается бессознательное, тем менее оно бессознательно (не делаясь при этом интеллектуальной рефлексией). Космическое Бессознательное остается бессознательным до тех пор, пока мы от него отделены, пока мы бессознательны по отношению к реальности. Ровно настолько, насколько мы пробудились и находимся в соприкосновении с реальностью, отсутствует бессознательность. Если мы вместо «сознания» скажем «космическая сознательность», то подчеркнем функцию осознания, а не какого-то места внутри личности.
Каково отношение всего обсуждавшегося выше к связи между дзен-буддизмом и психоанализом?
Целью дзен является просветление — непосредственное, нерефлексивное схватывание реальности без аффективного загрязнения и церебрации, осуществленная связь личности с Универсумом. Этот новый опыт есть повторение до-интеллектуального, непосредственного восприятия ребенка, но на новой ступени — полного развития человеческого разума, объективности, индивидуальности. В то время как опыт непосредственного тождества у ребенка предшествует опыту отчуждения и раскола на субъект и объект, опыт просветления оставляет его позади себя.
Цель психоанализа, следуя формуле Фрейда, состоит в том, чтобы сделать бессознательное сознательным, заменить Оно на Я. Конечно, искомое содержание бессознательного сводилось у него к малому сектору личности — к тем инстинктивным влечениям, которые имелись в раннем детстве, но потом были забыты. Цель аналитической техники заключалась в выведении этих влечений из состояния репрессии. Кроме того, независимо от теоретических предпосылок Фрейда, открытие этого сектора предопределялось терапевтической необходимостью — задачей излечения от частного симптома. Постепенное введение понятий вроде «инстинкт смерти» или «Эрос», развитие эго-психологии в последние годы привели к известному расширению фрейдовской концепции содержания бессознательного. Отошедшие от Фрейда школы еще более расширили область поиска. Радикальнее других был Юнг, но в этом направлении шли также Адлер, Ранк и другие исследователи (а недавно и так называемые неофрейдисты). Однако, несмотря на такое расширение, поиски этих ученых — за исключением Юнга — определялись терапевтической целью лечения симптомов заболевания либо тех или иных невротических черт характера. Они не включали в себя целостную личность.
Тем не менее, если мы проследим до конца, какой была первоначальная цель Фрейда, а именно осознание бессознательного, то мы освободимся от ограничений, наложенных инстинктивистской ориентацией самого Фрейда, равно как и непосредственной задачей лечения симптомов болезни. Если мы стремимся к полному раскрытию бессознательного, то наша задача уже не ограничивается инстинктами или другими ограниченными секторами опыта. Мы имеем дело с целостным опытом целостного человека. Целью в таком случае является преодоление отчуждения, раскола на субъект и объект в восприятии мира. Тогда раскрытие бессознательного означает преодоление аффективного загрязнения и церебрации; означает де-репрессию, уничтожение раскола во мне самом между универсальным и социальным человеком; означает исчезновение полярности сознания и бессознательного; означает достижение непосредственного схватывания реальности, без искажений и без вмешательства интеллектуальной рефлексии. Это означает преодоление страстного желания продолжать держаться за эго, поклоняться ему; это означает отказ от иллюзии неразрушимого и обособленного эго, которое следует увеличивать и сохранять, подобно тому как фараоны надеялись навечно сохранить себя в виде мумий. Осознать бессознательное — это значит стать открытым, отвечающим миру, значит быть, а не иметь.
Полное раскрытие сознанием бессознательного, очевидно, более радикальная цель, чем те, что обычно ставят перед собой психоаналитики. Нетрудно увидеть причину этого: достижение такой цели далеко выходит за пределы всего того, что желало бы предпринять подавляющее большинство людей Запада. Но даже независимо от требующихся усилий, само видение такой цели возможно лишь в определенных условиях. Прежде всего, эта радикальная цель может быть намечена, только если мы исходим из определенной философской точки зрения. Нет нужды вдаваться в подробное ее описание. Достаточно сказать, что задача здесь не чисто негативная, не избавление от болезни, но позитивная — достижение благой жизни, где благо понимается в терминах полного единения, непосредственного и незафязненного уловления мира. Трудно дать более точное описание этой цели, чем это сделал Судзуки, назвав ее «искусством жизни». Напомним, что всякая концепция искусства жизни вырастает на почве духовной гуманистической ориентации, которая лежит в основе учений Будды, пророков, Иисуса, Мейстера Экхарта или таких мыслителей, как Блейк, Уолт Уитмен или Бак. Вне этого контекста «искусство жизни» утрачивает все свои особенности и вырождается в нечто похожее на то, что сегодня называют «счастьем». Не следует также забывать, что эта ориентация включает в себя этическую цель. Хотя дзен и выходит за пределы этики, но в нем заключены основополагающие этические цели буддизма, которые в главном совпадают с целями всех гуманистических учений. Достижение цели дзен, как то совершенно ясно из вошедших в настоящую книгу лекций Судзуки, предполагает преодоление всех форм алчности, будь то жажда обладания, славы, влияния, нарциссического самовосхваления, иллюзорного всемогущества. Более того, достижение этой цели предполагает преодоление желания подчиняться власти авторитета, решающего за нас проблему существования. Тот, кто хочет использовать открытие бессознательного лишь для избавления от болезни, даже не пытается подойти к достижению радикальной цели, состоящей в преодолении репрессивности.
Но было бы ошибочно полагать, будто радикальная цель де-репрессии вовсе не связана с терапевтическими задачами. Признав, что излечение симптомов заболевания и предотвращение их появления в будущем невозможны без анализа и изменения характера пациента, следует также признать, что исправление той или иной невротической черты характера неосуществимо без стремления к более радикальной цели — совершенной трансформации личности. Вполне вероятно, что незначительность результатов характерологического анализа (никто. не писал об этом честнее самого Фрейда в «Конечном и бесконечном анализе») связана как раз с тем, что цели лечения пациента с невротическом характером были недостаточно радикальны. Благоденствие, свобода от тревоги и опасности могут быть достигнуты только вместе с выходом за рамки ограниченных целей, то есть вместе с признанием того, что частная, ограниченная терапевтическая цель не может быть достигнута до тех пор, пока она остается ограниченной и не становится частью более широкой, гуманистической позиции. Вероятно, и ограниченной цели можно достичь более коротким путем, если не растрачивать время и силы в длительном аналитическом процессе лечения, но плодотворно их использовать — во имя радикальной «трансформации», а не незначительной «реформы». Этот вывод можно было бы подкрепить, сославшись на сделанное выше предположение: пока человек не достиг творческой соотнесенности с миром (а высшей ее точкой является сатори), он в лучшем случае компенсирует потенциальную депрессию с помощью рутины, идолопоклонства, деструктивности, жажды собственности, славы и т. п. Стоит какой-нибудь из этих компенсаций дать сбой, и психофизическое здоровье оказывается под угрозой. Исцеление потенциального безумия заключается в изменении позиции, в переходе от раскола и отчуждения к творческому, непосредственному схватыванию реальности, к ответу на ее вопросы. Если психоанализ может в этом помочь, то он помогает и достижению истинного психического здоровья; если он на это не способен, то он содействует только усовершенствованию компенсаторных механизмов. Иными словами, можно «излечить» от симптомов заболевания, но не от характерологического невроза. Человек не является вещью, «случаем», и аналитик никого не вылечит, если будет подходить к пациенту как к объекту. Скорее, он может помочь пробуждению человека, если вместе с «пациентом» будет вовлечен в процесс понимания друг друга, то есть в переживание опыта единения.
Утверждая это, мы должны быть готовы к возражениям. Если достижение полного осознания бессознательного столь же радикально и трудно, как просветление, то есть ли смысл вообще обсуждать столь радикальную цель, когда речь идет о применимости ее ко всем и каждому? Разве не является чистой спекуляцией серьезная постановка вопроса о том, что лишь эта радикальная цель может оправдать надежды психоаналитической терапии?
Такое возражение имело бы смысл, если бы мы были вынуждены выбирать исключительно между полным просветлением и ничто. Но это не так. В дзен имеется множество стадий просветления, и сатори есть последняя и решающая из них. Но, насколько я понимаю, промежуточным ступеням опыта, шагам по направлению к сатори придается определенное значение, даже если сатори никогда не будет достигнуто. Доктор Судзуки однажды проиллюстрировал это следующим образом: если внести одну свечу в абсолютно темную комнату, то на место тьмы приходит свет. Если внести десять, сто, тысячу свечей, то комната освещается все ярче и ярче. Но решающим является первый шаг, первая свеча, которая своим светом разгоняет тьму.
Что происходит в аналитическом процессе? Индивид впервые чувствует свое тщеславие, свой страх, ненависть — в то время как обычно он считал себя скромным, храбрым и любящим. Новое видение может причинить ему боль, но этим открывается дверь; этим прекращаются проекции на других того, что подавлено в себе. Человек продолжает идти по открывшемуся пути — через опыт ребенка, подростка, преступника, безумца, святого, художника, мужчины и женщины в себе самом. Его связь с человечеством, с универсальным человеком становится все глубже. Репрессия уменьшается, он чувствует себя свободнее, снижается потребность в проекциях, в церебрации; затем он может впервые испытать свое видение цвета, свое видение катящегося мяча; его уши вдруг полностью открываются музыке, в то время как раньше он лишь прислушивался к ней. Переживая единение с другими, у него впервые мелькает мысль об иллюзорности своего обособленного индивидуального эго как некой вещи, требующей охраны, культивации и спасения; он понимает, что тщетно искать ответ на вопросы жизни в стремлении иметь свою личность, а не быть или становиться собой. Все это — неожиданный опыт, лишенный интеллектуального содержания, и все же, обретя его, человек чувствует себя свободнее, сильнее, спокойнее, чем когда бы то ни было.
До сих пор речь шла о целях, я предположил, что если вывести все следствия из фрейдовского принципа трансформации бессознательного в сознательное, то мы придем к понятию просветления. Но по своим методам, достижения этой цели психоанализ и дзен, конечно, совершенно различны. Метод дзен можно назвать лобовой атакой на отчужденное восприятие с помощью «сидячей медитации», коана и авторитета наставника. Конечно, все это не сводится к некой «технике», которую можно было бы отделить от предпосылок буддистского мышления, от правил поведения и этических ценностей, воплощением которых являются наставник и атмосфера монастыря. Не следует также забывать, что речь тут идет не о «пяти часах в неделю» — самим фактом обращения к дзен ученик делает самый важный выбор, определяющий всю его дальнейшую жизнь.
Психоаналитический метод целиком отличается от метода дзен, он подготавливает сознание к постижению бессознательного совсем иным образом. Внимание здесь направляется на искаженное восприятие. Этот путь ведет к узнаванию собственных фикций, к расширению человеческого опыта, к снятию репрессивности. Аналитический метод есть метод психологически-эмпирический. Исследуется психическое развитие личности начиная с раннего детства; давний опыт восстанавливается, с тем чтобы личность могла пережить вновь то, что было подавлено. Это метод постепенного разоблачения собственных иллюзий о мире, уменьшения паратаксических искажений, отчужденной интеллектуализации. Преодолев чуждость себе самому, вовлеченный в этот процесс индивид становится менее чуждым миру. Открывшись для коммуникации с универсумом внутри себя, личность открывается для общения с внешним универсумом. Исчезает ложное сознание, а вместе с ним полярность сознания и бессознательного. Это заря нового реализма, когда «горы вновь являются горами». Психоаналитический метод, конечно, есть лишь метод, только подготовка — но таков и метод дзен. Метод никогда не дает гарантии достижения цели. Способствующие такому достижению факторы коренятся в индивидуальной личности, и при всей нашей практической заинтересованности мы слишком мало о них знаем.
Метод раскрытия бессознательного, последовательно проведенный до конца, может быть шагом к просветлению, но при том условии, что он включен в контекст, который находит свое самое радикальное и реалистичное выражение в дзен-буддизме. Только безмерно большой опыт применения этого метода в будущем покажет, как далеко он может нас вести. Высказанное мною мнение предполагает только возможность, а потому имеет гипотетический характер и нуждается в проверке.
С большей определенностью можно сказать, что знание дзен и занятия им могут иметь самое плодотворное влияние на теорию и технику психоанализа. При всех отличиях методов психоанализа и дзен последний может обострить зрение, пролить новый свет на природу инсайта, придать увиденному более высокий смысл, способствовать пониманию творчества, преодолению аффективного загрязнения и ложной интеллектуализации, представляющих собой следствия опыта, основанного на субъект-объектном расщеплении реальности.
Своим радикализмом по отношению к церебрации, к авторитету, к обманчивым иллюзиям эго, тем акцентом, которое он делает на благой жизни, дзен углубляет и расширяет горизонт видения психоаналитика и помогает ему достичь более радикального взгляда на схватывание реальности как на конечную цель полного осознания.
Если допустимы дальнейшие размышления по поводу отношения между дзен и психоанализом, то можно было бы подумать о том, что психоанализ, возможно, имеет значение для ученика дзен. Для меня такая возможность заключается в том, что психоанализ помогает избежать опасности ложного просветления (каковое, конечно, просветлением не является). Последнее может быть чисто субъективным, основанным либо на психотических или истерических феноменах, либо на самовнушении, состоянии транса. Аналитическое прояснение могло бы помочь ученику дзен избегать иллюзий, отсутствие которых является фундаментальным условием просветления.
Какой бы ни была польза психоанализа для дзен-буддизма, с точки зрения западного психоаналитика, я благодарен этому редкому дару Востока. В особенности я благодарен доктору Судзуки, которому удалось найти такую форму изложения дзен-буддизма, что ни один существенный элемент его не был утрачен при переводе восточной мысли на язык западной. Так что человек Запада, если только он готов приложить усилия, может понять дзен, насколько эта цель вообще осуществима. Такое понимание возможно уже потому, что «природа Будды во всех нас», что человек и бытие представляют собой универсальные категории, а непосредственный опыт реальности, пробуждение и просветление принадлежат универсальному опыту.