Как бывало всегда, с приближением полнолуния Павел Никодимович Куздюмов становился – нет, не беспокойным, а, наоборот, максимально собранным. И писулька эта, третья по счету, от какого-то хренова «Тайного Суда», что он получил на днях, прибавила только собранности, а вовсе не страха. А написали в ней они, хренососы, вот что: мол, теперь, в ожидании окончательного приговора, вам надлежит по вечерам находиться дома, особенно в полнолуние, дабы не усугублять свою вину. Мол, находитесь вы под неусыпным наблюдением, посему все ваши передвижения не останутся незамеченными.

Вот же! Хоть и долботрясы, а насчет полнолуния что-то усекли. Только хрен запугаете!

Нет, ничуть он не испугался, когда пару дней назад заприметил тех двоих, что-то больно часто попадавшихся ему на глаза. Вот и сейчас один, здоровенного роста, в хорошем драповом пальто, прохаживается по Арбату, то и дело поглядывая на часы, будто бы на свидание пришел, а другой, помельче, с точильной машиной сидит во дворе, у черного хода. Уже третий час сидит, знай покрикивает: «Ножи точи2 м! Топоры, бритвы, ножницы!» – убедительно, в общем-то, покрикивает. Несколько жильцов к нему подходило со своими ножами. Точил. Точить тоже, в общем, кажись, умеет.

Может, он и вправду «ножи точи2 м», может, и тот, драповый, тоже – по своим делам; а может, они из тех долботрясов хреновых, что своими писульками его донимают. Ни малейшего страха перед ними не было, напротив, сейчас Павлу Никодимовичу даже хотелось, чтобы они оказались именно этими долботрясами – пусть-ка, в таком случае, за ним побегают, уж он им кое-что приготовил. Не изгадить им нынешнее полнолуние!

И ведь вроде не готовил ничего загодя, все мысли занимало приближающееся полнолуние и девчонка эта, остальное выходило машинально, и все равно вон как сложилось! Такое вот машинальное наитие он, Куздюмов, высоко в себе ценил – всегда выручало. Казалось бы, за каким фигом вот уже неделю ездил на службу в старом, потертом пальто, когда в гардеробе новых висит пять штук? Спроси он о том даже сам у себя – едва ли ответил бы. Или спросить: на фига всю ту неделю на службе хлюпал носом, ничуть не простуженным, и ходил по улице, обмотав физиономию шарфом, на фига?

Вроде ни на фига, так просто, из причуды. А теперь вон как в строку-то все легло!

Остальное сложилось как-то само собой, вовсе без натуги с его стороны. Третьего дня – домработница Соня:

– Маманя у меня, Пал Никодимович, занеможила, – так можно я к мамане-то на недельку отбуду в Лебедин?

Отчего ж нельзя? Очень даже можно. Нужно даже! Самому и придумывать не пришлось, как бы ее в нужное время из дому спровадить.

От той же Сони и еще один кирпичик в его построение. Да какой! Кирпичище! В самый фундамент! Позавчера, перед отбытием в свой Лебедин:

– Что ж вы, Пал Никодимович, все в пальте этом, когда хороших польт полон шкап?

– Твоя правда. Из Лебедина вернешься – на помойку снесешь.

– Дак зачем же, Пал Никодимыч, на помойку-то, я лучше зятю, Петрухе, отдам, а то ходит, как по деревне, в тулупе овчинном, шарамыга шарамыгой. На пальтецо так себе и не заработал. Непутевый!

Зятя этого непутевого Куздюмов однажды видел – тот за каким-то делом к Соне заезжал. На миг представил его себе… Точно, подходит! Удача сама в руки шла.

– Ладно, – сказал, – отдам твоему Петрухе. Пускай подъезжает послезавтра к шести ноль-ноль. Только без опозданий, я этого не люблю! В тулупчике пускай и подъезжает, я у него тулупчик этот прикуплю, мне как раз для рыбалки сойдет.

– Дак зачем же прикупать? Даром отдаст! Вещь – тьфу! Чего вам деньги переводить, он пропьет все едино.

– Ну, то не моя забота, а червонец дам.

Он бы и на пару червонцев не поскупился за такую удачу! Вот так вот, кирпичик к кирпичику, а в результате – стена! Ну-тка, попробуйте вы, долботрясы фиговы, узрите его за этой стеной!

Все звезды, как по заказу, сходились к его удаче! Это был добрый знак, говоривший, что и в том, в главном, в сокровенном удача будет на его стороне. Но ту удачу, на звезды не полагаясь, он ковал себе сам. И выковал!

Как пару недель назад увидел ту девчушку – сразу понял: она. Светловолосенькая, с серо-голубыми глазками, а главное – всегда с взрослым, серьезным личиком. Хохотушек всяких, вертихвосток он, Куздюмов, не любил: не интересно – сами в руки идут. А вот с такими куда как посложней, это вам не «ножи точи2 м», долботрясы, тут ключик надобно подобрать.

Его, такой ключик, можно, в конце концов, подобрать ко всякому, только он у одних – наподобие финского замка, который и ногтем открыть можно, такие Павлу Никодимовичу тоже попадались поначалу, но та легкость как раз и не нравилась ему, ибо все смазывала, не прибавляла к самому себе уважения; а у других он, ключик этот, куда как сложней, пережмешь – сломается, и тогда уж все бесполезно, больше не подступиться. Зато ключик сложный подберешь – и сладостно на душе, едва ли не так же сладостно, как бывает потом, в самый момент. Только иной раз поди-ка подбери! Тут о-го-го как мозгами пошевелить надо! Как вот как раз с девчонкой этой. Тут какое-нибудь «пошли, девочка, дам шоколадку» не пройдет, не из таких она, видно по лицу.

Однако у него, Куздюмова, на разные случаи свои отмычки имелись. Что касается этой девчонки, то он как-то внутренним наитием сразу понял: в ее прошлом порыться надобно, там отмычку эту и найдешь.

Только легко сказать – а как ты пороешься? Как подойти к этому, вот вопрос! В школу зайти порасспрошать или к участковому… Какой-нибудь долботряс так бы, наверно, и поступил. И конечно, запомнили бы его. Нет, он, Павел Никодимович, был не из таких!

Однажды в какой-то книжке прочел: где лучше всего спрятать лист? В лесу! Вот и нужна была чаща, чтобы спрятать один-единственный нужный листок. И он чащу эту по-быстрому высадил. От своего главка направил бумагу с грифом «срочно» в РОНО: мол, нужны личные дела всех школьников данного района на предмет поступления в их отраслевые ремесленные училища. Уже через два дня тысячи личных дел были в главке. Он и вправду целому отделу главка поручил переписать всех, кто подходящий для этих ремесленных, но одно дельце, то самое, на время изъял по-незаметному – не зря же девчонку из окна своей машины проследил и знал, в какой школе она обучается. А дельце ее пролистнул – и все выстроилось сразу же, вот он и ключик, вот он и манок! На такой манок она куда угодно сломя голову кинется. И плакать будет у него на плече, не от страха и не от боли, а от доверия… Потом-то, конечно, все сообразит – да поздно уже…

Часы пробили шесть вечера. «Ну, где этот недоносок Петруха? – подумал он. – Так из-за одного оболтуса все дело рухнуть может!» И едва он об этом подумал, как раздался звонок в дверь. Хоть и недоносок, а не подвел все-таки.

Вошел в замызганной вонючей овчине и в большущих валенках. Да еще небритый третий, наверно, день. Но все это: и позорный вид тулупа, и небритость его, и валенки, и даже их размер, – все это было сейчас только на руку. А главное – рост и комплекция этого дурня Петрухи (отчего и был Куздюмовым избран). Нет, звезды, точно, сами звезды вели! Потому Павел Никодимович ему – приветливо:

– Проходи, не стесняйся, Петр. Вот, держи пальтецо с моего плеча. Не новое, правда, но добротное вполне.

– Премного благодарны, Павел Николаевич.

Вот же охламон! Имени своего благодетеля и то запомнить не смог.

– Никодимович, – строго поправил его Куздюмов. – Да ты вот что, Петр, ты его прямо тут и надевай. А хламиду твою заберу уж себе, для рыбалки. Бросай прямо на пол, и вот тебе за нее червончик.

– Премного… Павел Никодимович…

– Да, кстати, – сказал Куздюмов, когда тот надел пальто, – валенки твои тоже, пожалуй, для рыбалки приобрету, а взамен… – Он достал свои старые, но еще приличного вида ботинки. – Вот, держи. А валенки скидывай.

Теперь уже Петруха отдаленно походил на человека, оставалось навести некоторые штрихи.

– И шапку эту скидывай. Эту надевай.

Вот шапку было несколько жаль – только в позапрошлом году купил, лисья, вполне еще хорошая. Ну да шут с ней!

– Премного вам…

– Только вот… – заново оглядев его, вздохнул Павел Никодимович. – Только морда у тебя больно небритая. С такой тебя сразу в милицию заметут, подумают, что приличные вещички ты у кого-то спер.

Тот захлопал глазами:

– Так чего ж теперь?..

– А мы вот что сделаем. Мы возьмем-ка этот шарф (тоже тебе его дарю), да им и обмотаем небритую твою физиономию. Вот так, вот так…

Сам же ему и обмотал заботливо. Снова оглядел – да, почти в точности он, Куздюмов, особенно в нынешних сумерках да если издали смотреть.

– Ну вот и славно! Ступай. Да сразу же садись на троллейбус, если в милицию не желаешь. Сразу, понял меня?

– Так точно, Павел Никола… Никодимович… – закивал Петруха. – Великое вам спасибо. Премного…

– Ладно, ладно, ступай, дела у меня еще. Только сразу же – на троллейбус!

Закрыв за Петрухой дверь, Павел Никодимович тут же погасил свет во всех комнатах: если кто впрямь наблюдает за окнами, то чтобы понял – хозяин только-только квартиру покинул. А сам быстро – к окошку. Минуту спустя вышел из парадной Петруха… Да не Петруха вовсе, а он сам, Куздюмов Павел Никодимович! Издалека – так и мама родная не отличит. А что лицо шарфом обмотано – так он уже неделю так ходит.

Петруха-Куздюмов скоренько через тротуар и сразу – в подъехавший троллейбус. Такая вот у ответственного работника товарища Куздюмова причуда вдруг образовалась – вечерком покататься на троллейбусе по столице Родины.

Ну-ка, а что тот долботряс, который по Арбату расхаживал?.. Эге, вот и он! Выдал себя! Только троллейбус тронулся, сразу рукой махнул, к нему тут же машина подъехала, он – в нее и за троллейбусом следом… Смотри-ка ты, машина у этих засранцев, откуда бы?.. Ну да ладно, поезжай, голубчик, поезжай…

Не зажигая света, Павел Никодимович надел приготовленное тонкое пальто, а поверх – Петрухин тулуп. Некоторое время придется попреть, но для такого дела он уж как-нибудь потерпит. Обулся в демисезонные полуботинки и прямо в них влез в валенки, размер позволял. На голову – ватный треух Петрухин. Уши у треуха опустил, снизу подвязал, козырь тоже опустил, остался виден только нос, а нос-то у него как раз вполне как у Петрухи. Зашел в ванную на себя в зеркало посмотреть. Взглянул – хорош!

Из парадной выходил, ни от кого не таясь. Если даже они кого-то, кроме того верзилы, и оставили наблюдать, опасаться все равно нечего. Что этот долботряс-наблюдатель узрит? Вошел мужик в овчине мало ли по каким делам в подъезд – тот же самый мужик из того же самого подъезда и вышел.

Через полчаса Куздюмов сошел на остановке у Брянского вокзала. Там, на вокзале, зашел в сортир, в кабинке скинул с себя всю эту вонючую хрень и вышел из сортира уже совершенно другим человеком. Входил мужик-деревенщина в овчине, в стоптанных валенках, с треухом на голове – вышел солидный москвич в элегантном пальто, в чистых полуботиночках. И осанка стала совсем иной: тот, входивший, мужик был согбен жизнью, а этот, вышедший, – бодр и прям, ибо честному человеку не от чего горбиться.

Проходя мимо зеркала в зале ожидания, Павел Никодимович посмотрел на себя и порадовался своему умению вот так вот мгновенно преображаться до полной неузнаваемости. Да, умел он, умел! Артист! Это вам, небось, говнососы, тоже не «ножи точи2 м». Припомнилась вдруг фразочка, где-то когда-то не то слышанная, не то читанная: «Какой артист умирает!» Произнес ее, кажись, какой-то древний царь, живший еще до новой эры, перед тем, как то ли его кто-то кокнул, то ли за каким-то лешим – он сам себя.

Глупейшая, в общем-то, фразочка, и на кой вдруг припомнилась, неясно. Ибо умирать-то как раз он, Павел Никодимович, сейчас не помышлял уж никак.