Директор школы ввел меня в класс. Навстречу нам шагнула учительница. Щуря близорукие глаза, она гневно проговорила:
— Коронат Александрович, вы еще одного мальчика привели? Но ведь мой класс переполнен!
— Успокойтесь, Елизавета Александровна, этот мальчик не будет вам в тягость: родитель научил его читать и писать!..
Сказав так, директор вышел, а я остался у порога и тревожился: примет меня учительница или нет? А она недовольно спросила:
— Чей будешь?
— Майданский...
— У меня здесь все майданские. Назови фамилию!
— Суетнов, а по уличному прозвищу — Ильичев.
— А как тебя звать?
— Мишкой.
— Где живешь?
— Дома.
— Я знаю, что не в поле и не в лесу! На какой улице?
— Не на улице, а на новом порядке. Как только Митряев переулок пройдешь, так немножко наискосок и наша изба будет.
Мальчишки хихикнули, а девчонки завертели головами, зашушукались, и в их коротеньких косичках замелькали разноцветные ленточки и тряпицы. Учительница строго глянула на учеников, и они сразу притихли. А мне сказала:
— Ну ты и говорок! Отца-то как звать?
— Моего? Иваном Ильичом. Его на мирской сходке урядник по морде бил... Тятька такие бочки и кадушки делает, что их можно с колокольни бросать и не разобьются!
— Так ты сын бондаря? Я его знаю, а вот тебя вижу впервые.
— Нет, не впервые! Помнишь, в жнитво мы с тятькой и с мамкой ехали с поля, а ты на школьном крыльце стояла? Тогда тятька остановил Гнедка и тебя упрашивал, чтобы меня в школу приняли...
— Ну?
— А ты сказала, что осенью будет виднее. Сейчас осень, все видно, а ты меня учиться не принимаешь!
Поймав двумя пальчиками качавшееся на черном шнурке пенсне, учительница надела его на крупный нос.
— Учителей называй на «вы» и по имени-отчеству. Я Елизавета Александровна. Понял? Пойдем, посажу на место!
Шел я за учительницей, а ученики шипели:
— Го-во-рок, сядь на порог и съешь пирог!
— Грамотей без портянок и лаптей!
— Чук-бондарчук....
Я щелкнул одного дразнильщика по губам:
— Закрой сундук, а то муха влетит!
Возле последней парты учительница остановилась:
— Садись здесь!
Трое мальчишек: светловолосый толстячок Яшка Кандеев, вертлявый веснушчатый Мотька Анашкин и широколицый черный, точно пропитанный сажей Федька Егранов потеснились. Я сел и оказался под большим портретом рыжебородого императора Николая Второго. Он был изображен во весь рост и носками сапог касался моей головы. Таких светлых сапог в нашем селе никто, даже сам урядник, не нашивал!
Учительница встала у классной доски и меня окликнула:
— Суетнов, ты почему повернулся ко мне спиной? Сядь, как сидят все, положи руки на парту и головой не верти! А теперь говорю всему классу: слушайтесь меня, Короната Александровича, учительницу Марию Владимировну, священника отца Петра, родителей. Снимайте шапки и кланяйтесь также уряднику, старосте, волостному старшине, дьякону, дьячку, лавочникам и другим почтенным лицам села Тольский Майдан.
Каждое слово учительница произносила неторопливо и так, будто вколачивала в наши головы большие гвозди.
Скоро послышался звонок колокольчика и учительница объявила:
— Пе-ре-ме-на! Дети, походите, побегайте, но старайтесь не шуметь. Кандеев! Яша, ты где?
Мой сосед по парте вскочил.
— Я тут...
— Не тут, а здесь!
— Здеся... Тут, значит!
— Присмотри за мальчишками. Скажи им, что можно на перемене делать, а чего нельзя!
Яшка кивнул:
— Ладно, это мы могем!
— Можем. Повтори: мо-жем!
— Можем. Могем, значит...
Учительница вышла из класса. Яшка вскочил на парту:
— Эй, первогодники-греховодники, комары-комарики, веселые сударики! Давайте в жеребяток играть?
Слова Яшки мы встретили радостным воем и сломя голову стали носиться из угла в угол и ржать точно жеребята.
Но от беготни я скоро выдохся и остановился. Случайно глянул на икону. Она висела на той же стене, где и портрет императора. Художник нарисовал голову Христа на иконе кривовато, бороду тощенькую, а волосы на голове густыми и до того длинными, что их можно было заплетать в косы. Но меня не столько волосы удивили, сколько глаза Иисуса: они смотрели в упор, недоверчиво, словно я свои грехи от бога спрятал в карманах. Поэтому я отскочил в сторонку, но глаза Иисуса следили за мной. Тут как раз подбежал Яшка Кандеев, и я ему шепнул:
— Боговы глаза за мной бегают: куда я, туда и они!
Яшка усмехнулся:
— Ну ты и чудак! Думаешь, что глаза Христа за тобой гоняются? Нужен ты ему, как собаке сорочий хвост! Эти глаза дядя Данила-богомаз рисовал: один глаз — на нас, а другой — на Арзамас.
— Какой Данила?
— Из соседнего села Мамлеева. Там богомазы живут. А Данила моему отцу дружок и нам такую же икону в гостинец привез...
Послышался звонок колокольчика, и появилась учительница. Яшка доложил ей:
— Лизавета Лександровна, мальчишки и девчонки не фулиганили: они смирные, как теленки, и веселые, как жеребенки!
* * *
В этот, первый, день уроков было мало и нас еще до полудня отпустили. Я торопился сказать родителям и похвалиться соседям, что меня приняли в школу. Бежал я Митряевым переулком и вдруг спохватился:
— Ой, а сумку-то в школе забыл!
И вернулся. Проскользнул в свой класс. Сумка лежала в парте. Тут я невольно взглянул на сапоги императора. Солнце в окна уже не светило, и потому, наверно, сапоги несколько потускнели. Мне даже почудилось, что они не из кожи, а из тонкой черной жести. Я ткнул указательными пальцами обеих рук в носки сапог и... прорвал их:
— Нет, они не кожаные, не железные, а бумажные!
Озадаченный этим открытием, я стоял и ждал: вдруг из дырок покажутся пальцы, но не дождался. Достал из сумки две морковки и вставил их в те дырки. Морковки походили на голые пальцы с черными ногтями. Я засмеялся, но глянул на икону и испугался. Христос смотрел на меня сурово, в упор и, казалось, собирался позвать директора школы. Я спохватился:
— Ой, да меня за царские сапоги из школы выгонят!
Чтобы моих шагов никто не услышал, я вывалился через открытое окно на улицу и убежал.
Родители меня ждали и, только я шагнул через порог избы, в один голос спросили:
— Приняли тебя или нет?
Я гордо ответил:
— При-ня-ли!
Мать закрестилась часто-часто:
— Спасибо тебе, святой пророк Наум, что наставил младенца на ум!
Отец насмешливо, по-дьяконовски, пропел:
Спасибо пророку Науму
И Наумову ку-му-у-у!
Окинув отца гневным взглядом, мать закричала:
— Дьяволы тебя в аду за язык на железном крюке повесят!.. На, качай зыбку, мне некогда!
Сказала так, обиженно поджала губы и вышла из избы. Тут я рассказал отцу о сапогах императора, о двух дырках и двух морковках в них. Думал, что родитель со мной посмеется, но он как туча нахмурился:
— Если об этом озорстве дознаются полицейские, то тебя в кровь иссекут нагайками, да и меня в тюрьму запрут!
Я вспомнил, как совсем недавно верховые полицейские, посвистывая нагайками, гнали по нашей улице закованных в цепи мужиков. Они были измучены и просили:
— Дайте хоть минуту отдыха!
— Водицы бы испить...
Конвоиры сильнее крутили нагайками:
— Шагайте, в тюрьме напьетесь и отдохнете!
Теперь я очень испугался: неужто и моего отца могут заковать в кандалы? А он покачивал зыбку, в которой гугукала моя сестричка Наташка, и молчал. Это молчание было таким тяжелым, что уж лучше бы отец меня высек! Но еще страшнее стало, когда прибежала к нам школьная уборщица.
— Иван Ильич, директор школы зовет тебя к себе! И скорее...
Отец даже заикнулся:
— 3-з-з-а-чем!
— Мое дело сказать, а уж зачем да почему, мне знать ни к чему! Наказывал, чтобы ты всякий струмент захватил...
— Ладно, приду!
Заткнув за пояс топор, отец взял еще инструментальный ящик и мне шепнул:
— Покачивай зыбку! О царском портрете матери ни гугу! Понял? Если скажешь — горя хватишь. Она заплачет, заноет, полсела взбулгачит и твою тайну выдаст... Ну а если меня полицейские схватят, тогда уж сам за хозяйство берись!
Отец ушел, а я себе места не находил: все ждал и ждал родителя. Маялся и думал, что, если отца схватят, то мне трудно придется! Надо мать и сестренку кормить, да и дел в хозяйстве пропасть. У телеги правое переднее колесо расшаталось: придется шину перетягивать, а может, и втулку менять. И тут не миновать идти к кузнецу, а чем за ремонт платить?
Наступил вечер. Он потянулся медленно, как вечность. Наташка спала, мать пряла льняную куделю и была спокойной. Потом стала тревожиться:
— Куда же отец-то сгинул? Неужто к кому из родичей ушел? Может, к сестре — Фешке Жильцовой? А зачем? Надоели тутошние вечорки-беседушки с шабрами? Ох, только бы с каким винопивцем не схлестнулся: напьется, задурит и еще в долги влезет!
Я как мог, так и успокаивал мать:
— Ты не бойся! Тятька же не маленький — не пропадет! Какие-нибудь дела его закрутили-завертели...
Только я так молвил, как дверь распахнулась, отец широко шагнул через порог и чтобы не разбудить Наташку, полушепотом пропел:
Загуляли голыши,
А богаты не дыши!
Мать шумнула:
— Смолкни, певун, дочку разбудишь!
Отец положил под лавку топор, туда же вдвинул инструментальный ящик. Мать съязвила:
— Что-то шибко развеселился? Может, нашел клад и стал богат?
— Двугривенный на соль заработал. В школе парты чинил.
А сколько денег пропил? Нынче даром-то поят только попа, дьякона, старосту и урядника...
— А мне Коронат Лександрыч чайный стакан поднес...
После ужина мы улеглись спать и отец стал мне в ухо шептать:
— Учителя не знают, кто портрет испортил. А Коронату не хочется об этом в полицию писать, он обрезал портрет, а меня попросил укоротить раму. Теперь у императора вместо ног культи остались.
Мать лежала на печи и вдруг спросила:
— Вы о чем там шепчетесь? Кто ночами шепчет, того домовой топчет и спать не дает!
Отец слегка толкнул меня в бок: дескать, помалкивай, и отозвался:
— Сказку сказываю...
— Какую? Я бы тоже послушала.
— Как хитрый сибирский кот притворился мертвым и многих мышей погубил...
— А-а-а, эту сказку я давным-давно слыхала!
* * *
Следующим утром я прибежал в школу рано. Портрет висел на прежнем месте. Я смотрел и не понимал, то ли император стоит, то ли сидит? И портретная рама стала короче — отец ее сильно урезал! Глянул я и на икону: Христос по-прежнему смотрел подозрительно...
Ученики собирались, и пришла учительница. Она была хмурой, немножко побледневшей: видимо, порча царского портрета ее тоже сильно встревожила. Только учительница открыла рот и хотела начать урок, как в класс торопливо вошел директор и что-то ей шепнул. Елизавета Александровна еще больше побледнела:
— Беда беду родит, а одна никогда не ходит!
Мы стали шептаться:
— Какая беда?
— Может быть, кто умер?
Но больше всех тревожился я: «Неужто будут узнавать, кто императору сапоги испортил?»
На перемене Устя Паньшина стала прыгать через веревочку-скакалочку и приговаривала:
— А я слыхала, что директор сказал! Слыхала!
К нам в школу едет фа-ра-мон! Коронат Лександрыч так и шепнул: «Может, он будет злым, как фарамон!»
После уроков я поспешил домой и сказал отцу:
— Тять, Коронат Лександрыч нашей учительнице сказывал, что в школу приедет фарамон. Фарамон — это кто?
Лицо отца побелело.
— Ох, Мишка, уж не фараона ли ждут?
— А фараон кто?
— Полицейский. Сынок, если тебя станут о портрете спрашивать, тверди одно: не слыхал, не видал, ничего не знаю!
А на третий день на первом уроке дверь распахнулась и в класс смело и властно шагнул человек в мундире. Пуговицы на нем блестели так же, как и на мундире царя. Низко нагнув голову, за приехавшим робко шагал Коронат Александрович. Мы вскочили и замерли. У меня сердце дрогнуло: «Это же фараон». Он окинул нас внимательным взглядом и кивнул в мою сторону:
— Ну-ка, скажи мне, сколько у таракана ног?
Этого я не знал и никогда не догадывался даже глянуть на тараканьи ноги и теперь молчал. Из-за спины фараона директор показывал мне на пальцах, сколько у таракана ног, но я так растерялся, что плохо понимал и продолжал молчать. Фараон повернулся к учительнице:
— Видите, какие ваши ученики еще беспомощные! Их надо учить наблюдательности, а то живут среди тараканов, а их не знают.
Учительница и директор согласно кивали головами, а потом стали что-то рассказывать. Фараон слушал и слегка улыбался. Наконец он посмотрел на меня:
— Тебя, мальчик, отец научил грамоте? Похвально! А ну-ка прочти вслух вот это стихотворение!
И дал мне небольшую книжечку.
— Вот здесь читай!
Я вопросительно глянул на учителей. Они старались улыбками ободрить меня: дескать, читай, чего боишься! А я не боялся. Просто думал: «Зачем я ему, фараонищу, буду читать? Он только и думает, как бы меня схватить!». Но все-таки я стал читать:
Осень наступила
Высохли цветы,
И глядят уныло
Голые кусты...
Когда я прочел строки:
Листья пожелтели,
По ведру летят —
фараон меня остановил:
— Стой, стой! Я не понял, как так могут листья лететь по ведру?
Я ответил:
— Видели, как дожди словно из ведра льют?
— Конечно, видел!
— Вот и пожелтевшие листья по полному ведру летят!
Фараон улыбнулся:
— Ну, брат!..
А я подумал: «Пусть тебе будет братом бешеный волк, а не Мишка Суетнов!»
Фараон же продолжал:
— Читаешь ты бегло, с чувством, но из-за торопливости делаешь ошибки. В книге напечатано: «Листья пожелтели, по ветру летят», а ты читаешь «по ведру». Ты поправил поэта, но безграмотно... А вообще-то надо тебя пересадить во второй класс!
Я отчаянно замотал головой:
— Не надо! Не пойду к вторым!
— Почему?
— У нас Лизавета Лександровна хорошая и мальчишки с девчонками тоже...
Фараон рассмеялся:
— Причина уважительная! Поздравляю вас, Елизавета Александровна: только начали заниматься, а дети уже к вам привыкли.
Сказав так, фараон кивнул учительнице и вышел. За ним пошел и директор школы. Мы, словно сговорившись, шумно вздохнули. Елизавета Александровна добро улыбнулась:
— Ну, дети, вы господину Спасскому понравились!
Я спросил:
— Он полицейский? Фараон?
Учительница и удивилась, и возмутилась:
— Что ты придумал? Это инспектор земских училищ уезда. Приехал посмотреть, как вы начали учиться!
* * *
После этого примерно через неделю, на одном из уроков, Яшка Кандеев торопливо пощелкал по нашим затылкам:
— Эх, круглые башки — глиняные горшки! Слушайте Лизавету Лександровну, а не то, как я, будете два года в первоклассниках киснуть!
Мотька Анашкин тронул себя за затылок:
— Другой год в первом классе сидишь, а тоже не знаешь, сколько у таракана ног!
— Зато я знаю, что у тебя есть голова, два глаза, два уха и одно брюхо!
Кандеев сказал так, достал из сумки ломоть хлеба и стал жевать. Хлеб был похожим на ком грязи и пах кислятиной. Мы зажали носы. Яшка обиделся:
— Ах, ах, ах! Я совсем забыл, что вы не едите, а кушаете! Не кислятину, а саечки, пирожки, бараночки... Перестаньте рожи кривить да морщиться: сами, шуты навозные, такой же хлеб жрете, а тут по-барски губы надули!
Мотька спросил:
— A y тебя с кислятины в животе не урчит?
— У меня? Да я кошку съем — и она в моем животе ни разу не мяукнет!
Учительница погрозила Яшке пальцем:
— Кандеев, ты что там возишься? Прошлую зиму зря просидел и хочешь на третий год в первом классе остаться?
Яшка притих и украдкой доел ломоть хлеба.
Только объявили перемену, Кандеев предложил:
— Эй, первоклассники, давайте в лянду играть?
Он достал из кармана маленький лоскуточек овчины, к средине которого был пришит кусочек свинца, и стал эту штуку ногой подкидывать. И так ловко получалось, что лянда летала вверх, вниз и опять так же, но на пол не падала. Игра мне понравилась, и я похвалился:
— Завтра же такая штука и у меня будет!
Яшка отозвался:
— Лянду ты сделаешь, но из тебя игрок, как из вороны сокол!
— А ты сам-то давно ли перестал быть вороной?
— Ха! У меня голова, ноги и руки на пружинах двигаются, а у тебя они пырки-растопырки!
Я вскипел:
— Неправда! В человеке нет пружин. Ты наловчился играть, потому что плохо учился.
— Ну и плохо, а тебе-то что? Холодно или жарко? Я же волшебник и проживу без ученья.
— Ты волшебник? Ребята, у нас в классе есть волшебник — Яшка Кандеев!
— Да, волшебник! Потому я каждый день чай с леденцами пью.
— Были бы деньги — леденцов можно купить!
— На деньги и дурак купит, а я без денег... В прошлом году к дяде в Питер ездил и там у царя-императора леденцов набрал.
Девчонки закричали:
— В-р-у-н!
— Ты никуда из села не выезжал, а все лето за гумном свою чернобокую козу пас!
Яшка стукнул кулаком по крышке парты:
— Молчите, козляточки, мои деточки! Не вру! Приехал я в Питер в субботу, когда все в банях моются. Гляжу, а по улице сам император из бани идет: весь мокрый, лицо красное — распаренное, на шее — утиральник, за плечами кошель с бельем, а в руке березовый веник, и тоже мокрый. Я прошептал волшебное слово и сделался блохой, да, не будь плохой, царю на бороду прыг! Так на бороде и въехал во дворец. А царь пришагал в свою квартиру, взял с полки в-о-о-т такую селедину и ее ножом на две половинки расхватил. Одну половинку, которая с головой, сам съел, а другую, которая с хвостом, царице оставил. Потом двадцать чашек чаю выпил с медом, сахаром, леденцами, пряниками, баранками. Наелся, напился и на лавке спать завалился. Тут прибежали слуги верные, накрыли императора дубленой шубой и вышли. Император спит, храпит, а я, блоха, не будь плоха, прыг с царской бороды на стол да сахар, леденцы и все остальное схватил, в мешок сложил и в окно выскочил. Увидел меня полицейский и ну из ружья палить! А я только ногой покачал: палите зря — в блоху сроду никто ни пулей, ни дробью не попадает!
Устя Паньшина протянула:
— Мо-шен-ник! У царя леденцы украл. Поэтому и на второй год в первом классе остался!
Мы ожидали, что Кандеев осердится, но он только тяжело вздохнул:
— Я бы со всеми мальчишками во второй класс перешел, да сельский староста помешал. Пришел к моему отцу и ну с него подать требовать, а у нас в доме и гривенника-то не нашлось. Староста стал грозить: «В тюрьму сядешь!» Отец испугался и вечером продал меня Кощею бессмертному за десять рублей.
Весь класс зашумел, закричал, заохал:
— Ой, врешь!
— А где Кощей живет?
— На болоте...
— Зачем ты Кощею нужен? Он тебя съест?
— Ставит меня пастухом лягушачьего стада...
С того дня мы Яшку больше не видели и поверили, что он где-нибудь лягушек пасет, но однажды учительница сказала:
— Кандеевы всей семьей уехали в Сибирь. Там много земли, и отец Яши надеется жить сытно...
* * *
О Паньшиной Усте я уже говорил, а сейчас скажу больше. Она была дочерью мелкого лавочника, такой нужды, какую мы терпели, не испытывала, и все-таки росла хиленькой и слабенькой. Завидев ее на улице, бабы толковали:
— Вот и жисть у девчонки хлебная, а здоровьишка бог не дает!
— Да, кожа и кости...
— Такую муха крылом обидит!
— Удалась ни в род, ни в племя: ведь родители-то здоровые!
Будучи маленькой, Устя обычно смотрела на всех снизу вверх и всегда боязливо улыбалась. Но однажды эта боязливая ученица осмелилась принести в школу котенка! Кто-то, бессердечный, выбросил его на лед пруда. Жалостливая Устя подобрала полузамерзшего беспризорника, завернула в теплый платок, принесла в класс и посадила в парту.
— Спи, кисанька, да молчи, а то учительница меня забранит, а тебя на мороз выкинет!
Будто понимая этот наказ, котенок молчал. В класс пришла заниматься Мария Владимировна. Мы встревожились:
— Ой, а что, если она котенка увидит?
— Велит выкинуть или сама выбросит...
И найденыш вдруг замурлыкал, завел, запел свою тягучую дремотную песенку! Учительница насторожилась, прислушалась:
— Это что? Кошка? Где она?
Андрейка Щицин откликнулся:
— Это не кошка, а в ухах звенит!
Мы дружно заткнули уши пальцами: дескать, и у нас в головах и в ушах звон стоит. А Мария Владимировна не верила:
— Это поет кошка!
Серега Журавлев поднял руку.
— Нет, не кошка, а червь-древоточец стену грызет. У нас вот так же в избе: скры! скры! скры!
И он зачем-то достал из кармана спичечный коробок. В нем кто-то скрыгал. Учительница даже вскрикнула:
— Журавлев, ты, бессовестный, куришь? А ну-ка отдай спички!
Вырвала у Сереги коробок, открыла его и взвизгнула, точно змею в руки взяла:
— А-а-а-а! Та-ра-кан! Черный таракан!
Уронила коробок на пол, и таракан побежал под парты. Учительница торопливо направилась к двери.
— Я отказываюсь вас учить! Отказываюсь навсегда!
Когда она ушла, мы занялись, кто чем хотел: тянулись на поясах, обменивались игрушками. И вдруг в класс вошел директор:
— Озоруете? Кошку и таракана в школу притащили?
Класс затих, и тут вскочила Устя.
— Озорую только я!
Директор удивленно уставился на ученицу-кроху и даже глаза пальцами протер.
— Ты одна такой базар устроила?
— Нет, не базар, а я на пруду нашла котеночка-сиротку и посадила его в парту. Он сперва дремал, потом замурлыкал. Мария Владимировна услыхала да как закричит: «Это кошка поет!»
Коронат Александрович улыбнулся:
— Вы, оказывается, люди жалостливые! Ну что же, кто животных любит да жалеет, тот плохим человеком не будет. А ну, Устя, покажи нам найденыша!
Устя достала котенка из ящика парты:
— Только он весь черный... Не выбрасывайте его: он умрет!
— Нет, не выброшу! Ах, какой красавец!.. Дети, приготовьте тетради, карандаши: будем котенка рисовать!
Вот это был урок! Я его до сих пор помню. Мы рисовали с таким увлечением и наслаждением, что не замечали, как время бежало, а когда закончили, учитель сказал:
— Особенно хорош рисунок Моти Еременкова! Смотрите, какой котище!
С Мотькиной тетради на нас глядел большеголовый, красноглазый черный кот. Кто-то шепотом проговорил:
— Таких красных глаз у кошек и котов не бывает!
Учитель пожал плечами:
— Не бывает, а вот Еременков нарисовал, и теперь такой кот есть!..
После этого урока мы пошли провожать Устю до дому: боялись, как бы мальчишки-озорники не отняли котенка. Но когда подошли к дому Паньшиных, Устя остановилась и расплакалась:
— Папка с мамой меня за котенка поругают. Они скажут, что в черных кошках и котах живет нечистая сила. Выкинут найденыша на лед!
Я вспомнил, что у нас нет кошки, и сунул котеночка себе за пазуху.
— Не реви, Устя, котеночка я возьму!
Принес я его домой и посадил на лавку.
— Вот какого красавца мне дали!..
Моему отцу котенок очень понравился:
— Ишь, какой пышный! Ласкунчик! Чернунчик! Расти большим да сильным, чтобы тебя мыши боялись и соседские коты остерегались... Вот подрастет Наташка и будет с тобой играть!
Мать недовольно отозвалась:
— Бесы, ведьмы, колдуны делаются черными кошками и котами. Может, и этот не котенок, а бесенок?
Отец покачал головой:
— Ну ты и лес дремучий! В каждом человеке, в звере и даже в дереве нечистую силу видишь... Мишка, корми котенка и береги его!
Черный найденыш так у нас и остался. Но сестричке Наташке не пришлось с ним играть: от кого-то она заразилась глотошной болезнью... Мать, конечно, всю вину за эту хворь свалила на котенка:
— Это ты, Мишка, в дом беду принес! Твой черный котенок виноват. Вот я его сейчас дымом святого ладана окурю и если кот — бес, то он вместе с дымом в трубу вылетит!
Я противился, но мать все-таки полную избу ладанным дымом накурила. Запах ладана котенку не нравился, он забился под койку и до тех пор там сидел да чихал, пока дым из избы не улетучился. Только после этого мать признала котенка настоящим зверем, а не чертом...
А отец съездил в село Василев Майдан и привез оттуда фельдшера. Мать упала перед ним на колени.
— Петр Архипыч, спаси нашу дочку! До последнего часу буду за тебя богу молиться...
Фельдшер пробыл у нас полдня, старался больной помочь, но смерть оказалась сильнее лекаря. Наташка умерла, когда я был в школе. Вернулся домой, а сестрица не в зыбке качается, а в гробике лежит! Личико худенькое, посиневшее... В избе мрачно и только слабенький огонечек лампады горел и еще копеечная свеча малой искрой блистала...
Отвернувшись друг от друга, родители сидели в разных углах, а почему я только потом узнал: они поссорились! Мать упрекала отца:
— Это нас господь бог наказал! Он! За то, что ты от него отвернулся.
Отец упрекал мать:
— Нет, это ты погубила Наташку! Ты! Привечаешь всяких странниц да нищенок, вот они к нам хворь и затащили...
Наташка была маленькой, а расходы на похороны оказались большими: надо было уплатить за панихиду, купить свечей и елея, могильщиков водкой поить, устроить поминки — накормить всех, кто к нам в день похорон приходил... Пришлось отцу склонить свою гордую голову перед сводным братом Иваном Лапшой — просить денег взаймы...
* * *
На похороны сестренки у нас не было денег, а на чернила, карандаши, перья, тетради тем более. И я, не сказавшись родителям, пошел в лавочку торговца Трусова. В ней продавалось все, чего душа желала: пряники и керосин, соль и мануфактура, вакса и сахар, деготь и елей, чернила и топоры... Майданцы шутили:
— В лавочке нет только птичьего молока да рыбьего волоса!..
Так вот, я несмело вошел в лавку и остановился у прилавка. Лавочник на меня даже не взглянул. Потоптавшись, я робко попросил:
— Дядя Василий Иваныч, дай мне в долг чернила, перо, тетрадку и еще карандаш!
Широкое, заплывшее жиром лицо лавочника покраснело и стало одного цвета с бордовой рубахой.
— Ч-т-о-о? Отец на поминки выцыганил батман соли, конопляного масла и бутылку елея; мать выклянчила два фунта керосина, а теперь и сын пришел выманивать у меня товар в долг! Вы сговорились меня разорить?
— Дядя Василий Иваныч, я не обману! На рождественские дни, на святки, пойду по избам Христа славить, денежек заработаю и долг тебе отдам! Честное-пречестное слово, не обману!
Но лавочник пуще прежнего зашумел:
— В-о-о-н! Уходи, попрошайка! Ишь тут расцыганился!
Я выскочил из лавки. Брел домой и думал, как бы и чем лавочнику отомстить? И придумал: «Сам буду чернила делать! Налью их полное ведро и бесплатно ученикам отдам. Вот тогда ты, лавочник, будешь меня просить, чтобы чернила не делал, а я тоже ногой топну и крикну: «В-о-о-о-н! Уходи, попрошайка! Ишь тут расцыганился!»
Распалив себя этой мечтой, я прибежал. домой, наскреб в печной трубе сажи и развел ее в горячей воде. Этой мешаниной написал десятка два букв, но, когда чернила высохли, сажа с бумаги осыпалась!
От задуманного я не отступил и развел в кипятке лампадную сажу, черную до блеска, похожую по цвету на цвет сапог императора. Чернила из сажи мне понравились, и следующим утром я принёс их в школу полный горшок. Обрадованные даровщиной ученики налили моими чернилами свои чернильницы...
На первом же уроке мы перепачкали сажей парты, тетради и у самих остались белыми только зубы. Учительница выпачкала руки и белый воротничок платья. Больше держать нас в школе было нельзя, и Елизавета Александровна отпустила класс домой. Моему же отцу она прислала записку: «Твой сын придумал готовить чернила из лампадной сажи и наделил ими учеников. Они сами перемазались, парты и тетради перепачкали. Надо купить настоящих чернил!»
Отец прочитал записку и вздохнул:
— Написано справедливо, но из-за моей хворости да нашей беды — похорон — мы сильно изнуждались, а то бы чернил купили... Мишка, на дубовых листьях бывают прыщи-орешки, и вот я слыхал, будто сам царь Петр Великий из них чернила варил и державные бумаги писал. Попробуй, сынок, и ты свари чернила из дубовых орешков!
В тот же день я сходил в сенницу и набрал, нащипал с высушенных дубовых веников прыщей и чернила сварил. Они не пачкали, но были тусклыми, желтоватыми. Учительница их тоже забраковала. Так мне и не удалось лавочнику отомстить!
С того дня я стал с нетерпением ждать святок, и когда они наконец-то наступили, я вечером пошел славить. Зашел к мельнику Сапунову Петрухе. Переступил порог и несмело затянул: «Рождество твое, Христе, боже наш...» А Петруха сидел на широченной скамье, укрытой самотканой узорной дерюгой, и косил на меня глаза. У него все было квадратным: голова, борода, плечи, уши, живот и даже короткие толстые ноги, обутые в белые, с красными крапинками, теплые казанские валенки.
Когда я пропел молитву, Петруха повернулся ко мне и прищурил левый глаз:
— Тебе медведь на ухи не наступал?
Я схватился за, уши:
— Нет!
— Тогда у тебя ухи деревянные!
— Нет, они у меня из мяса...
— А почему же ты поешь не в склад, не в лад?
Я понял, что вожделенный пятак от меня уплывает, и заскулил:
— Дядя Петруха, я еще раз спою! Я буду громче...
Он согласился:
— Ну спой, а я еще раз послушаю!
Выслушав меня второй раз, Сапунов хмыкнул:
— Хм! Дятел всю жисть по дереву клювом стучит, но плотником не становится! Вот и ты не певун, а ревун. Иди, парень, ничего я тебе не дам: не за что!
Такая грубость меня ошеломила. Я изумленно смотрел на квадратного человека и не уходил. Он, видимо, подумал, что я ожидаю пятака, и прикрикнул:
— Что ты ко мне как короста пристал? Не доводи до греха, уходи!
Не помню, как я выбрался из дома на улицу, и только там опомнился. Ночь стояла тихая и морозная. Мне казалось, что крупные звезды меня жалеют и подмигивают: дескать, не падай духом! Меж изб сновали мальчишки-славельщики. Повстречались мне и соседи: Ефимка и Ванча Фадичкины.
— Мишка, это ты? Сколько тебе Петруха денег дал? Горсть насыпал?
Я утер рукавом зипуна замерзшие на ресницах слезы:
— Нисколько! Выгнал из избы. Сказал, что на мои деревянные уши медведь наступал...
Ефимка загорячился:
— Не мог выгнать! Ты же не песню — молитву пел, бога славил, а не фулиганил!
— Все равно выгнал...
Ванча вознегодовал:
— Петруха всегда скупердяй! Ладно, Мишка, не горюй, мы тебя выручим: возьми пятачок!
Я отказывался, но Ванча насильно вложил в мой карман пятачок.
— Бери, бери! А когда будут бить — беги. Мы сейчас с Ефимкой к Петрухе пойдем, и уж нас-то он не выгонит! А ты подожди здесь!
И они метнулись в дом мельника.
Ждал я их долго, сильно иззяб, но вот скрипнула избяная дверь, и братья Фадичкины сбежали с высокого крыльца.
— Мишка, ждешь? Нас Петруха про Христа спрашивал, а мы же не поповичи! Почему мы знаем, где Христос родился да где крестился... А денег, скупердяй, дал только копеечку. Жадюга, чтобы его летом жаба заплевала!
Вернулся я домой. Отец еще не спал и спросил:
— Где пропадал? Славил? По избам шлендал? Не стыдился христарадничать?
Мать будто рассерженная наседка напустилась на отца:
— Тебя какой комар укусил? Все ребятенки Христа славят, и наш сын не в поле обсевок!..
Отец рявкнул:
— А ты что, сварливая баба, раскудахталась? Я тебе давно сказал: не мути сыну голову! Пусть он растет под моим крылом.
Родители весь тот святочный вечер перекорялись, и только сон их успокоил.
Дня через два я опять пошел в лавочку Трусова. Ох и хитрец же он был! Догадался, что у меня есть деньги, и встретил ласково.
— За чернилами прибежал? А сколько у тебя капиталу? Пятак? Ну бери чернила!
Я взял товар и вышел. На крыльце, под ногами, увидел два затоптанных в грязноватый снег полтинника. Схватил их, крепко зажал в кулак и не знал, что с ними делать: матери отнести или Трусову отдать? Все-таки я вернулся в лавочку и положил монеты на стойку. У лавочника глаза загорелись:
— Мишутка, у тебя такие большие деньги?
И он лисой завертелся.
— Что тебе на них продать? Конфет, семечек, пряников, баранок?
— Это деньги не мои: я их сейчас на крыльце нашел...
— А-а-а, вот что! Тогда полтинники мои: я их из кармана выронил. Ладно, за твою честность возьми тетрадку и конфетку!
— Чужого не беру!
Я повернулся и пошел.
Дома я сказал матери о полтинниках. Она головой покачала:
— Вот, Мишка, теперь ты увидел: чем человек богаче, тем жаднее!
— Угу...
— Жадность-то богачу как червь сердце точит... Полтинники не лавочниковы. Нет! Кто-нибудь другой обронил. Ты, сынок, радуйся, что чужих денег не присвоил: душа и сердце остались чистыми, непорочными!
* * *
Если на рождественские праздники меня унизили, то после них еще и побили! Ну а случилось это вот так. На уроке у меня разболелась голова и учительница посоветовала:
— А ты из школы выйди и на свежем воздухе побудь: вся твоя хворь пройдет!
Большой мирской пруд был рядом. И я выбежал на лед. Долго по нему бегал, а вернее сказать, катался. Просто на лаптях. Разбежишься, скользишь, летишь словно на крыльях, а ветер в спину толкает, щеки колет и уши щиплет и режет!
Во время этого катанья боль из меня вместе с паром улетучилась. Стало легко, хорошо, весело, и я заторопился в школу. На крыльцо вбежал с песенкой:
На Новый год —
Поросячий хвост,
Пышку, лепешку,
Поросячью ножку!
Коридорное окно кто-то еще накануне разбил, и, чтобы не намело снегу, уборщица заткнула его мешковиной. А без окна стало темно, как в погребе. К тому же ученики на ногах нанесли много снега, и он пристыл к половицам, пол сделался скользким. Я покатился, но тут же поскользнулся и врезался головой во что-то широкое, мягкое, теплое. Оно, это широкое и мягкое, с шумом рухнуло на пол и потащило меня за собой. Я с испуга-то не сразу понял, что моя голова очутилась между чьими-то ножищами. И эти ножищи, словно клещи, зажали мою голову, и тут я услыхал гневный голос:
— Ах, разбойник! Ах, варнак! Я тебе покажу «поросячий хвост»!
Ноги-клешни все туже сжимали мою голову, и я, задыхаясь, просипел:
— Дяденька, я не нарочно в тебя головой-то! Поскользнулся и...
— Я тебе не дяденька, а отец духовный! Свя-щен-ник!
Эти слова меня еще больше напугали: я оцепенел и онемел, а священник, поднявшись с пола, закатил мне оплеуху:
— Вот тебе, варнак, пышка с лепешкой!
У меня искры из глаз посыпались. Схватившись за висок, я заревел. А священник втащил меня в класс.
— Вот, Елизавета Александровна, этот богомерзкий ушкуйник сбил меня с ног, и я сильно ушиб колени!
Я пуще заревел.
— Батюшка, я нечаянно! Поскользнулся и...
Учительница нацепила на нос пенсне и внимательно посмотрела на меня и священника.
— Успокойтесь, отец Петр! Мальчик смирный и уронил вас нечаянно...
Священник сверкнул разгневанными глазами:
— Смирный... Сего разбойника надо наказать и стро-жай-ше!
Выкрикнув эти слова, священник ушел. Учительница сказала мне:
— Иди домой и отлежись!
Домой я пришел заплаканным и напустился на мать:
— Ты всегда попа хвалишь да за него заступаешься, а он видишь, что надо мной сделал? Фулиган, а не поп!
Родительница растерялась, руками всплеснула:
— Господи, помилуй нас, грешных! Да что это батюшка-то нынче так развоевался? Может, был во хмелю?
— Не знаю...
Отец свесил голову с полатей:
— Что за слезы?
Мать как-то неохотно отозвалась:
— Священник развоевался да вон нашего сына обидел...
Отец спустился на пол, глянул на меня и загорячился:
— Что он, поп-то, сбесился, что ли? Я на него жалобу в святейший синод пошлю! Хотя поп и священное лицо, но младенцев избивать права не имеет!
Мать отмахнулась:
— Имеет, не имеет... Набрался ты бог весть где этих ученых слов и думаешь, что все можешь делать! Не пори горячку — остынь. Не по себе думаешь дерево рубить. Лучше прикуси язык, перестань яриться.
Отец яростно зарычал:
— Перед этим молчи, перед тем сам себе рот заткни...
— Так, так! А ты возмечтал с сильными тягаться. В сказке сказывается, как козел с волком тягались и от козла только копыта и рога остались.
Намазав мою больную щеку и ухо кислой сметаной, мать посоветовала:
— Возьми на руки котенка — пусть он щеку и ухо оближет!
— Котенок? Зачем он будет лизать?
— Это зверь, а звери к фершалам и дохторам не ходят и им не кланяются — сами себя лечат: травку целебную едят, болячки зализывают, и те скоро заживают!..
Я послушался мать, взял черного котенка на руки, и он охотно и старательно стал слизывать сметану с щеки и уха. Язык котенка был шершавым, точно напильник, делал мне больно, но я терпел, и становилось легче и легче.
После этого мать куда-то ушла, а отец все ворчал:
— Сперва и я священников почитал, а как пригляделся к ним, так и понял: лицемеры и фарисеи. Вот отец Петр: в церкви призывает нас любить друг друга и друг другу вины прощать, а сам робенку не простил. Робенку!
Я отозвался:
— Зачем же такого к нам в село прислали? Есть, наверно, попы хорошие!
— Ха-ха-ха! Хорошие... Хорошими они бывают после смерти. Ну а если есть честные, то им жить тоже не сладко!..
В этот миг дверь распахнулась и в избу просунулась голова священника:
— Господи Иисусе Христе, боже мой!
Я метнулся в угол и там затаился. Священник размашисто перекрестился и так же широко благословил отца.
— У Якова Лисина кто-то из стариков при смерти: иду исповедовать. Попутно и к тебе завернул. Твой сын в коридоре сбил меня с ног: я ушиб до крови колени и локоть. Накажи озорника! Наказание младенцу пойдет на пользу.
Отец передернул плечами:
— А мой родитель говаривал другое: «Детей наказывай не кнутом, а стыдом!»
Священник усмехнулся:
— Стыд — хорошо, но он не дым — глаза до слез не доводит. А ты накажи озорника так, чтобы он всю жизнь помнил!
Засунув руки в карманы штанов, отец ответил:
— Батюшка, я бы сына наказал, но меня кто-то опередил! Мишка, подойди ко мне!
Я подошел. Отец повернул меня лицом к окну:
— Гляди, батюшка, как робенка изуродовали! Сынок, ты так и не догадался, кто тебя ударил?
Отец хитрил, и я решил ему помочь.
— Не узнал...
Священник заторопился.
— Надо спешить к умирающему...
И он выскочил из избы. Отец глянул в окно.
— Гляди, Мишка, священник-то словно заяц бежит! Какой злопамятный: до того осатанел, что пришел на младенца жаловаться!
* * *
Из-за сильных морозов учительница распустила первый класс на неделю, но с условием: каждому ученику придумать сказку. В другое время я бы, наверно, придумал, а в такой холод в нашей избе у меня не только руки, но и ноги мерзли, и голова думала вяло, сонно. Поэтому в первый и во второй дни я ничего не придумал. На третий же день мать загнала в избу совсем издрогнувших от холода овец с ягнятами и принесла в мешке полуобморозившихся кур:
— Пусть горемыки погреются! Эх, Гнедка бы в избу завести, но он, сердешный, в эту дверь не пролезет! Если будем новую избу строить, то надо дверь прорубить и высокую и широкую.
Собранная в избе живность скоро так надышала, что стало совсем тепло и весело. Во дворе ягнята были полуживыми, а тут затеяли игру с котенком. Словно расправляя плечи, кочет шумно похлопал красноватыми крыльями и прокричал свое кукареку. Мать улыбнулась:
— Ишь, мерзляк, ожил! Кровь заиграла...
А я разглядывал на стеклах окон рисунки деда Мороза: высоченные горы, острые, как ножи, скалы, деревья-великаны, невиданные у нас травы, а под горою — ледяной дворец и несколько снежных изб. На крыльце одной избы стояла снежная девушка. Она не замечала, как из широко открытых дверей дворца выполз семиглавый дракон. На его головах белели снежные короны, усыпанные звездами. Дракон подбирался к девушке. Медлить было опасно: я схватил со стола нож и безжалостно соскоблил дракона со стекла. Но беда подкарауливала девушку с другой стороны дворца: там появилось чудовище, похожее на лягушку. Оно высунуло длинный язык, и он потянулся к снежной девушке. Чтобы ее спасти, я стал дуть на чудовище, и оно растаяло!
Вдруг мать спросила меня:
— Ты что там, словно глухарь, все про себя да про себя бормочешь?
Я ответил:
— На стекле дед Мороз нарисовал Снежное царство-государство, а в нем дворец — ледяной крылец, избы, лес, горы, скалы и просторы. Вот девушка из избы вышла, а дракон хотел ее проглотить, но я его убил! И еще убил чудовище, похожее на лягушку: оно тоже к девушке подбиралось.
Мать еще спросила:
— А церковь божия в Снежном государстве есть? Ну-ка, где она?
— Церкви нет!
— Как это нет? Без бога ни одно царство не стоит; без церкви села не строются; без часовни поле не живет!.. А-а-а вижу, вижу! Бог-то вот за этими елками сидит, да ты не разглядел!
— Что он там делает?
— Лапти плетет, оборки к ним вьет, а святые пророчицы да мученицы куделю прядут да богу из тех ниток портянки ткут...
— Мам, что ты выдумываешь? Зачем богу лапти и портянки? Он по небу босиком бегает: там же ни грязи, ни снега нет.
— Эх ты, недогадливая головушка, а еще в школу ходишь! Бог-то большой-пребольшой, и борода сивая: ему разутым негоже бегать — он ведь не босяк, а владыка и царь небесный!
— Если он царь, то ему бы и сапоги императорские!
— Сравнил бога с царем! Император хозяин только своей державы, а бог над всеми царями и владыками стоит!.. Бог потому сапоги не носит, что в них тяжело ходить. То ли лапотки! В них мягко, легко, и они не скрипят и дегтем не пахнут!
Через несколько дней потеплело и я пошел в школу. Весь наш класс собрался дружно, и, когда начался урок, учительница сказала:
— Ну кто какую сказку придумал или от других слышал? Рассказывайте!
Многие слышали сказки от дедов и бабушек, и только несколько учеников сами придумали. Я рассказал о Снежном царстве-государстве. На перемене Устя Паньшина поманила меня к себе:
— Иди, скажу тайну!
Я подошел.
— Ну?
— Глянь в классный журнал!
Журнал лежал на столе открытым. Против моей фамилии стояла красная пятерка и сбоку нее красный крестик...
После уроков Елизавета Александровна сказала:
— Ребята, вечером приходите сюда смотреть волшебные картины, а какие они — сами увидите!
* * *
И мы, конечно, прибежали! Еще бы! Ведь это были волшебные картины, а не простые картинки... Коронат Александрович принес черный жестяной ящик. Вдвинул в него керосиновую лампу, и она через увеличительное стекло бросила луч света на стену. Там, на белом полотне, стали возникать невиданные нами животные, птицы, змеи, ящерицы... Это было так интересно, что мы не заметили, как вечер стал ночью. И когда показ картин закончился, мы пустились вперегонки по домам: каждому хотелось рассказать родителям об увиденных чудо-картинах. Я тоже сломя голову влетел в избу и, задыхаясь от бега, выпалил:
— Тять! Мам! Коронат Лександрыч нам волшебные картины показывал. Сперва слона. Он белый и неуклюжий. Ножищи, как столбы. А знаете, какой у него нос? Аршин, а то и длиннее, и называется хоботом. Этим хоботом слон захватывает бревно и несет туда, куда человек велит...
Мать насмешливо отозвалась:
— Либо ты неправду сказал, либо тот железный фонарь врет!
Отец сидел на лавке и бруском точил топор:
— Нет, не врет! Я тоже картины видел: слоны носят бревна и еще на своих спинах людей возят.
Получив поддержку от отца, я рассказывал:
— И показывали нам птицу страуса. Чу-до-о! С годовалого теленка или с жеребенка-сосунка. Вот на страусе бы верхом ездить: он быстрее коня бегает!
Мать недоверчиво протянула:
— Ой ли? Морочишь ты мне голову. Если на свете есть такие птицы, то они бы к нам каждую весну прилетали!
— Что ты, мамка, какая непонятливая? Ну как страус, такой большой и тяжелый, полетит? Жеребята с телятами по небу летают? Нет! Вот и страус только бегает и, наверно, всего-навсего по одному яйцу в год несет, но большущие!
— Только по одному яйцу в год? Это всегда так: велика бывает Федора, но дура! Курочка маленькая, да удаленькая: за год-то большое лукошко яиц приносит.
Отец еще раз меня поддержал:
— И скажи спасибо, что страусы к нам не прилетают и не прибегают, а то бы всю озимину и яровину на полях сожрали!.. Ну, а еще что Коронат Лександрыч показывал?
— Обезьян. Они живут в лесах. Руки, ноги, головы, уши, глаза, как у людей, только все тело волосатое, и есть хвосты. Ни рубах, ни штанов, ни лаптей, ни шапок не носят — нагишом бегают.
Мать и этому не поверила.
— Плохо, поди, глядел, вот тебе и почудилось, что обезьяны на людей похожи!
— Похожи, мам, похожи! И едят они, как мы. Яблоки руками держат, кусочки откусывают, жуют, а семечки выплевывают.
Отец положил наточенный топор под лавку и стал ножом кроить лыко:
— Я от одного поповича слыхал, — только вы об этом никому ни слова! — будто корень-то людского рода идет от обезьян. Будто первые человеки — Адам и Ева — от обезьяны родились, а уж потом люди словно лесные муравьи расплодились, по всей земле расползлись и по берегам морей, рек, речек и ручьев понастроили города и села. Вот и наше село мужики строили по берегам речки Москалейки...
Мать разгневанно зашумела:
— От твоих речей у меня уши вянут! Язык, что хочет, то и лопочет. Бога побойся! Ишь, какая гнусь в твою голову влезла: себе в прадедушки зверя записал. Мишка, ты отцовским словам не верь!.. Я много раз от священника слыхала, что бог сотворил Адама по образу и подобию своему...
Отец поморщился:
— А по чьему подобию он сотворил обезьян?
Мать даже кулаком по столу стукнула:
— Бог не творил обезьян!
— Откуда же они взялись?
— Не человек от обезьяны выродился, а обезьяна от человека!
Отец был озадачен.
— Как же так? Почему же об этом поп молчит и в книжках не пишут?
— Потому что поп не все знает: не дочитал, наверно! Жили-были мужик с бабой. И родилось у них и выросло двадцать сыновей и дочерей. Отец-то был тихим, работящим, совестливым и даже муху не обижал, но зато наследники и наследницы удались беспутными и разбойными: воровали, грабили, убивали, пьянствовали. Родитель-батюшка много раз их совестил, бранил — на добрый путь наставлял, а им добрые слова были как трын-трава: послушают, похихикают и пуще прежнего озорничают и разбойничают!
Вот однажды отец шибко захворал, почуял смерть и, как все добрые родители, захотел с детьми проститься. Старуха стала сынов и дочерей к отцу звать, а они в один голос и закричали: «Не тревожь нас, матушка, мы пьем вино медовое, собираемся на дело бедовое, а отец-батюшка своими укорами-уговорами пуще горькой редьки нам надоел!»
И на умирающего отца даже вполглаза не глянули!
Тогда он супруге сказал: «Мы с тобой родили детей человеческих, а они выросли зверями. И пусть теперь станут хвостатыми! Пусть забудут дом, в котором родились, выросли, спасались от зимней стужи. Пусть забудут одежду, которую ты им шила. Пусть забудут огонь, который их согревал и на котором ты им варила пищу. Пусть и о человеческой любви забудут!»
Проговорил он так и умер.
Супруга такого горя не перенесла и тоже в одночасье скончалась.
Их похоронили чужие люди, а дети убежали в лес, обросли шерстью, отрастили себе хвосты и стали обезьянами...
Отец изумленно протянул:
— Ну и ну! Ты на выдумки горазда, но такую присказульку я от тебя слышу впервые...
* * *
Вся та зима была жестокой, и старики поговаривали:
— Давненько такого холода не бывало!
— Беда! И мороз-то ныне какой-то вострый и колючий: словно иглы под кожу лезут!
— Да, мороз в кровь забирается...
— Ничего, скоро середина великого поста! Как только он на две части переломится, так и зима станет мягче.
Я не знал, как пост ломается, и спросил об этом мать. Она ответила:
— Видел, как сухарь разламывается? Вот и пост с таким треском на две половины ломается.
— А когда?
— В самую полночь. Везде тихо-тихо, даже звездочки спят, и вдруг будто гром ударит или, к примеру, бревно с треском переломится. Если хочешь услышать, как пост ломается, то в ту ночь глаз не смыкай!
И вот наступила она, переломная ночь. Лег я в постель и решил: «Все равно не буду спать!» Долго лежал с открытыми глазами и ждал, но уснул и проснулся только с рассветом. Вскочил и с досадой спросил:
— Мам, пост уже переломился?
— А как же! Не будет же тебя ждать... На две половинки развалился. Первую половину мы прожили, а теперь будем и вторую доживать.
— А когда пост ломался, то шибко трещало?
— Я думала, что наша изба разваливается. Открыла глаза, глянула с печи-то и вижу: изба цела-целехонька! Теперь, Мишка, зимушка-зима станет к нам добрее...
— А снег долго еще пролежит?
— Об этом грачи скажут! Подождем, когда они прилетят и...
— Так грачи по-человечьи не говорят!
— И не надо! Если прилетят да сразу на свои старые гнезда сядут, то снег будет таять не по дням, а по часам, и первого апреля с гop вода покатится!
И я стал ждать прилета грачей. Однажды рано утром они в наше село и пожаловали да старые гнезда и заняли. Сидели в них, отдыхали с дальнего пути и громко кричали: кра! кра! кра! А мне казалось, что они радуются: «Мы дома! Мы дома! Мы дома! У-р-р-а!»
И ведь правду мать сказала: снег стал таять очень быстро! Мужики заговорили о весеннем севе:
— Весна дыхнула! Яровое поле снится-видится...
— Да теперь со дня на день жди жаворонков!
— Появятся в поле проталинки — прилетят и жаворонки!
Но вот и они прилетели. Мать в тот день испекла из пресного теста жаворонков. Я взял одного и побежал в школу. Надеялся удивить товарищей, а они сами такое же печенье принесли. Тогда мы стали петь всем классом:
Жаворонки —
Наши пташечки,
Мелки деточки,
Прилетите к нам,
Принесите нам
Весну красную,
Лето теплое,
Осень хлебную!..
Весна принесла мужикам сухоту-заботушку. Пришлось осматривать оральные хомуты: крепки ли гужи и супони, не попрели ли шлеи-самоделки. Мужики чинили телеги и рыдваны, сохи и бороны. Потом стали выходить за гумна и подолгу посматривали на родные поля, овраги, лощины и перелески. Приседали, щепотьями брали землю и с шумом ее нюхали:
— Эх, как она гоже пахнет!
— Д-а-а, пахнет земляным соком...
За гумна и мой отец собрался. Я утямился, увязался за ним. Когда мы очутились в поле, то долго глядели на землю и отец сказал:
— Старики не зря толкуют, что весной земля преет! Гляди, какая от нее ласковая испарина к небу поднимается: словно от каравая горячего хлеба!
Набрав щепоть земли, отец стал ее бережно пересыпать из ладони в ладонь и нюхать:
— Ты, Мишка, запомни: когда земля к севу поспеет, тогда начинает словно гречишными зернами рассыпаться и как-то пахнет по-особому. Она и к сошникам и к лаптям, и к копытам лошади не прилипает. Но такую землицу не прозевай: кидай в нее скорее семена яровины, а не то опоздаешь и вместо хлеба получишь одни плевелы! Помнишь, в прошлую весну я сильно занемог, и, когда чуть от хвори оклемался да поднялся, то солнце уже из земли всю влагу высосало и выпило. Поэтому у нас с тобой и яровина-то в рост не шла. И потому же мы сидим без хлеба, в кулаки свищем да чего-нибудь поесть ищем!..
Это я знал. Сперва-то мы еще с редьки на квас перебивались, а когда пост переломился, то хоть волками вой. Мне надо было в школу ходить, но голодному не до ученья! И таких, как я, в классе набралось около десятка. Мы перестали бывать на уроках. Перед концом учебного года учительница собрала нас и сказала:
— Перевожу вас во второй класс, но с условием: дома занимайтесь чистописанием, арифметикой и, если можно, каждый день читайте книжки!
Елизавета Александровна и учебники нам на лето выдала:
— Старайтесь, ребята! Ко мне приходите: я буду помогать...
О том, что меня перевели во второй класс, я сказал родителям. Отец обрадовался:
— Вот и хорошо! Осенью во второй класс тебя соберем!
Мать же надрывным голосом затянула:
— Эх, Мишка, дитя неразумное! Нам теперь надо думать, как до осени дотянуть. При таком мученье — не до ученья! У нас всего-навсего одно ведро муки осталось, а до нового-то хлеба девяносто дней ждать! По фунту на едока, так и то надо двести семьдесят фунтов. Где их взять? А брюхо не лукошко, его под лавку не задвинешь и на чердак не закинешь.
По лицу отца пошли красные пятна.
— Никогда ты, мать, не дашь порадоваться! Сыну наука дается, а ты его словно ледяной водой окачиваешь. Можно сказать, что молодое деревце под корень рубишь...
— Порадоваться... Пусть сорока радуется: она везде корм находит, а мы с тобой где его возьмем?
Отец был прав по-своему, но и мать тоже правду говорила! Для нас скоро наступили такие дни, когда хотелось хотя бы крошку хлеба! Такого, какой я видел у Яшки Кандеева. Я бы тот кусочек не жевал, а словно леденец сосал!
И вот как-то утром отец знаками позвал меня идти за ним и завел в чулан. А там показал на деревянное корыто, в котором в урожайные годы мать разделывала тесто. Остатки его присохли к днищу и к стенкам корыта. Теперь я смотрел на тесто, и даже голова от счастья закружилась.
— Тять, а ведь это... это хлеб!
Отец вымученно улыбнулся.
Он взял долото и стал им отковыривать кусочки сухого теста. Я накинулся на еду. Тесто было полынно-горьким, но все-таки хлебом!
А следующим утром меня позвала мать:
— Пойдем, сынок, в амбар да глянем, не преют ли семена яровины, а то поедете сеять, а семена порченые!
— Нет, мам, семена у нас непрелые, сухие, мы с тятькой их уже два раза глядели!
— Глядели... Весной вон сколько сырости: каждый день туманы-растуманы, и нужен глаз да глаз!
Я пошел за матерью.
Семена в сусеках лежали сухими, чистыми, словно мытыми да по одному отобранными и несколько раз провеянными. В одном сусеке — ворошок серебристого овса, в другом — просо червонного золота, в третьем — чернела гречка... Мать подошла к сусеку с горохом.
— Возьми, сынок, горстку горошку и пожуй! Отведай, не прогорк ли он?
Я протянул руку к гороху и тотчас ее отдернул:
— Тятька сказал, что у нас семян яровины, пожалуй, не хватит!
Чтобы скрыть слезы, мать отвернулась и начала уголком платка вытирать глаза:
— Господи, разве это жисть, когда отец с матерью не в силах свое единое детище кормить?
Выходя из амбара, мать показала место, где отец прятал ключ от двери. Я понял: мать мне подсказывала — если, мол, будет невтерпеж, открой амбар и поешь гороха!
Как-то утром я так хотел есть, что готов был собственные пальцы кусать и жевать. Побежал к амбару. Нашел ключ, открыл дверь и скорее к ворошку гороха! Схватил горошину и кинул в рот. Мои истосковавшиеся по работе зубы могли мгновенно раздавить и перетереть зерно, но я вспомнил слова отца: «А семян-то яровины нам, пожалуй, на все полосы не хватит». Тут я вздрогнул — и горошина сама собой выкатилась изо рта в сусек... Словом, нестерпимо хотелось есть, да нужда-злодейка не велела!
Торопиться мне было некуда, и я облазил и обшарил все углы амбара. Нашел четверо мужицких штанов, набитых лесными орехами. Каждая штанина была зашита сверху и снизу. Получились человеческие ноги, оторванные от туловища. И эти ноги были посажены верхами на жердь и к ней привязаны. Казалось, что они по ней куда-то катятся!
Я знал, что орехи оставили наши дальние родичи — Тарас с Тарасихой, бродяжничавшие по приволжским городам и селам. Отец не любил Тараса с женой и часто упрекал мою мать:
— Ты своих родичей приласкиваешь, а кто они такие, чтобы их с улыбкой встречать и самовар ставить? Лодыри! Испугались мужицкой жизни и от нее убежали. Тарас-то с женой еще валялись в пеленках, а их лень уже тогда была ростом с теленка! Сама подумай и согласишься: если все мужики и бабы бросят пахать и сеять да начнут по селам и деревням бродить, то народ с голоду умрет. Нет, Тарас с Тарасихой не люди, а гниль!
Мать оправдывалась:
— Какие они мне родичи? В одном овине солнышко ловили, на одном заборе лапти сушили...
— Ну и не привечай их!
— Неужто выгонять из избы? Да тогда нас не только бог, но и люди осудят!
Воспитанный в строгих правилах пальцем не касаться даже чужой соломины, я долго колебался: взять горсть орехов или нет? Мучивший меня голод был сильнее честности: я сделал в одной штанине небольшую дырку и насыпал орехов в свой карман.
С того раза я каждый день прокрадывался в амбар, и скоро все четверо штанов так отощали, что повисли мятыми тряпками.
И вот наступил день, когда я выбрал из штанов последние орехи, и тут кто-то крепко ухватил меня за воротник рубахи. Я скосил глаза: меня держала мать.
— Зачем к чужому добру руку прикладывал? Разве мы с отцом этому тебя учили? Да ни в моем, ни в отцовском роду никто и никогда чужой травинки-соломинки не брал. Я из тебя охоту тянуть руки до чужого добра, как пыль из портянок, выбью!
Схватила веревку с крюка и хлестнула меня по спине. Я упал на колени и закричал:
— Бей, мамка, мне все равно с голоду умирать!
Мать вскрикнула:
— Что ты сказал?
И выронила из руки веревку...
А дня через два отец закончил ремонт овина богача Кладова Герасима и получил за работу большой льняной жмых. Принес его домой и меня позвал:
— Мишка, ешь жмых! Сегодня просто так, а завтра мать истолчет его и нам лепешек напечет!
Отец жалостливо погладил меня по спине ладонью. Я взвыл от боли!
Родитель испугался:
— Сынок, что с тобой? Чирий на спине?
— Нет, я с забора упал...
— Что это ты, как кот, по заборам лазаешь?
Я промолчал, и никто больше так и не узнал, что у меня на спине след от веревки, которой ударила мать...
* * *
Дня за два до весеннего сева староста скликал мужиков и стал толковать, что уездный земский начальник и волостной старшина приказали все мосты и мостики через Москалейку, Ежать, Арзинку да Шум исправить. Староста даже осенил себя крестным знамением:
— Благодарим господа бога за то, что речки пересыхают! Если мужицкий воз и провалится, то все равно мужик его выручит...
На середину мирской сходки вышел мой отец.
— Дай, староста, слово молвить. Ты радуешься, что речки пересыхают, а по-моему надо плакать! Раньше наша-то земля от ветров и засухи лесами да перелесками прикрывалась, а теперь что? Стала она, матушка-кормилица, лысой! А ведь лысину и солнце обжигает и морозы простужают...
Староста схватился за свою лысую голову:
— Ты, Суетнов, толкуй о деле, а лясы-балясы у кого-нибудь на вечеринках будешь точить!
— И я говорю не о безделье! По какой-такой причине речки пересохли? Потому что на их берегах ни единого дерева, ни одного кустика. Куда же они подевались? Наши деды, отцы и мы с вами те деревья погубили и оставили речки раздетыми. Они своей наготы устыдились и сникли...
Мосты и мостики надо, конечно, чинить, но заодно бы уж и берега речек деревьями и кустарниками обсадить. Деревья вырастут, и реки из мертвых воскреснут! И тогда воздух станет легче, и водицы скотине хватит, да и рыбешка будет жить. А теперь только в мочажинах гольцы словно змейки мечутся... За лесом и в полях больше снега собирается, а ведь старики справедливо говорят: больше снега — больше хлеба! Мужики, давайте всем миром посадим на берегах речек деревья?
Я слушал горячую речь отца и очень гордился: он мне казался умнее всех, лучше всех! Отец же смолк, поклонился сходке и отошел в сторонку. Сходка молчала. И староста молчал. Вдруг мужики начали смеяться:
— Вот чудак!
— Удумал лес сажать! Ха-ха-ха!
— У нас, видишь ли, воздух плохой! Ха-ха-ха!
— Суетнов книжки читает, вот от них у него мозга за мозгу и захлестнулась!
Богач Герасим Кладов прокричал:
— Смолкните, мужики! Что вы зря на Суетнова напали? Каждый кочет кукарекать хочет, вот и бондарь свое слово молвил. И слово-то не глупое! Речки надо в зелень одевать, но только это нашему обчеству не под силу. Отдайте мне эти берега — все равно от них вам ни приходу, ни пользы, а я лес выращу! Будут по берегам речек березы, сосна, дубы и другие полезные деревья.
Сходка взревела:
— Ишь, какой ты хитрец-мудрец!
— Отдай тебе берега, а ты лес вырастишь, и тогда к нему не подступись!
— Скотину на водопой к воде не подпустишь, будешь с нас штрафы драть...
— Он, братцы, хочет стать помещиком!
Мой отец тоже закричал:
— Ты, дядя Герасим, мужикам головы не мути! Мир и без тебя управится. Я прикинул-подсчитал: по шестнадцать деревцев каждому хозяину посадить, и все. Это же можно в одну весну одолеть!
Староста не мог усмирить шумевшую сходку и что есть мочи закричал:
— Урядник! Где ты, урядник, заставь крикунов молчать!
Сходка сразу притихла. Сидевший за столом сходки волостной писарь Зубонос ехидно заговорил:
— Нет, Суетнов, мир не желает под твою дудку плясать! А почему? Потому что ты стараешься показать себя умнее всех. Ну где это видано и слыхано, чтобы крестьяне лес сажали? А ты бы сидел дома, мастерил свои бочки да кадушки и в мирские дела поменьше нос совал! Почему ты осмелился здесь кричать? Потому что гордишься своим мастерством. А я тебе так скажу: в России нет мастеров! И ты не мастер! Мастера есть у англичан, немцев, французов... Они делают плуги, сеялки, молотилки, веялки, а что же вы их не придумали? Ума маловато! Русские мастеровые только и сумели сделать серпы, цепы да, пожалуй, еще однолемешные плуги. Косу и то англичане с немцами нам продают. Нет, не доросли вы до настоящих мастеров!
Отец вспыхнул — и даже голос его задрожал:
— Так кто же виноват, что у нас не делают машины?
— Я сказал: мастеров нет! Не хватает ума-разума с англичанами и германцами тягаться. Понял?
Отец не унимался:
— Сказал я бы тебе словечко, да волк недалечко!
У писаря не только лицо, но и веснушчатые уши заострились:
— А ну, договаривай до конца!
Отец уклончиво отозвался:
— Я все сказал...
— Нет, ты все-таки поведай нам, в чей огород камень бросил?
— Какой такой огород? Я сказал, что на ум взбрело. Вот ты англичан и германцев хвалишь, а я тебя спрошу: почему же у них, умных, картошку бабьими руками сажают? Ума не хватает сажалку сделать?
Писарь смутился, но дерзко ответил:
— Раз у тебя ума палата, так и сделай сажалку!
— Помозгую и сделаю!
— Ха-ха-ха! Мозгуй, но с ума не спять!
В угоду писарю засмеялись староста и другие богатеи:
— Ну, бондарь, ты и чудак!
— Да ну его к лешему! Сбил нас с толку. Толковали о мостах, а договорились до дурости!
Сходка согласилась мосты чинить, а берега речек не трогать: если господь захочет, то и деревья, и кустарники вырастит...
Домой мы шли с отцом. Он молчал и только уж возле избы процедил:
— Вот, Мишка, какой еще народ-то у нас несогласный! Все мы темные, как лес дремучий. Но я верю, что когда-нибудь мужики сговорятся и берега украсят лесом. Вот тогда и потечет по речкам чистая вода...
* * *
Своими насмешками писарь Зубонос так моего отца растревожил, что он ходил сам не свой: о чем-нибудь спросишь, ответит невпопад. Но вот кончили мы сеять яровину, и отец стал мастерить картофельную сажалку. Сколотил тачку, прорезал в ее днище отверстие и прикрыл пластинчатой пружиной. А пружину сделал из сломанной дровяной пилы. На колесе тачки укрепил железный зуб. Как только колесо делало оборот, зуб поднимал конец пружины и из тачки в борозду выкатывалась картофелина. От такой удачи отец повеселел и стал говорливым:
— Вот, Мишка, мы с тобой и смастерили сажалку! Запрягай Гнедка в соху!
Я впряг Гнедка, и отец сделал сохой на усадьбе длинную ровную борозду.
— Теперь, сынок, надо бы в сажалку лошадь впрячь, да где ее взять? Придется своей силой обходиться.
Он взялся за ручки тачки-сажалки и покатил ее по борозде. Зуб колеса поднимал конец пружины, и в отверстие выбрасывались и выбрасывались картофелины: щелк! щелк! щелк!
А делали мы все это у соседей на виду, и потому на усадьбу пришли мужики и бабы.
— Ах ты, батюшки, как машина-то строчит!
— Це-це-це! А писарь Зубонос над Иваном Ильичом насмешничал...
— Писарь — болтун! Из его языка можно сапожную подошву сделать...
Всю картошку мы посадили отцовской машиной, и он ликовал:
— Это тебе, Зубонос, будет не в нос и не по носу! Вот теперь и гляди, каков у русского человека разум!..
Дней через двадцать на нашей усадьбе появились дружные веселые всходы картофеля. Ряды их были ровными: такими, какие делает на полотне швейная машинка. Я об этом сказал отцу, а он сделал большие глаза:
— Ты швейную-то машину во сне видел или о ней от кого слыхал?
— Нет, не во сне, а наяву! Моя крестная привезла машинку из Питера и недавно себе сарафан шила...
Отец удивленно покачал головой:
— Дождя бы надо, а то захиреет наша картошка! Дождь нас забыл. Теперь на каждый куст хотя бы по ковшу воды, а разве ее в ведрах-то осилишь носить? Так измотаешься, что ноги перестанешь таскать и коромыслом плечи до крови оборвешь! Есть у меня думка...
И вот отец сделал из бочки поливалку. Увидела ее мать, потопталась и ну ворчать:
— У нашего Ивана всегда голова будто пьяна! Картошку и всякую такую овощь надо ковшом поливать, да с молитвой, и тогда бог пошлет хороший урожай, а машина... Она дьявольское наваждение!
Отец сверкнул белками сердитых глаз:
— Анна, брысь отсюда, пока мое сердце обиды терпит!
А утром мы с отцом встали пораньше, впрягли Гнедка в оглобли поливалки и набрали в нее из пруда воды. Я повел Гнедка между картофельными рядами, а отец открыл на нижней части бочки разбрызгиватели воды. Она шла хорошо, и отец чуть не плясал от радости.
— Мишка, видишь? Вот какую мы с тобой штуку придумали, а писарь кричал, что у русских людей мозги плохие. У самого Зубоноса мозги в чернилах!
Вечером отец куда-то ушел и мать мне сказала:
— А ну, веди меня и кажи, как вы с отцом над картошкой мудровали!
— Мы не мудровали, а теплой водой из пруда ее поливали! Двадцать бочек вылили..
— Ладно хвалиться-то! Веди и показывай!
Пришли мы на усадьбу, и мать стала по картофельным бороздам бродить: приседала, руками раскапывала землю, сминала ее в комочки и шептала:
— Гляди, чудо какое! Вся земля до самых корешков мокрая! Ну, картошечка, теперь мы тебя надолго накормили-напоили. Расти веселой...
Когда мы с матерью возвращались домой, она раскаялась:
— Прости, господи, мое согрешение: зря я супругу-то перечила и его сердила: хорошую он поливалку сделал! Это, господи, ты его надоумил: сам-то он бы не додумался...
Но мать это сказала при мне, а перед отцом промолчала: гордость помешала! Мы и спать легли молча, точно чужие.
Утром отец поднял меня затемно:
— Вставай, поедем в город Лукоянов. Покажем картофельную сажалку господину земскому агроному Каргеру. Может быть, она ему приглянется?
Мать заворчала:
— Уж полно людей-то смешить! То удумал дерева на берегах речек сажать, то картошную машину сделал, то... Иду улицей, а бабы пальцами в мою сторону тычат: «Жена бондаря идет!» — «Это разве она? Ох, он и чудак!» Вот и земский агроном над тобой посмеется!
Отец отмахнулся:
— Никогда от тебя ласкового слова не слыхал! Все стараешься сказать с ехидством да с подковыркой, словно я тебя не родной муж, а супротивник или враг!
Мне было тяжело слушать перебранку родителей, и я выскочил из избы. Гнедко стоял впряженный и дремал. Вслед за мной вышел и разгневанный отец, сел в телегу и тряхнул вожжами:
— Н-н-о, Гнедко! Увози скорее отсюда!
И до самого города мы ехали молча. Отец заговорил только когда по левую сторону от дороги увидел двухэтажный каменный, очень мрачный дом. Окна были маленькими и зарешеченными. У ворот стояли часовые.
— Это, Мишка, и есть тюрьма! Ну а раз тюрьма, то, значит, в город въезжаем. Как села без церквей, так и города без тюрем не живут...
— Тять, а сейчас кто-нибудь в тюрьме есть?
— Она никогда пустой не бывает...
Я смутно помню большой дом, возле которого мы остановились. Отец привязал Гнедка к забору, бросил картуз в телегу и взял меня за руку:
— Пойдем вместе, а то меня одного-то до самых пят страх пробирает. И начальники тут русские сидят, а все равно боязно!
Вошли мы в дом и за длинным столом, заваленным бумагами, увидели трех чиновников. Они уставились на нас изумленными глазами, и самый пожилой спросил:
— Тебе, мужичок, что надо?
Отец поясно поклонился и мою голову наклонил:
— Я, ваше благородие, картофельную сажалку сделал. Испытал на своей усадьбе. Хорошо картошку сажает. Взгляните, ваше благородие, на мою самоделку!
Чиновники переглянулись, и пожилой ответил:
— Приятно, когда русский крестьянин начинает думать о машине и даже пытается ее изобрести! Тебе, мужичок, надо написать заявление на имя земского начальника, приложить чертежи... Чертить-то можешь, что ли?
— Нет, ваше благородие, такому не научен!
— В городе есть, кажется, два техника. Найми кого-нибудь из них, и чертежи будут!
Отец схватился за затылок:
— А дорого возьмут?
— Не могу сказать, но, вероятно, рублей десять...
— Де-сять рублей! Придумай, значит, машину да отвали такие деньжищи? А если у меня в карманах ветер гуляет?
Чиновник развел руками:
— Тут уж я ничем помочь не могу! Ни-чем! Закон есть закон: он спрашивает, и я спрашиваю. На основании закона...
Кланяясь, отец стал пятиться к двери и меня за собой тянул.
— Прощевайте, ваши благородия! Извиняйте мужика за помеху. Оно, конечно, если есть закон, то и вы супротив его слабосильны!
Мы торопливо выбрались из сурового казенного дома и скорее к телеге. Сели в нее, и отец хлестнул Гнедка:
— Н-о-о, торопись, на каком-нибудь лугу я тебя отпрягу и накормлю!
И опять мы ехали молча, а когда добрались до майданского луга, то свернули на него и остановились. Я выпряг Гнедка и пустил его пастись, а отец взял топор, стащил с телеги картофелесажалку и разбил ее в щепки! Я не знал, что сказать и что делать, а отец сурово бросил:
— Собери щепки и разожги костер! А пружину от машины сохрани: мы с тобой когда-нибудь другую машину сделаем!
— Лучше этой?
— В сотню раз... Только не сажалку, а пушку!
— Зачем нам пушка? В медведей стрелять?
Отец загадочно улыбнулся:
— Пушка не игрушка...
И не договорил, зачем нам будет нужна пушка.
* * *
События эти были интересными, но мучивший нас голод заставлял о них забывать. Мы не переставали думать о еде. Труднее всех приходилось матери: она вставала с рассветом и старалась хоть чем-нибудь нас покормить. Однажды мать натопила печь и поставила на стол большую жестяную плошку.
— Мишка! Отец! Сядьте, поешьте!
Мы с отцом недоверчиво заглянули в плошку, а в ней... хлеб! Настоящая верхняя корочка ржаного каравая! Отец тронул корочку ножом и проткнул ее. Под корочкой, толщиною в писчую бумагу, виднелось что-то серое, похожее на жидкое мыло. Отец изумленно взглянул на мать.
— Анна, это что? Глина или вареная мякина?
Набрав ложку серого варева-печева, отец подозрительно его понюхал и осторожно положил в рот. Медленно пожевал и улыбнулся:
— Мятая картошка! Ей-ей, она! Мишка, садись и ешь! Мать, присядь, поешь с нами!
Я зачерпнул ложку этой еды и тоже попробовал. Да, то была мятая картошка, сдобренная толченым жмыхом, и мы торопливо заработали ложками и челюстями.
Но такое блаженство было редким, и, чтобы хоть немного приглушить голод, я вместе с Фадичкиными Ефимкой и Ванчей собирал в барском лесу щавель, первоцвет, сморчки и строчки. Наешься этого разнотравья, и так живот вздувается, что носков своих лаптей не видишь!
Бывали, хотя и редко, но совсем счастливые часы! Однажды вечером мы занимались каждый своим делом. И вот, в этой тишине, в окно тихонько постучали. От неожиданности я вздрогнул и вскочил, отец почему-то отвернулся, а мать, растягивая слова, отозвалась:
— Положь там! Спаси тебя Христос!
Я наконец догадался в чем дело. Родичи какого-то умершего майданца постучали в окно, чтобы мы взяли на завалинке тайную милостыньку.
После этого прошло, наверно, минут пятнадцать, и мать спросила:
— Отец, глянуть, что ли, на завалинку-то? Или уж пусть милостынька до утра лежит?
— До утра не долежит: собаки утащат, или крысы погрызут...
Мать поспешила выйти и скоро вернулась, положила на стол пару больших ржаных кренделей и сдобную лепешку:
— Покойник был бедным или богатым, прямым или горбатым, но все равно за спасение его души надо молиться! Сейчас я молитву сотворю, и будем лепешку есть.
Отец досадливо отозвался:
— А за кого молиться-то? За Степана или Ивана, за Аксинью или Устинью? На лепешке и на кренделях не написано.
— Не написано — и не надо! Бог поймет, за кого я молюсь...
Мать стала молиться, а я не сводил глаз с лепешки и досадовал: «Теперь мамка до полуночи будет с богом разговаривать!» Но она оборвала молитву и разломила лепешку на три части.
— На постном масле испечена. Ешьте, поминайте усопшего. Пусть бог возьмет его душеньку в свою небесную обитель! Ешьте, а на крендели не глядите: я их положу в сундук — утром съедим...
Через минуту от лепешки не осталось и крошки. Мать перекрестилась:
— Бедненький — ох! а о бедненьком — бог. Вот он, бог-то, о нас вспомнил, да и прислал милостыньку.
Отец съехидничал:
— Если он нас вспомнил, так уж мог бы не лепешку с кренделями-самоделками прислать, а полный мешок муки!
Эти слова рассердили мать:
— Да ты в своем ли уме? Разве богу есть время в наши чугуны лазать и узнавать, варится в них что-нибудь или нет?
— Бог, конечно, не кошка, чтобы в бабью посуду заглядывать, да ему это и не надо: он же всевидящий и всезнающий!
Мать не нашла, что сказать, и отмахнулась:
— А ну тебя!
Утром мы съели крендели. Больше тайных милостыней нам не подавали. Голод держал нас за горло. Как-то я забежал к Фадичкиным. Дома оказался один Ванча. Он сидел на полу, лепил из глины барана и грыз сухарь. Я смотрел не столько на глиняную фигурку, сколько на жующий рот Ванчи. Его белые крепкие зубы с треском и хрустом дробили сухарь. Ванча заметил, с какой жадностью я глядел на работу его челюстей, и спросил:
— Ты нынче ел чего-нибудь?
— Нет...
— То-то глаза у тебя голодные! На сухарь, погрызи!.. Ну, Мишка, и отец у тебя гордюля! С голоду сохнет, а милостыньку не просит. Чудак! А мой тятька говорит, что просить кусок хлеба — не воровать, не стыдно. Пойдем, Мишка, со мной в село Малое Мамлеево: там насобираем кусков хлеба, и ты с неделю будешь по горло сытым!
Я заколебался: пойти бы надо, но что родители скажут? Банча, видимо, догадывался, о чем я думал, и меня подбодрил:
— Да ты не бойся! Отец с матерью не узнают! Мы же к вечеру домой прибежим.
Я согласился. Банча сунул в карман сухарь, прихватил две нищенские сумки, и мы, чтобы выскользнуть из села незамеченными, словно мыши нырнули в переулок и скоро очутились на полевой дороге.
Пришли в Мамлеево. Банча одну суму надел на свои плечи, а другую отдал мне.
— Держи! Иди правой стороной улицы, а я — левой, и будем друг друга видеть.
Мы разошлись просить подаяние. С большим стыдом я приблизился к крайней от поля избе и под ее окнами жалостливо затянул:
— Подайте милостыньку Христа ради!
Окно раскрылось, из него выглянула горбоносая баба и так сердито прошипела, точно меня клювом долбанула:
— Бог тебе подаст! Вас, таких-то побирушек, каждый божий день по сотне человек проходит, и все хлеба просят, хоть окошко досками заколачивай!
Понуро, точно побитый кутенок, я подошел к следующей избе и, чуть не плача, протянул:
— По-дай-те милостыньку Христа ради си-рот-ке!
В окно выглянула широколицая большеглазая баба:
— На, паренек, лепешку! Ох уж это сиротство! Я вот тоже сиротой росла, а сирота сироту видит за версту.
Эти слова меня будто кипятком обожгли! Я чувствовал, что лицо огнем запылало и от него жаром пахнуло. Стало стыдно за то, что я обманул женщину, да еще сироту. Хотел пуститься бежать прочь, но ноги не двигались. Все-таки я заставил их перейти на другую сторону улицы, догнал Ванчу и заплакал:
— Возьми мою суму!
— Ты что? Не подают милостыни?
— Стыдно! Не буду больше просить.
Ванча долго молчал, потом сунул мою суму себе за пазуху и сквозь зубы процедил:
— Раз ты такой гордюля, то вместо хлеба соси лапу! Без разума-ума не в пользу и сума.
Не оглядываясь, он пошел дальше. Я тоже пошел, но в свое село.
* * *
Как-то утром голод пригнал меня в сад. То, что в нем росло, и садом-то не позволяло его называть: одна высокая черемуха, раскидистая рябина, дикая яблоня, шесть кустов красной смородины и все... Но скажу, не хвалясь: такой черемухи, как наша, ни у кого в селе не было! Когда на ней созревали крупные, сочные и очень сладкие ягоды, я ими наедался до отвала. Нашей черемухе многие майданцы завидовали:
— Откуда такое чудо-дерево взялось? Ему только в царском-барском саду быть да царских деток кормить!
Отец отвечал:
— Мой родитель у одного арзамасского мещанина кустик выпросил и это дерево вырастил...
Черемуха была всем хороша, а вот яблоня урожая не давала. Веснами так цвела, точно радостная девица-невеста в белом одеянии стояла, а потом в один-два дня весь цвет осыпался и ни единого яблочка не родилось! Сельские садоводы советовали отцу:
— А ты, Иван Ильич, жени ее!
— Жирная она, потому и плодов не приносит...
Отец две весны подряд женил яблоню-дикарку: просверливал в стволе сквозные отверстия и забивал в них сухие осиновые колышки. Мать тоже о яблоне заботилась: кропила освященной водой, шептала молитвы, окурила дымом ладана, мазала ствол елеем... Но женитьба и материны молитвы повадок яблони не меняли: она по-прежнему жила беззаботной девичьей жизнью...
Рябину мы очень любили! Она, скромница, росла в углу сада и ни удобрений, ни полива не просила, но каждую осень приносила большой урожай ягод. Долгими холодными зимами мы наслаждались кисло-горькой ягодой рябиной.
На кустах смородины тоже появилось много ягод, но они не успевали покраснеть: я их еще зелененькими съедал!
Так вот, пришел я в сад и увидел возле яблони молодой репейник. У нас его зовут лопухом. Если осенью корень лопуха очистить, то мякоть можно есть. Я был голоден сейчас и не мог ждать осени! Взял железную лопату и вонзил ее в землю возле корня лопуха. И тут, совсем рядом, послышался женский голос:
— Соседушка, ты не клад ли нашел?
От неожиданности я вздрогнул и чуть лопату не уронил. Из своего сада, сквозь щель забора, на меня смотрела соседка Наталья Тиманкова. До ее замужества мы с ней очень дружили, и я не хотел, чтобы она выходила замуж, — боялся потерять доброго старого друга. Наталья тогда слушала и тяжело вздыхала:
— Если я не выйду замуж, то кто меня будет кормить?
Я клялся и божился, что прокормлю ее, но Наталья не верила. Тогда я предложил ей уйти со мной в разбойники:
— Будем жить в лесу...
Наталья отказалась:
— И рада бы с тобой по белу свету в разбойниках погулять, да мне девичьи косы мешают. Глянь на них — до пят висят! Я и картуза на голову не напялю, а без картуза какой из меня разбойник? Дознаются, что я девка — бояться перестанут.
Я с этим не мог не согласиться.
Наталья вышла замуж за Макарычева Бориску, парня с другой улицы. После ихней свадьбы я перестал заглядывать к Тиманковым. Теперь же в саду Наталья сама заговорила:
— Ты зачем под яблоней землю копаешь?
Я солгал:
— Тут кто-то под землей шуршит...
— Шуршит? Уж не наш ли крот в ваш сад переселяется?
— А разве у вас в саду крот живет?
— Живет. Иди глянь, какие он себе хоромы под землей построил!
Я видел много кротовых нор в лесу и в поле, но первый раз услышал, что кроты живут и в садах. Поэтому охотно перебрался через забор и очутился возле Натальи. Смотрел на нее и не мог взгляда оторвать! Она очень изменилась! Длинные, почти до пят, косы теперь были уложены в какой-то нелепый пучок. Из-за него голова стала большой, и это Наталью очень старило. Ее былое красивое лицо портили коричневые пятна, которых раньше не было. И еще Наталья стала широченной, как поставушка ржаных снопов. Только глаза оставались прежними: умными, живыми, с ласковой искринкой.
Я так на соседку загляделся, что с трудом оторвал взгляд и спросил:
— Где же ваш крот живет?
— Видишь у забора большой бугорок земли? Это наш крот себе хоромы построил.
Сказала так, осторожно села на скамейку и взялась за шитье. Я присел рядом. Хотелось сказать Наталье что-нибудь доброе, но слов не находилось. И у Натальи, видимо, слов не было. Мне было неловко, и я смущенно спросил:
— Ты пеленки шьешь?
Наталья покраснела:
— Да, припасаю... Ангел божий принесет с небушка мальчика или девочку да в наши капустные гряды положит, а я подберу и в пеленочки заверну!
Я знал, что младенцев не на огородах находят, и потому резко сказал:
— Неправда! Детей матери родят. И ты собираешься родить. Только выроди дочь, а сына не приноси!
Наталья даже отшатнулась, изумленно оглядела меня с головы до пят и протянула:
— Вот ты каким знающим стал! Почему же не надо родить сына? Нам на него сельский сход загон земли даст, а на девочку ни вершка не отмерит!
— Так ведь девочка уродится похожей на тебя, а если сын, то — на Бориса!
— Но муж у меня красивый!
— Борис красивый? Ха-ха-ха! Он длинный, как палка, а вот ты красивая, как ржаная копешка!
Откусив конец нитки, Наталья положила пеленку на колени.
— Если будет девочка — назову ее Наташенькой, а если сыночек — Мишенькой.
— Нет, тетка Наталья, сына не приноси!
Она улыбнулась:
— Чудной ты какой-то! В этом не моя воля, а божья. Кого он пошлет, тот и родится.
— Неправда! Совсем не божья воля, а твоя! Вон моя мамка, когда надо было, меня принесла, а когда девчонку захотелось, Наташку родила. Ты у моей мамки об этом спроси!
Наталья открыла было рот, чтобы мне ответить, но появился дед Михайла Тиманков.
— О-о-о, у нас тут гость? А я второй день хочу с тобой, Мишка, покалякать, да ты словно молодой месяц: только появишься, блеснешь и пропадешь. Есть у меня к тебе докука. Сам-то я окривоножил: видишь, в валенках и двигаюсь с клюкой. Кривая же нога — плохая слуга: на ней не попрыгаешь, не поскачешь, а только заплачешь!.. А у зятя Бориса в грудях огнем палит — сказывают, что это воспаление в боку. От простуды, слышь, бывает... Наталья копна копной ходит. Одна Авдотья у нас труженица, заботница и работница, но и то надежды мало: ночами стоном стонет, спина болит и в руках ломота. Зазывали мы к Авдотье знахарку из деревни Волчихи. Старуха долго над Авдотьей мудровала-волхвовала: клала животом поперек избяного порога да над спиною дровяным топором махала; хворь-болесть пугала и приговаривала: «Убегай-улетай хвороба, вон твоя дорога! По тому пути в лес лети! Слышишь? Лети в лес, там тебя ждет бес!»
На эту ворожбу страшно было глядеть: вдруг да топор из рук знахарки вырвется...
Не помогла знахарка — зря ей полтину денег да батман пшена уплатили!
Дед помолчал и тяжело вздохнул.
— Хочу я тебя, сосед, просить: сделай божескую милость — помоги хворым да слабосильным, выводи моего мерина пастись в луга. Я перед тобой в долгу не останусь: могу деньгами платить или харчами... Не сумлевайся! Хотя Карько и конь, но ты с ним сладишь: он смирнее теленка!
Просьба деда Михайлы была жалостливой, но я молчал: что тут скажешь, когда надо еще отца и мать спросить? А дед продолжал:
— С твоими родителями я калякал, и они мне так сказали: если, мол, будет Мишкино согласие, пусть пасет!
Ну раз так родители сказали, то я согласился, и дед облегченно вздохнул.
— Вот и гоже! Свет не без добрых людей. Наталья, а ты бы Мишку-то чем-нибудь угостила: он к нам с добром, и мы ему добром отплатим!
Сказав так, дед Михайла зашаркал валенками и, тяжело опираясь на клюку, направился к своей избе. Наталья улыбнулась:
— Сейчас, Мишка, мы с тобой начнем пировать!
Развязала мешочек, вынула глиняную миску, взяла из нее большой ком овсяного толокна и подала мне:
— Ешь толокно! Это мне свекровь принесла...
И мы оба стали есть. Наталья ела не торопясь, а я так быстро, что скоро и крошек не осталось.
С того дня я начал выезжать в луга пасти Гнедка и дедова Карька. Дед Михайла давал мне большой ломоть хлеба, луковицу, соль, а иногда и шкалик молока. Если же дед куда-нибудь отлучался, то меня снаряжала Наталья. Она совала в мой кошель хлеб, вареные картофелины, соленые огурцы, морковку:
— Бери, бери! День-то стал вон каким длинным — все сжуешь! Пастухи — самые едучие люди...
Я брал, что давали, а чего было стыдиться? Брал не милостыни, а заработанное. Часть еды оставлял родителям. Мать принимала и горестно вздыхала.
— Тебе бы, Мишка, гулять да гулять, а ты нанялся-продался.
* * *
Бесхлебица терзала не только нас, но и другие бедные семьи. И все мы с нетерпением ждали, когда же наконец созреет рожь. Мать частенько спрашивала отца:
— В поле не заглядывал? Как там рожь-то?
— Наливается, но зерно еще мягкое, жидкое: раздавишь, а в нем молочко...
— Да-а-а, как богом заведено, так все и делается: рожь две недели цветет, две недели наливается, две недели созревает... Если бы установилась жаркая погода, а то сейчас ни лето, ни осень!..
Но вот однажды мать мне сказала:
— Пойдем в поле, да своими глазами на рожь-кормилицу взглянем! Дед Михайла Тиманков сказывал, будто поле побурело...
И мы пошли. Мать поглядывала на небо и досадовала:
— Облака висят над нами, солнышко собой загораживают! Пусть бы над барским лесом дремали, а нам бы солнышка и теплышка побольше: без этого рожь не торопится поспевать. Богу-то, видимо, некогда за облаками приглядывать, вот они, ленивцы, и висят, где хотят!..
Мы шли и по обочинам полевой дороги и в канавах часто встречали круговины зарослей высокого, душистого донника. Мать останавливалась, притягивала к себе веточку донника и нюхала.
— Ишь, как гоже пахнет! Недаром курильщики донник сушат и в махорку добавляют.
— Зачем?
— Чтобы сатанинский табачище не шибко баб и младенцев душил... А ты, сынок, замечай и запоминай: где донник растет, там и рожь родится высокой да колосистой!
— А почему?
— Баба я темная, причины не знаю, а вот вижу и тебе сказываю. Давай-ка наломаем веток донника!
— Да зачем они тебе? Понюхала и хватит!
— В нашу избу войти страшно: отец всю ее прокурил-продымил. А я эти веточки донника высушу да за иконы положу и в отцовскую махорку намешаю: тогда будем дышать добрым воздухом!
Добрались мы с матерью до средины поля. В море волновавшейся, сильно побуревшей ржи с трудом отыскали свою трехсаженную полосу. Мать сказала:
— Ты на всю жисть у себя в памяти заруби: каждый хозяин свои загоны и полосы по-своему метит. Один выпахивает кольцо, другой еще чего-нибудь, а наш отец метит полосы вот как...
И раздвигая руками рожь, мать прошла по метке-треугольнику.
— Такой меты больше ни у кого на нашей улице нет. Ее еще дедушка Илья придумал, и твой отец строго блюдет.
Сказав так, мать перекрестилась, поясно поклонилась зревшему хлебу, сорвала колосок и бережно вышелушила из него зерна.
— Ну, Мишка, будем живы, рожь поспевает! Давай нарвем колосков!
— Зачем?
— Рви, рви! Кашу сварим.
Только мы сорвали по нескольку колосков, как из недалекой от нашей полосы лощины вырвался всадник и, помахивая нагайкой, закричал:
— Э-э-й, вы что делаете?
Мать спокойно сказала:
— Кричит полевой объездчик Михайла Дитькин...
Михайла подскакал к нам.
— Вы чью рожь портите?
Мать даже не обернулась.
— Свою...
— Свою... Вот я гляну, какая она своя-то!
И спрыгнув с коня, он прошел по метке-треугольнику:
— Ладно, что ваша, а то бы...
Мать оборвала многоречивого объездчика:
— Уж кому-кому, а тебе бы, Михайла, стыдно на меня кричать! Ведь знаешь — и все село знает! — что мы с мужем чужой соломины не берем, а шумишь!
Дитькин густо покраснел.
— Тут, Анна Лександровна, я обмишулился! Гляжу, какая-то баба с парнишком полем идет, что-то рвет и в фартук складывает. Я и подумал: на чужих загонах колосья ворует. Издали разве узнаешь, кто по полю разгуливает и чего рвет!
— Рвала я, рвала! Только не колосья, а донник. Вот гляди, сколько веток в фартук положила!
Объездчик вскочил на коня.
— Ладно, извиняй и прощай! Вчера меня сельский староста лаял: плохо, мол, посевы стережешь — во многих местах воры ржаные колосья стригут. А разве я один за таким большим полем услежу? Да пусть староста еще троих объездчиков наймет, и все равно колосья будут пропадать! Народ-то голодает, и его никакая стража не сдержит.
Михайла ускакал. Мы нарвали колосьев и услышали крик. Мать прислушалась.
— Опять Дитькин шумит! На кого же это он так распалился?
Домой мы возвращались не дорогой, а лощиной, из которой слышалась брань. Увидели Михайлу. Он держал лошадь на поводу и бранил незнакомую нам женщину:
— Во-ров-ка-а!
Увидел он нас и пожаловался:
— Вот, Анна Лександровна, захватил я эту бабу: колосья рвала, а что с ней сделать? Гоню в село — ни с места. Узнаю из слов: она не майданская, а волчихинская... Муж умер, двух сирот оставил. Кормить нечем. Как и что мне-то делать?
Мать распустила фартук:
— Ну-ка, вдова, бери половину моих колосьев да скорее беги в Волчиху, а то объездчик, пожалуй, за нагайку возьмется!
Баба торопливо уложила колосья в свой мешок, сказала спасибо и пошла по дороге на Волчиху.
Дома мать положила связку колосьев в печь. К утру зерна ржи стали сухими. Мать их из колосьев вымолотила, провеяла и сварила кашу. Мы с отцом ели до отяжеления. Я даже поясок отпустил!
* * *
Ждали мы ждали, и наконец рожь созрела! Мужики и бабы с ребятенками выехали в поле на жнитво. Но только они сделали первый зажин, только связали по первому снопу, как из села прискакал десятский и привез горькую весть: император всероссийский и германский кайзер затеяли войну. Жнецы оставили дело и скорее в село. Приехали, прибежали, старосту расспросили, и он подтвердил:
— Мобилизация! На нас Германия напала.
Бабы застонали и в слезы. Детишки чувствовали: наступило что-то лихое, страшное, и тоже начали реветь.
Почти из каждой семьи кормильцев на фронт призвали. Сперва брали молодых мужиков, а потом остальных забрали. Уездные доктора забраковали косолапца Ванюху, горбатого Кирюху, полуглупого Гришака и моего родителя. Его водянка искалечила: сгорбила, скособочила и правое плечо подняла выше левого...
Своей негодности отец очень стыдился. Чувствовал себя перед солдатками виноватым и старался меньше попадаться им на глаза. А солдатки, как только его встречали, так и подковыривали:
— Тебе, Иван Ильич, жить можно: ни пуля в лоб, ни штык в брюхо!
— Воевать-то негодник, а работать — годник!
— Наш бондарь хитрован-мудрован! Сказывают, как ты сумел водянку схватить. Ведь знал, что нельзя через собачье лежбище перешагивать, а ты перепрыгнул и водянку получил. Войну, наверно, чуял?
Отец не стерпел упреков и подковырок:
— Вы, бабы, зря на меня губы дуете! Войну-то не я затеял. И не я ваших мужьев на фронт послал. Не я многих детей осиротил. Доктора, а не я себя от войны освободил. Я же только всего-навсего мужик, бедами и хворями меченный и калеченный. Вините виноватого, а не меня, мужика горбатого!
Правду говорят, что воробья выпустишь — можешь поймать, а если слово скажешь, назад не вернешь. Вот и слова моего родителя долетели до ушей сельского старосты. Тот как-то в сумерки и завернул к нам в избу. Поздоровался, сел на лавку рядом с отцом и начал нудить:
— Слыхал я, что ты с солдатками о войне калякал! И сказывают, за войну-то начальство винишь? Кого же, хочется знать? Я однажды от священника слыхал, что раньше болтунам их длинные языки вырывали. А мне что с тобой сделать? Депешу полицейским послать? Это легко: волостной писарь Зубонос за минуту настрочит! Примчатся полицейские, закуют тебя в железа и туда отправят, где оленям рога правят. В Сибирь — дальнюю сторонушку — кандалами загремишь и уж никогда своего родимого гнездышка-избы и семьи не увидишь.
Староста ткнул пальцем в мою сторону:
— А вот этого резвого парнишечку на всю жисть обидишь! При живом отце сиротой останется, а ведь сирота идет в нищенские ворота... Станет сын взрослым и будет тебя недобрым поминать, черными словами поносить и проклинать!
Я стоял в углу, слушал и тут не выдержал и кинулся к старосте да в лицо ему и крикнул:
— Не буду тятьку проклинать! Не буду! А ты его, дядя староста, не пугай: он и так у нас хворый! Не стращай нас! Ишь, пришел в чужую избу, да еще ругаешься!
От изумления староста широко раскрыл рот. Отец сильно нахмурился — даже черные брови изломились, но я не испугался: из-под бровей на меня глядели ласковые глаза. Я отступил в угол, сжал кулаки и стал угрюмо посматривать на незваного гостя. Староста, конечно, меня не испугался, только головой покачал:
— Ай-ай-ай! Ну и крамольники в этой избе живут. Сами на себя беду зовут, сами себе кандалы куют. Ишь, сын-то за тебя, Иван Ильич, как вступился! Готов меня в пыль растереть. Хотя зачем я удивляюсь: яблоко от яблони далеко не падает! Время, Иван Ильич, наступило сурьезное, грозное: сам держи язык за зубами и сыночку-забияке его привяжи. Понял? А война... Что она тебе, хворому-то? Как до войны ты дома жил, так и всю войну проживешь: ни пуля не убьет, ни германец в плен не уведет... Э-хе-хе-хе! Вместо того чтобы помалкивать, все умствуем да своеобычничаем: это не то, а то не по-нашему... Но сколько ни умствуй, а войны были до нас с тобой, идут при нас и после нас будут идти!.. Что молчишь, словно аршин проглотил?
— Ты же мне велел молчать!
Староста ушел. Отец поднялся с лавки и положил ладонь на мою голову:
— За то, что в спор взрослых встрял, надо бы тебя высечь, но за то, что отца защитил, вину прощаю!..
Хотя я в горячке-то и не испугался старосты, а теперь встревожился:
— Тять, а что если староста пожалуется на тебя полиции?
Отец улыбнулся:
— Не будет жаловаться! Это он пришел меня попугать и все!
— А почему не будет жаловаться? Ему тебя жалко? Он тебя берегет?
— Ха! Жалко... Берегет... Он как волк бычка берегет: только от стада отобьет и тут же задерет! Старосты стали народа бояться! Вон в Новоалександровке и Василевке мужики оставили старост без лошадей — отравили. Народ, сынок, озлобился, и его только тронь!..
* * *
С горем да с большим трудом, но солдатки, старики и ребятенки рожь с поля убрали. Начали было косить овсы, да проливной дождь помешал. Ладно бы один-два дня мокреть разводил, а то ведь без передышки весь август и весь сентябрь хлестал. До того землю напоил, что в поля нельзя было ни въехать и ни войти! И в этой мокрети столько грибов появилось, что даже старые люди такого не видывали. Грибы можно было косить! Домовитые хозяйки набили грибами все кадушки и бочки: хоть по десять раз в день это грибное соленье ешь, все равно на зиму хватит и еще много останется!
Моя мать толковала:
— Когда войны идут — тогда и грибы растут, а когда их много растет — тогда и кровь ручьями бежит!
Отец хмыкал:
— Хм! От таких дождей хоть в войну, хоть в мирные дни камни и кирпичи корни пустят! Сырость, сырость виновата, а не война!..
Как-то у нас собрались старики и стали умствовать. Сосед дед Анашка спросил:
— Почему в мирные дни дождя тютелька в тютельку падает, а нынче не только хлебные злаки, травы да корнеплоды с клубнями, но и скотина и люди водой захлебываются?
Все молчали и ждали, что дед еще скажет, а он продолжал:
— Потому что от войны, от стрельбы пушек да ружей, произошло сотрясение земли, воздуха и небо прохудилось!
Моя мать поддакнула:
— Да, да! Так оно и есть. Господь на нас огневался и как бы еще раз всемирный потоп не устроил!
Отец отмахнулся:
— Не бойся потопа водяного, а страшись кровяного — фронтового!
Мать сердито подмигнула отцу: спрячь, мол, язык-то подальше, а то беды накличешь! Мужики понимающе переглянулись, взяли шапки и ушли. И только за ними закрылась дверь, мать сказала:
— Видел, какими сторожкими стали мужики-то? Боятся крутое слово молвить, а ты, простак, насчет фронта и крови... Вот кто-нибудь наябедничает уряднику или старосте!..
* * *
А земля и небо были затянуты тяжелым неподвижным туманом, сквозь который, будто через сито, с неба сыпалась водяная пыль. Жителям села было тоскливо: каждому казалось, что он попал в глубокую грязную яму, из которой на свет и солнце не выберешься. Бабы возле колодца вздыхали:
— Если солнышко не хочет нам показываться, то пусть бы ночами месяц светил!
Мать отозвалась:
— Его, наверно, ведьмы украли да за горами, за долами на цепь привязали. Вот когда та цепь сотрется и оборвется, тогда и месяц по небушку покатится!
Бабы вдруг глянули вдоль улицы и смолкли. Там, разбрызгивая лаптищами грязь, ковылял убогий Ванюха и еловой суковатой палкой по окнам стучал:
— Э-э-й, хозявы! Староста велит учеников в школу посылать!
Некоторые хозяева отзывались:
— И чего ты, косолапец, в такую слякоть людей тревожишь? Хлеб на поле пропадает, а ты... С часу на час ждем солнышка и тут уж старые и малые в поле побежим! Какая сейчас школа!
Ванюха останавливался, дымил огромной полумокрой цигаркой и простудно хрипел:
— Ты думаешь, я старосте об этом не толковал? Сказал, а он и слухать не хотел. Прогнал меня: «Иди, хорошенько обстукивай окна!» Вот я и стукаю, а ты ни за что ни про что ворчишь!
Бабы молча разошлись по домам.
Ванюха доковылял и до нашей избы.
— Эй, Иван Ильич, завтра Мишку в школу!
Родители не отозвались, а когда Ванюха отковылял от окон, мать тихо молвила:
— Вряд ли кто ребятишек в школу пустит! И ты, Мишка, не ходил бы. Лучше учись мужиковать. Гоже и бондарному рукомеслу научиться: все приработок будет! А школьное ученье мужику ни к чему! Я вот ни единой буковки не знаю, а дай десять рублей мелкими денежками, без обмишулки сосчитаю. Да и ты вряд ли когда больше десяти будешь иметь, а что в чужих руках и карманах есть, так не тебе их считать — на это есть писари и всякие чиновники!
Отец укоризненно головой покачал и отозвался:
— Недаром говорят, что всяк по-своему детей растит! Я сам в грамоте кумекаю и того же сыну желаю, а ты неграмотная и стараешься сына пеньком сделать!.. Нет, Мишка, хоть дождик, хоть снег, хоть солнышко будет, хоть нет, а завтра в школу беги! Вот какая жизнь-то стала крученая-верченая: без грамоты не поймешь, не разберешь и белый свет до самого гроба будешь видеть только черным...
Отец мог бы наговорить много, но на улице послышался шум. Мать глянула в окно:
— Ой, да никак цыгане приехали? Может, от полевой и луговой мокроты удумали в селе спасаться? Ну-ка, Мишка, сбегай узнай, кто там и зачем!
Я оделся и выбежал на улицу. На дороге стояли крытые повозки. Из них выбирались мужчины, женщины, дети. Ни волосами, ни цветом кожи они на цыган не походили. У кибиток появились сельские богатеи, а потом подошел и мой отец. Богатеи меж собой толковали:
— Вот они какие беженцы-то!
— Стало быть, от германцев бежали?
— Сказывают, что это не то литовские белорусы, не то белорусские литовцы...
Отец встрял в разговор:
— Каких бы они кровей ни были, а война их под корень разорила! В такую непогодь и слякоть, по дальней дороге, да с малыми детьми, наверно, муки мученические перетерпели. Неужто германец так силен, что хочет и до нашего Майдана добраться?
Петруха Сапунов даже глаза вытаращил:
— Чего ты сказал? От твоих речей у меня уши вянут! Не могут супостаты прибежать в такую даль! Перекрестись, Иван Ильич, и опамятуешься.
Старик-беженец подошел к мужикам и заговорил. Мужики переглядывались и разводили руками:
— Про что он?
— Будто по-нашему толкует, а все равно слова в уши не лезут... Дед, не разумеем твоих слов!
А я догадался, о чем беженец говорил:
— Старик сказал, что ихние дети зазябли... Тять, я их в нашу избу поведу греться?
Отец даже рта не успел раскрыть, как Сапунов на меня прикрикнул:
— Молчать! Беженцев сам староста по квартирам разведет!
Подошла мать. Принесла в фартуке несколько ломтей хлеба, вареные картофелины и пяток огурцов. Смущенно проговорила:
— Детишки-то холодные и голодные! Вот поесть принесла...
Богатеи промолчали. Отец позвал старика беженца:
— Дед, не побрезгуй, возьми еду для детей!
Лицо старика просветлело.
— О-о-о, бульба! И хлеб...
Он снял шапку и протянул ее. Мать положила еду в шапку. Появился староста и заторопил богатеев:
— Буров, Сапунов, Трусов! Скорее ведите беженцев к себе. Каждому по одной семье приютить...
Богатеи медлили, и наконец Трусов спросил:
— Приютить можно, но скажи, кто и сколько будет за квартиры платить?
— Частью казна, а частью сами беженцы. Если у них денег не будет, так отработают: у всех дел по горло!
Богатеи повели беженцев по своим домам, а мы пошли в свою избу. Отец раздосадованно ворчал:
— Жадности человека конца нет. На чужом горе и то хотят нажить деньги!
* * *
Я боялся опоздать в школу и, когда к ней подбежал, то застал класс в полном сборе. Мальчишки и девчонки стояли на крыльце, жались друг к другу и пищали, и смеялись, когда дождевые ручьи скатывались с крыши:
— Б-р-р-р! Собачья дрожь пробирает.
Андрейка Щицин выкрикнул:
— Скоро ли нас в школу пустят?
Но вот появилась уборщица.
— Эй, дрожальники, бегите в класс и погрейтесь!
Мокрые, в грязных лаптищах, мы с шумом вломились в классную комнату и сразу остановились, да, точно перепуганные мыши, притихли. Андрейка испуганно шепнул:
— Мишка, а тут поп!
Я и сам видел, что у классной доски стоял священник. Он взмахнул рукой, и широченный рукав рясы, словно большая черная птица, проплыл над нашими головами.
— Суетнов, начинай петь молитву «Отче наш»!
Я хотел было сказать, что у меня плохой голос, но промолчал и завел во всю мочь:
От-че наш, иже еси на не-бе-си-и...
Мальчишки и девчонки фыркнули. Священник притопнул:
— Э-т-т-т-о что такое? Разве можно превращать моление богу в балаган? Что за смех?
Я ответил:
— Батюшка, они над моим голосом смеются. Он у меня никудышный. Дядя Петруха Сапунов за такое пение выгнал меня из дома...
Священник помедлил и вызвал Егранова Федьку.
— Ну-ка, Егранов, запевай!
Федька пропел хорошо. Священник повеселел и разрешил нам сесть за парты.
— Дети, я буду приходить к вам по понедельникам. Разучим с вами несколько молитв, а потом начнем изучать священную историю, иначе — закон божий. Теперь же я кое-что спрошу у вас... Ну-ка, Суетнов, объясни мне, как ты понимаешь слова молитвы «Отче наш»!
Вопрос мне показался простым, и я, не подумавши, бойко ответил:
— Отче... Это отчим. Не родной отец. Чужой, значит!
Священник скривился, словно горькое проглотил:
— Я тебя спрашиваю не о человеках, а о боге. Понял? Озоровать ты мастер, а мозгами шевелить ленив!
И, пристукивая при каждом слове по столу, он продолжал:
— Так вот, запомни! Отче наш — это отец небесный. Бог-отец. Творец земли и неба, а также всего сущего в мире...
И священник ткнул себя пальцем в грудь:
— Я тоже отче! Отец духовный. Батюшка для вас и всех мирян. Так меня зовут и вы зовите!
Я несмело пролепетал:
— И еще вас зовут священником и попом...
Священник молча подошел ко мне и потянул за ворот рубахи:
— А ну, покажи крест!
Крест на мне всегда был, и потому я охотно расстегнул ворот.
— Вот, батюшка, глядите!
— Глядите... А на что глядеть-то? Креста нет!
Я глянул, и у меня сердце упало: на шее болтался один ниточный гайтан!
— Крест сегодня был! Я не знаю, куда он пропал... Скорее всего оторвался и потерялся!
Обдав меня густым запахом папиросного табака, священник передразнил:
— Потерялся... На тебе, наверно, креста-то с пеленочного возраста нет. И все из-за нерадивости твоих родителей. А ну, басурман, встань в углу на колени!
— Батюшка, мамка нынче же даст мне новый крестик: у нее на полке в мешочке, вместе с наперстками и иглами, десять крестов лежат...
Но священник не сменил гнев на милость, и я поплелся в угол и там встал на колени. Мальчишки и девчонки с жалостью и боязнью поглядывали в мою сторону, а мне было стыдно и обидно: ведь священник ни за что ни про что наказал меня, да еще басурманом обозвал. Стоял я на коленях и думал: «Поп не забыл, как я его в коридоре головой боднул!»
Но вот, наконец, урок кончился, и священник подошел ко мне и постучал согнутым пальцем по моему лбу:
— Если тебя, язычник, родители уму-разуму не учат, так я научу! Понял?
В тот день мне просто не везло! Выбежал я в коридор, а навстречу директор школы. Я ему обрадовался и спросил:
— Коронат Лександрыч, можно беженцевых ребятишек в школу привести? Двух парнишек и двух девчонок. Волосы у них белые, а на ногах кожаные лапти. Говорят и по-нашему, и еще по-другому...
Директор ожег меня злым взглядом:
— Ты учишься?
— Ага...
— Ну и учись, а в мои дела не лезь!
Я хотел возразить, но директор быстро ушел в учительскую. Мне только и оставалось удивляться:
— Как же так? Беженцы, а ты их в школу не берешь! Ну и ну!
* * *
Непогодь замучила нас. Мать каждый вечер подолгу молилась и шептала:
— Господи, пошли ты нам хоть малую милость! Вели ангелам дыру-то в небе заштопать, залатать. Если твои ангелы неумехи, заставь святых пророчиц и праведниц: они нашего, бабьего, полу и шитву у своих родительниц учились... Я бы не просила, но из той небесной дыры на землю вода ведрами льется. Хочешь верь, хочешь нет, но от мокрети даже люди, рабы твои верные, плесневеют и гнить начинают!
Мы с отцом слушали молитвы и переглядывались. Один раз я не утерпел и фыркнул, но отец схватил меня за рукав и вытащил на крыльцо.
— Мать зря себя терзает! Сколько лет с ней живу, столько толкую, что небо пустое и некому молитвы слушать, но... Хотя мать у тебя, сынок, богомольная, но ты над ней не смейся! Когда в полях гниет хлеб и мужик опускает руки от бессилия, баба готова не только у бога, но даже у дьявола поганого ведренную погоду просить и вымаливать!..
Мы стояли на крыльце до тех пор, пока мать не кончила моление и не позвала нас:
— Спать, мужики, спать! Ишь разгулялись, добры молодцы!
Оттого что в поле нельзя было даже заглянуть, нас, ребятенок, родители охотно отправляли в школу:
— Не мозольте нам глаза — идите к своим учителям? Они вас ждут, и о вас у них все думы.
Но вот наконец-то небо начало светлеть, а рано вечером стало морозить. Майданцы этому так обрадовались, что полными семьями выходили на улицу и весело перекликались:
— Глянь, сосед, на небушко: ишь, как часты звездочки перемигиваются!
— Это они нас увидели и радуются...
Мы тоже были всей семьей на улице, и мать торжествовала:
— Святые пророчицы и праведницы небесную дыру залатали...
Отец промолчал.
Налюбовавшись звездным небом, мы вернулись в избу и легли спать. Я уснул скоро, а вот отец глаз не сомкнул: боялся проспать. Он встал на рассвете и меня поднял:
— Одевайся, в поле поедем!
Вставать не хотелось, и я спросил:
— А что там будем делать?
— Если удастся, скосим на двух полосах гречиху. Я бы тебя не взял, но придется поглядывать за Гнедком, а то он яровину на чужих полосах потопчет.
Я оделся и вышел из избы. Гнедко уже был впряжен в телегу и часто фыркал и натужно кашлял. Отец погладил его по шее:
— Ты, Гнедко, хвораешь, как человек: чихаешь, кашляешь... Это от простуды: вон какая мокреть-то!
А улица шумела. И все село поднялось. Какая-то баба громко спрашивала соседку:
— Гречиху косить едешь? А косу не забыла?
Отец тронул Гнедка, мы поехали — и телегу сразу закачало, начало бросать из стороны в сторону. Отец схватился за бок и застонал:
— Ой как бьет! Мишка, возьми вожжи.
К полосе мы подъехали с полным рассветом. У отца, видимо, руки зудели — ему хотелось скорее за косу взяться.
— Мишка, ты выпрягай Гнедка и глаз с него не спускай, а я потихоньку-полегоньку начну косить!
И не перекрестив лба, он встал с косой на полосе гречихи. Тряхнул головой отец, размахнулся, и коса вжикнула, под корень срезала нежные кустики гречихи. На землю они падали с тонким стеклянным звоном. Это меня удивило.
— Тять, а почему гречка звенит?
— На ее кустиках мелкие ледышки висят: вот они под косой и звенят колокольцами...
К полудню отец гречку скосил, схватился за бок и, морщась от боли, спросил меня:
— Ну, хозяин, гречку оставим здесь сушиться или на гумно перевезти?
Я не знал, как лучше поступить, и уклончиво ответил:
— Ты хозяин — ты и гляди, как лучше!..
Отец шутливо погрозил пальцем:
— Ой, не хитри! Я не я, лошадь не моя, и я не извозчик?.. А если бы меня не было, тогда как?
— Тогда бы я перевез гречиху на гумно и там высушил...
— Вот и сделаем по-твоему. Запрягай Гнедка, да станем гречихой воз навивать!
И мы в тот день привезли на гумно большой воз немолоченой гречихи. Большими охапками разложили ее на крыше сенницы, на козлах, на стогу сена. Отцу было тяжело, он ойкал от боли, но работу не бросал:
— Пусть теперь сохнет, а потом, по морозцу, мы ее — под цепы и обмолотим!
К дому мы подъехали в сумерки. Мать помогла нам отпрячь Гнедка, а за ужином сказала:
— Беженцев-то в барское именье отослали. Ох, наши богачи и ворчали! Помещице, мол, рабочие нужны, а нам разве нет? Староста только руками разводил: «Так велено уездным начальством, а я супротивничать не в силах».
Отец слушал-слушал и передернул плечами:
— Провалиться бы им, богачам-то нашим! Как собаки друг на друга рычат...
Я спросил:
— Мам, а меня в школу не звали?
— То-то, что звали! Опять убогий Ванюха приходил: сказал, кто завтра на уроках не будет, того больше в школу не пустят.
Отец проворчал:
— Теперь могли бы с неделю подождать: хлеб же с поля убираем!
* * *
Все-таки утром отец послал меня в школу. И первым в этот утро занимался с нами священник. Мы опять слушали молитву, а Ванька Корабельщиков, как бродячий монах, уныло тянул:
Богородица дева, радуйся!
Чему богородица должна была радоваться, ни Ванька, ни кто-нибудь другой в классе не знали. Мы только крестили лбы и шмыгали простуженными носами. Священник делал вид, что на нас не глядит, но все время вертел линейкой...
После молитвы он воздел руки к портрету императора:
— Дети, это портрет его императорского величества Николая Александровича Романова. Богопомазанный император ведет войну против немецкого кайзера Вильгельма... Так попросим же всемилостивейшего творца неба и земли, чтобы он помог нашему любимому государю победить черную рать еретика Вильгельма. На колени, дети, и молитесь!
Мы с шумом опустились на колени и начали креститься и стукать лбами о пол: стук! стук! стук!..
Федька Егранов кланялся и то ли мне, то ли только себе бормотал:
— Водкой пахнет! Это от батюшки...
Наконец священник скомандовал:
— Встать! Теперь, дети, давайте споем гимн в честь его величества божественного императора России...
И, взмахнув широченным рукавом рясы, он запел:
Бо-же, ца-ря хра-ни!
Ученики гимна не знали и потому молчали. Маленький, худенький Андрейка Щицин спросил меня:
— Мишка, а чем бог нашего императора мазал?
Я один раз слышал от отца, что царей перед тем, как их посадить на трон, мажут маслом, которое называется миром. Но сказать такое Андрейке я побоялся: разговоришься, а священник заметит — и тогда опять в угол на колени! Поэтому я коротко ответил:
— Бог мазал императора кислой сметаной...
— А почему сметаной, да еще кислой?
— Так император-то был тухлым и пухлым: бог его сметаной помазал, а кошки вылизали и вылечили...
Священник заметил наш разговор и прикрикнул на меня:
— Суетнов, опять просишься на колени? Не разговаривать!
И он обратился ко всему классу:
— Пойте со мной! На-ча-ли!
Боже, царя храни!
По классу гулял водочный запах. Ученики, особенно девчонки, брезгливо морщились и вразнобой, кто во что горазд, прокричали три слова гимна. Священник опять остался недовольным:
— Да вы что? Слов гимна не знаете? Вас родители не научили? А ну, Щицин, скажи слова гимна!
Андрейка как-то сник:
— Я, батюшка, эту гимну первый раз услыхал!
У священника глаза сузились:
— Не знаешь? Марш в угол!
Размазывая шапчонкой слезы, Андрейка поплелся в угол. Священник посмотрел на меня.
— Суетнов, продекламируй слова гимна!
Гимн я знал слабо и, боясь напутать, тоже закрыл лицо шапчонкой и захныкал:
— Не знаю...
— Тоже не знаешь? А учителя тебя грамотеем зовут. В угол!
Я встал рядом с Андрейкой и только хотел ему шепнуть что-то, как священник даже взревел:
— Э-т-о что за разговор? Вон из класса! Вон!
Мы схватили свои зипунишки и выскочили из школы, да скорее к тесовому сарайчику с тремя дверями. На одной из них кто-то нарисовал тележное колесо, и мы упрятались за этой дверью. Андрейка повеселел.
— Давай, Мишка, гимн разучивать?
Я согласился:
— Начнем. Подтягивай!
И я запел, завел:
Бо-же, ца-ря хра-ни!
Только мы распелись, в школе началась перемена, к сарайчику прибежали ученики и стали нам подпевать, да так, что сарайчик вздрагивал!
То ли священнику кто-то об этом сказал, то ли он сам услыхал, но он появился возле сарайчика и загремел:
— Я вам покажу, как гимн императору в нужнике распевать!
Ученики выскочили из кабин и убежали, а мы с Андрейкой замешкались, и нам пришлось затаиться. Священник кулаками загрохотал в дверь с тележным колесом:
— Откройте, мерзавцы!
Мы поняли, что попались словно птички в силки, и растерялись: начали было заднюю стенку сарайчика ломать, но сил не хватало. Андрейка шепнул:
— Давай откроем дверь и кинемся попу в ноги. Он упадет, а мы убежим!
Я согласился. Тихонечко-легонечко, неслышно поднял дверной крюк и приготовился прыгнуть на священниковы ноги, но он распахнул дверь и схватил нас за воротники:
— А ну, басурманы, шагайте в школу!
На крыльце нас встретил Коронат Александрович и озабоченно спросил:
— Отец Петр, чем эти мальчики вас разгневали?
Священник не проговорил, а яростно зарычал:
— Это язычники! Подумать только, гимн императору в туалете распевали!
В школу священник не пошел, и мы его в тот день больше не видели.
* * *
В следующий понедельник мы опять трепетали от страха: вот-вот придет священник, да хорошо еще, если не хмельной. Но дверь открылась и на пороге показался дьякон Бланков Иван Александрович. Своим огромным животом он закрыл дверной проем, а перешагнув порог, зафыркал, как паровоз:
— Фур! фур! фур!
Дьякон был таким волосатым, что походил на сказочного лешего. Длинные густые волосы полностью укрывали его широченные плечи, а широкая бородища скрывала под собой богатырскую грудь.
Мы замерли, боялись дышать и шевелиться, но когда на нас сквозь заросли волос глянули смешливые незлые глаза, то вольготно вздохнули.
А дьякон передвинулся к классной доске и рявкнул будто в огромную трубу:
— Ну-с, что вы здесь с батюшкой священником изучали?
Никто из класса не осмелился ответить, и тогда дьякон пальцем показал на меня:
— Ты, я помню, сын бондаря? Скажи нам, чему вас батюшка учил и что наказывал запомнить?
Я вскочил и скороговоркой выпалил:
— Батюшка заставлял нас просить царя небесного, чтобы он помог императору Николаю Лександровичу Романову победить еретивое войско германского кайзера Вильгельма. И еще батюшка заставлял нас петь гимн «Боже, царя храни», но только слов никто не знал и пели плохо, а батюшка сердился, бранился и ставил нас с Андрейкой Щициным в угол...
Из-за моей спины выглянул Андрейка:
— Мы с Суетновым разучивали гимн, а батюшка схватил нас за воротник и велел идти в угол да стать на колени.
— О-о-о! За что же это батюшка так строго вас наказал?
Андрейка спрятался за мою спину и не ответил. Отозвалась Устя Паньшина:
— Они в тувалете пели гимн, а батюшка их за ухи вытащил!
Дьякон весь содрогнулся, закачался и взорвался смехом:
— Хо-хо-хо! В клозете пели гимн императору? Хо-хо-хо!
От этого громового хохота задребезжали, заныли, застонали стекла в окнах, а портрет императора словно маятник закачался и... упал на пол. Девчонки взвизгнули:
— О-о-й, убьет!
— Портрет царя ляпнулся!
Дьякон поднял портрет, огляделся, где бы его поставить, и сунул портрет в шкаф:
— Эко несчастье! У портрета вешалка оборвалась...
В эту минуту дверь в класс приоткрылась и заглянул встревоженный Коронат Александрович:
— Извините, отец дьякон, мне послышалось, будто что-то здесь упало!
Дьякон отозвался:
— Тут, Коронат Александрович, другое дело! Вам отец Петр не сказывал, как сии молодчики распевали в туалете гимн «Боже, царя храни»? Вы слышите? Гимн императору пели в... клозете! Хо-хо-хо! Были бы сии певцы чуть повзрослее и пошли бы в Сибирь!
Директор школы испуганно захлопнул дверь. Дьякон ладонью протер глаза и, все еще улыбаясь, сказал:
— Сейчас, певцы, я ваши голоса послушаю: может, кто-нибудь потом будет состязаться в пении с Федором Шаляпиным. Что на меня так смотрите? Не знаете, кто Шаляпин? О-о, это русская гордость и великая слава. Он певец. Артист. У него такой голосище, какого в мире больше нет!
Я даже вскрикнул от изумления:
— Как это нет? А у вас? У вас голос толще бревна!
Дьякон смутился:
— По сравнению с шаляпинским мой голос — тонкий волос!
И тут же распорядился:
— А ну-ка, мальчики, встаньте на правую сторону, а вы, девочки, на левую!
Мы встали. Дьякон вызвал Андрейку Щицина.
— Удиви нас своим ангельским голосочком! Открой рот шире и тяни: а-а-а-а! Шире рот!
Андрейка завыл во всю силу. Дьякон топнул ногой:
— Хва-тит! У тебя не горло, а дикое ущелье, в коем ветры свистят, звери воют и пресмыкающиеся шуршат... Отойди, оглашенный, к иконе и жди, когда бог даст хороший голос!
Проба голосов проходила быстро: только ученик или ученица затягивали «а-а-а-а-а», как дьякон сразу же обрывал:
— Иди к безголосым! Следующий певец!
Из всего класса хорошим певцом нашелся только Федька Егранов. Дьякон подозвал его к себе:
— Тебя звать-то как? Федькой, что ли?
— Ага, Федькой.
— Ты сын Герасима?
— Да.
— Ну-с, Федька, сын Герасима, тебе надо знать, почему люди сильными голосами поют. Смотри в мою глотку!
Раскрыв преогромнейшую пасть, дьякон так взревел, что Федька испуганно отшатнулся:
— Ой!
Дьякон расхохотался:
— Хо-хо-хо! Испугался? Видел, какое у меня горло? Его можно помелом чистить. Вот и ты свое горло упражняй: а-а-а-а-а-а!.. Ну-с, ладно! Беру тебя в церковный хор, а все остальные свистуны, хрипуны и шептуны пусть продолжают развивать голоса. Пойте, что вам бог на душу положит, авось у каждого годам к шестнадцати-восемнадцати прорежутся настоящие голоса!
Сказав так, дьякон ушел из класса, а мы, свистуны и хрипуны, сговорились голоса развивать. До отказа раскрыли глотки и ну вопить:
— А-а-а-а-а-а...
В класс ворвался Коронат Александрович.
— Пре-кра-тить! Здесь не голодный зверинец, а школа!
Стало тихо-тихо. Директор обвел взглядом класс и спросил:
— А где портрет императора?
Мы молчали.
— Я вас спрашиваю: где портрет?
Отозвалась Устя Паньшина:
— Он упал, и дьякон запер его в шкаф.
Коронат Александрович рванул ручку двери шкафа и заглянул в него:
— Ой, что натворили!
С портрета императора испуганно бежали, соскальзывали и шлепались на пол черные тараканы. За малое время они успели так обсидеть щеки и губы царя, что тот стал казаться рябым.
* * *
Священник долго у нас в классе не бывал, но однажды появился:
— Дети, сегодня вы начинаете изучать священную историю! Но прежде я хочу узнать, говорили ли вам родители, кто сотворил мир?
О мире с Германией толковали в каждой семье: все хотели, чтобы мужики домой с фронта вернулись. Поэтому-то о сотворении мира разговоров почти не было. Теперь, на уроке, Ванька Горшенин вскочил и торопливо ответил:
— Мира, батюшка, все ждут, а его нет! Бабы плачут: мужиков на войне убивают...
Священник шагнул к Ваньке:
— Я спрашиваю не о войне и мире, а о том, кто сотворил небо и землю?
Горшенин молчал. А священник гневно рассуждал:
— Странно! Неужели родители тебе ничего не сказали? Так запомни: мир сотворил господь бог! Ученик Анашкин, ты от деда слыхал, из чего господь сотворил небо и землю?
Мотьке бы лучше промолчать, а он наморщил лоб и стал натужно думать. Подумав, Мотька ответил:
— Бог сотворил мир из красной глины...
— Что-о-о? Не из глины, а из ничего! Понял? Так и деду Ананию скажи: из ни-че-го-о!
Мы священника не поняли: делать чего-то из ничего можно только в сказке! Если бы нам сказку рассказывали, то мы бы поверили... А священник ткнул линейкой в сторону Журавлева:
— А ну, скажи, как господь творил из ничего сей мир?
Серега много раз видел, как плотники строили из бревен избы, амбары, бани: из тесовых досок сколачивали покойникам гробы, но, как из ничего сделать землю и небо, не знал. Молчать же он побоялся и потому зачастил:
— Бог... он, бог-то... он взял топор, пилу, молоток, гвозди и...
Священник грубо оборвал его:
— Ври, Емеля, пришла твоя неделя! Топор, пилу... Господь творил не топором и молотком, а словом своим. Запомни: сло-вом! Понял или нет?
Хотя Серега ничего не понял, но испуганно кивнул:
— Ага, понял!
Священник поднял Ваньку Корабельщикова.
— Во сколько дней господь сотворил мир?
Ванька тоже об этом ничего не слышал и теперь переминался с ноги на ногу и все гуще и гуще краснел.
— Ну, сколько же господу потребовалось дней, чтобы сотворить мир? Шесть, десять, двенадцать?
Ученик молчал долго, а потом неуверенно пролепетал:
— Десять дней...
— Десять? Ну и родители у тебя! Не объяснили сыну, как бог сотворял мир! Ай-ай-ай! Ну, я увижу твоего отца, попеняю ему... Так вот, не десять, а всего шесть дней!.. А теперь я спрошу ученицу Паньшину. Устя, что делал бог в первый день творения мира?
Устя совсем забоялась священника и чуть слышно ответила:
— Я не видела...
Священник промычал:
— М-д-д-а-а-а! Тоже, значит, родители тебя не учат? А сами люди набожные и грамотные. Странно! Ладно, я их за это упрекну!.. Так вот, Устя, господь в первый день творения создал небо, землю и свет. Во второй день — твердь земную. В третий день — отделил воды от земли, отчего произошли моря, озера и реки и велел земле произрастить деревья и травы. В четвертый день бог создал солнце, луну и звезды...
Тут неожиданно раздался голос смиренного, всегда молчаливого, почтительного Мотьки Еременкова:
— Батюшка, если господь только на четвертый день сотворил солнце и луну, то что же в первые-то дни светило?
Священник напустился на Мотьку:
— Скудоумец! Лик господень в тысячу раз светлее и ярче солнца, луны и звезд мерцающих ныне. Потому и темноты на земле не было.
— А почему же сейчас господь своего лица людям не показывает?
— Он живет на небесах, и потому его не видно...
Сказав так, священник заторопился:
— Так вот, в пятый день бог сотворил рыб и птиц. В шестой день создал животных и первых людей: Адама и Еву... Кто слышал от родителей, как господь сотворил первую женщину на земле?
Мы не слышали и молчали. Священник покачал головой:
— И об этом не говорили? Так вот, слушайте! Бог усыпил Адама, вынул из него одно ребро и из ребра сотворил женщину..
Это всему классу показалось очень интересным, и мы стали пересчитывать свои ребра:
— А у меня в правом боку ребер больше, чем в левом!
— Ну и молчи, а то из твоего лишнего ребра еще одну женщину сотворят!
Священник постучал линейкой по столу:
— Ти-ше! В следующий понедельник я опять буду спрашивать... Ты, Суетнов, что руку тянешь?
— Батюшка, а где жил господь бог, когда он еще небо и землю не сотворил? Он тогда что делал?
— В священном писании сказано: «Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною; и дух божий носился над водою». Понял?
— Он все время носился, носился и ничегошеньки не делал?
— Я все сказал!..
После ухода священника в класс заглянула Елизавета Александровна и спросила нас:
— Начали изучать священную историю? Трудно?
Отозвалась только Устя:
— Начали, да ничегошеньки не поняли, а в понедельник батюшка опять хотел нас спрашивать!
* * *
Я пришел домой и сказал родителям:
— Мы нынче самую священную историю слушали! Поп нам рассказывал, как бог сотворил небо, землю, моря, реки, скотину и птиц, лес и траву. И еще мужика Адама и его жену Еву. А Еву-то бог сделал из Адамова ребра! Когда Адам спал, бог подкрался и чик у него одно ребро...
Мать глянула на меня сурово:
— Святую книгу изучали, а рассказываешь — полупляшешь, да и зубов от смеха не прикрываешь. А вы бы сказали батюшке-то спасибо: ведь он вас, неучей и недотеп, слову божьему учит! Мудрости божией, а не то что какой-то арихметике! Арихметику и яти не надо вам знати...
Отец перебил ее:
— Полно, мать, пустословить-то! Без арифметики ни поп, ни губернатор, ни министр и ни сам император не живут! А священная история...
И не договорив, он махнул рукой: дескать, пустяки! Мать стала на отца покрикивать:
— Что ты, грешник, языком-то при сыне мелешь? Младенца развращаешь!
Я встал на сторону отца.
— Мам, ты не бойся, тятька меня не разавр... не вращает! Вот ты из ничего каравай хлеба не испечешь? Чтобы у тебя ни муки, ни воды, ни соли не было...
— Это еще что за дурь ты несешь? Если стал шибко умный, так попробуй со своим отцом из ничего хлеб испеки да меня покорми!
— Ты, мам, не сердись! Это не я сказал, а поп. Он нам толковал, что бог из ничего сделал землю, небо и звезды...
— Раз батюшка так сказал... Он знает — ученый, а не как вы с отцом: черного от белого не отличаете, а пыжитесь стать умнее священника!
Отец подмигнул мне: дескать, помалкивай, все равно мать не будет в нашу дуду дуть!..
А вечером, перед сном, отец вышел на крыльцо и я туда выбежал.
— Тять, а мне не хочется попа слушать!
Отец вздохнул:
— И мне не хочется, но стою в церкви и слушаю. Если бы не слушал, то все собаки на меня бы кинулись: староста, поп — и начали бы рвать... Терпи и помалкивай, а то из школы вон!
И вот наступил страшный для нас понедельник. Священник пришел, благословил нас и сказал:
— Молитвы перед уроком не будет: в город тороплюсь! Спрошу двоих учеников и... Щицин, иди к доске!
Андрейка шел на вызов словно на казнь и только встал у доски, священник спросил:
— Так кто сотворил сей прекрасный мир, в коем мы живем?
Всегда живые глаза Андрейки потускнели. Он стал что-то лепетать, а что — не понять: только слышалось бульканье какое-то. Священник скривил губы:
— Ты что булькаешь? В море тонешь? А ну, марш в арестантский угол!
Андрейка мгновенно ожил и на лице его появилась радость. Он твердым шагом направился в «арестантскую». А священник вызвал Серегу Журавлева:
— Может быть, ты нас порадуешь ответом?
На лбу, на щеках и на носу Сереги высыпали меленькие капельки пота. Недолго раздумывая, он поясно поклонился священнику, перекрестился на него будто на икону и жалобно молвил:
— Батюшка, поставьте меня ради Христа рядом с Щициным!
И не дождавшись согласия, Серега поплелся в арестантский угол.
Священник вызвал меня:
— Ну-ка, скажи, кто сотворил небо, землю и все живущее на ней?
Я встал у классной доски и с завистью поглядывал на Щицина и Журавлева: на их лицах играла довольная улыбка! Наверно, и я очутился бы в углу, но помешал дьякон. Он, как и в прошлый раз, открыл дверь и заслонил собой весь дверной проем. Священник обрадовался дьякону:
— Очень хорошо, что вы пришли! Ведите урок и спрашивайте учеников о сотворении мира богом...
Сказав так, священник вышел. Мы облегченно вздохнули, да так громко, что дьякон внимательно глянул на нас и еле заметно улыбнулся:
— Что, корень ученья горек? Ничего, терпите! Ты что, Суетнов, у доски застрял? Батюшка вызвал? Что ж, расскажи мне, что он здесь говорил? Что обещал спросить?
Подделывая свой голос под скрипучий голос священника, я стал отвечать:
— Кто сотворил мир? Ученик Горшенин, замолчи! Я тебя спрашиваю не о войне и мире с германцами, а о том, кто создал небо, землю и все сущее на ней! Не знаешь? Мир создал всемогущий бог!.. Ученик Анашкин, из чего бог сотворил сей мир? Да не из глины, а из ни-че-го! Понял? И деду Ананию об этом скажи! Ученик Журавлев, как господь творил сей мир из ничего? Что, что? Ври, Емеля, твоя неделя! Господь творил сей мир словом своим, а не топором и молотком. Ученик Корабельщиков, сколько господу понадобилось дней, чтобы сотворить сей мир? Шесть, десять, двенадцать? Не десять, а всего шесть! Ученица Паньшина Устя, что делал бог в первый день творения? Не знаешь? Тебя тоже родители не учат? Господь в первый день создал небо, землю и свет. Во второй день — твердь земную. В третий день — отделил воды от земли. В четвертый день бог сотворил солнце, луну и звезды. В пятый день — рыб и птиц. В шестой день — животных и человека. Господь усыпил Адама, вынул у него одно ребро и сотворил Еву. Ти-ше-е!..
Видимо, я удачно играл роль священника, потому что ученики давились смехом, а дьякон заложил большой клок бородищи в рот и не то стонал, не то мычал, потом рявкнул мне:
— Сядь на место!
Я метнулся к своей парте, а дьякон вызвал из арестантского угла Щицина и Журавлева.
— Ну-с, арестанты, теперь запомнили, что ваш батюшка на уроке рассказывал?
Арестанты подняли глаза к потолку:
— Д-а-а...
— И ты, Устя, запомнила?
Она тоже перевела взгляд к потолку. Дьякон хохотнул:
— Хо-хо-хо! Понимаю. К вам с неба сходит дух святой и огненным перстом пишет на потолке ответы на вопросы законоучителя...
После урока дьякон отозвал меня в сторонку.
— Отец-то, мне сказывали, хворает? Что с ним?
— Водянка.
— О-о-о, тяжелая болезнь!.. А ты ловко священника высмеял. Смело! Я ему об этом не скажу, но ты, ухарь, язык прячь подальше: священник — лицо важное и... Понял?
* * *
Уроки священной истории стал вести дьякон. Этот нас в арестантский угол не отправлял, обидных прозвищ не давал и даже помогал отвечать на вопросы. Так, он спросил Андрейку:
— Где было жилище первых людей: Адама и Евы?
Андрейка молчал, и класс молчал. Дьякон загремел:
— Кто там шепчет, что Андрей Щицин не знает? Знает и очень хорошо! Ведь Адам с Евой жили в раю?
У Андрейки глаза засветились:
— Ага, в раю! Там росли сладкие яблоки, груши, терновник, черемуха, смородина, орехи и грибы тоже...
— Молодец. Ну а теперь отвечает Анашкин. Что сделал господь с Адамом и Евой, когда они нарушили его запрет: сорвали яблоко и съели?
Мотька молчал. Дьякон засучил рукава, выставил вперед огромные кулачищи и, будто подталкивая Мотьку, поторопил его:
— Ну?
Мотька вспомнил, что бог рассердился на первых людей.
— Господь надавал Адаму и Еве по шеям и выгнал их из рая!
Мы засмеялись. Дьякон нахмурился:
— Ш-ш-ш-ш! Что за смех? Ответ правильный: бог выгнал Адама с Евой из рая...
Один за другим проходили такие уроки, и мы привыкли к законоучителю. Не только привыкли, но и стали родителям его расхваливать. Моя мать этому обрадовалась:
— Дьякон такой добрый, такой честный! Он и покалякает с человеком, и в беде утешит...
Отец тоже добрым словом о дьяконе отозвался:
— Да, среди церковников тоже есть добрые люди! Такие, к примеру, как наш дьякон. Он жизнь мужицкую знает и за нас болеет, но вся беда в том, что помочь не может, и от этого с досады водку глушит...
Отец был прав: дьякона можно было частенько видеть во хмелю. Пришел он таким и в наш класс. Стал рассказывать о всемирном потопе, а язык его не слушался. Помогал словам руками, но и руки не слушались. И мы слышали только грохот голоса законоучителя:
— За то, что люди стали лице...лицемерами, притворщиками, граби-те-ля-ми, утес-ни-те-ля-ми бедных, — за все это бог в... вот забыл в каком году! — бог залил землю морями, океанами и всех негодяев у-то-пил!
Дьякон громыхнул кулачищем по столу:
— Ни одного мерзавца не оставил!
Ученики почувствовали себя смелее и стали спрашивать:
— А откуда же взялись мы?
— Может быть, бог еще раз мужика Адама и бабу Еву сотворил?
— Вы не выдумывайте! Утонули только грешники, а праведник Ной с женой и семьей остался живым, и от Ноя опять развелось людей, как лесных муравьев!.. Теперь вот что: Ной спасся в ковчеге. Это большой корабль. Его Ной построил по велению бога...
И ученики пуще зашумели:
— А как же лошади спаслись? А коровы и овцы?
— Звери и птицы? Змеи и лягушки?
— А черви и бабочки? Тараканы тоже?
Дьякон пытался усмирить класс, но это сделать не удавалось. Тогда он заревел:
— Молчать! Животных, птиц и всякую иную живность Ной загнал в корабль и спас! Поняли?
И класс в один голос грохнул:
— Н-е-т!
Установилось долгое молчание. Дьякон смотрел на нас удивленно и потом тихо проговорил:
— Нет, законоучителем и просто учителем я не могу быть! Прощевайте, умники-разумники, а я больше сюда ни ногой!
И, пошатываясь, он вышел из класса.
В следующий понедельник вместо дьякона пришел дьячок отец Алексей. Это был тихий человек, он имел большую семью и мало чем отличался от мужиков. Дьячок подошел к учительскому столу и тихо проговорил:
— Перед началом урока, как и перед всякой работой, надо исполнить молитву!
И сам стал читать молитву «Отче наш». И делал он это как-то благоговейно, часто вздыхал и так крестился, что в наших глазах мелькала его рука. Прочитав молитву, он зачем-то стал разглядывать потолок. Мы тоже посмотрели, но ничего там не увидели — темнели только трещины и щели. Дьячок развязал узел и выложил на стол книжечки.
— Получите молитвенники. По одному на двоих. В молитвенниках только те молитвы, кои читаются перед утренним принятием пищи, перед обедом, перед ужином и перед сном, а также на похоронах усопших...
Андрейка похвалился:
— А у нас дома тоже есть песельник! В нем разные песни: «Комаринский мужик», «Ты гори, моя лучинушка»...
Я дернул Андрейку за подол рубахи:
— Сейчас будешь на коленках плясать комаринского!
Но дьячок даже голоса не повысил:
— Ты, сын мой, заблуждаешься! Песенник — книга грешная, над ней сам бес радуется, а молитвенник — книга святая, над ней ангел божий радуется! Понял?
Андрейка молчал. Я толкнул его в подколенки:
— Скажи, что понял!
И он точно очнулся.
— Ага, я все понял! С молитвенником меня ангел приведет в рай, а с песельником сатана загонит в ад...
Дьячок улыбнулся:
— Так, так! Умник ты, сын мой! Тебя ангел любит. Он за твоим правым плечом стоит и эти умные слова подсказал.
Андрейка глянул через правое плечо, но увидел не ангела, а меня. Дьячок же продолжал:
— Теперь, дети, читайте молитвенник и не мешайте друг другу. Прочтите каждую молитву по нескольку раз. Повторение — мать учения!
Мы начали читать. Дьячок же как сидел, так и задремал.
Очнулся он во время звонка на перемену. Вошла Елизавета Александровна и спросила:
— Отец Алексей, слушались ли вас ученики?
— Не обижаюсь! Да и можно ли на таких малых деточек гневаться? Послушные, смиренные, старательные...
На следующем занятии дьячок спросил:
— Дети, вы не забыли рассказ отца дьякона о всемирном потопе?
Серега Журавлев отозвался:
— Нет, не забыли! Бог рассердился и всех людей утопил!
— А всех ли?
Класс зашумел:
— Остался пророк Ной с детьми и с женой и много скотины...
Андрейка Щицин вскочил:
— Как же Ной построил такой большой корабль?
Мы ждали ответа и получили его:
— С божьей помощью корабль строился! У Ноя был топор-саморуб, рубанок-самоструг, молоток-самобой, коловорот-самолет, пила-самопилка... Вот поэтому Ною и не так трудно было корабль-ковчег построить!
И все ученики согласились: да, если у Ноя был такой инструмент, то корабль мог построить любой мужик! Но я все-таки спросил:
— Отец Алексей, значит, у пророка Ноя был волшебный инструмент?
— Да, волшебный, но только то волшебство было не от нечистой силы, а от святого духа. В старые времена, дети, было много разных чудес! Вот, к примеру, после потопа на земле остался один Ной с сыновьями, и все они были праведниками, но... Людей опять стало много-много, как муравьев в лесу! И эти люди столько грехов наделали, что в пору было новый потоп устроить. Сами посудите, какая у них была гордыня: «Мы умнее бога и его святых! Давайте построим башню до небес и там найдем самого бога!» Кричали-кричали так — и строить начали! Высокую башню построили, но бог не захотел с гордецами разговаривать, и в один пригожий день все строители залопотали на разных языках: по-персидски, по-еврейски, по-гречески, по-китайски и еще бог знает по какому, кричали, друг друга звали и ничего не понимали! Из-за этого люди перессорились и, слышал я, передрались, а подравшись, с синяками и уродствами по разным землям разбрелись...
Мотька Еременков спросил:
— А как же башня-то?
— Так ее и не достроили! И все это из-за гордости! Нельзя человеку высоко нос задирать!
Эти уроки-сказки мы слушали, затаив дыхание. Отец Алексей рассказывал нам их до самой весны.
* * *
Как-то вечером отец ушел к соседям побалясничать, а мы с матерью остались дома и занялись каждый своим делом: она бельишко штопала, а я готовил уроки. Вдруг мать показала мне на лавку:
— Сядь-ка, наследничек наш единственный, рядом с матерью, да потолкуем сурьезно!
Я сразу понял: что-то случилось и придется слушать! Пересел и спросил:
— Ты, мам, что?
— У нашего отца есть родной братец. Зовут его Павлом. Нынче письмо прислал. Подумать только: пятнадцать лет не было о нем ни слуху, ни духу, а теперь письмо прилетело!
О брате отца я ничего не знал и спросил:
— Павел сейчас где?
— До войны жил в Питере, на фабрике работал, а теперь там, где все мужики, — на фронте.
— Так почему же дядя нам писем не присылал? Сердился на тятьку?
— Кто его знает! И сердиться бы не за что. Когда из дома уезжал, то твой отец пачпорт Павлу выхлопотал, на дорогу денег раздобыл и по-братски наказ дал: если, мол, в Питере будет жить невмоготу, поворачивай оглобли — и домой! Здесь как-нибудь будем перебиваться. С тем Павел тогда и уехал. Мы стали от него весточки ждать и пятнадцать лет ждали! Ладно, молчал, да хоть бы денег прислал: ведь отец их занял у деда Герасима Кладова и лет восемь этот долг отрабатывал — словно батрак спину гнул!.. Так вот я тебе и толкую: Павел будто в воду канул, и я уже не знала, как его в церкви-то поминать, то ли за здравие, то ли за упокой. А теперь в письме-то словно медом губы мажет: «Дорогой братец Иван Ильич!». Дорогим стал. Сулится на десять дней домой приехать...
Я не поверил:
— Ты, мам, что? С фронта только калеки приезжают!
— Я знаю. Кого не отпускают, а Павла отпустят. Он три креста заслужил. Его федхебелем сделали, а уж высокий это чин или низкий, не знаю. Пишет, что третий-то крест ему на грудь сам генерал повесил и посулил отпуск. Вот ежели приедет да скажет: «Подай и выложь, брат Иван, мою половину имущества!» И отдашь! Был бы живым дед Илья, тот бы Павлу копейки не дал, а твой отец так не может — закону нет. Придет староста с понятыми и все до иголочки у нас опишет, на две равные доли разложит и скажет: мечите, мол, братья, жребий, кому в старом гнезде оставаться, а кому из него вылетать! Эх, Мишка, не дай, господи, если твоему отцу вылететь придется: беда настанет! Кем мы будем? Как наши родичи Тарас с Тарасихой станем по селам бродить, подаяния выпрашивать и милостыньки вприкуску со слезами есть?
— А дядя что?
— Он свою долю продаст да опять из дому упорхнет. Нам полный разор, и Павлу-то малый доход!
— Мам, да у нас и делить-то нечего!
— Да, мало чего есть, но староста все равно дележку устроит!.. Ты возьми-ка тетрадку, сядь к столу, а я тебе про наше именье все обскажу! Перво-наперво пиши нашу избу: деревянная, в три окна, рамы одинарные. Три нижних венца бревен сгнили — надо новые подводить. Пол тоже гнилой. Есть два чугуна, ухват, кочерга, сковородник со сковородой. Две иконы: Иисус Христос и преподобный Серафим Саровский...
— Мам, ты забыла! Икон-то у нас три! Вон еще Божья мать. И чугунов три...
— Ты, Мишка, Божью мать не упоминай: она не обчая, а моя! Ею меня родители к венцу благословляли. Умру, а Божью мать никому не отдам!.. Теперь пиши про лохань, деревянную кровать, две лавки из березовых протесин, стол и полати о трех досках...
— Не о трех, а о семи!
— Как толкую тебе, так и пиши! Четыре доски и еще третий чугун я к сестре Ниське Захватовой отнесу, чтобы ни дядя, ни староста с понятыми не видели.
— Да ты, мам, что задумала? Все время толкуешь, что бог за обман карает, а сама хочешь старосту и дядю Павла обмануть! Так ведь стыдно и грешно будет.
— Не стыди и богом не пугай! Он видит, как мы бедно живем, и простит. Пусть твой дядя Павел стыдится: он собирается у нищих суму отнимать... А ну-ка, пиши еще! Одно ведро жестяное, но на боку небольшой свищ, а другое — деревянное, крепкое. Ковшик жестяной один. Есть еще солоница, но она так плоха, что Павел ее, наверно, выкинет!
— А чашки и ложки?
Мать удивилась:
— Неужто и это станут делить? Тогда так: чашка большая, семейная, деревянная...
— А кандейка?
— Не записывай! Тебе ее крестная подарила... Ножей у нас два. Ложек деревянных — четыре.
— Не четыре, а три!
— Пиши четыре! Павлова ложка уже пятнадцать лет на полке лежит — своего хозяина выжидает. Пусть он спасибо скажет за то, что я ложку сберегла!.. Ну, кажись, все? Одежа только на нас — тут делить нечего. Запиши, пожалуй, дровяной топор...
— А бондарный инструмент?
Мать замахала руками:
— Да ты ума лишился? Ишь, поехал-покатил! Бондарный струмент куплен без Павла. И не на обчие деньги, а на отцовский заработок. Мало ли чего за пятнадцать лет Павел покупал, так ведь мы его покупки в обчее именье не кладем!
— А если дядя все-таки за инструментом потянется?
— Так я сразу весь бондарный струмент в сугроб покидаю, и тогда не только староста — собака не найдет!.. А ты запиши еще: двор из плетня и крыт соломой. И слепую лошадь в тетрадку впиши. Три овцы, три ягненка, один кочет и четыре курицы...
— Мам, кур-то у нас пять!
— Так-то оно так, да придется одну загубить. Павел приедет — чем его кормить? Он ведь к городской еде привык.
— А если кочета загубить? Кочетки-то в каждом дворе есть...
— Без кочетка худо! Не будет он петь — не будешь знать, когда утро и время ли вставать да печи затоплять... Ну ладно, без кочета немного поживем: курицы птицы дошлые, найдут себе женихов!.. Записывай амбар: стены еловые, смолистые, их гниль не берет. Сто лет с гаком держится, да еще столько же простоит. Вот крыша на амбаре соломенная: ее каждые десять лет надо менять, а где соломы взять? Каждую зиму корма не хватает и приходится бедствовать, да гнилую солому с крыш снимать и скотине давать!
Я в шутку сказал:
— Мам, давай запишем в тетрадку ступу с пестом?
— Ступу? Пиши! Но я пест не отдам: он лет пятьдесят семье служит...
Больше записывать было нечего. Мать отобрала у меня тетрадь и спрятала в сундуке. С того дня мы стали ждать приезда дяди Павла. Легкие вещи мать отнесла к сестре Ниське, а тяжелые зарыла в сугробах.
* * *
Отец плел лапоть и случайно бросил взгляд в окно:
— Глядите, глядите, солдаты идут! Не наш ли Павел?
Мать тоже посмотрела:
— Это же Емельян Миклашин и Борис Макарычев...
И мы, оставив свои дела, заторопились к Тиманковым. Дед Михайла стоял у печи и растерянно улыбался. Наталья плакала от радости. Борис успел раздеться и левую руку держал на марлевой перевязи:
— Повоевал я немного, но германец мне руку изуродовал: пуля наскрозь пробила. Страсть, как не хочется еще раз в грязные окопы лезть!
Мать спросила:
— А разве ты не совсем пришел?
— Только на шесть месяцев отпустили, а потом дохтора скажут, куда я годен: воевать или с огорода ворон гонять!
Насмотревшись на Бориса, мы с матерью пошли к Миклашиным. Оказалось, что Емельян отвоевался. Немецкая разрывная пуля снесла ему левый локоть. Доктора сложили раздробленные косточки, кожу зашили, и Емельян остался с рукой. Правда, она не сгибалась, не слушалась, но Емельян все равно радовался:
— Ладно хоть таким из адского огня вырвался! Пусть левая рука бездельная, но ведь правая-то в целости! Я могу топор держать, лошадью править и семена на загоне рассевать. Пахать не смогу: соху надо обеими руками держать! Вот боронить могу...
Отец Емельяна дед Алексей жалостливо поглядывал на сына, смахивал с глаз слезу и вздыхал:
— Так, так, сынок! Вот она, война-то, как над тобой надругнулась!
Моя мать спросила Емельяна:
— Ты уж теперь всего нагляделся и многое знаешь; скажи мне, кто такой федхебель?
Я понял: мать допытывается, высок ли чин деверя. Емельян пожал плечами:
— Федфебель? Они есть и добрые и звери. Ладно бы солдата только материли, а то ведь норовят кулаком в зубы? Не довернешься — бьют, перевернешься — бьют...
— Да как же это солдатики терпят?
— Хм! Терпят... И терпят и... Всякое бывает, тетка Анна!
А вечером мать отцу рассказывала:
— Я была у Анашкиных: вот где слез-то! Ихний Егор открытку прислал, а на ней красный крест. Егор пишет, что сидит в плену у немцев. Я деду Анашке сказала: «Да цыкни ты на своих баб! Пусть по Егору не ревут: ведь он жив и после войны, даст бог, домой придет!»
А дед Ананий и без совета моей матери на своих домочадцев ворчал, но они продолжали выть, на всех тоску нагоняли и совсем о скотине забыли. Коровы оставались некормленными, непоенными, недоенными. Бабы плакали, выли, а коровы истошно ревели: не жизнь, а кромешный ад! Ананий схватился за кнут:
— Цыц, бабье! Ревете, хоть уши затыкай. Светопреставление какое-то. А ну брысь из избы и скотину кормите!
Но бабы и кнута не испугались. Тогда дед прикрикнул на внука Мотьку:
— Ты, востроухий, беги кормить скотину! И водицы в корыто налей.
Внук тоже отказался:
— Я в школу собираюсь!
Дед вспылил:
— Вы что? Сговорились меня разорить? Хотите сделать нищим? Нет, в школу ты не пойдешь! Проживешь и без учения! Я не читаю, не пишу и все равно лучше грамотеев живу. И ты, если голова не пустой горшок, без грамоты сытым будешь...
Мотька этому приказу деда обрадовался и перестал ходить в школу. Елизавета Александровна попросила меня:
— Ты живешь рядом с Мотей Анашкиным; зайди и поговори с ним! Пусть завтра на уроки приходит.
Я заглянул к Анашкиным и застал Мотьку во дворе. Мотька колол дрова. Стали мы разговаривать, и только я об уроках заикнулся, как он словно взбеленился: закричал, забранился и то ли нарочно, то ли нечаянно носком топора зацепил мою правую щеку. Я схватился за нее, на руке кровь, но это Мотьку не остановило, и он продолжал на меня покрикивать:
— Мой дедушка не читает, не пишет, а, видишь, сколько у нас скотины? Две лошади, две коровы, два теленка, три свиньи, семнадцать овец да еще ягнята. И хлеб есть! А что у твоего отца? Ничего! Вы с ним грамотные нищие! Ха-ха-ха! И ты нищий!
Я бросился на Мотьку, вырвал у него топор и закричал:
— Замолчи, а то!..
Мотька отскочил к забору и завопил:
— Де-душ-ка-а! Мишка на меня с топором кидается!
Я зашвырнул топор на плоскую крышу сарая и сжал кулаки:
— Не топором, а кулаками тебя, сытое брюхо, измолочу!
Но драться не стал и пошел со двора. Мотька метнул в меня поленом, но промахнулся...
У себя во дворе я снегом смыл с лица кровь. Но когда вошел в избу, мать на меня глянула и чуть не упала:
— Ой, господи вседержитель! Сынок, кто это тебя так отделал? За что?
— С Мотькой Анашкиным дрова кололи, топор с топорища слетел и мне по щеке...
К вечеру пришел отец. Этот глянул на щеку и улыбнулся:
— Бывает и хуже, а эта рана до свадьбы заживет!
И отец сразу переменил разговор.
— Павел еще письмо прислал. Опять сулится приехать...
Мать схватилась за сердце:
— Все беды и напасти на нас!
* * *
Пришел я как-то раз домой, а у нас военный сидит! На груди три креста и несколько медалей. Я подумал, что это, наверно, дядя Павел: уж очень он на моего отца походил. Только отец — бородатый, а военный — бритый. У отца лицо чистое, а у военного — рябоватое. Отец улыбнулся:
— Вот, братец, и твой племянник прибежал! Вчера его поп от грехов очищал, а ныне причащал. Мишка, причастился, что ли?
— Ага! Три раза. А Щицин Андрейка четыре раза...
Отец с дядей переглянулись. Отец погрозил пальцем:
— Не проговорись матери, а то она тебя за такое кощунство выпорет!
Мне хотелось дотронуться до дядиных крестов и медалей, и я это сделал:
— Эх, какие светлые!.. Дядя, ты на десять дней приехал?
— Нет, завтра уеду: у меня отпуск кончается.
— Э-э-э, а писал, что будешь у нас десять дней!
— Заехал в Питер за своим костюмом. Оставлю его здесь. Если меня немцы подстрелят, то носи его ты, а если останусь живым, то...
Костюм меня не интересовал: есть зипун и ладно, а вот дележ имущества шибко волновал, и я спросил:
— Дядя, ты с тятькой будешь имущество делить?
Отец густо покраснел:
— Не говори того, что тебе не положено!
Павел тоже смутился:
— Дележ? Я, племяш, свою долю тебе отдаю!
Отец даже подскочил:
— Нет, брат, нет! Мишка твоей доли не примет. Моя доля — его доля, а твоя так и останется за тобой.
Дядя развел руками:
— Как хотите, только делиться не будем!..
В это время матери в избе не было: она во дворе толкла в ступе просо. Мне не терпелось поговорить с матерью, и я выбежал во двор.
— Мам, дядя Павел свою долю имущества отдавал мне, а тятька разгорячился, вскочил: «Нет, твою долю Мишка не примет! Моя доля — его доля!»
— А дядя что?
— Он все равно делиться не хочет...
Лицо матери сперва просветлело, а потом нахмурилось.
— Ты, Мишка, как хочешь на меня сердись, но я прямо скажу: твой отец до дурости гордец! Другой бы мужик от братниной доли не отказался, а он... Вот и ты растешь таким же, как родитель. Ведь мог бы сказать спасибо, мол, дядя Павел за подарок — век буду за тебя бога молить. Эх, растяпы!
Ужинали мы вчетвером. Ели пшенную кашу, сдобренную пахучим льняным маслом. Отец где-то раздобыл четверть хмельной бражки и усердно потчевал Павла. К концу ужина братья так развеселились, что стали частушки петь, а мать даже в пляс пустилась. Ох и весело же у нас было! Братья и спать легли вместе. Чтобы им не мешать, мать ушла ночевать к сестре. Я лежал на печи и слышал, как отец с Павлом шептались. Павел говорил:
— Невеста у меня была. Мы с ней на одной фабрике работали. Собирались свадьбу справить, да война помешала. Уехал я на фронт, и моя Машенька в машину попала. Погибла!
Отец сочувственно вздыхал:
— Да, недаром говорится, что жизнь прожить — не поле перейти!.. Братец, а скоро ли война-то кончится? Ведь солдатки и ребятишки исстрадались!
Дядя отозвался:
— Можно только гадать, а верно сказать никто не может! Мне дружки-товарищи сказывали, что матушку-то Русь по дешевке продают!..
— Как так продают? Кто?
Павел долго молчал, и отец молчал. Наконец Павел шепнул:
— Царица. Немка она. Наши военные тайны немцам известны!
— Так куда же и чем император-то глядит? Ослеп или оглох?
— Не пойду же я его об этом спрашивать! Языки надо прятать, а то на виселицу вздернут!
Отец, почти плача, протянул:
— Ну, братец, и новость ты мне привез! Легче бы ее не знать!
Дядя уехал, и все у нас пошло по-прежнему.
* * *
А война все тянулась, и никто не знал, когда ей конец. У нашего соседа Бориса заканчивался отпуск, а рана на руке у него все еще кровоточила. Борис тяжело вздыхал:
— Доведет меня рана до гробовой доски!
Все Борису верили, жалели его:
— Положили бы тебя в лазарет!
— Мужика никому не жалко: изуродовали и домой пустили — как хочешь, так сам и лечись!
Но вот отпуск кончился, и Борис явился на врачебную комиссию. Доктора долго разглядывали рану, словно колдуны-ведуны лопотали непонятные слова, а потом воинскому начальнику доложили:
— Ваше благородие! Если этого солдата еще раз на полгода отпустить, то рана все равно не заживет. Направьте его в нижегородский запасной полк: там таких быстро исцеляют!
Воинский начальник сам глянул на Борисову руку:
— У тебя, солдат, рана не заживет? Не хитри, не мудри и казанской сиротой не притворяйся! С такой рукой, как твоя, можно еще царю-батюшке послужить! Понял? Или делаешь вид, что не понимаешь? Тогда я тебя отправлю в военно-полевой суд, и там сразу все поймешь!
И он отправил Бориса в запасной полк.
Мой отец вознегодовал:
— Какой Борису фронт? Рана кровоточит, а его, раненого, как барана, на убой гонят!
Мать тоже Бориса жалела, но отцу сказала:
— Не шуми, а то и тебя погонят туда, где ветры да морозы родятся! Рана у Бориса никогда бы не закрылась: ведь он ее солил!
У отца даже глаза округлились:
— Как так солил? Живую-то руку? Опомнись, что зря мелешь!
— А ты проснись, а то словно все время спал и ничего не видел! Никто не хочет на фронт идти, люди сами себя калечат. Иному завтра к дохторам, а он нынче вечером сорок трубок махорки выкурит и утром словно покойник! Вот и Борис каждую субботу в ранку соль клал... Да что простой мужик! Вон, слышь, директор школы полыни наглотался. Его на военную комиссию словно покойника на руках втащили. Дохтора глянули и на полгода дохлеца отпустили!
Отец растерянно разводил руками:
— Как же так! Ведь Коронат Лександрыч громче всех и чаще всех о победе императора кричал. Или кто воюет пулей и штыком, а кто языком?
Мать пригорюнилась:
— Всем солдатам тяжело, а солдаткам вдвое. Вон соседка-то наша Наталья Тиманкова... Самая разнесчастная баба! Борис хоть одной рукой да сына тешил, а теперь у Натальи и сын малый на руках, и дед Михайла обезножил, а Авдотью хворь скрючила. Наталья-то даже разную овощь на огородишке посеять не может — дите ее по рукам связало!
Отец гневно оборвал мать:
— А ты, чем словами-то жалеть, пошла бы да Наталье подсобила!
Мать вспыхнула:
— Да ты ослеп, что ли? Я с темна до темна то на своем огороде, то на сестрином: ведь Ниська-то совсем не поднимается, а детей кормить надо. Ну что сделают ее сыны Ванька с Петькой?
Я слушал разговор отца с матерью и терзался: «Что же это я тетке Наталье не помогаю? А обещал всю жизнь кормить!». Выбежал из избы и к Тиманковым. Наталья сидела на крыльце и горевала. Я ей сказал:
— Тетка Наталья, не плачь — помогу тебе огород засеять!
Она заплакала.
— Спасибо, Мишенька, что меня не забыл и добрым словом утешаешь!
Мы так разговариваем, а Борисов сын сидит в деревянной коляске-самоделке, ко мне ручонки тянет и лопочет:
— Тя-тя-тя-тя...
Наталья улыбнулась:
— Мишенька, сыночек мой хороший, твоего тятьку на фронт угнали, а это к нам пришел дядя Миша! Понял? Дя-дя!
Но мой тезка тянулся ко мне и продолжал лепетать:
— Тя-тя-тя-тя...
Я к Борисову сыну пригляделся и вижу: он же похож на мать! Обрадовался этому, тут же впрягся в коляску и сказал:
— Миша, я лошадка! И-го-го-го! Поеду в огород — буду репу сеять!
Мой тезка махал ручонками и захлебывался от радости:
— Тя-тя-тя-тя...
Недели три я к Тиманковым приходил и с Натальиным сыном играл. Так к нему привык, будто всегда его нянчил. Солдатки и старухи меня за это хвалили, а некоторые удивлялись:
— Ну, Мишка, ты и терпеливый! Сам ребенок, а с чужим младенцем целями днями возишься.
— Да, не его печаль чужих детей качать, а он старается...
— Тут диво в том, что младенец у него не куксится, а ведь таких малышей, если раскапризничаются, усмиряют только зыбка или шлепок.
— У Мишки талан с маленькими возиться!
Не знаю, был ли у меня талант, но мой тезка редко капризничал. Он бы, конечно, ревел, да я ухитрялся отвлекать его от слез. Как только игрушка надоедала, так я давал другую. Ну и много разговаривал, а ведь младенцы это любят! Слов не понимают, а слушают охотно...
Только вот игрушек у нас с Мишкой было маловато. Пришлось мне делать их: резать разные палочки, кубики, кружочки, подбирать камешки... Я даже схитрил: от сбруи Карька отрезал погремушку, и она нам очень помогала! Загремит, заурчит, будто голуби на крыше заворкуют — и моему тезке весело!
Как бы то ни было, но Наталья усад засеяла. И вот когда она это сделала, то сказала:
— Ну, Мишенька, мой друг и товарищ, не знаю, как тебя и благодарить? Если бы не ты...
И неожиданно поясно поклонилась. Я так смутился, что кинулся бежать!
Примчался домой, а у нас убогий Ванюха трубакурит! Сидит, как званый гость, в красном углу и курит, и нудит:
— Иван Ильич, меня староста послал: иди, мол, к бондарю и скажи ему, да построже...
— Чего же ты скажешь?
— Велят тебе нынче же на барскую усадьбу прийти. Господин управляющий зовет.
Отец помрачнел:
— Зачем я ему понадобился? Я помещице нисколько не должен и перед нею ни в чем не виноват!
— Старостино дело приказать, а мое — сказать. Зачем тебе велят в барское именье топать, не ведаю!
Ванюха взял подожок, кинул окурок цигарки в лохань и стал подниматься. Разгневанная мать прикрикнула:
— Окурок-то зачем в лохань кинул? Ведь я помоями овец кормлю!
Косолапец отмахнулся и ухромал из избы. Отец руками развел:
— И зачем меня староста к управляющему гонит? Может, кто по злобе наябедничал?
Я сказал:
— Тять, а ты не ходи! У тебя нутрё хворое. Если управляющему ты нужен, пусть сядет в тарантас и к нам приедет!
Мать руками замахала — будто комаров от себя отгоняла:
— Что ты, Мишка, несуразицу плетешь? В нашу избу и господин придет? Да он одной минутки не пробудет и еще, чего доброго, с тяжелого воздуха чахоткой захворает!
Отец ответил мне:
— Я бы, сынок, не пошел, да как бы урядник не погнал. Боюсь под конвой попасть. Нет, пойду! И тебя с собой возьму: будешь у меня поводырем!
Этому я обрадовался. Еще бы! О барской усадьбе многое слыхал, но еще ни разу ее не видал. Захотелось хоть одним глазом глянуть, как баре живут. А день выдался теплый, солнечный, и до помещичьей усадьбы мы с отцом дошли без большой усталости. Первое, что я увидел, — это большой двухэтажный барский дом, а возле него, как цыплята возле наседки, теснились одноэтажные дома, а также амбары, склады, сараи и, чуть подальше, скотные дворы. У крыльца барского дома металась черная собака и злилась на нас с отцом.
Где-то рядом была кухня, и пахло жареным луком и мясными щами. Мы с отцом всегда хотели есть и потому переглянулись и, кажется, в одно время проглотили голодную слюну. Из приземистого одноэтажного дома на крыльцо вышла баба и нас окликнула:
— Эй, мужики, вы что тут толчетесь? Ишь, как собаку растравили! Барыня будет бранить...
Отец отозвался:
— К господину управляющему... Меня староста прислал, а зачем, не знаю!
— Это тебе в контору. Иди сюда!
Баба посторонилась, и мы вошли в дом. За столом сидел очкастый с седым ежиком волос человек, и отец ему поклонился:
— Ваше благородие, вы мужика Суетнова звали? Пришел я!
Управляющий снял очки, легко вскочил и забегал из угла в угол:
— Я о тебе многое знаю! Мастер — золотые руки. Грамотный...
И вдруг он так остановился, будто споткнулся:
— Нанимайся, Суетнов, барыне служить! Будешь мне помогать. Понял? Учительница Васильева говорила, что твоего сына надо бы в городе учить, да денег нет. Барыня приказала выдавать тебе большое жалованье, его хватит на прокорм семьи и за ученье сына платить.
Сначала лоб, а потом все лицо отца взмокли, и он утерся рукавом холщевой рубахи:
— Какое же у меня будет дело? Бочки делать или плотничать?
Управляющий усмехнулся:
— Дело? Их будет много. Скопинцы, волчихинцы, мамлеевцы, майданцы совсем обнаглели! Не только ночами, но и среди белого дня из барского леса, со складов крадут и увозят бревна, клепку, тесины и дрова... А сколько барского хлеба с полей пропадает! Люди совсем бога забыли и совесть потеряли. Вот ты, грамотей, и должен понимать, что частная собственность у нас с самой древности считается священной и неприкосновенной. На этом держалась и держится святая Русь, а воры рубят этот корень государства российского!
Отец нетерпеливо спросил:
— Ваше благородие, я все-таки не пойму: вы меня сторожем, что ли, в поместье сватаете? Мужиков и баб ловить и сюда, в контору, приводить?
Управляющий даже ногой притопнул:
— Да, приводить! А кто станет упрямиться, вместе с урядником тащить ко мне на расправу! Будешь конным объездчиком, и от тебя никто не ускользнет! Соглашайся, Суетнов, и сегодня или завтра с утра становись на должность!
Отец тяжело задышал. Я подумал, что он упадет, и обхватил его ноги:
— Тятенька, пойдем на улицу! Пойдем, а то упадешь и разобьешься!
Угрюмо глянув на управляющего, отец кивнул:
— Благодарствую, ваше благородие, за добрые слова, но служить не могу: хворый я, сил нет! Видишь, как плечи-то мне перекосило? Не столько работаю, сколько лежу и на супругу с сыном тоску навожу. Вот и сюда без сына идти не решился: в дороге помощник нужен...
Управляющий задергал острыми плечами:
— Как так? А староста тебя расхваливал, рекомендовал...
— Староста — здоровый мужик, а здоровый хворого не понимает!
Сильно согнувшись и поджимая рукой бок, отец медленно выбрался из конторы. На улице нас снова обдал соблазнительный запах мясных щей и оглушил неистовый лай собаки. Отец сквозь зубы процедил:
— Вот, сынок, не вышло из мужика Ивана богатого пана! Отказался я от мясных щей и жареного лука, от хорошей одежды и от денег. Не поедешь и ты в город учиться: у тебя такая же, как и у меня, судьба!..
Пока была видна усадьба помещицы, отец молчал и не оглядывался на нее, а потом, за холмом, распрямился и погрозил кулаком:
— У-у, звери! Хотели меня купить за жирные щи? Нет, ваши благородия, на Иване холщевая рубаха запылилась, но совесть чистехонька, как первый снег!
Мы пошли быстрее и скоро очутились у глубокого оврага. Нам наперерез из него вышли три мужика с топорами. У меня сердце екнуло.
— Тять, это разбойники? У нас же нечего отнимать!
— Наши, майданские, мужики, но зачем они тут?
Трое подошли к нам.
— Откуда, Иван Ильич, путь держишь?
— Из барской усадьбы топаю.
— Почто туда наведывался?
— Староста посылал. Управляющий хотел меня конным объездчиком поставить, чтобы я мужиков и баб на помещичьем поле и в лесу ловил и в контору на расправу тащил...
— Вон зачем тебя звали! Согласился?
— Отказался. У меня же совесть-то телята не сжевали!
Мужики переглянулись и молча закурили. Потом один сказал:
— Благодарствуем, Иван Ильич! Спас ты нас от великого греха.
— Я? От какого такого греха?
— Думали, что ты помещице продался, и хотели тебя в этом овраге похоронить. Ну а ежели ты чист и непорочен, то забудь, что нас видел! Иди, Иван Ильич, с богом!
Мы пошли и боялись оглянуться. У меня с перепуга ноги еле двигались, да и отец свои чуть-чуть волочил...
* * *
Отец рассказал матери о трех мужиках из оврага. Она слушала и ахала:
— Ах ты, господи, все беды на нас! Гляди, Иван, а ты, видно, со страху поседел! На висках и в бороде белые волосы.
— Седина не беда, была бы силушка в жилушках, а ее у меня маловато!.. Анна, шли мы полем, и я видел: рожь поспела, и яровина дозревает. Теперь только успевай поворачивайся. Эх, проклятая водянка! Когда она меня перестанет ломать и калечить?
Хоть отец и был очень слаб, но мы всей семьей в поле выехали. И все село тоже выехало. Осталось десятка два стариков, священник с попадьей, дьякон, попова собака, кошки-гулены да куры...
Как только мы приехали к своей полосе, так сразу же и начали жать. Тут на свой загон подъехали и Тиманковы. Дед Михайла поздоровался:
— Вот и мы тут! Эх, мне бы прежнюю силу!
Отец отозвался:
— Да, была у тебя и у меня сила, когда нас мамка на руках носила!
Наталья постелила на землю несколько пеленок и посадила на них сына:
— Сиди, парень, не капризничай: мне забавлять тебя некогда!
Мишка увидел меня и затянул:
— Тя-тя-тя-тя...
Наталья строго прикрикнула:
— Помалкивай, теперь дяде Мише не до тебя! Играй один.
И он будто понял это: стал молча ползать по подстилке.
Дед Михайла и Авдотья взялись за серпы, начали жать и тут же похватались за поясницы:
— Ой, матушка-богородица, хребтины-то словно каленым железом прожигает!
Мой отец тоже еле на ногах держался, и мать торопливо бросила:
— Полежи, Иван! Станет легче — нам поможешь.
И отец покорно лег рядом с Натальиным сыном:
— Люди будут жать, а мы — лежать! Ты малый, а вот я хворый. Скоро жена с сыном будут меня с ложечки поить-кормить...
Не отрываясь от жнитва, мать отозвалась:
— Бог захочет, будет и так! На все его воля.
— Захочет... воля... А где же его милость? На бок сбилась?
И отец зло рассмеялся. От этих слов и злого смеха мать словно от назойливого овода отмахнулась:
— Да лежи ты, еретик! Пошел-поехал, и теперь не остановишь.
— Еретик... А вон соседи Михайла и Авдотья без молитв шага не делают, так почему же их бог не исцеляет?
Вместо ответа мать связала первый сноп, прижала его к груди и счастливо улыбнулась:
— Вот он, мужичок, золотым кушаком подпоясанный!
Я старался не отставать от матери, но отставал. Мне было стыдно, и я думал: «Ладно, вот начнем яровину убирать, там я не отстану!» А яровину убирать очень интересно! Приедешь на полосу чечевицы, и сердце радуется: стручки у нее похожи на маленькие подушечки, и очень вкусные в них зерна-лепешечки! Убираешь чечевицу, и весь день зерна жуешь.
Чечевицу косили, а вот горох не всегда. Если он вырастал длиннорунным, то руны руками и концами серпов с корнями из земли выдергивали. Вику же, какая бы она ни была, все равно косили. Пока она подсыхала, за ней глядели в оба глаза, не то пересохнет — и стручки начнут лопаться и семена в стороны разбрасывать! А вот просо майданцы не косили. Его серпами жали, и жатвой верховодили бабы — это дело они мужикам редко доверяли, говорили:
— Вам не просо жать, а булыжники в лапах держать!
Если же кто-то из хозяев убирал просо с поля косой, то над ним посмеивались:
— Чего не натворишь с малым-то умом!
— Он не дурак, а лентяй!
Мужья, конечно, не меньше жен просо берегли. Чтобы при перевозке просяных снопов с поля на гумна не терять зерно, телеги застилали дерюгами, зипунами, старыми сарафанами.
— Каждую просянинку храним, будто золотинку...
А как только снопы на возы накладывали, так их с боков увязывали. Великим срамом и грехом считалось обронить при перевозке кисточку проса...
Ну так вот, больше недели я жал рожь и все мечтал и мечтал о яровине. Наконец-то моя мечта сбылась: сжали мы рожь и поехали в овсяное поле. Отец косить не мог — только советами помогал, а мы с матерью взялись за косы. Правда, мои покосы были уже материнских, но все-таки я от нее не отставал и шел шаг в шаг. А вот уставал здорово! К вечеру еле на ногах держался: они болели и подгибались словно ватные... Только усталость была какой-то светлой, радостной: ведь хлеб же насущный убирали! И вот, когда мы хлеба сжали и покосили, надо было их на гумно перевезти. Это дело отец доверил мне:
— Ах беда какая! Ведь ты, Мишка, совсем робенок! Дороги-то у нас с колдобинами, как бы воз не опрокинулся... Не зевай, а то искалечит, изувечит, и будешь, как Ванюха, убогим!
Я стал перевозить хлеба на гумно. Гнедко шагал тихо, ступал осторожно, изредка всхрапывал, и мне трудно было понять: тяжело ему или спать хочется?
Ну а я наказ отца помнил: старался держаться чуть в сторонке от воза и с удовольствием ставил босые ноги в горячую дорожную пыль. Ничего, что ноги становились черными, но зато я чувствовал себя здоровым и сильным!..
Возил я с полей хлеба и этим очень гордился: ведь никому из моих сверстников родители такого большого дела не доверяли. Ну а взрослые поглядывали на меня уважительно. Еду с поля, а за мной попутчицы — солдатки и вдовы — тянутся. Дорогой они спрашивали: не знаю ли я, как телегу починить? Что делать, если у лошади копыто треснуло?
Я уже многому от отца научился и теперь охотно подсказывал, как сменить у телеги наколесник, почему треснувшее копыто лошади надо подковывать... За эти советы меня благодарили, а одна солдатка вечером к нам в избу зашла и выложила на стол десяток печеных яиц:
— Это, Мишка, тебе за добрые слова! Водила я лошадь в кузницу. Подковали там копыто, и теперь моя коняга не хромает!
Мать похвалой гордилась, а за приношение сердилась:
— Ты что это, бабонька, вздумала нашего сына кормить?
— Так ведь он вон как измотался: на чем только голова держится?
* * *
Хотя я в поле и на гумне работал охотно, но школу часто вспоминал. Тянуло в свой класс заглянуть! И вот наконец-то наступил день, когда надо было идти учиться. Рано-ранешенько за мной забежал Федька Егранов и ну меня торопить:
— Скорее собирайся! Что ты, как мореный таракан, копаешься? Опоздаем на урок и тогда...
Мать усмехнулась:
— Не спится, не лежится, и сон не берет? Еще кочеты не пели и куры глаз не открывали! Успеете!
Я торопливо оделся, и мы пошли. В дороге любовались своей одежкой; оба в новых самотканых рубахах, самотканых же в полоску штанах и в новеньких лаптях. Федька толковал:
— Мы с тобой словно на престольный праздник вырядились!
Дошли до церковной площади и остановились: здесь шумела большая толпа солдаток и вдов. Тут же сгрудились ученики нашего класса: они пытались пробиться в средину толпы, но их не пропускали. А меня солдатки пропустили.
— Иди, Мишка, иди!
— Ты уж стал настоящим мужиком...
В середине толпы стояла одноконная повозка. На ней, на соломе, укрытой самотканой полосатой дерюгой, полулежал, полусидел солдат. На его груди блестели георгиевский крест и медаль. Солдат был безногим. Пустые брючины он завернул и заткнул за поясный ремень. Возле повозки суетился старик: он проверял упряжь и все твердил:
— Ох, далеконько еще нам ехать-то! А домашние, поди, все глаза проглядели: ждут не дождутся нас... Вот приедем — слез-то будет!
Солдатки не отрывали жалостливых взглядов от калеки и причитали:
— На кой ляд теперь солдату награды?
— Как он будет семью кормить?
Старик поправил на пегой лошаденке веревочную шлею и почерневшей от загара ладонью утер с морщинистого лица струю грязного пота:
— Правда, бабоньки, правда ваша! Дай бог всем солдатам живыми и здоровыми с войны прийти. А мой сын уже не кормилец! Разве обрубок может пахать, косить, молотить и другую хресьянскую работу справлять? Нет! Слава богу, что руки-то уцелели! Я буду до последнего часа землю пахать, а он, калека, станет лапотным рукомеслом кормиться: лапти-то всегда в большой цене, а теперь, без мужиков-то, совсем подорожали!
Пятерней почесав затылок, старик продолжал:
— А мы со старухой одну мыслю держали: кончится война, возвернется домой сын Спирька и будет нас, старых да слабых, поить-кормить и покоить... Зря надеялись! Мы его породили, выпестовали, вырастили и нам же придется покоить!
Из толпы спросили:
— А жена-то у него есть?
— Как не быть? Нешто в таком возрасте мужик может быть без хозяйки? Супруга у Спирьки есть. Работница - безотказница: хошь пахать, хошь косить, хошь лес возить... Баба-богатырь! У Спирьки и сынок растет: Артюхой звать. Семь годиков. Теперича в нашем доме на Артюху вся надежа: он и корень роду сохранит, он и кормить-поить нас, старых, будет!
Кто-то спросил солдата:
— Служивый, может ты слыхал, когда же война-то кончится?
Солдат зло выкрикнул:
— Ты не меня, а начальников спрашивай!
Толпа зашумела. Старик испуганно замахал руками:
— Спирька, прикуси язык и лежи, а то!..
Солдат откинулся на солому и прикрыл лицо фуражкой. В толпу ворвался урядник Бибанин и начал ее разгонять:
— Э-т-т-т-а что за беззаконное сборище? Р-р-р-р-а-з-ой-д-и-с-ь!
Но солдатки и шага не отступили. Рябое лицо урядника налилось кровью:
— Я кому сказал, чтобы разошлись? Ко-му-у?
Он схватил солдатку за руку, но та отпихнулась, да так сильно, что урядник на ногах не удержался. Вот тут-то солдатки и вдовы словно большая стая птиц разлетелись в разные стороны. Старик по-мальчишечьи впрыгнул в телегу, хлестнул лошаденку кнутом и та, вздрогнув, с места резво помчалась в ближайший переулок. На месте, где была толпа, остался один урядник. Он бранился на чем свет стоит и отряхивал с себя дорожную пыль...
* * *
Мы вбежали в класс и сели за парты. Вошла Елизавета Александровна и ну нас упрекать:
— Зачем вы влезли в толпу солдаток? Зачем? Скажите спасибо уряднику, что он вас нагайкой не отстегал!
И, уже улыбнувшись, спросила:
— Многое за лето забыли? Что ж, проверю! Сейчас вы будете писать изложение по рассказу «Дедушка и внучек». Слушайте внимательно!
И она стала читать рассказ медленно, произнося каждое слово по-книжному, а дочитав до конца, посоветовала:
— Сначала подумайте, а потом пишите! Пусть во фразах будет мало слов, но много смысла...
Словно сговорившись, мы шумно вздохнули и стали думать. Федька Егранов точно комар у моего уха ныл:
— Мишка, я уже подумал, да забыл, где надо запятые ставить!
Я посоветовал:
— Пиши короткими фразами и без запятых обойдешься!
И мы начали писать.
В конце урока учительница бережно собрала наши тетради.
— О том, кто и как написал, узнаете завтра!
А следующим утром Елизавета Александровна сказала:
— Изложение написали все, но так писать, как это сделал Егранов Федя, я бы никому больше не советовала! Ну-ка, Федя, возьми тетрадь и прочитай нам свое изложение.
Федька стал читать:
Дедушка и внучек.
Жил на свете старичок. Глаза мутные. Плохо видел. Коленки тряслись. Ухи глухие. Обедал за столом. Проливал похлебку. Мочил столешницу. Сын сердился. Сноха бесилась. Деда ругали. Посадили за печку. Он уронил миску. Остались черепки. Сын купил чашку. Деревянную. Внук пожалел деда. Сделал корыто. Сказал отцу и матери. Посажу вас за печку. Ногами не качайте. Башками не крутите. Носы утирайте. Хлебайте из корыта. А дедушку посажу за стол. Дам миску. Родители устыдились. Посадили деда к столу. А сына выпороли. Не суй носа. В чужое дело.
Федька дочитал изложение. Учительница улыбнулась:
— Ты, Федя, хотел меня обмануть, но обманул себя! Больше тройки с минусом поставить не могу...
Егранов набычился, нахмурился:
— Как вы наказывали, так я и писал: фразы короткие, а смысла много!
Эх и смеялись же ученики! Сплошной хохот. Учительница тоже смеялась.
* * *
Наступила зима и закидала землю снегом. По санному первопутку мужики начали привозить конопляное и льняное семя на маслобойный завод Герасима Кладова. Я надумал побывать на заводе.
Юркнул было в дверь цеха, но меня заметили и прогнали:
— Уходи, и без тебя забот много!
Я упрашивал сына заводчика:
— Дядя Вася, я только гляну и уйду!
Он заорал на меня:
— Вон, отрепыш! Маленький, а какой настырный!
Пришлось уйти. Но меня не покидала мысль проникнуть на завод. Я подумал и сказал матери:
— Мужики и солдатки везут семя на маслобойку. Может, и мы с тобой свезем?
Мать сказала об этом отцу:
— Иван, не присоветуешь ли ты сбить на масло меры две конопляного семени? Сухая-то картошка горло дерет, а тебе надо скорее поправляться, да и Мишку бы подкармливать: шибко растет, и ученье же у него!
Отец согласился:
— Ладно, насыпьте две меры, но только глядите, чтобы у нас и на семена осталось!
Мать обиженно отозвалась:
— Чай, я не слепая и не маленькая, да и не меньше тебя знаю, куда и сколько конопляного семени надо!
Мы с матерью сейчас же пошли в амбар, насыпали мешок коноплянки, положили его на салазки и повезли к заводу. Над его дверями висела большая вывеска:
РАБОТАЕТ ТОЛЬКО ДЛЯ КАЗНЫ
Возле завода скопилось много крестьянских подвод. Мужики и бабы поджидали выхода самого заводчика. Он и вышел, горделиво задрал бороду и спросил:
— Что вам, православные, от меня надо?
Послышались выкрики:
— Семя бы на масло сбить!
— Сына твоего упрашивали, а он отказывает...
Заводчик усмехнулся и погладил широкую белую бороду:
— Отказывает... Голубчики, он бы рад вам потрафить, да сил не хватает! Дни и ночи без отдыха трудимся, а казне все мало, мало... На военное ведомство работаем: для солдатиков и казаков масло делаем. Э-хе-хе-хе! Человек-то не только дома, но и на войне, в окопе, есть-пить просит!
И опять раздались возгласы:
— Дядя Герасим, уважь хресьян: сполни нашу просьбицу!
Заводчик бормотал:
— Уважь... Я на войну работаю!.. Ну ладно, голубчики, возьму грех на душу — будете с маслом, но только и вы меня уважьте!
И он показал на большой штабель бревен:
— Вот эти бревна нынче же порежьте на поленья, а то завтра заводскую печь нечем будет топить!
Привозчики семени согласились:
— Ладно, за нами дело не станет!
— Прикажи дать пилы с топорами...
И тут же все начали переносить привезенные мешки в цех завода. Мы с матерью стояли в сторонке и ждали, когда дед Герасим с нами заговорит, но он делал вид, что нас не замечает. Мать обиженно ворчала:
— Ишь, каким гордецом стал! Нос-то выше лба задирает... Правду люди говорят, что добрые дела скоро забываются. Когда твой отец был в добром здравии, тогда Герасим перед ним юлил: «Ах, родственничек! Ах, мастер золотые руки! Да я к тебе всей душой!..» Тогда был всей душой, а теперь к нам широкой спиной?
Едва мать молвила эти слова, как заводчик шагнул к нам:
— И ты, Анна, ждешь? Твой-то Иван, сказывают, шибко хвор? Это беда! Что же, все мы смертны. Все! Не ведаем ни дня, ни часа, когда господь вздумает нас призвать к себе!..
Это было так интересно, что я набрался смелости и спросил:
— Дедушка Герасим, а разве бог всех человеков знает? Нас же много-много!
Мать тряхнула меня за воротник:
— Перестань! Тебе ли с дедом разговаривать? У него вон сколько дел!
Но заводчик похлопал меня по плечу и сказал: — Эх, голубчик, у бога каждый человек, каждая скотинина, зверь и даже комар в книгу жизни записаны!
— А кто записывает?
— Ангелы-писаря. Их у бога целый полк. Каждый писарь за свое дело болеет: один — людей учитывает, другой — скотину, третий — зверей... Вот так-то! А ты, я вижу, парнишка смышленый!.. Ну а твой тятька все лежит и стонет?
Ответила мать:
— Нет, Ивану стало легче! К весне поднимется.
Герасим оживился:
— Поднимется, говоришь? Ой, как он мне сейчас нужен! Кое-что надо в заводе починить и поправить, баня у меня прохудилась...
Из-под надвинутой на самый нос беличьей шапки, на нас смотрели хитрые глаза.
— А ты, Анна, неси мешок не в обчий цех, а вот в этот и уходи домой! Мы тут с Мишкой семя собьем и масло в казенные бутылки разольем. Утро придет — готовенький продухт в заводской упаковке получишь!
Обрадованная мать ушла, а я остался и радовался: «Теперь я буду знать завод!» Герасим легонько подтолкнул меня в загорбок:
— Иди, голубчик, иди!
В цехе было интересно! В середине, по земляному кругу, ходили две лошади и крутили деревянный вал. Глаза у лошадей были завязаны. Заводчик мне сказал:
— Скоро привыкнешь! Тут твое дело небольшое: за этими лошадками поглядывать. Могут постромки оборваться или отстегнуться, супони на хомутах развязаться... А ты тогда лошадушек останови, меня позови или дядю Васю крикни! Нас не будет — зови кочегара!
Герасим приложил указательный палец к губам и проговорил с расстановкой:
— Но, голубчик, спать или дремать не моги! Спят только дома, а тут работают. Трудно? А без труда не выловишь и рыбку из пруда. Мне тоже трудно, а терплю! И весь православный народ терпит. И батюшка царь-император терпит. Нам надо лютого зверя — германца — одолеть, и тогда...
Что будет после победы, заводчик не договорил и отошел в сторонку, где в котлах прело размолотое конопляное семя. Я прислонился к стене и начал наблюдать за конягами. Они ходили тихо, неохотно, но покорно, будто понимали, что воли им больше не видать! У меня в кармане была книжечка стихов Некрасова, и я стал читать. Крадучись, подошел Герасим и строго спросил:
— Где взял книжку? Про чего или кого написана?
— Это стихи Некрасова. Учительница дала и велела прочитать.
— Ах, стихи? Складушки-ладушки? А я, голубчик, думал, что у тебя молитвенник!
— Молитвенник я уже наизусть выучил...
— Слыхал, слыхал, что ты в школе усердием славишься!.. Эх, а я всего одну зиму учился! А теперь грамота позарез нужна!
И дед Герасим вдруг заискивающе заговорил:
— Мне теперь стыдно в школу-то идти и садиться за парту. На всю округу была бы потеха. Сказали бы, что я порченый умом... Вот если бы ты, Мишка, взялся меня учить, но только скрытно,чтобы даже моя старуха не узнала! Возьмись, голубчик, меня учить? Не бойся, не за так, а каждый раз буду тебе по гривеннику платить. Понял? Вот, бог даст, весной и начнем!
Я не сказал ни да, ни нет. На этом наш разговор и окончился.
Когда время приблизилось к полуночи, Герасим подошел ко мне.
— Не спишь? Молодец! Что-то мой Василий не появляется? Неужто спит? Ты, голубчик, тут за конягами хорошенько поглядывай, а я скорехонько домой пойду и сейчас же сюда Василия пришлю.
Заводчик торопливо вышел. Немного погодя ушел и кочегар. В цехе я остался один. Все было спокойно и даже нудно: покорно шагали лошади, вздыхали; шелестели ремни передач... За стенами цеха стучали топорами и повизгивали пилами привозчики семени: они готовили для завода дрова. И вот в этот миг вдруг что-то сильно затрещало и у большого колеса один за другим с визгом вылетели зубья-кулаки. Лошади сразу встали. Я завопил во весь голос:
— Дя-день-ки-и!
В цех влетел сын заводчика хромоватый Василий. За ним виднелись мужики и бабы. Василий был сильно пьян и на меня заорал:
— Ты зачем, отрепыш, лошадей остановил?
— Машина изломалась: вон кулаки-зубья лежат!
— Ч-т-о-о? Ты спал?
— Нет, я не...
Василий не дал мне договорить, схватил за воротник и, словно котенка, швырнул в угол:
— По-га-нец!
Я ударился лицом о стену. Какой-то крупный и, видимо, еще сильный старик схватил обезумевшего заводчика за руки:
— Ты что, хозяин, делаешь? Это же малое дите!
Но маслобойщик не унимался:
— Нищебрюх окаянный!
Я огрызнулся:
— А ты... а ты... злой паук! Разуй глазищи-то и увидишь, что я не виноват!
Пытаясь вырваться из рук старика, Василий во всю глотку заорал:
— У-б-ь-ю!
Бабы вытащили меня из цеха.
— Убегай, парнишка, а то заводчик тебя ногами растопчет! Он же в дымину пьяный!
Василий стал кричать и на мужиков, и на солдаток:
— Все вон с завода! Все! Завод работает только для фронта. Забирайте свои мешки, а то конфискую для казны!
Мужики и бабы кинулись к своим мешкам. Среди солдаток оказалась и та, которой я советовал лошадь подковать. Солдатка на своей лошадке подвезла меня и мой мешок к нашей избе.
— Ушиб тебя Кладов-то? Боль уймется, но вот обидушка на Ваську веки вечные будет в сердце занозиной торчать...
Я рассказал родителям о пьяном Василии и о том, как он меня швырнул лицом о стену. Мать вспылила, схватила зипун:
— Пойду к дяде Герасиму! Я ему на Ваську нажалуюсь!
Отец встал у двери.
— Не выпущу! Какой такой в полночь разговор? Да тебя сейчас заводчиковы собаки разорвут. Ложись спать: утро вечера мудренее, и будет видно, что делать!
Спали или нет мои родители, не знаю. На рассвете дед Герасим сам к нам пожаловал. Поставил на стол бутылку масла и постучал по ней ногтем.
— Это, Анна, тебе! Свеженькое, только-только из-под пресса. Льняное. Иван Ильич, и ты, Анна, не будьте на моего Ваську в обиде. Он, болван, был пьяным и озоровал. Не только Мишку, но и всех клиентов обидел. Сердиться надо на трезвого, а пьяный и дурак — близнецы!
Родители молчали. Герасим просительно продолжал:
— Иван Ильич, голубчик, хотя и через силу, но Христа ради загляни в завод! Помощник тебе будет; ты ему только покажи, что делать, а уж он... Выручи, Иван Ильич, и не только я, но и господа уездные начальники спасибо скажут.
Отец закурил.
— Если ноги будут двигаться, то приду!
Герасим поясно поклонился и ушел. Мать сказала:
— Иван, не ходи! Ни бог, ни начальство, ни добрые люди не осудят: ты же хворый, еле-еле душа в теле!
* * *
Утром мне надо было идти в школу, но меня одолевало любопытство: пойдет отец на завод или нет? Если не пойдет, то кто же будет машину чинить? И вот, когда я так думал, мать зашумела:
— Мишка, ты что же в школу-то не собираешься? Ждешь, когда Ванюха убогий по окну постучит?
— Мне стыдно в школе появиться; у меня же лицо разбито! Скажут, что я с кем-нибудь дрался...
Отец спустил ноги с печи на лесенку и, удерживаясь за печную причелину, отозвался:
— Стыдно не тебе, а Кладову Василию!
Я понял, что в школу придется идти, и потому оделся — и скорее из избы! Бежал и боялся опоздать. В классе ребята на меня только глянули и закричали, засвистели:
— Мишка, у тебя лицо черное, как сковорода!
— Кто это тебя ободрал?
— С кем дрался?
Я хотел ответить, но на пороге показался священник, и все мы сразу точно омертвели. А он скомандовал:
— На молитву! Но молитву читайте мысленно. Про себя. Поняли?
Мы стали читать мысленно, но все равно шевелили губами и чуть пошумливали. Вдруг Андрейка Щицин меня толкнул локтем:
— Мишка, а у меня в башке не молитва!
— А что же? Сено и солома?
— Песни. Лезут в мозги, как черные тараканы... А что если песни нечистый дух нашептывает?
— А ты через левое плечо плюнь — бесу в рыло попадешь!
— Я бы плюнул, да за мной девчонки стоят...
— Тогда молчи, а то батюшка догадается, что у тебя в башке песня и заставит комаринского плясать!
— Не догадается: я пою мысленно!
Но священник догадался.
— Кончайте молитву! Щицин, в следующий раз на молитву становись у классной доски, а то я сейчас так и не понял, молился ты или плясал?
Священник показал на меня пальцем:
— Вот кому надо больше всех молиться! Видите, как его ободрали? А ну, расскажи, с кем ты так и за что царапался?
— Это маслобойщик дядя Вася Кладов стукнул меня лицом об стену...
— Не лги!
Подскочила Устя Паньшина.
— Батюшка, Суетнов не врет: его избил пьяный дядя Вася Кладов!
Священник растерялся, покраснел.
— Такой степенный, уважаемый человек, как Василий Кладов, не мог с мальчишкой драться!
Я начал рассказывать, как изломалась в цехе машина и как бесновался пьяный сын заводчика. Отец Петр отчаянно замахал руками:
— Хва-тит! Так что же завод-то сейчас не работает?
— Стоит. Дедушка Герасим ночью звал моего отца машину чинить...
Священник сновал по классу и приговаривал:
— Ай, какая беда! Ай, беда! Ведь завод-то работает для фронта. Так кто же виноват, что машина сломалась?
Потом он переменил тему:
— В эту зиму мы будем с вами изучать жизнь Иисуса Христа: его рождение, крещение, святые проповеди, совершенные им чудеса, распятие на кресте, воскресение из мертвых и вознесение на небо. Впрочем, об этом я расскажу на следующем уроке, а сейчас мне некогда!..
И священник торопливо ушел.
После уроков я прибежал домой, а отца нет!
— Мам, а где тятька?
— Увезли его...
У меня сердце упало.
— Урядник увез? А за что схватили?
— Не один урядник... Отец на завод не шел, так за ним, словно на широкую масленицу за богатеньким, две тройки прикатили! Сам Герасим Кладов, Зубонос, староста, урядник. Отец на печи лежал, так они его на руках сняли. Герасим юлой кружился и говорил: «Садись, Иван Ильич, в сани — и на завод!» А Зубонос тоже гундосил: «Война идет, и кто ей не помогает, тот враг святой Руси!» Завернули отца в тулуп — и в сани! Вот весь день я и дрожу да за сердце держусь: что там наш кормилец делает? Не полумертвым ли лежит? Взглянуть бы на него, да боюсь урядника: скажет, что не бабье дело в государственные дела нос совать! Иди-ка, сынок, ты! Как отца увидишь, так скорее к нему, а то, чего доброго, Васька опять тебя обидит.
На площадке маслозавода стояли две тройки коней и лениво жевали сено. Людей здесь не было, и я осторожно приоткрыл дверь в цех, проскользнул внутрь его и в углу затаился. Там, где раньше ходили по кругу кони, теперь стояли и дымили папиросками и цигарками Герасим, Василий, Зубонос, сельский староста и урядник. Они смотрели вверх, где на высокой лестнице, приставленной к валу, стоял мой отец. Он по самою бороду был окружен облаками табачного дыма и потому казался плывущим по ночному небу. Вверху же, недалеко от отца, на деревянном зубчатом колесе, точно большая птица, сидел батрак Степан. Тут в цех вошел священник. Он торопливо всех благословил и стал глядеть вверх. Отец скомандовал:
— Степан Лексеич, закрути вон ту гайку, да покрепче!
Этой команды, видимо, все ждали и еще выше задрали головы. В руках Степана замелькал ключ, и отец поднял руку:
— Стой! Конец — делу венец. Слезай, Степан Лексеич! Теперь можно машину пускать...
Отец с большим трудом спустился по лестнице, и Герасим обнял его:
— Спасибо, Иван Ильич! У тебя, голубчик мой, руки из чистого золота и ума — палата!
— Ум, говоришь, есть? А господин Зубонос кричал другое: будто у меня ни ума, ни разума!
Герасим залебезил:
— И-и-и, полно, голубчик, вспоминать, что было! Оно уж прошло и быльем поросло; о нем уже и вспоминать грешно... Теперь нам, после трудов праведных, надо пообедать и пображничать. Нынче как раз сошлись знатные люди и будет у нас настоящая компания!
— Я буду обедать дома...
— Что ж, голубчик, звать можно, а неволить грех. Тогда садись в сани — и лихая тройка тебя живо к дому доставит!
Я отцу шепнул:
— Тять, а тебе что за работу дадут?
Отец смутился:
— Молчит, а спрашивать я не смею...
И вот мы с отцом сели в сани с подрезами, и я почувствовал, что нахожусь на седьмом небе. Еще бы! Первый раз ехать на тройке!
Дорогой я спросил отца:
— Тять, а зачем в цех приходили Зубонос, поп, староста и урядник? К деду Герасиму бражничать?
Ответил Степан:
— Они, парень, заводом-то всей артелью владеют: у каждого на него есть пай, а на паи идут доходы. Этих артельщиков водой не разольешь и палкой не разгонишь: их сам черт своим кушаком связал.
Сказав так, Степан прикрикнул на коней:
— Н-н-о-о! Хапают, жадюги, и все им мало, мало... И куда, скажи, деньги копят? Ну Кладовы-то просто богатые мужики, а поп? Он-то зачем деньги копит? Если с капиталом попадет в рай, то там деньги не нужны: праведников безденежно кормят. Если же черти утащат попа в ад, то там грешников совсем не кормят и пищи купить негде — купцы не торгуют, а в кипящей смоле сидят. Одежи тоже не надо: грешников на сковородах голыми жарят...
Отец рассмеялся:
— Так куда же капитал-то идет? Неужто без дела лежит?
— Нет, не без дела! Капиталы черти собирают и в карты проигрывают!
У нашей избы Степан остановил тройку. Выбежала мать и помогла отцу снять тулуп.
— А я думала, что тебя заводчик-то на пир позовет!
— Звал, да я отказался.
— Почему?
— Ну как я один с богачами за стол сяду? О чем с ними калякать? Если бы вот со Степаном Лексеичем, тогда, конечно, но его Герасим не звал.
Мать пригласила Степана в дом:
— Пойдем к нам обедать! Чем богаты — тем и рады!
— И я был бы рад, но недосуг: сейчас повезу заводчиков в дом Кладовых. Там будет пир на весь майданский мир!
За обедом мать укоряла отца:
— Я же тебе толковала: не ходи на завод, а ты все-таки пошел! Ну ради чего?
— Не пошел бы, да хотелось Зубоносу на язык наступить. Нынче он уж не кричал, что у русских мастеров мало ума...
* * *
Ранним утром меня разбудил отец. Он только что вернулся со двора и стучал замерзшими лаптями.
— Ну и морозище нынче! Ох и лихой! Так жмет да прижимает, что у Тиманковой конюшни два бревна разорвал!
Мать слезла с печи.
— Дед Мороз на реках ледяные мосты мостит и ледяными гвоздями их гвоздит!
Отец прервал ее:
— Ты бы овчишек-то в избу загнала, а то как бы дед Мороз их не загвоздил!
Не сказав ни слова, мать торопливо вышла. Отец сунул руки в печурку:
— Пальцы погреть.
Дверь открылась настежь, и через порог перепрыгнули ягнята и овцы. Вместе с ними в избу вплыло густое, как молоко, белое облако морозного пара. И в этом облаке показалась голова Герасима Кладова. Я рассмеялся:
— Сам дед Мороз к нам идет.
Герасим захлопнул дверь и улыбнулся:
— Да, голубчик, я дед, и мне скоро сто лет!.. Ай-ай-ай, какой у вас в избе мрак и холод! Будто темница...
Вместо меня отозвался отец:
— Так всю жизнь во мраке и живем. Ничего не видим, ничего не слышим, ничего не знаем, а только кое о чем догадываемся!.. Проходи, дядя Герасим, в передний угол и садись!
Герасим сел и вздохнул:
— Ну-ну! А мне ночью плохо спалось: то сердце щемило, то голову словно железами сжимало. Я и поднялся, вокруг дома походил и направил стопы свои к тебе: навещу, мол, родича-то, как он там живет, дышит?
В разговор вмешалась мать:
— A y нас нынче ночью в печном углу бесенок озоровал: стучал копытами, скреб когтями... Я думала-думала и не угадала, к чему бы бесенку так охальничать? Теперь-то поняла: к раннему гостю воевал.
Герасим обиженно поморщился, но не отозвался и продолжал разговаривать только с отцом.
— Скудно и бедно ты, Иван Ильич, живешь! Голубчик, глядя на такую жисть, плакать хочется. А больше всех я жалею Мишку. Лизавета Лександровна сказывала, что его надо бы в городе учить, да бедность тебе мешает!.. Ну а я вчера весь завод оглядел — и сердце будто клещами сжало...
Отец встрепенулся:
— Неужто опять машину изломало?
— Пока бог терпит; видно, мои молитвы до него доходят, но что будет завтра или через месяц? Ведь человек строит, городит, мостит и хоромит, чинит и починяет, а время его хоромы старит, гноит и ломает! Вот и на моем заводе многое устарело, износилось, и тут нужен постоянный глаз мастера! Счастье наше, что в прошлый раз, когда машина-то изломалась, ты, голубчик, дома был и ее починил, а если бы ушел в другое село на приработки? Вот я ночью-то не спал и надумал с тобой покалякать. Завод разделен на девять паев: моих пять и по одному у компаньонов. Я тебе по-родственному, по-сердечному, один пай уступлю, и ты станешь заводчиком. Понял?
Отец смешливо глянул на мать и на меня, да вдруг так рассмеялся, словно сухие орехи по полу рассыпал:
— Заводчик... За этот пай нужны большие денежки, а в моем кармане есть только злая махорка. Даже книжку сыну купить не на что, а ты меня в компаньоны сватаешь!
Герасим кивнул:
— Верно! Потому и сватаю, что жалею тебя, голубчик, и хочу из бедности, как из болота, вытащить... А деньги... Нынче их нет, а завтра они будут. То одно, то другое на заводе сделаешь, да на моей усадьбе поработаешь: так рублик по рублику за несколько годов и должок выплатишь!
Отец глянул в окно:
— Мишка, да ведь рассвело! Что же ты в школу-то не собираешься?
Он торопливо меня одел и шепнул:
— Никому не говори, что Кладов меня в свои пайщики зовет!
— Не скажу, а ты в его артель не ходи! Он тебя обманывает.
На уроках мне ничего в голову не лезло; все думал и думал: согласился ли отец стать заводчиком? И, когда уроки кончились, я примчался домой и спросил у матери:
— Где тятька?
— У деда Михайлы Тиманкова лясы точит...
— А дед Герасим отца обманул или нет?
— Ох, Мишка, тут без тебя что было-то! Кладов словно смола к отцу прилип и все паем улещал, а отец на деда рычал: «Ты, заводчик, хитренький! Хочешь меня, слободного человека, не равным себе поставить, а до гробовой доски закабалить — сделать своим должником и отработчиком?» А Герасим ему в ответ: «Глянь на свои пальцы! Бог всемогущ, и тот не мог их уравнять, а ты хочешь со мной сравняться! Я тебя только до сытой жизни дотяну, а уж потом сам свое счастье куй!» Отец как крикнет: «Хоть черта взнуздай, а меня не замай!»
Вот так они кричали, рычали, спорили, и Кладов хвать шапку в охапку и к двери: «Ты, Иван, считаешься умным, а своей пользы не понимаешь! Ухожу, но сердца на тебя не имею. Мишке скажи: пусть в школе доучивается, а осенью я этого ученого отрока в свой завод приму — мне грамотные позарез нужны!»
— А тятька что?
— Сказал, что Мишка, мол, сын мой, но ум-то у него свой!
* * *
Хитер был дед Герасим Кладов! Как хотел, так людьми и вертел. И не только мужиков-простачков в ежовых рукавицах он держал, но и лавочников, старосту, урядника и даже священника умел заставить слушаться! На одном из уроков закона божьего отец Петр потребовал от нас назвать на память имена первоапостолов и вызвал отвечать Серегу Журавлева. Тот тоскливым взглядом окинул потолок и молчал. Отец Петр повысил голос:
— Не помнишь или не желаешь отвечать?
Журавлев тихо ответил:
— Когда вы, батюшка, нам говорили, я ничего не понял!
— Не понял или не расслышал?
— И плохо слышал, и не понял. Вы, батюшка, слова-то глотали, и они до ушей не долетали!
— Я слова глотал? В у-г-о-л!
Серега покорно встал в углу. Вместо Журавлева к столу вышел Мотька Еременков. Этот только и сказал:
— Был апостол Юда...
Священник нахмурился и поправил:
— Не Юда, а Иуда! Ну-с, еще кого ты из первоапостолов знаешь?
— Еще одного Юду, но только не святого, а который за деньги продался...
— Что это у тебя все Юда да Юда? Называй остальных!
— Остальных я не помню.
— Тоже оглох? Тогда и ты в угол!
За несколько минут отец Петр отправил в арестантский угол двенадцать учеников и тринадцатым вызвал к столу меня. Я чуть-чуть помнил имена первоапостолов, но все равно шел к столу точно на казнь: боялся, что священник будет меня перебивать и оскорблять.
Но священник положил на мою голову руки и торжественно сказал:
— Ты, Суетнов, с сего часа будешь моим помощником!
Если бы на меня свалилось небо, я бы так не испугался! Оцепенел и какое-то время стоял обалделым и только потом заговорил:
— Батюшка, у меня голос плохой и одежа тоже! Возьмите себе в помощники Федьку Егранова, он в церкви поет...
Отец Петр улыбнулся:
— Не страшись, а радуйся! Я тебе доверяю проповедовать слово божие! Учи ленивых учеников, а таких, которые «плохо слышат», постоянно держи в углу! Понял?
Радуйся... Да я бы согласился сквозь землю провалиться, только не быть поповским холуем, не огорчать хворого отца и чтобы ученики-товарищи надо мной не смеялись...
Священник не закончил урока и распорядился:
— Ну-с, помощник мой верный, я ухожу, а ты этих арестантов из угла заставь вспомнить имена первоапостолов! За-ставь!
И только он ушел, как «арестанты» зашумели:
— Мишка, скорее проповедуй слово божие и отпускай нас по домам!
Я скомандовал:
— Садитесь за парты и запишите имена первоапостолов!
«Арестанты» взвыли от радости:
— Диктуй, да слова не глотай!
Я продиктовал и еще раз скомандовал:
— Сумки на плечо и по домам бегом!
Шел я домой мрачным и, когда переступил порог избы, бросил сумку на лавку и заплакал:
— Мамонька, не пойду я больше в школу! Не пойду!
— Что с тобой? Кто-нибудь побил?
— Меня поп своим помощником назначил, а я попенком быть не хочу! Меня ребята дразнить будут...
Мать обрадовалась:
— Ну и слава богу, что тебя священник почитает и на святое место поставил!
— Не хочу я быть на святом месте! Не хочу! Пусть поп сам ребят учит, а я не буду! Не буду!
Мать что-то говорила, но я не слушал и ревел. Пришел отец и остановился у порога.
— Неужто опять побили?
Отозвалась мать:
— Священник поставил его своим помощником...
Я пуще заревел:
— Он поставил, а я не хочу!
— Так ты бы отказался!
— Отказывался, а он сказал, что надо радоваться и слово божие проповедовать. И еще ленивых учеников учить, а они вовсе не ленивые!.. Не хочу быть попенком! Не пойду больше в школу!
Отец с досадой бросил шапку на лавку:
— Тебя не поп поставил, а Кладов! Он хитрит! Не удалось меня взнуздать, так на тебя из-за угла петлю накидывает! Поручил тебя попу: обучите, мол, его да приручите, а потом, когда Мишка станет тихоньким, смирненьким, покорненьким, передайте мне!.. Я, сынок, тоже не хочу, чтобы из тебя поп веревки вил! Больше в школу ни ногой! Будешь мастерству учиться!
Слова отца так меня обрадовали, что я кинулся к нему и приник щекой к руке.
— Тятенька, родненький мой!
* * *
Следующим утром отец сказал:
— Ну, сын, что мы теперь будем делать? Сидеть сложа руки и поплевывать от скуки? Или глядеть, как по потолку тараканы вперегонки бегают? Или начнем бондарничать? Вот мать жалуется, что лохань прохудилась. У тебя глаза вострее моих: глянь, чем эта посудина больна!
Тут мать подала голос:
— Ты, отец, уж больно Мишке трудное дело даешь: ведь он еще не мастер!
— Чем труднее, тем молодому уму пользительнее. Берись, сынок, смелее за посудину. Смелость города берет.
Хорошо, что я несколько лет приглядывался к тому, как отец находил у бочек и кадушек «больные места». Поэтому и я взял деревянный молоток и начал им стенки лохани простукивать да прослушивать. Звуки были чистыми. Перевернул посудину вверх дном и по нему постучал; звук был глухим, похожим на стон человека. Стамеской тронул днище и увидел, что оно гнилое. Отец пошутил:
— Знаешь, кто еще стуком разные болезни находит?
— Нет. А кто?
— Фершал и дятел. Один — человека обстукивает, а другой — дерево. Фершал находит боль и ее лечит, а дятел — выдалбливает... Ну а ты, бондарь, нашел у лохани болезнь?
— Надо днище сменить, а обручи и уторы оставить старые: они еще потерпят!
Лицо отца озарилось улыбкой:
— Мать, ты слышишь?
— Слышу, слышу! Чего тут дивиться-то? Мишка потому и научился, что все время около тебя сидит да на твои дела глядит!
Отец наточил бондарный топор, принес из чулана еловые клепки и выкатил на середину избы дубовый чурбак.
— Вот тебе, Мишка, бондарный топор и вытесывай доски. Я хотел сам тесать, да бок еще покалывает...
Бондарный топор был похожим на боевые секиры, которые рисуют в детских книжках. Топор был широк и остер, точно бритва! Я им тесал легко и бойко. В сердце у меня бушевала светлая радость: я не играл, а по-настоящему работал!
Доски я вытесал, а отец их обстругал. К вечеру мы вставили в лохань новое днище. Отец твердил:
— Дело у тебя, Мишка, шло хорошо!
На другой день к нам зачем-то завернул дед Алексей Миклашин, увидел починенную лохань и начал упрашивать отца:
— Иван Ильич, почини бочонок! Хоть сейчас время горестное — военное, но жисть-то не остановишь: она идет и своего просит... Хочу весной родичей да соседей на помочь позвать — со двора на поле навоз вывезти, а по обычаю помощников хмельным угощают... Вот и я заварю полный бочонок бражки — и пусть помощники бражничают!
Отец отказывался, на хворь ссылался:
— Лохань чинил не я, а Мишка, его и проси!
Это было полуправдой, и я устыдился отказать деду.
— Тять, давай починим бочонок! Ведь сам же весной деду поедешь помогать!
Отец залился смехом:
— Ах ты, хитрец-мудрец! Гляди, дядя Алексей, как сын меня подкузьмил! Дескать, самому захочется пображничать. Ну, коли так, неси, дядя Алексей, свою посудину. Мишка ее поглядит, поворожит и от болезни исцелит!
Дедов бочонок мы чинили два дня; отец часто отдыхал и меня уговаривал не горячиться:
— Поспешишь — людей насмешишь!
И вот, когда бочонок был готов и мы с отцом на него любовались, нежданно-негаданно вошла Елизавета Александровна. Мы растерялись, засуетились: куда такую гостью посадить? Ведь не только пол, но и лавки стружкой засыпаны! Отец рукавом рубахи смахнул стружки с лавки:
— Садитесь, Лизавета Лександровна! Изба-то у нас с Мишкой больно плохая: и сами в ней живем и в лютые морозы скотину пускаем обогреваться, и тут же моя мастерская — кадушки делать и чинить... Правда, чинит Мишка, а я еще хвор!
Учительница огляделась.
— Д-а-а-а, изба у вас маленькая и старенькая!..
И она сразу заговорила строгим голосом:
— Ну-с, Миша, ты почему в школу не ходишь? Я думала, что ученик Суетнов болен, пришла навестить, а он, оказывается, здоров и бочки чинит! Иван Ильич, что это значит?
— Ладно, скажу! У моего сына есть имя — Михаил, но священник называет его басурманом и варнаком... Позавчера же ни с того ни с сего он вдруг стал ласковым и сделал Мишку своим помощником: велел ему проповедовать слово божие. Крутят, вертят моим сыном, как куклой, а ведь он человек!
Учительница смутилась:
— Я не хотела, чтобы отец Петр ставил Мишу своим помощником. Об этом священника просил всеми уважаемый Кладов...
— Кладов? Он меня хотел обуздать, да не удалось и теперь хочет из-за угла на сына уздечку накинуть?..
— Сегодня мне сказали, что отец Петр на несколько месяцев уезжает в Нижний Новгород на лечение. Теперь назначен учителем закона божия мамлеевский священник. Это человек добрый, педагог хороший и в помощниках не будет нуждаться. Теперь ты, Миша, можешь спокойно приходить на уроки и дразнить тебя никто не станет!
Отец пожал плечами:
— Нам, что ни поп — все батька! Ладно, Мишка, иди завтра в школу, а то скоро экзамены!
Как Елизавета Александровна сказала, так оно и было: отец Петр уехал лечиться, а вместо него с нами стал заниматься отец Сергий. Он меня в первый же день из помощников уволил...
Приближались экзамены, и мы к ним стали готовиться; подолгу засиживались в школе после уроков: занимались арифметикой, русским языком и разучивали стихотворения. Домой возвращались в вечерние сумерки. В то время в окнах изб мало светило огней и улицы были мрачными, печальными, точно вымершими — и все потому, что шла война! Однажды мы с Федькой Еграновым шли из школы и увидели в окнах нашей избы свет. Это меня встревожило.
— Федька, у нас свет! Уж не беда ли какая? Может, тятька плох?
И что есть мочи я кинулся домой. Вбежал в избу и замер: в красном углу сидела сестра отца моя крестная Анисья Столбова! Я поздоровался. Она всплеснула руками:
— Диво дивное! Как ты, крестничек, вырос! И голос стал мужичьим. А ну подойди поближе!
Я подошел. Крестная развязала мешок.
— Привезла тебе гостинец...
Она всегда привозила мне из Питера леденцы, и сейчас я подумал о них. Но вместо сладостей крестная вынула из мешка блестящие хромовые сапоги со... шпорами!
— Вот, крестничек, носи и дядю Андрея добрым словом вспоминай! В таких сапогах только еще император ходит, но у него шпоры серебряные, а эти — стальные. А ты шпоры-то сними: с ними еще успеешь в солдатах нагуляться!
Отец и мать сапоги будто котенка ласкали. Мать вздохнула:
— Вот как времена-то меняются: ты, Иван, сроду кожаных сапог не носил и венчался со мной — в лапти обулся, а твой сын в одиннадцать лет в царские сапоги влезет! Ну-ка, сынок, встань перед крестной на колени и скажи ей спасибо!
Крестная смутилась:
— Да ладно, Анна, и без поклонов обойдется!
Но мать настаивала:
— Ничего, ничего! Поклонится — голова не отломится!
Сказала она так и надавила на мои плечи. Я опустился на колени, три раза ткнулся лбом в носки кожаных полусапожек крестной.
Она, видимо, осталась довольной и счастливо улыбнулась:
— Не было бы счастья, да несчастье помогло! Эти сапоги какой-то прапорщик носил. Его на фронте убили. Друзья-товарищи обмундировку семье прислали, а та по большой нужде вещи распродала. Мой Андрей успел эти сапоги купить: Мишке, мол, в гостинец пойдут!..
Я был счастлив: у меня есть кожаные сапоги! Они такие, каких в селе даже урядник не носил! Настоящие императорские!
Больше месяца я сапогами тешился — надевал их и шагал из угла в угол: скрип! скрип! скрип!
Потом я заметил, что мать стала косо поглядывать на сапоги и однажды сказала:
— Мишенька! Сыночек! Дело-то негожее получилось: ведь сапоги эти с мертвеца!
— Ну?
— Не нукай, а слушай и думай! Такую обувку носят только убивцы, у них руки в крови...
От этих странных слов у меня на сердце заскребло.
— Так, что же ты молчала, когда крестная мне эти сапоги дарила?
— Ругаю себя, но... Сама не знаю, как я забылась. Может быть, дьявол ум затуманил?
— Так пусть крестная отвезет эти сапоги своему Андрею!
— Гостинцы обратно не отдают. Пусть уж сапоги полежат, а там будет видно, что с ними делать!.. Больше их не надевай, а то за убиенного на тебя проклятье падет!
Хотя я и не верил в жуткие материны рассказы, но в этот раз поверил. Стало страшно: с мертвеца стаскивают сапоги, а они в крови... Хотелось, чтобы сапоги пропали и перестали меня пугать! И они пропали! Как-то вся наша семейка разбрелась кто куда. Дверь, по обычаю, осталась незапертой, и сапоги... ушли! Вор оставил одни шпоры... Я этой краже обрадовался, да и мать тоже...
* * *
Классную комнату готовили к экзамену все: уборщица, Елизавета Александровна и мы, третьеклассники. Обмели потолок, углы, помыли парты, до восковой желтизны выскоблили пол... И в назначенный день мы собрались и стали ждать звонка на экзамен. Разговаривали шепотом и все о том, кто же будет нас экзаменовать. Федька Егранов уверял:
— Церковный староста сказывал, что сам архиерей приедет!
Но Устя возражала:
— Приедет инспектор! Тот самый, который у Суетнова выспрашивал про тараканьи ноги!
И только Устя так проговорила, как дверь в класс настежь распахнулась и торжественно вошли экзаменаторы: Коронат Александрович, отец Сергий, Герасим Кладов, Василий Трусов, Елизавета Александровна и Мария Владимировна. Все они сели за стол, покрытый зеленым сукном. Священник распорядился:
— На молитву! Федя Егранов, читай «Отче наш»!
И Федька постарался: не заговорил, а запел. Пел он красиво, и, когда окончил молитву, священник его похвалил:
— Душевно и трогательно! Всегда носи бога в сердце своем — и отец небесный тебя не оставит!
После этого Коронат Александрович объявил:
— Дети, сейчас Елизавета Александровна прочитает вам короткий рассказ-притчу, и все, что вы услышите, запомните и своими словами изложите в тетрадях. Итак, слушайте внимательно!
Учительница прочитала:
— Жил на свете очень богатый человек. У него было много денег. Он их разделил на три части и отдал сыновьям. Старший сын свою долю быстро прогулял, промотал и стал нищим. Средний сын свою долю денег зарыл в землю. Младший сын начал торговать и скоро нажил такой большой капитал, какого в этом городе еще никто не имел...
Федька шептал ребятам:
— Сперва напишите молитву «Отче наш» и ту бумажку сжуйте и проглотите: бог вас спасет от ошибок!
Некоторые ученики послушались совета, и скоро их языки, губы и зубы стали фиолетовыми. Экзаменаторы удивлялись и переговаривались. Коронат Александрович спросил:
— Дети, чем вы себя так изукрасили?
Учеников выручила Елизавета Александровна:
— Господин председатель экзаменационной комиссии, они ели квашеную чернику!
Председатель улыбнулся и кивнул:
— Все ясно!
Писали мы медленно, думали над каждым словом, и, когда изложение было готово, учительница предложила нам решить по одной задаче и по два примера. И опять в классе была такая тишина, что экзаменаторы стали клевать носами, а Кладов даже всхрапнул. Многие ученики просто-напросто списали решения задачи и примеров у тех, кто это сделал быстро. Председатель комиссии это видел, но делал вид, что не замечает. Ученики кончили писать, и Коронат Александрович разбудил членов комиссии. Тут отец Сергий спохватился:
— У меня вопрос к Паньшиной. Устя, ты помнишь о святом пророке Ионе?
Паньшина стояла ни жива ни мертва и еле слышно пролепетала:
— Помню! Он был святым, и его кит проглотил, а потом выблюнул!
— Не выблюнул, а выплюнул! Изрыгнул, значит, из чрева своего. Но почему?
Устя долго молчала, а потом неуверенно ответила:
— Потому что он был старым, а кожаные сапоги дегтем пахли...
Трусов развел руками:
— Я об этом никогда не слыхал! Неужто из-за сапог стошнило?
Отец Сергий отмахнулся:
— Дела господни неисповедимы! Садись, Устя!
Меня поднял Герасим Кладов.
— Ты писал про богатого человека и о его сынах. Кто из сынов поступил по-божески?
Я понимал, что надо хвалить младшего сына, но молчал. Герасим подумал, что я не понял вопроса и повторил:
— Что, голубчик, ты сделал бы с деньгами, если бы тебя отец ими наделил?
— Я? Построил бы новую школу и много-много купил книжек! А еще по берегам речек посадил бы деревья...
— Это бы гоже, да мужики не согласятся!.. Ладно, голубчик, иди! Осенью придешь на завод, и тогда покалякаем.
Коронат Александрович показал экзаменаторам ручные часы:
— Господа, надо было раньше спрашивать! Наше время кончилось.
И он объявил нам:
— Завтра утром будьте здесь!
* * *
Утром вместе с экзаменаторами за стол сел еще какой-то господин. Он нас так разглядывал, будто по головам считал. Ученики тревожно переглядывались и шептались:
— Это не инспектор ли приехал?
— А он о чем будет спрашивать?
Господин показался мне знакомым, но я не мог припомнить, где его видел. И все-таки вспомнил: уездный агроном! Ему отец хотел показать самодельную картофелесажалку! Но зачем же здесь агроном?
Коронат Александрович встал:
— Господа члены экзаменационной комиссии! Наша школа прощается со своими учениками. Обучить их и воспитать в духе любви и преданности царскому престолу и церкви было нелегким делом. Елизавета Александровна три долгих года учила, воспитывала детей, и ее труд не пропал даром. Позвольте, господа, от вашего имени поблагодарить Елизавету Александровну...
Коронат Александрович наклонился к агроному:
— Не пожелаете ли вы, господин Каргер, сказать выпускникам напутственное слово?
Агроном поднялся.
— Я к сказанному добавлю мало... Дети, чем сегодня ваши отцы пашут землю? Сохами. А надо? Плугами. Чем высевают семена? Руками. А надо? Сеялками. Чем убирают с полей ниву? Серпами или косами. А надо? Жатками. Чем молотят? Цепами. А надо? Молотилками... Чем крестьянин кормит скот? Соломой, да еще подчас гнилой. А надо?..
Каргер наклонился и из-под стола поднял большой корнеплод:
— Вот чем надо кормить коров! Это турнепс. Если добавлять сена и зерна, то молоком можно будет обливаться!
Уездная земская управа желает видеть вас богатыми! Пусть в ваших хозяйствах будут плуги, сеялки, молотилки, породистый скот и урожайные поля и луга!..
После этих речей нам выдали свидетельства об окончании земской начальной школы. Некоторые ученики получили еще похвальные листы и Евангелия.
Я никогда так быстро не бегал, как в этот раз! Еще бы! Мне хотелось сказать родителям, что вот я окончил школу и узнать, что теперь делать? Положил я на стол свидетельство, похвальный лист и Евангелие и рассказал, о чем говорили Коронат Александрович и Каргер. Отец сильно волновался и наконец просто рявкнул:
— Пустомели! Где мужику взять денег на машины и породистый скот? А где турнепс сажать? Прибавили бы каждой семье загонов по пять пашни, мы бы знали, что сеять!
Сказав так, отец достал из-под лавки топор:
— Вот, сынок, нынче только купил. Это тебе от нас с матерью награда. С топором ты никогда не пропадешь. Завтра же пойдем в село Ладыгино плотничать!