Борис Николаевич прекрасно понимал силу своего личного воздействия на людей, понимал также и психологию россиян — за одного битого двух небитых дают, — понимал, что дело идет к более или менее демократическим выборам. Поэтому и мы, его окружение, осознавали, что ему просто необходим выход к широкой аудитории.
Пресса и телевидение молчали, а куцая информация о нем, уходящая на Запад, была практически недоступна большинству советских людей. Очевидно, по этой причине Борис Николаевич большие надежды связывал с предстоящей партконференцией. И ставил задачу-максимум: выступить на ней и изложить то, что думает о положении в стране, в партии, а главное — воспользоваться трансляцией конференции по телевидению и донести свои взгляды до широких слоев населения. Более того, он считал, что конференция может стать стартером в его «гоночной» политической машине.
Казалось, что у него не должно быть никаких проблем с мандатом делегата конференции: он продолжал оставаться членом ЦК КПСС и по статусу мог свободно принимать в ней участие с правом совещательного голоса. Но нет, пришлось пройти сквозь сито выборов, и те, кто организовал конференцию, сделали все возможное, чтобы Ельцин не очень-то обольщался своим членством в ЦК.
Сначала его хотели выдвинуть свердловчане, но манипуляторы от аппарата дело повернули так, что он стал делегатом от… Карелии. Тут была небольшая, но существенная интрижка: свердловская делегация должна была находиться в зале в первых рядах, откуда рукой подать до трибуны. Делегацию же Карелии планировали «поднять» на балкон — своего рода Камчатку, прорваться с которой к трибуне было почти нереальным делом. И тем не менее Борис Николаевич принял предложение Карелии и был занесен в список делегатов от нее. Не согласись он на это — прощай, конференция, и те надежды, которые он с ней связывал.
Свое выступление на конференции он писал сам. Сначала у него появилось четыре варианта, затем — пятый, но не окончательный. Коррективы вносила сама жизнь. Страна пребывала в эйфории зреющей, но еще очень слабой демократии.
По утрам Борис Николаевич вызывал к себе и проверял на мне тезисы своего будущего выступления. Иногда я буквально терялся, и мне казалось, что мой шеф недавно упал с Луны, а не прожил 57 лет в стране социализма. В его тезисах, на мой взгляд, было столько резкости в адрес партии, что я за него начинал бояться. Но в том-то и дело, что Ельцин уже тогда шел на несколько «километров» впереди всех нас. Он ведь первым затронул вопрос о партийной кассе, о чем разве что во сне можно было мечтать, твердо доказывая необходимость радикальной реконструкции в рядах партии, говорил и нелицеприятные вещи о ее вождях. Естественно, я по своей «близорукости» начинал какие-то моменты оспаривать, но после того, как он мне их «разжевывал», все становилось на свои места.
Я никогда не занимался политикой, но, проработав с Борисом Николаевичем три года, прихожу к выводу, что она, кажется, навсегда вошла в мою плоть и кровь, и теперь многое в жизни я вижу сквозь призму Ельцинского мировоззрения и не жалею об этом.
Вскоре открылась конференция, и он в первый же день отправил в президиум записку — дать слово для выступления. Но там все уже было расписано и разыграно, как по нотам, и такого «исполнителя», как Ельцин, в списках выступающих не числилось.
Однако каждое утро, в семь часов, он приходил на работу и вместе с секретарем Таней переписывал очередной вариант — с учетом происходящего на конференции. Пять или шесть ночей он вообще не спал. Главный тезис в его окончательном (15-м по счету) варианте был связан с Горбачевым. Ельцин открыто критиковал Генсека и резко его упрекал в том, что-де перестройка была начата без четкого плана и что это архисложное дело надо было «заводить» с реконструкции самой партии, ее идеологического стержня — Центрального Комитета.
Но что любопытно: многое из того, что мы обсуждали в его кабинете, тут же становилось достоянием «гласности». У нас не было сомнений, что находимся в пределах досягаемости «большого уха». И поэтому мы слишком страховались, ибо знали — чтобы избавиться от негласного прослушивания, надо было до основания снести весь Госстрой и еще десять метров вглубь, выскрести все, что под ним… В этой связи припоминается один странный эпизод. Однажды вечером (из дома) я звонил в Пермь и в разговоре были кое-какие моменты, касающиеся моего шефа. Утром, когда я пришел на работу, позвонил незнакомый человек и попросил, чтобы я спустился к нему вниз. Он сам подошел ко мне и, после того как немного отошли от подъезда, спросил: звонил ли я в Пермь? Я подтвердил. И незнакомец тогда сказал: «Будьте осторожны в разговорах по телефону». И, ни слова больше не говоря, повернулся и ушел.
У нас в Госстрое работал Владимир Павлович Юрченко, совмещая работу эксперта при председателе Госстроя с должностью начальника отдела КГБ. Это ни для кого не было секретом, он часто заходил к Борису Николаевичу и как бы невзначай «пропускал» какую-нибудь интересующую нас информацию. Однажды он пригласил меня к себе и спросил: «Ну как, Лев Евгеньевич, работается?» Я хотел было отделаться общими фразами, но не утерпел и рассказал ему о звонке в Пермь и предупреждении незнакомого человека. Юрченко рассмеялся и, сказав: «Сейчас я там наведу переполох», — стал куда-то звонить. Он возмущался «грубыми методами работы…» То есть я лишний раз убедился, что мы находимся под большим, очень тяжелым и очень прозрачным колпаком.
Когда однажды в моем доме возник пожар (в подвале загорелся оставленный строителями битум), то сразу же во всех квартирах были отключены телефоны, во всех, кроме моей. Как будто это была несгораемая, абсолютно автономная линия, которая должна функционировать независимо ни от огня, ни от атомного взрыва. Случайность? Не думаю…
Уже после путча мне показали в КГБ несколько томов негласно собранной на меня оперативной информации. Все мои встречи и телефонные разговоры были зафиксированы и подшиты «к делу».
Но вернемся к XIX партконференции.
Ельцин, если уж замахивался, то всегда бил, причем попадал в самое уязвимое место.
И первый мощный удар системе, державшейся на ходулях демократического централизма, он нанес именно на XIX партконференции. Это был реванш за поражение на октябрьском Пленуме, хотя сам Борис Николаевич так не считал. Представляемый им «счет» правящей партии дал ему такое народное признание, о котором мог только мечтать любой политик. (О том, как Ельцин в буквальном смысле слова прорывался на трибуну, он рассказывал в своей «Исповеди на заданную тему».)
Растиражированные в многомиллионном потоке газет ельцинские слова распространились по стране, восхищая и обнадеживая «демократов». И ярый заступник партии, бодренький Егор Кузьмич Лигачев попал в анекдотическую ситуацию, когда на весь белый свет бросил репризу: «Борис, ты не прав!» Анекдот, родившийся на партийном форуме, автором которого стал самый правоверный большевик, «запачкал» не только его самого, но и весь высокий ареопаг и самого главного держателя перестроечных идей — Горбачева.
Перед партконференцией мы с Борисом Николаевичем много раз возвращались к вопросу о реабилитации, о которой он попросил на конференции. Позднее многие его ругали, упрекали в слабости… Но он должен был пойти на этот шаг, хотя бы для того, чтобы вынудить оппонентов выбросить на стол главные козыри. Этот свой поступок Ельцин потом объяснил так: «Реабилитация через 50 лет сейчас стала привычной, и это хорошо действует на оздоровление общества. Но я лично прошу политической реабилитации при жизни. Считаю этот вопрос принципиальным, уместным в свете провозглашенного в докладе (имеется в виду доклад Горбачева на XIX партконференции. — Л.С.) и в других выступлениях социалистического плюрализма мнений, свободы критики, терпимости к оппоненту».
Конечно, сегодня таких слов, с толикой просительно-извиняющейся интонации, от Ельцина ни за что не дождешься. Тогда многие восприняли их как приглашение Политбюро к компромиссу. Но как бы там ни было, демарш Ельцина относительно реабилитации помог ему, как в свете фотовспышки, зафиксировать позиции его противников. Из этого вытекали и методы защиты… В одном просчитался Ельцин: он не предусмотрел ответный тактический ход Горбачева и его клевретов. Ельцин рассчитывал свою речь подать «на десерт» конференции и, хлопнув дверью, заставить ее проглотить. Но Горбачев в повестку дня внес вдруг существенные изменения: вместо того, чтобы после перерыва (последнего дня конференции) заняться обсуждением общих вопросов, спустил с партийного «поводка» первого секретаря Пролетарского райкома Москвы Лукина и директора завода имени Орджоникидзе Чикирева и придал им «гаубичную артиллерию» — Е.К. Лигачева. И как ни странно, это на какое-то время смутило дух Ельцина, на несколько дней вывело его из равновесия.
Однако у меня на этот счет было совершенно другое мнение. Ельцин тогда не проиграл, а крупно выиграл: он публично, на глазах всей страны, задрал партии подол и дал ей хорошего шлепка. Правда, та тоже взбрыкнула и ненароком задела пяткой смутьяна. Было, конечно, больно, и, наверное, от боли смутьян недооценил свой успех и позволил себе раскиснуть.
Реакция на дуэль Ельцина с Лигачевым была в Госстрое однозначной: «Ну и разделал Лигачев нашего… Ну Егор врезал… Тоже мне Каменев нашелся, реабилитации захотел…» В нашем офисе Ельцина многие ненавидели, да и за что им было любить человека, покусившегося на их спецпайки и спецпривилегии.
Ельцин в своем выступлении на конференции указал людям «нарыв» и инструмент, с помощью которого этот нарыв можно вскрыть. К нам в Госстрой письма и телеграммы пошли пачками. Звонили со всех концов страны — поддерживали. Пользуясь боксерской терминологией, Ельцин в летне-осеннем «раунде» нанес своему противнику несколько мощных апперкотов и, хотя сам пропустил «прямой», — вышел все же в «следующий круг». Только надо было хорошенько отдышаться. И Ельцин, в июле 1988 года, отправился на отдых в Юрмалу, в правительственный санаторий «Рижский залив».