6. Июльские дни
Понедельник, 3 июля. – ВЦИК. – Позиция мартовцев среди кризиса. – План «звездной палаты». – Сомнения мужичков. – Заседание. – Первые тревожные вести с заводов. – Первый пулеметный «выступил». – ЦИК в бездействии. – «Решительные меры» Мариинского дворца. – Снова воззвание из Таврического. – Заседание рабочей секции. – Известия о восстании. – Каменев дает ему санкцию от имени большевиков. – В городе. – Стихия и планомерность. – Картинки. – Иммунитет министров-капиталистов. – Первые жертвы. – «Адский замысел» и смехотворный провал «звездной палаты». – Восстание играет на руку коалиции. – ЦИК снова по заводам и казармам. – Я в Преображенском полку. – В ЦК большевиков ночью. – Большевистская политика и стратегия.
Вторник, 4 июля. – Февральские дни воскресли. – Кронштадтцы, Ленин и Луначарский. – На улицах. – Свалки, погромы, обыски, грабежи. – Явные и тайные дела Церетели. – Львов о разрешении кризиса. – Дан среди преторианцев. – Волны разливаются. – «Выступают» и наступают со всех сторон. – Подошли кронштадтцы. – Арест Чернова. – Выступление Троцкого. – Раскольников и Рошаль. – Переворот или манифестация. – Подошел 176-й полк. – Дан «разлагает» мятежников. – Подошли путиловцы. – Санкюлот с винтовкой на трибуне, – Парламентские прения. – Дело коалиции выиграно. – движение стихает к вечеру. – В буфете ЦИК. – Сенсационное разоблачение: Ленин – германский агент. – Заседание продолжается. – В дело вступается фронт. – Разгром «Правды». – Поворот стихии. – «Классическая» сцена контрреволюции в ЦИК. – Нелепое противоречие, неслыханная ситуация. – Заключение: резолюция о кризисе. – Гримаса большевиков.
Среда, 5 июля. – «Новое дело Дрейфуса». – Вызов войск с фронта, для усмирения Петербурга. – Контрреволюция. – Среди мартовцев. – Мы боремся упорно, но безуспешно. – Апелляция Зиновьева по делу Ленина. – Доблесть министра Переверзева. – Черная стихия. – Кронштадтцы и Петропавловская крепость. – Экскурсия Каменева и Либера. – Массовая реакция. – «Диктаторская комиссия». – Судилище над кронштадтцами. – Либер в роли Даву. – Картинки. – Katzenjammer.
Четверг, 6 июля. – Печать. – Фронтовые войска пришли. – Прокламация их командира. – Их настроение. – Взятие Петропавловки. – Настроение рабочих, солдат, мещанства. – «Идейный большевик». – Разгул реакции. – Имя Совета в опасности. – Борьба за армию снова в порядке дня. – Мамелюки спохватились. – Разоружение бунтовщиков. – В Мариинском дворце. – Приказ об аресте Ленина. – Его бегство. – Как понять и оценить его. – Ночное бдение «звездной палаты». – Правая и левая. – Муж перепуганной жены.
Пятница, 7 июля. – Меньшевистские лидеры тянут влево. – Во Временном правительстве. – Кампания против Львова. – Дан хочет задержать реакцию. – Керенский хочет быть премьером. – Львов изнасилован и ушел в отставку. – Его прощальное письмо. – Пять политиканов бросаются портфелями. – «Звездная палата» отменяет решение ЦИК. – Обстрел фронтовых войск. – Упорство провокаторов. – Критический момент. – Гарнизон остался верным Совету. – Новая коалиция. – Удручающая картина. – Поражение на фронте. – Дело Балтийского флота. – Первый шаг Керенского-премьера. – Тюрьмы наполняются. – Церетели берет на себя ответственность за это. – ЦИК «одобряет». – Декларация новой коалиции 8 июля. – На ночлеге. – Рассказ Луначарского. – Где истина? – Революция надорвана и далеко отброшена назад.
Понедельник, 3 июля
На следующий день, в понедельник 3 июля, я с утра явился в Таврический дворец. Несмотря на сравнительно ранний час, я уже застал там довольно большое оживление. В апартаментах Исполнительного Комитета народа собралось едва ли не больше, чем за все лето. Заседания не было, но группы мамелюков и оппозиции казались стряхнувшими сонную одурь и возбужденно совещались там и сям.
Среди этих групп я заметил и своих товарищей по фракции, меньшевиков-интернационалистов во главе с Мартовым. Они не только собрались в этот ранний час, но уже успели устроить летучее заседание и даже принять важную политическую резолюцию.
Узнав накануне о выходе кадетов из коалиции. Мартов заблаговременно заготовил ее. Другие же члены фракции против нее не спорили. Мартов был у нас если не самым правым, то, вероятно, наименее решительным. Резолюция же касалась проблемы власти и признавала необходимым немедленное создание чисто демократического правительства, из одних «советских» партий …
Только теперь, после «самопроизвольного» развала коалиции, меньшевики-интернационалисты решились сказать это слово. Только теперь, через месяц после 3 июня, после открытия Всероссийского советского съезда, Мартов счел возможным легализировать этот лозунг для своей группы. Он не опоздал против обыкновения только потому, что события с этого дня приняли совсем особый оборот.
С этого дня началась знаменитая июльская неделя, один из драматичнейших эпизодов революции. Его история не только очень важна и интересна, но и очень сложна. И не только сложна, но и очень темна, крайне запутана. По обыкновению, я не беру на себя ни малейшего обязательства ее распутать, не только правильно истолковать, но и дать истинную версию событий. Я буду писать, как я лично помню и представляю их…
Но чтобы помочь распутать июльские дни будущим историкам, мне, со своей стороны, следовало бы описать их с максимальной подробностью, час за часом, подобно дням мартовского переворота. Я не смогу, однако, сделать это. Дни ликвидации царизма я описывал через полтора года, а теперь – от июльской недели прошло уже больше трех лет. Если я и помнил эти дни раньше подробно и достоверно, то сейчас многое забыл и решительно не могу восстановить детали. Не могу даже ответить себе и на многие вопросы значительной важности. Приходится отказаться от надлежащей полноты. Приходится не ручаться за полную достоверность. Но сделаю, что могу.
Кажется, тогда же, утром, было объявлено, что заседание ЦИК состоится после полудня, когда министры-социалисты покончат свои дела в Мариинском дворце и в «звездной палате». И кажется, говорили, что «звездная палата» уже имеет готовый план решения кризиса: она занималась им в течение минувшей ночи. И из сфер, близких к звездам, до самой большевистской преисподней уже просачивались слухи о том, что это за план измыслил хитроумный Церетели со своими друзьями.
В качестве плана «звездной палаты» он не представлял собой ничего неожиданного: он обладал всеми свойствами, присущими этому почтенному учреждению. Он был по-мелкобуржуазному дрябл и половинчат, он был в своей утопичности упрямо туп и был глубоко реакционен.
Коалиционный кабинет рухнул в силу внутренней несостоятельности. «Живые силы страны», в лице всей организованной буржуазии, воплощенной в кадетской партии, уходили от революции уже формально, официально и открыто в стан ее врагов. Но ведь революция у нас была « буржуазная». Это, наверное, знала «звездная палата», и, кроме этого, она не знала ничего на свете. Ее особая логика толкала ее глубокомысленных членов к выводу, что буржуазия должна быть у власти. И план «звездной палаты» мог быть только один: если коалиции нет, так выдумать ее. Если кабинет 5 мая ныне развалился, так состряпать новый по его образу и подобию. Если действительная, то есть организованная, буржуазия ушла, оставив в кабинете одиночек, представлявших только самих себя, так достать во что бы то ни стало ее суррогаты, обманывая и страну, и демократию, и плутократию, и самих себя.
Но сделать все это было не так просто и быстро: желанные министры-капиталисты не валялись на улице. А между тем в наличной бурной атмосфере длить междуцарствие было нельзя. В дело могли вступиться массы; междуцарствием могла воспользоваться оппозиция, и кто знает, чем это могло грозить принципу коалиции? Не надо ведь забывать о том, что Коновалов ушел из министерства тому назад полтора месяца, а заместитель ему не нашелся до сих пор.
Нельзя оставлять положение неопределенным. Если нет возможности тут же раздобыть министров, надо создать какой-либо иной, но более или менее твердый временный статус. Во всяком случае надо действовать решительно, выиграть время, взять инициативу в свои руки. И вот хитроумный Церетели придумал следующее.
Решение вопроса о власти надлежит объявить неподведомственным наличному составу ЦИК, – когда целая треть его членов, избранных съездом, находится в провинции. Лояльность, конституционность и демократизм требуют, чтобы вопрос о составе будущего правительства, о замещении выбывших его членов был решен пленумом ЦИК. Устроить заседание пленума можно было через две-три недели, до тех пор звездная палата проектировала не замещать совсем выбывших министров-кадетов; вместо них назначить для «органической работы» надлежащих «управляющих министерствами», а политический кабинет оставить в его наличном виде, без всякого пополнения, из оставшихся 11 министров (даже с «социалистическим» большинством в один голос!).
Слухи об этом плане руководящей кучки облетели с утра весь Таврический дворец и горячо обсуждались депутатами. Оппозиция преисполнялась гневом и презрением. Мамелюки тупо оборонялись и предлагали сначала послушать лидеров, которые пока еще работали где-то за кулисами… «План» был на самом деле достоин гнева и презрения. Разумеется, по существу своему он был подвохом и предрешал новую коалицию как дважды два. Правда, объективно вопрос решался при ближайшем участии внешних сил, народных масс, которые могли повернуть дело по-своему. Но хорошо зная эти силы, «звездная палата» в них все-таки не верила. В пределах же советско-парламентских махинаций ее игра была почти беспроигрышной.
Вся трудность состояла только в том, что среди большинства были колеблющиеся под влиянием огромного движения «низов»; особенно в среде правых и темных масс крестьянского Исполнительного Комитета многие не могли взять в толк, зачем же, собственно, так гоняться за ненавистной рабочим властью буржуазии; не усваивая «марксистских» теорий Дана и Церетели, они были совсем не прочь взять власть целиком в свои крестьянские руки и самолично обуздать анархию. Ведь как-никак буржуазия явно не хочет дать мужикам землю без выкупа: в аграрном деле не было сделано ничего, кроме саботажа. Совсем неплохо взять всю власть, чтобы взять всю землю. А там мужик и сам отлично станет наводить порядок, прижимать сторонников Вильгельма, сокращать бессмысленные требования рабочих и… бить жидов. Так рассуждали и поговаривали многие из «серой сотни», наводнившей центральные советские органы. Вообще говоря, эти эсеровские мужички составляли надежнейший фундамент «звездной палаты». Но в частности, в деле о составе власти марксистским лидерам надо было с ними соблюдать осторожность… В настроении этих мужичков и в колебаниях более левых элементов советского большинства состояла для «звездной палаты» вся трудность.
Но именно для ее преодоления и нужен был вышеизложенный план хитроумного Церетели. Он был достоин гнева, ибо был контрреволюционен. Он был достоин презрения, ибо был построен на наивно-циничном обмане. Ведь кто же не знал и не помнил, что два месяца тому назад вопрос о власти решался жалким суррогатом советского представительства, петербургским Исполнительным Комитетом, – и никому не пришло в голову толковать о правомочиях! Кто же не понимал вместе с тем, что этот формальный отвод есть фактический путь к реставрации ненавистного коалиционного правительства?
Но все же игра «звездной палаты» была почти беспроигрышной. За две-три недели до пленума колеблющихся (правых и левых) можно было отлично обработать. За это время можно было по такой нужде заведомо подыскать каких ни на есть министров-капиталистов. И можно было собравшийся пленум поставить перед вполне определившимся положением, перед совершившимся фактом.
Все это я говорю в пределах советско-парламентских комбинаций. Тут игра была правильной. Яростный бой, который должна была дать советская оппозиция, должен был оказаться безрезультатным на почве, подготовленной «звездною палатой». Вопрос был только в том, удастся ли решить проблему власти одними парламентскими комбинациями? Но вопрос этот был уже вне горизонтов Церетели…
Однако, раньше чем решать проблему власти, предстояло еще решать, принимать ли план «звездной палаты», принимать ли ее способ решения проблемы власти: соглашаться ли на отсрочку до пленума? Яростный бой надлежало дать прежде всего по этому пункту. И его предстояло дать немедленно. Фракции и группы ЦИК ждали открытия заседания и деятельно готовились к нему.
«Звездная палата» появилась около двух часов, когда старый небольшой зал Исполнительного Комитета был уже полон. Налицо были и члены крестьянского ЦИК, частью с обликом профессоров, частью семинаристов, частью лавочников. Всего присутствовало человек двести. Гудевший как улей зал уже давно отвык от такого оживления. Заседание открылось в начале третьего часа. Слухи о плане «звездной палаты» немедленно подтвердились вполне. Выступил, разумеется, Церетели. Он сделал немногословный доклад, содержавший всем известные факты, а в заключение – вышеизложенный план; оставить, без пополнения, 11 наличных членов кабинета, назначить управляющих для обезглавленных министерств и отложить все прочие разговоры о власти до приезда из провинции пребывающих там членов ЦИК. Все это в виде единой резолюции (хотя и ненаписанной) «звездная палата», «от имени президиума», предлагала парламенту «революционной демократии».
Я немедленно потребовал слова к порядку. Предложение Церетели, соединяя воедино два вопроса, не имеющие между собою ничего общего, желает протолкнуть один за счет другого. Два эти вопроса надо решать отдельно. Прежде всего надо решить, правомочны или неправомочны мы в данном заседании решать вопрос о власти, будем мы сейчас решать его или решим отложить. А потом, в зависимости от постановлений по этому пункту, будем обсуждать, какую власть мы создадим в качестве постоянной или временной.
Помню, напротив меня сидел Чернов, который сочувственно кивал головой и, казалось, совершенно одобрял мой «порядок» работ… Но какова была судьба возникших прений к порядку, я не знаю. К сожалению, по причине, не имеющей ничего общего с политическим кризисом, мне пришлось в самом спешном порядке уйти из заседания и примерно на один час покинуть дворец революции.
На этот час мне было нужно достать автомобиль. С болью оторвавшись от – soit dit – «исторического» заседания, возбужденный большим днем и новыми событиями революции, я лихорадочно хлопотал об автомобиле, чтобы не опоздать по моему делу и вернуться как можно скорее. Пробегая через соседнюю пустую комнату, я услышал звонок из телефонной будки. Я впопыхах схватил трубку.
– Это Исполнительный Комитет? – послышался голос, принадлежавший явно рабочему. – Позовите какого-нибудь члена Исполнительного Комитета. Поскорее, по важному делу.
– В чем дело? Говорите скорее. Вас слушает член Исполнительного Комитета.
– Это говорят с завода «Промет» (рабочий, как водилось, произносил: «Промёт»). К нам сейчас пришли несколько человек, рабочие и солдаты. Говорят, все заводы и полки уже выступили против Временного правительства, а другие сейчас выходят… Говорят, только наш один завод остался, не выступает… Мы не знаем, в заводском комитете, что нам делать. Вы скажите, какие будут директивы от Исполнительного Комитета?.. Выступать ли нам или задержать пришедших как провокаторов?
Я отвечал:
– Исполнительный Комитет, безусловно, против выступления. Люди, призывающие на улицу, действуют самовольно, против Совета. О выступлениях заводов и полков в Исполнительном Комитете ничего не известно. Вероятно, это неправда. Пришедшие к вам люди, ссылаясь на другие заводы и полки, хотят этим только вызвать вас на улицу. Не выступайте никуда до распоряжения Исполнительного Комитета. Пришедших людей задерживать не надо, но непременно постарайтесь установить их личности, от кого и по чьему приказу они к вам явились. Объявите им и на заводе, что сейчас Исполнительный Комитет заседает и обсуждает именно вопрос о власти, о новом правительстве, о передаче всей власти Совету. Через несколько времени позвоните еще.
Я счел необходимым снова на минутку забежать в Исполнительный Комитет и рассказать там об этом разговоре. Не помню, успел ли я это сделать. Но в заседании я застал полную перемену картины. Политические прения были приостановлены. Без меня успели сообщить, что на улицу уже выступил первый пулеметный полк и сейчас направляется… точно неизвестно куда. Заседание мгновенно переменило весь свой облик. От чинности, приподнятости и живого интереса депутатов не осталось и следа. Я не помню, чтобы сообщенный факт произвел особо сильное впечатление. На физиономиях большинства были скорее гнев, досада и скука: это была старая, довольно привычная за последние недели атмосфера «выступлений», которая было сменилась «высокой политикой», но так некстати восстановилась снова.
Исполнительный Комитет по трафарету знал, что ему делать, и уже поступил по трафарету: он решил сейчас же послать кого-нибудь перехватить пулеметный полк и убедить его повернуть обратно. Но вопрос в том, кого послать?.. Спеша по своему делу, опаздывая и волнуясь, я все же несколько минут наблюдал, как собрание лениво переговаривалось на этот счет, перебирая кандидатов.
В самом деле, кого же послать? Представителей советского большинства, сторонников или членов звездной палаты. Но они же ни для кого ни в малейшей степени не убедительны. Ведь их никто не послушает, а пожалуй, еще арестуют. Это понимали даже они сами. Убедительны были, конечно, большевики. Но их нельзя послать – им нельзя доверять: бог весть куда Каменев или Шляпников поведут перехваченный полк, в казармы или к Мариинскому дворцу?.. Называли Стеклова, который недавно был в этом полку и был не прочь поехать снова. Но «звездная палата» лениво перевела свои взоры со Стеклова на других лиц: этот кандидат, будучи в оппозиции, как будто должен действовать против выступления, хотя бы и без большого авторитета, но все же лучше ему не доверять… В том же положении находилась и группа меньшевиков-интернационалистов.
Кандидата не находили, и при мне так никого и не послали… К выступленской атмосфере привыкли. Мозги отяжелевшей «власти» ворочались медленно и тяжело. Я уехал, и во время бешеной скачки в автомобиле в голове, перебивая одно другим, плясали мысли о политическом кризисе и о начавшемся выступлении… Начиналось большое дело!
По всем данным, я вернулся в Таврический дворец не больше как через час-полтора, не позже чем в половине четвертого. Но, насколько помню, я уже не застал заседания ЦИК. Впрочем, этих часов, середины дня 3 июля, я решительно не могу восстановить в своей памяти. Перед тем как написать эти строки, я расспрашивал нескольких ближайших очевидцев, но и они ничего не помнят, восстанавливая гораздо хуже меня эти знаменательные дни…
ЦИК, по-моему, уже не заседал около четырех часов дня. И я не знаю, чем он кончил свое краткое заседание: что решил, во-первых, о власти, а во-вторых, о начавшемся «выступлении». Не помню ни заседания бюро, ни каких-либо комиссий, нарочито созданных. Не могу сказать, что вообще происходило в городе и в Таврическом дворце, что делали наши советские власти…
Что делало в Мариинском дворце так называемое правительство – это, разумеется, совершенно неинтересно. Оно было ровно ничего не значащей величиной и беспомощной игрушкой событий. Оно должно было сидеть и ждать, что решат с ним делать советские лидеры или народные массы. Вероятно, оно давало своим бессильным агентам какие-нибудь распоряжения, издавало приказы, «воспрещая» выступления и грозя «решительными мерами» Но все это влияло на события столько же, сколько могли бы повлиять боевые приказы деревянным солдатикам, данные оглушительно на всю детскую трехлетним Бонапартом. Это хорошо понимали не только здравомыслящие люди, но и сама «звездная палата»: расшибая себе лоб ради этих марионеток, наши лидеры так же игнорировали их в качестве фактора событий, как игнорировал бы Ллойд Джордж своего достопочтенного короля.
Судя по газетам, около семи часов вечера вышло воззвание, подписанное двумя бюро – рабоче-солдатским и крестьянским. Вероятно, его было поручено выпустить в конце описанного заседания. И надо думать, в этом выразились все действия центрального советского органа в связи с «выступлением». Воззвание гласит:
«Товарищи, солдаты и рабочие! Неизвестные лица, вопреки ясно выраженной воле всех без исключения социалистических партий, зовут вас выйти с оружием на улицы. Этим способом вам предлагают протестовать против расформирования полков, запятнавших себя на фронтах преступлением своего долга перед революцией. Мы, уполномоченные представители революционной демократии всей России, заявляем вам: расформирование полков на фронте произведено по требованию армейских и фронтовых организаций и согласно приказу избранного нами военного министра тов. Керенского. Выступление на защиту расформированных полков есть выступление против наших братьев, проливающих свою кровь на фронте. Напоминаем товарищам солдатам: ни одна воинская часть не имеет права выходить с оружием без призыва главнокомандующего войсками, действу кицего в полном согласии с нами. Всех, кто нарушит это постановление в тревожные дни, переживаемые Россией, мы объявим изменниками и врагами революции. К исполнению настоящего постановления будут приняты все меры, находящиеся в нашем распоряжении».
Вот все, чем были богаты меньшевистско-эсеровские власти, когда восстание yжe началось. Ведь, казалось бы, они должны были видеть, что слова их мертвы, скучны, пошлы. Казалось бы, они должны были знать, что самые яркие, от самого их сердца идущие слова уже не могут никого убедить в рабоче-крестьянской столице. Казалось бы, они должны были знать и то, что движение началось совсем не из-за расформирования полков, что пролетариат и гарнизон выступают совсем по другим причинам и с другими лозунгами… Но что же делать? За душой советского большинства не было ничего, кроме этих жалких и лицемерных слов. Цитировал же я их потому, что с ними носились мамелюки, как с якорем спасения любезной коалиции, как с фактором успокоения, как с последним словом государственной мудрости. Это воззвание распространили за два дня в великом множестве; его совали в руки восставшим рабочим и солдатам, им оделяли даже советскую оппозицию. Было противно!..
Снова начинаю я помнить события этого дня часов с шести или семи вечера. Притом мои воспоминания и тут локализуются всецело в Таврическом дворце. Картины города я не видел. В газетах же – всех без исключения – июльские дни описаны так беспорядочно, так бестолково и безграмотно, что о восстановлении по ним полной и точной картины нечего и думать. При упоминании о событиях в городе я буду больше руководствоваться рассказами надежных очевидцев.
В седьмом часу вечера в Белом зале началось заседание рабочей секции Совета. В подавляющем большинстве были большевики. Связывали ли они это заседание с начавшимся движением и как вообще относилась к нему большевистская партия?.. Достоверно я этого не знаю. По всем данным, большевистский Центральный Комитет не организовал, не назначал выступления на 3 июля – не в пример тому, как было дело 9 июня. Я знаю, что настроение масс считалось несколько «худшим», немного размякшим, менее определенным, чем три недели назад. Оно было немного сбито срывом 9-го и «общесоветской», «елейной» манифестацией 18-го. Восстание, конечно, считалось неизбежным, ибо столица кипела, а общее положение было нестерпимо. Большевики готовились к нему – технически и политически. Но видимо, на 3 июля они его не назначали. Как будто бы в цитированной прокламации ссылки на решение «всех без исключения политических партий» имели основания. А судя по газетным сведениям. советские большевики после дневного заседания согласились отправиться по заводам и казармам агитировать против выступления.
Рабочая секция начала заседать и рассуждать о порядке дня как будто бы без всякой связи с тем фактом, что именно в тот же час с разных окраин города, начиная с Выборгской стороны, к центру двинулись рабоче-солдатские массы. Рабочие бросали станки тысячами, десятками тысяч. Солдаты выступали с оружием. У тех и других были знамена с лозунгами, господствовавшими 18-го числа: «Долой 10 министров-капиталистов!», «Вся власть Советам!»
В порядке дня секции большевики желали поставить доклад Зиновьева «О борьбе с контрреволюцией» и – снова о разгрузке Петербурга. Но посланный «звездной палатой» председательствовать в рабочей секции некий меньшевик Бройдо настаивал на обсуждении перевыборов Исполнительного Комитета. Непонятно, почему новое большинство доселе не выбрало себе своего председателя. Непонятно, как хватило у советских властей смелости соваться в львиное логово со своим председателем – да еще с каким! Но все же председательствовал Бройдо и, конечно, немедленно провалился со своим порядком дня.
Советских лидеров в заседании не было: правая еще меньше связывала его с движением, чем сами большевики. Я же вместе с группой интернационалистов (впрочем, без Мартова) был в заседании, кажется, с начала до конца. Но доклада Зиновьева, по существу, я не помню. Помню только, что председатель убеждал не принимать никакой резолюции по вопросу о контрреволюции: Исполнительный Комитет не успел ее изготовить, но непременно изготовит к следующему разу. Большинство посмеялось и, разумеется, отклонило просьбу.
В это время передают, что к Таврическому дворцу подходят рабочие отряды и два полка, 1-й пулеметный и Гренадерский. В зале начинается огромное волнение. Проходы и трибуны для публики, доселе пустые, как в будничном заседании, вдруг наполняются какими-то людьми. На ораторскую трибуну откуда ни возьмись вскакивает Каменев. И этот правонерешительный большевик первый дает официальную санкцию восстанию.
– Мы не призывали к выступлению, – кричит он, – но народные массы сами вышли на улицу, чтобы выявить свою волю. А раз массы вышли – наше место среди них. Теперь мы будем с ними. И наша задача теперь в том, чтобы придать движению организованный характер… Рабочая секция должна сейчас же избрать особый орган, комиссию из 25 человек, для руководства движением. Остальные должны разойтись по своим районам и соединиться со своими отрядами.
Затем от имени советского официального большинства вышел на трибуну правый меньшевик Вайнштейн бывший соратник Троцкого по Совету рабочих депутатов 1905 года. Он, не мудрствуя лукаво, не вдаваясь ни в политику, ни в оценку стратегической ситуации, требовал, чтобы собрание немедленно разъехалось по городу и попыталось бы заставить массы разойтись по домам.
Мы, меньшевики-интернационалисты, тут же, около трибуны, устроили маленькое совещание. Я предлагал заявить от нашего имени, что движение мы считаем в данный момент ненужным и вредным и настаиваем, чтобы выступившие части и отряды немедленно вернулись по своим местам. Но, не в пример официальной прокламации, это требование должно быть мотивировано тем, что коалиционного правительства, против которого выступали массы, ныне более не существует, а ЦИК именно в данный момент обсуждает вопрос о переходе всей власти в руки демократии… Выступившие массы, в подавляющем большинстве своем, не знали не только о постановке на очередь проблемы власти в ЦИК, но не знали и о развале коалиции: газеты, по случаю понедельника, в этот день не вышли. Впрочем, может быть, предводители успели прочитать вечерние газеты.
Заявление от имени меньшевиков-интернационалистов, в указанном смысле, было действительно сделано с трибуны. Затем говорили и представители других фракций: Троцкий поддержал Каменева и его предложение о выборе боевого центрального органа в 25 человек. Оратор эсеров ограничился ламентациями по поводу неразумия выступивших масс. Анархист Блейхман кричал: «В Петропавловскую крепость Временное правительство!», «Немедленно реквизировать все фабрики и заводы!»
И наконец появился сам Чхеидзе, извлеченный откуда-то в спешном порядке на помощь беспомощному председателю. Он просит не выбирать никакого нового центра, пока действует ЦИК. Но собрание уже приступает к голосованию революции, предложенной Каменевым. Никаких сомнений нет: она будет принята. И правое меньшевистско-эсеровское меньшинство не находит ничего более достойного и мудрого, как перед голосованием покинуть зал. Принятая резолюция гласила:
«Ввиду кризиса власти рабочая секция считает необходимым настаивать на том, чтобы Всероссийский Совет рабочих, солдатских и крестьянских депутатов взял в свои руки всю власть. Рабочая секция обязуется содействовать этому всеми силами, надеясь найти в этом поддержку со стороны солдатской секции. Рабочая секция выбирает бюро из 25 человек, которому поручает действовать от имени рабочей секции в контакте с Петроградским Исполнительным Комитетом и ЦИК. Все же остальные члены данного собрания уходят в районы, извещают рабочих и солдат об этом решении и, оставаясь в постоянной связи с комиссией, стремятся придать движению мирный и организованный характер.
Ввиду ухода эсеров и меньшевиков Каменев предлагает сократить число членов этой комиссии (или бюро) с 25 до 15, с тем чтобы остальных потом прислали правящие советские сферы… По собственной ли инициативе или согласно полученным директивам, Каменев отнюдь не стремился к изоляции большевиков в качестве носителей восстания, он действовал, как всегда, по-соглашательски… Однако, как бы то ни было, я не нахожу в своей памяти ни малейших следов деятельности этого вновь избранного „бюро“ в июльские дни. Не помню даже и самого факта выборов после принятия резолюции.
В последние минуты заседания к Таврическому дворцу уже подошли толпы рабочих и отряды солдат. Депутации от них, не медля ни минуты, прямо направились в Белый зал, в заседание рабочей секции. Если не центральные большевики, руководившие заседанием, то большевики местные, стоявшие во главе манифестантов, могли связывать момент выступления с собранием большевистских кадров в Таврическом дворце…
Однако собрание секции уже расходилось. Большевистские рабочие спешили в районы. Членов ЦИК созывали в заседание. Дворец быстро наполнялся толпами рабочих и солдат.
Между тем движение уже разлилось широко по городу. Уже разыгрывалась буря. На заводах повсюду происходило то же, что рассказывал мне по телефону рабочий с „Промета“: приходили откуда-то делегации из рабочих и солдат и чьим-то именем, ссылаясь на „всех других“, требовали „выступления“. „Выступало“, конечно, меньшинство, но повсюду бросали работу. С Финляндского вокзала перестали отправлять поезда. В казармах происходили краткие массовые митинги, и затем со всех концов огромные отряды вооруженных солдат направлялись в центр, частью – к Таврическому дворцу. Иные постреливали в воздух: винтовки стреляли сами.
С раннего вечера по городу стали летать автомобили, легковые и грузовики. В них сидели военные и штатские люди с винтовками наперевес и с перепуганно-свирепыми физиономиями. Куда и зачем они мчались, никому не было известно…
Город довольно быстро принял вид последних дней февраля семнадцатого года. С тех пор прошло четыре месяца революции и свободы. Столичный гарнизон и тем более пролетариат были ныне крепко организованы. Но в движении, казалось, было не больше „сознательности“, дисциплины и порядка. Разгулялась стихия.
Но вот как будто появились признаки некоторой „планомерности“ и „сознательности“. Около восьми часов вечера какой-то вооруженный автомобиль, или даже несколько примчались на Варшавский вокзал, их пассажиры искали Керенского, который в этот час должен был уехать на фронт. Видимой целью было задержать военного министра-социалиста, чтобы не пустить его на фронт или арестовать в лагере „повстанцев“. Но автомобили опоздали к поезду: Керенский уже уехал.
Вооруженные группы стали нападать на автомобили и реквизировать их. На автомобилях рядом с винтовками появились пулеметы. Дело принимало если нельзя сказать серьезный, то во всяком случае опасный оборот. Однако о жертвах пока ничего не было слышно. Часу в десятом анархисты с дачи Дурново захватили типографию черносотенного „Нового времени“, где, между прочим, печаталась „Новая жизнь“. Картина получалась та же, что при вышеописанном захвате другой типографии на Ивановской улице: анархисты объявили типографию народным достоянием, потом устроили митинг, отпечатали свое воззвание, а затем ночью добровольно удалились без дальнейших последствий, кроме невыхода суворинской газеты на другой день. Вообще были основательные, если нельзя сказать грандиозные „беспорядки“.
По Невскому, от Садовой к Литейному, шел один из восставших полков во главе с большевистским прапорщиком. Это была внушительная вооруженная сила. Ее было, пожалуй, достаточно, чтобы держать власть над городом – поскольку с ней не сталкивалась другая подобная же вооруженная сила. Голова полка начала поворачивать на Литейный. В это время со стороны Знаменской площади раздались какие-то выстрелы. Командир колонны, ехавший в автомобиле, обернулся и увидел пятки разбегавшихся во все концы солдат. Через несколько секунд автомобиль остался один среди издевающейся толпы Невского проспекта. Жертв не было… Мне рассказывал все это сам командир – ныне большевистский военный сановник с именем. Нечто совершенно аналогичное происходило в эти часы в разных пунктах столицы.
Восставшая армия не знала, куда и зачем идти ей? У нее не было ничего, кроме „настроения“. Этого было недостаточно. Руководимые большевиками солдаты, несмотря на полное отсутствие всякого реального сопротивления, показали себя как решительно никуда не годный боевой материал. Но во главе солдатских групп, „выступивших“ 3 июля, стояли не только большевики. Тут были, несомненно, и совсем темные элементы.
В качестве „повстанцев“ выступали и „ сорокалетние “. В этот день их представители снова были у Керенского и снова ходатайствовали об отпуске их домой, на полевые работы. Но Керенский отказал: ведь продолжалось наступление на дерзкого врага, во славу доблестных союзников. Теперь „сорокалетние“ охотно присоединились к восстанию и огромной массой зачем-то двигались к Таврическому дворцу.
Из заседания рабочей секции через толпу, заполнявшую Екатерининскую залу и вестибюль дворца, мы поспешили в апартаменты ЦИК. Заседание, однако, не состоялось. Членов было налицо немного. Из „звездной палаты“ не помню никого, кроме растерянного и угрюмого, молчаливого Чхеидзе. Был беспорядок, возбуждение и бестолковщина. Большевистских лидеров не было: после заседания рабочей секции они поспешили в свои партийные центры.
Человек двадцать пять сгрудились у стола вокруг председателя, беспомощно сидевшего в своем кресле и жадно ловившего все, что говорилось. Но не говорилось ничего членораздельного.
– Надо немедленно вызвать верные революции части, – кричал упомянутый правый меньшевик Вайнштейн. – Надо противопоставить силу силе и дать вооруженный отпор, организовать защиту…
– Позвольте, – говорил я, – чью защиту? От кого защиту? Известно ли вам, кто, куда выступает и с какими целями? Известно ли кому и чему грозит опасность? Где вы расставите свои верные части и в кого прикажете стрелять? Ведь о кровопролитии пока ничего не слышно. Вы хотите начать его?..
Пока мы препирались и ничего не делали в ЦИК, правящая советская группа работала где-то за кулисами. Министры-социалисты, оставив Таврический дворец под присмотром Чхеидзе, находились на совещании с оставшимся в кабинете буржуазным меньшинством, на известной нам квартире премьера, князя Львова. Вероятно, тут же, поблизости, были и Дан, и Гоц, вырабатывая общую и нераздельную линию поведения… Из этого центра, по-видимому, были посланы отряды для охраны Государственного банка и телеграфа. К Таврическому дворцу были направлены верные броневики. Конечно, все это могло делаться советским именем, ибо в квартире Львова на Театральной ул., 1, пребывала „группа президиума“.
Официальные же советские органы бездействовали в эти часы. Однако нам говорили, что сегодня же возобновится соединенное заседание рабоче-солдатского и крестьянского ЦИК. Позднее стали даже передавать, что оно будет закрытым и будто бы ему будет предложено какое-то решение особой важности.
Толпы подходили к Таврическому дворцу до позднего вечера. Но они имели „разложившийся“ вид. Они были способны на эксцесс, но не на революционное действие, сознательное и планомерное. Цели своего пребывания в данном месте они явно не знали. И от нечего делать они требовали ораторов – членов Совета. Ораторы выходили к ним. Чхеидзе убеждал разойтись, ссылаясь на предстоящее заседание ЦИК. Но успеха не имел и неоднократно был прерван враждебными возгласами. Та же участь постигла одного из двух верховных агентов „звездной палаты“, Войтинского (другой – Либер – пребывал неизвестно где). Настроение толпы было озлобленное. Раздавались и голоса:
– Арестовать Исполнительный Комитет, передавшийся помещикам и буржуазии!
Но арестовать было некому и незачем. В толпе говорили, что Временное правительство уже арестовано. Но ничего подобного не было. Мало того: ничего подобного в этот день, видимо, не предполагалось.
Остатки правительства, с „социалистическим“ большинством, заседали в беззащитной квартире князя Львова. Местопребывание министров-капиталистов установить ровно ничего не стоило, ведь отъезд Керенского на фронт был кем-то установлен. Арестовать „правительство“ могла любая желающая группа в 10–12 человек. Но этого не было сделано. Единственная же попытка в этом направлении носила совершенно несерьезный характер.
К квартире премьера около десяти часов подлетел автомобиль с пулеметом и десятком вооруженных людей. Они потребовали у швейцара выдачи министров, о чем и доложили „кабинету“. Церетели вызвался переговорить с пришедшими по его душу. Но пока он дошел до подъезда, вооруженный мотор скрылся, удовлетворившись тем, что угнал вместе с собой автомобиль того же Церетели. Ясно, что это была вполне „частная инициатива“. Но других нападений на министров-капиталистов не было за все июльские дни.
Вообще, не в пример тому, что предполагалось 10 июня, Мариинский дворец, где полагалось быть Временному правительству, совершенно не являлся центром тяготения для выступивших масс. Сейчас они тяготели именно к Таврическому – резиденции центральных советских органов. И настроение, как видим, было заострено именно против них.
В сквере Таврического дворца около того же времени выступали и ораторы советской оппозиции, провозглашавшие переход власти Совету. Эти встречали совсем иное отношение, особенно Троцкий, вызвавший шумный восторг своей речью… Но толпа с наступлением темноты уже сильно редела. Отряды растекались, распылялись и куда-то уходили. Меньше людей становилось и в залах дворца. Казалось, что „восстание“, пожалуй, кончается.
Около полуночи в Таврическом дворце стали наконец видимы для глаза физиономии из „звездной палаты“. Они имели очень торжественный и несколько вызывающий вид: должно быть, и в самом деле они имеют предложить нечто особенное… В это время в залах было уже довольно пусто. В нескольких местах, вроде каких-то караулов, стоя и лежа расположились группы солдат около ружей в козлах. И бродили без дела вызванные циркулярной телефонограммой представители полковых комитетов, верных советскому большинству и нимало не авторитетных для масс… Замелькали снова и физиономии типичных профессоров, земских служащих, лавочников: это явился в соединенное заседание крестьянский ЦИК.
Уже стали приглашать в Белый зал. Но в это время пришли известия о свалке и первых жертвах на Невском, около городской думы. В думе только что кончилось заседание. Там, между прочим, провел вечер и Луначарский. Когда гласные выходили на улицу, их встретили залпы и треск пулеметов. Но это относилось не к мирной кадетско-эсеровской „коммуне“ революционной столицы. Это без цели и смысла шли навстречу одна другой две вооруженные группы людей и приняли друг друга за врагов. Тут же попались и автомобили с пулеметами. Этого было достаточно, чтобы произошла паническая беспорядочная стрельба. Несколько раненых принесли в здание думы. Они, конечно, не принадлежали к числу „выступавших“… Гласные вернулись в зал заседания и спешно выпустили прокламацию-мольбу – воздержаться от дальнейшего кровопролития. Сколько было всех жертв, осталось неизвестным».
Соединенное заседание ЦИК открылось, вероятно, около часа ночи: Белый зал имел необычный в революции вид. Он был не полон. Человек триста депутатов занимали всего половину мест, а остальные кресла не были заполнены толпой. Не стояли толпы и в проходах, не облепляли трибуну, не было ни души и на хорах. Были приняты особые, исключительные меры, чтобы заседание было действительно закрытым. Было чинно, как в доброй старой Государственной думе. И было тихо. Слова раздавались звонко… Чувствовалось большое напряжение атмосферы. Депутаты были мрачны и молчаливы. Все ждали: что-то придумала, чем-то ошеломит «звездная палата», разместившаяся на кафедре. Председательствовал угрюмый и бледный Чхеидзе. Ему же «звездная палата» поручила преподнести сюрприз, и Чхеидзе открыл заседание такими словами:
– Момент исключительно ответственный, – медленно, с трудом и с паузами выговаривал он. – Президиум принял исключительное решение… Мы заявляем: постановления, которые сейчас будут сделаны, должны быть обязательны для всех. Каждый из присутствующих здесь должен дать обязательство неуклонно выполнить принятые решения. Те, кто не желает дать такое обязательство, должны покинуть зал заседания.
Чхеидзе замолчал. Его поручение, видимо, ограничивалось этим. Разъяснить же, в чем существо дела, сделать доклад и предложить самое решение должны были действительные лидеры «звездной палаты»… Зал был недвижим несколько секунд – частью ожидая дальнейшего, частью остолбенев от неожиданности. Но Чхеидзе сел. А с крайних правых скамей, где расположились междурайонцы, потянулись к левому выходу Троцкий, Рязанов, Урицкий, Юренев, Карахан, за ними Стеклов. Не желая давать «втемную» никаких обязательств, они послушно уходили из заседания. В зале была тишина.
Неожиданно для самого себя я бросился на трибуну с верхней левой скамьи, где я сидел с Мартовым и другими. Чхеидзе не нашелся воспрепятствовать мне.
– В чрезвычайных обстоятельствах, – говорил я, – вы можете принять любые чрезвычайные меры. Но отдавайте себе отчет в том, что вы предлагаете. Вы, большинство, не назначали нас на ваши депутатские места. Нас послали сюда рабочие и солдаты. Перед ними мы будем отвечать за наши действия, а вы не можете лишить нас наших прав. Вы можете беззаконно удалить нас – безо всякого с нашей стороны преступления. Но мы не дадим вам никаких обещаний и добровольно не покинем зала.
Мои ближайшие товарищи были со мной солидарны… Президиум же растерялся и никак не реагировал. А тем временем на трибуне появилась маленькая фигурка знаменитой Спиридоновой. С самого возвращения из Сибири, будучи левой среди эсеров, она примыкала к группе Камкова. Крестьянский съезд избрал ее в свой Центральный Исполнительный Комитет. У нас же, в советских сферах, она выступала впервые. Я даже не знал ее в лицо и спрашивал, кто это сменил меня на трибуне… Среди тишины и напряжения Спиридонова истерически кричала:
– Товарищи! Готовится великое преступление! Лидеры-министры требуют от нас полного повиновения раньше, чем они объяснили, в чем дело. Ясно: они предложат постановление против народа. Они готовят расстрел наших товарищей рабочих и солдат!..
В «группе президиума» – замешательство. Всем ясно, что «звездная палата» запуталась и из ее глупой выходки ничего не выйдет. Я вспоминаю подобные же наивно-примитивные экивоки хитроумного Церетели во время создания «однородного бюро». Как и тогда, его друзья чувствуют себя неловко. Но… на трибуну выходит Чернов, чтобы поддержать «предложение» Чхеидзе. Как именно он поддерживал, я не помню. Кажется, это было недолго и не очень красноречиво. Это выступление было нужно для всего сонма эсеров, которым предстояло поднять руки.
В тишине и замешательстве «предложение» Чхеидзе голосуется. Руки поднимаются. Против только 21 голос. Это мы, меньшевики-интернационалисты, и левая группа эсеров. По смыслу предложения и голосования мы должны дать требуемое обязательство или удалиться. Но мы, конечно, не делаем ни того, ни другого. Нас оставляют в покое, как будто так и надо. Заседание продолжается. Из глупой затеи ничего не вышло.
Когда слово получил докладчик Церетели, я пошел разыскивать ушедших «междурайонцев». Они были тут же, недалеко, и совещались, что им делать. Они уже склонялись к тому, что ушли напрасно и что следует вернуться в зал. Я убеждал их в том же. Вскоре они действительно вернулись. От имени их группы Троцкий сделал заявление:
– Решение, принятое по предложению Чхеидзе, незаконно и нарушает права меньшинства. Для защиты прав своих избирателей «междурайонцы» возвращаются в заседание и будут апеллировать к пролетарским массам.
Это было принято к сведению, как будто так и надо… Было смешно и противно. А дальнейшее заседание состояло в следующем. Церетели повторил свои утренние предложения насчет замещения вакантных министерских постов. Но сейчас он кое-что прибавил к ним. А именно – теперь, когда начались вооруженные выступления, когда уже пролилась кровь, когда безответственные группы и темные шайки хотят оружием навязать свою волю правомочным органам революционной демократии, – теперь надо прежде всего подумать о том, чтобы дать отпор преступным посягательствам и создать условия, необходимые для свободного выявления воли подавляющего большинства населения. Вопрос о власти решит пленум ЦИК, который будет создан через две недели. Но он не может свободно и спокойно работать в Петербурге, где господствует улица. Пленум должен быть созван в Москве. А сейчас надо считать, что инициаторы движения в пользу власти Советов сами сняли с очереди проблему власти и поставили в порядок дня водворение порядка. Этим и должен теперь заняться ЦИК.
Большего не сказал Церетели. По-видимому, был план сказать значительно больше. Иначе зачем было пугать грозными приготовлениями и ультиматумами?.. «Звездная палата», видимо, тут же, на месте, молчаливо согласилась бить отбой, когда затея опозорилась и план был сорван… Что именно замышляли лидеры, мне так и неизвестно.
После Церетели говорил Дан. Он излагал события дня и негодовал на инициаторов восстания. Он повторял, что решение вопроса о власти может быть только свободным, что давление улицы нетерпимо, что выступления надо немедленно, всеми средствами, ликвидировать, а вопрос о власти отложить.
Впечатление было такое, что фанатики коалиции в обстановке ее краха хватаются за внешние счастливые случайности, цепляются за ложные шаги ее врагов, пользуясь всем этим для ее реставрации. Чувствовалось, что уличные события льют целые водопады воды на мельницу буржуазно-советского блока.
Прений не ограничивали. Один оратор выходил за другим, и все говорили одно и то же, обращаясь то к преступлению большевиков, то к спасительной коалиции. «Мужички» требовали военного положения и тому подобного вздора. Эсеровские интеллигенты, считая обстановку подходящей, разошлись и дали волю своим патриотическим чувствам. Речи их дышали неподдельным погромным пафосом суворинских газет… Но никакого положительного содержания не имело это заседание в «исключительно ответственный момент».
Между тем взошло солнце. Зал наполнился ярким дневным светом. Полномочный орган революционной демократии переливал из пустого в порожнее до утра… На трибуну взошел Богданов с деловым предложением.
Заседание должно быть прервано. Рабоче-солдатская часть ЦИК остается во дворце. Все сколько-нибудь способные к публичным выступлениям немедленно распределяются по заводам и казармам и сейчас же, пока город не проснулся, отправляются в свои экспедиции – убеждать на местах рабочих и солдат воздержаться от всяких выступлений. Депутаты должны были оставаться на заводах и в казармах, сколько потребуется для данной цели. С тем собрание и разошлось.
Бледные, усталые и голодные, мы перекочевали в апартаменты ЦИК, пока крестьяне расходились по домам. Богданов, со списком заводов и казарм, с помощью двух-трех человек, безапелляционно «расписывал» наличную сотню с небольшим депутатов по предприятиям и воинским частям. Неистово стучали пишущие машинки, на которых писали кое-как целые пачки мандатов. Спешно снаряжались автомобили. Депутаты бродили как тени. Не только у оппозиции, но и у верноподданных коалиции не было заметно ни энтузиазма, ни охоты пуститься в сомнительный путь после бессонной ночи.
Богданов выкрикивал фамилии – по два человека в каждый пункт. «Междурайонцы» ехать отказались. Меня, в компании с Гоцем, отрядили в Преображенский полк. Но Гоц куда-то исчез. Подождав минут пятнадцать, я отправился один. Батальон, куда я направился, был расположен совсем по соседству с Таврическим дворцом, на углу Захарьевской. Я пошел пешком и с наслаждением втянул в себя свежий воздух, выйдя под колоннаду портика.
Был, вероятно, седьмой час. Стояло чудесное утро. Сквер был пуст. Слева чернели два или три броневика без признаков прислуги. На прилегающих улицах тишина и спокойствие. Никаких признаков восстания и беспорядков.
Ночью стрельба, кажется, не возобновлялась. Толпы разошлись, и улицы опустели часов с двух.
В Преображенском полку, не помню, в каком батальоне, задача моя была не из трудных. Я упоминал, что этот полк считался реакционным и был не на стороне большевиков. Вероятно, он никуда не выступал и не выступил бы, независимо от моего вмешательства…
Жизнь в батальоне только что начиналась. Сонные солдаты только начинали бродить по огромному двору. Я вызвал командира, расспросил о настроении и о том, какие требуются мероприятия. Молодой офицер, из нового начальства, хотя и дежурил всю ночь, но был спокоен за свой батальон. По его мнению, не было нужды в общем митинге, и мы решили собрать только представителей взводов. Собрались солидные, тяжеловатые мужички, меньше всего напоминавшие революционеров. Я разъяснил им политическую ситуацию, рассказал о том, какими странными способами вызывается движение, сколь темны и неясны его источники и какой от него неизбежен вред. Я требовал, чтобы без вызова Исполнительного Комитета в течение двух дней никто не выходил с оружием на улицы… Солдатские выборные с почтением слушали, но было видно, что это для них не нужно: никуда они не пойдут.
Большого интереса к политике моя аудитория не проявила. Попытки солдат вступить со мною в разговоры ограничились несколькими злобными замечаниями по адресу Ленина и большевиков. И мне пришлось немедленно перекинуться на другой фронт, пришлось перейти к защите Ленина и его друзей, как пролетарской партии, ведущей закономерную и необходимую борьбу за свои принципы и пролетарские интересы. Нападки солдат были правым повторением грязноклеветнических фраз бульварной прессы обо всех интернационалистах вообще.
Задача моя в Преображенском полку была исполнена. Преображенцы заведомо никуда не выступят. Я мог уйти со спокойной совестью… Было часов восемь. Мне не хотелось производить передрягу у Манухиных, и я пошел на Старый Невский к товарищу городского головы Никитскому, чтобы отдохнуть там часа два. Никитского не было дома. Он провел в городской думе всю ночь по случаю тревоги. Но что тут могла сделать городская дума?..
Задремывая, я вспоминал о том, что партийных большевиков не было ночью ни в заседании, ни в Таврическом дворце.
В эту ночь их ЦК имел бурное и лихорадочное суждение о том, что делать… Ситуация была в общем та же, что и в ночь на 10 июня. По-видимому, те же были и суждения, те же планы. Так или иначе, по почину партии, или стихийно, или по почину неофициальных партийных групп, движение началось и приняло огромные размеры. Подхватить ли, продолжать ли его, став во главе восставших масс? Или снова капитулировать перед соглашательским большинством Совета и лишить движение своей санкции? Это был первый вопрос, стоявший перед большевистским Центральным Комитетом.
Решался он, по-видимому, в зависимости от силы и характера движения. Это был вопрос факта, то есть глазомера и учета. И здесь ауспиции были явно неустойчивы. Во-первых, в ночные часы движение стихло, массы, в подавляющем большинстве, спокойно спали и не проявляли воли к действию. Во-вторых, движение началось в сомнительных формах; большевистская партия им отнюдь не руководила и не владела; и бог весть кто стоял во главе многих и многих отрядов. В-третьих, движение обнаружило с полной явностью свою внутреннюю слабость и гнилость; ударной силы и вообще реальной, боеспособной силы у восстания не было: реальная сила улетучивалась от призрака опасности… Ауспиции были сомнительны.
Сейчас главная надежда была на кронштадтцев, прибытия которых ждали с часа на час. Но в общем стоит ли брать это движение в свои руки?.. Правда, Каменев в заседании рабочей секции уже связал с ним большевистскую партию. Но переменить фронт, как 9 июня, все же было вполне возможно. Ведь речь шла о завтрашнем дне, о вторнике 4 июля.
Это был первый вопрос, стоявший перед Лениным и его товарищами в эту ночь. И я думаю, он был единственный, требовавший ответа. Ибо второй, вероятно, был уже решен. Это вопрос о том, куда вести движение? Это вопрос не конкретного факта, а партийной позиции. А она уже определилась месяц тому назад. Мы помним, к чему она сводилась: движение начинается как мирная манифестация и при достаточном развитии, при благоприятной конъюнктуре переходит в захват власти большевистским Центральным Комитетом. Он будет править именем Совета, опираясь в данный момент на большинство петербургского пролетариата и активные воинские части. А свою программу Ленин объявил в заседании Всероссийского съезда Советов. Этот вопрос, надо думать, так решался и сейчас. Поднимать о нем новые суждения сейчас, в дыму восстания, было вряд ли нужно и уместно.
Но как же решался первый пункт: брать ли движение в свои руки? Говоря конкретно, это значило: призывать ли к продолжению «мирной манифестации» от имени ЦК партии? По всем данным, этот пункт заставил большевистских вождей всю ночь испытывать мучительные сомнения и колебания.
С вечера вопрос был решен в положительном смысле. На места были даны соответствующие директивы. А для первой страницы «Правды» был изготовлен соответствующий плакат. Большевики официально и окончательно становились во главе восстания.
Но позднее настроение изменилось. Затишье на улицах и в районах, в связи с твердым курсом «звездной палаты», склонило чашу весов в противоположную сторону, нерешительность одержала верх. А в нерешительности большевики воздержались снова. Плакат, изготовленный для «Правды», был не только набран, но вверстан в полосу и отбит в матрице. Его пришлось вырезать из стереотипа. Большевики отменили свой призыв к «мирной манифестации». Они отказывались продолжать движение и стоять во главе его… «Правда» вышла 4 июля с зияющей на первой странице белой полосой.
Я говорил о большевиках партии Ленина. «Междурайонцы» же, возглавляемые Троцким, ночью были в Таврическом дворце. Ни Троцкий, ни Луначарский, видимо, не участвовали в ночном бдении большевистского ЦК и не разделяли мучений Ленина Но в течение ночи, не помню когда, мне случилось столкнуться с Урицким, одним из главарей «междурайонцев». Я спросил, призывает ли их группа назавтра к «мирной манифестации». Быть может, отдавая дань моему чуть-чуть ироническому тону, Урицкий ответил с напором и чуть-чуть с озлоблением:
– Да, мы призываем назавтра к манифестации!.. Ну что ж, всякому свое, думал я, засыпая на постели Никитского и перебирая в голове события первого «июльского дня».
Вторник, 4 июля
На другой день, во вторник 4 июля, я вышел на улицу около одиннадцати часов. При первом взгляде вокруг было ясно, что беспорядки возобновились. Повсюду собирались кучки людей и яростно спорили. Половина магазинов была закрыта. Трамваи не ходили с восьми часов утра. Чувствовалось большое возбуждение – с колоритом озлобления, но отнюдь не энтузиазма. Разве это только и отличало 4 июля от 28 февраля во внешнем облике Петербурга. В группах людей что-то говорили о кронштадтцах … Я спешил в Таврический дворец.
Чем ближе к нему, тем больше народа. Около дворца огромные толпы, но как будто не манифестации, не отряды, не колонны, ничего организованного. Масса вооруженных солдат, но разрозненных, самих по себе, без начальства. В сквере так густо, что трудно пройти. Черные, безобразные броневики по-прежнему возвышаются над толпами.
В залах совершенно та же картина, что в первые дни революции. Но страшная духота. Окна открыты, и в них лезут вооруженные солдаты. Я не без труда пробираюсь к комнатам ЦИК. В буфете меня спрашивают, почему не вышла сегодня «Новая жизнь». Не знаю, должна была выйти, но я целый день вчера не был в редакции. А ведь невредно было бы мне вспомнить о газете! Я позвонил по телефону к Тихонову: газета вышла не вовремя, две полосы в немногих экземплярах, ибо типографию захватили анархисты и освободили слишком поздно. Меня звали в редакцию, но я не обещал…
Заседания не было, но оно предполагалось. Я вошел в зал ЦИК. Раскрытые окна смотрели в роскошный Потемкинский сад, а в окна смотрели, наседая друг на друга, вооруженные солдаты. В зале было довольно много народа, было шумно. В другом конце стоял и горячо спорил с кем-то Луначарский, которого я вчера не видел целый день. Вдруг он круто повернулся от собеседника и быстро пошел в мою сторону. Он был, видимо, взволнован и раздражен спором. И, как бы продолжая этот спор, он бросил мне не здороваясь сердитым тоном вызова наивные слова оправдания:
– Я только что привел из Кронштадта двадцать тысяч совершенно мирного населения …
Я в свою очередь широко раскрыл глаза.
– Да?.. Вы привели?.. Совершенно мирного?..
Кронштадтцы были, несомненно, главной ставкой партии Ленина и главным, решающим фактором в его глазах. Решив накануне призвать массы к «мирной манифестации», большевики, конечно, приняли меры к мобилизации Кронштадта. В часы ночных колебаний, когда движение стало затихать, Кронштадт стал единственным козырем тех членов большевистского ЦК, которые отстаивали восстание… Потом восстание отменили. Но видимо, относительно Кронштадта соответствующих мер не приняли, или одна большевистская рука не знала, что делала другая. Точно я фактов не знаю.
Но во всяком случае, дело было так. Часу в десятом утра к Николаевской набережной, при огромном стечении народа, подплыло до 40 различных судов с кронштадтскими матросами, солдатами и рабочими. Согласно Луначарскому, этого «мирного населения» приплыло 20 тысяч. Они были с оружием и со своими оркестрами музыки. Высадившись на Николаевской набережной, кронштадтцы выстроились в отряды и направились… к дому Кшесинской, к штабу большевиков, Точного стратегического плана они, видимо, не имели; куда идти и, что именно делать, кронштадтцы знали совсем не твердо. Они имели только определенное настроение против Временного правительства и советского большинства. Но кронштадтцев вели известные нам Рошаль и Раскольников. И они привели их к Ленину.
Шансы восстания и переворота вновь поднялись чрезвычайно высоко. Ленин должен был очень жалеть, что призыв к петербургскому пролетариату и гарнизону был отменен в результате ночных колебаний. Сейчас движение было бы вполне возможно довести до любой точки. И произвести желанный переворот, то есть по крайней мере ликвидировать министров-капиталистов, а в придачу и министров-социалистов с их мамелюками было так же вполне возможно…
Во всяком случае, Ленину приходилось начать колебаться снова. И когда кронштадтцы окружили дом Кшесинской в ожидании директив, Ленин с балкона произнес им речь весьма двусмысленного содержания. От стоявшей перед ним, казалось бы, внушительной силы Ленин не требовал никаких конкретных действий, он не призывал даже свою аудиторию продолжать уличные манифестации, хотя эта аудитория только что доказала свою готовность к бою громоздким путешествием из Кронштадта в Петербург. Ленин только усиленно агитировал против Временного правительства, против социал-предательского Совета и призывал к защите революции, к верности большевикам… Ленин, как видим, был верен занятой им позиции: когда-де мы в штабе столкуемся, а движение определится, там будет видно, как именно защищать революцию и как доказать верность большевикам.
По рассказу Луначарского, он, Луначарский, как раз в это время проходил мимо дома Кшесинской. Во время овации, устроенной Ленину кронштадтцами, Ленин подозвал его к себе и предложил ему также выступить перед толпой. Луначарский, всегда пылающий красноречием, не заставил себя упрашивать и произнес речь примерно того же содержания, что и Ленин А потом во главе кронштадтцев Луначарский двинулся в центр города, по направлению к Таврическому дворцу. По дороге к этой армии присоединились еще рабочие Трубочного и Балтийского заводов. Настроение было боевое. В отрядах, возглавляемых оркестрами и окруженных любопытными, выражались очень крепко по адресу министров-капиталистов и соглашательского ЦИК. При этом пояснили, что Кронштадт весь целиком пришел спасать революцию, захватив с собой боевые припасы и продукты; дома же остались только старые да малые.
Но куда и зачем именно шли, все-таки толком не знали. Луначарский сказал, что он « привел» кронштадтцев. Но по-моему, они пока застряли где-то на Невском или у Марсова поля. Кажется, Луначарский не довел их до Таврического дворца. Насколько я лично помню, они появились там только часов в пять вечера.
Движение развивалось снова и помимо кронштадцев. С раннего утра снова зашевелились рабочие районы. Часов около одиннадцати «выступила» какая-то часть Волынского полка, за ней половина 180-го, весь 1-й пулеметный и другие. А около полудня в разных концах города началась стрельба – не сражения, не свалки, а стрельба: частью в воздух, частью по живой цели. Стреляли на Суворовском проспекте, на Васильевском острове, на Каменноостровском, а особенно на Невском – у Садовой и у Литейного. Как правило, начиналось со случайного выстрела: следовала паника; винтовки начинали сами стрелять куда попало. Везде были раненые и убитые…
Никакой планомерности и сознательности в движении «повстанцев» решительно не замечалось. Но не могло быть речи и о планомерной локализации и ликвидации движения. Советско-правительственные власти высылали верные отряды – юнкеров, семеновцев, казаков. Они дефилировали и встречались с неприятелем. Но о серьезной борьбе никто не думал. Обе стороны панически бросались врассыпную, кто куда, при первом выстреле. Пули в огромном большинстве своем доставались, конечно, прохожим. При встрече двух колонн между собою ни участники, ни свидетели не различали, где чья сторона. Определенную физиономию имели, пожалуй, только кронштадтцы. В остальном была неразбериха и безудержная стихия… Но вот вопрос: случайны ли были первые выстрелы, порождавшие панику и свалку?..
Начались небольшие, частичные погромы. Ввиду выстрелов из домов или под их предлогом начались повальные обыски, которые производили матросы и солдаты. А под предлогом обысков начались грабежи. Пострадали многие магазины, преимущественно винные, гастрономические, табачные. Были нападения и в Гостинном дворе. Разные группы стали арестовывать на улицах кого попало. Между прочим, какие-то господа вломились в квартиру Громана, все перерыли, переломали, разбросали и несколько часов сидели в засаде, ожидая хозяина, но он так и не явился…
Все это было не только печально, но было очень странно. Все это совсем не походило на манифестацию против министров-капиталистов, но это не походило и на восстание против них, за власть Советов… Часам к четырем число раненых и убитых уже исчислялось, по слухам, сотнями. Здесь и там валялись трупы убитых лошадей.
В Таврическом дворце была давка, духота и бестолочь. В Екатерининской зале шли какие-то митинги. Но никаких заседаний не было. Только в два часа власти назначили солдатскую секцию. Предполагалось, что ее правое большинство окажет помощь в ликвидации беспорядков.
Мы, в общем, проводили время совершенно праздно – в комнатах Исполнительного Комитета. Из начальства как будто был налицо опять-таки один Чхеидзе. По рукам ходило новое воззвание ЦИК, кем и когда составленное, решительно не помню. В нем уже не говорилось, что движение имеет целью протестовать против расформирования полков. Напротив, беспорядки определенно связывались с проблемой власти. В воззвании говорилось, что соединенные Центральные Исполнительные Комитеты были заняты именно решением этого вопроса, но несознательные элементы, желающие оружием навязать свою волю организованной демократии, помешали им в этом деле. Уличное движение и эксцессы порицались в самых решительных выражениях. И все «стоящие на страже революции» призывались «ждать решения полномочных органов демократии по поводу кризиса власти».
Как известно, окончательное решение предполагалось отложить до пленума ЦИК, то есть недели на две. И разумеется, «звездная палата», с благородным Церетели во главе, ни в какой мере не предрешала, не предвосхищала воли этого пленума. Боже сохрани! Как он решит, так и будет. Как можно навязывать полномочному органу волю отдельных лиц и групп!..
Но вот именно в тот же час, после полудня 4 июля, первый министр князь Львов послал на телеграф текст довольно любопытной циркулярной телеграммы губернским комиссарам (то есть новым губернаторам). В ней описывалось «безответственное выступление элементов крайнего меньшинства, встреченное населением крайне враждебно». Дальше сообщалось, что правительство в полном согласии с ЦИК принимает меры к ликвидации движения. И наконец, премьер-министр, успокаивая своих местных представителей по части министерского кризиса, ведал миру о том, что ныне происходят переговоры об образовании правительства в полном его составе: «Происшествиями вчерашнего и сегодняшнего дня переговоры прерваны, но немедленно после ликвидации уличных беспорядков переговоры возобновятся в целях создания правительства в прежнем соотношении представителей политических течений, что вполне одобряется Исполнительным Комитетом рабочих, солдатских и крестьянских депутатов»… То же самое достопочтенный джентльмен сообщил для печати и журналистам.
Но как же не стыдно было этому благороднейшему представителю цензовой России так безбожно подводить своего собственного агента и ангела-хранителя, благороднейшего представителя демократии!..Ведь Церетели же твердил в ЦИК и уверял народные массы в том, что никакие переговоры об «образовании правительства в его целом» совершенно неуместны впредь до созыва полномочного органа всей демократии, пленума ЦИК. А вдруг оказывается, что шушуканье в темном уголке, за спиной и у народа, и у ЦИК, идет на всех парах. Это раз.
А затем, ведь вопрос о власти, по существу, ни в какой мере не предрешается наличным «неправомочным» составом центрального советского органа. Ведь мы не правомочны, мы ничего не знаем и не можем; как пленум решит, так и будет. А вдруг, в результате шушуканья, глава правительства официально сообщает, ссылаясь на ЦИК, что новое правительство будет создано «в прежнем соотношении течений». Вопрос, стало быть, только в личном составе второй коалиции… Не хорошо благородному революционному премьеру так выдавать головой свою надежнейшую опору, своего верного слугу!..
Но телеграмма Львова была тогда еще не напечатана. Мы, без дела толкаясь в ЦИК, ничего об этом тогда не знали. И как бы кристально ясна ни была нам тактика «звездной палаты», все же мы не думали, что сделка с плутократией уже заключена официально.
В два часа дня среди беспорядка в Белом зале, переполненном разными вооруженными людьми, открылось заседание солдатской секции. Отвлеченный чем-то в ЦИК, я не был там. Из 700 депутатов налицо было всего 250. Долго спорили о том, законно ли собрание, и решили, что законно. Доклад делал Дан и, судя по газетным отчетам, делал его в самых отчетливых правых тонах. Он поставил вопрос в полном объеме – и о кризисе власти, и о беспорядках.
– Наши товарищи, министры-социалисты, – говорил Дан, – принесли тяжелую жертву, вступив в министерство. И если они теперь отказываются от перехода всей власти в их руки, то только потому, что при современных условиях такой переход невозможен. Уход кадетов не только не повлек за собой ухода других буржуазных министров, но вызвал раскол в самой кадетской партии. Имеются группы буржуазии, которые предпочитают идти вместе с министрами-социалистами для защиты дела революции…
Такова была философия момента по вопросу о власти. Затем Дан говорил о деспотизме вооруженных кучек и о необходимости отпора, вспоминал о Николае, предсказывал Наполеона и выражал гордость по поводу наступления нашей армии на фронте… Но кажется, дело и ограничилось агитацией. Ни для какого реального «задания» солдатская секция использована не была. Что же касается успеха Дана, то едва ли он был значительным; в головы солдатских низов уже давно и прочно укладывалась идея власти своих Советов, наряду с лозунгами «Долой капиталистов и господ!». Они слушали агитацию потому, что она исходила от советских людей в Совете. И в лучшем случае ему, Совету, они несли все свое доверие, всю свою преданность, свою силу, передавая ему тем самым всю власть. Правительства заведомо никто не хотел знать из всех этих сотен тысяч подлинных петербургских масс. И речам Дана, в лучшем случае по привычке, верили эти мужички в серых шинелях, но, по существу, их не понимали. Если и имел успех Дан, то этот успех был ложным, внутренне противоречивым.
Но несомненно, что добрая половина этих старых советских преторианцев относилась к речам Дана подозрительно и явно враждебно. Движение против коалиции разлилось слишком широко. «Звездной палате» помогало только то, что оно волею судеб направлялось вместе с тем против Советов. На этом и должны были поскользнуться «повстанцы» и их вдохновители – большевики.
Солдатской секции пришлось разойтись, не приняв никаких практических решений. Белый зал понадобилось очистить для соединенного заседания рабоче-солдатского и крестьянского ЦИК. Из города по-прежнему приходили вести о новых и новых выступлениях, о стычках, о пальбе, об убитых…
Говорили, что к Таврическому дворцу подходят новые толпы и военные части. Начальство снова распорядилось, чтобы заседание ЦИК было закрытым – бог весть почему и для чего! Опять были приняты особые меры к соблюдению государственной тайны, и в зал не проникла из посторонних ни одна душа. Было пустынно и скучно…
Впрочем, в начале заседания я не был и оставался в комнатах ЦИК. Сообщили, что с Путиловского завода выступала рабочая армия в 30000 человек. Говорили о двух огромных боевых колоннах с артиллерией и пулеметами на Невском и Литейном. Положение становилось совсем серьезным, и не было никаких видимых средств к предотвращению возможного всеобщего погрома и огромного кровопролития.
Но вдруг над Петербургом разразился проливной дождь. Минута, две, три – и «боевые колонны» не выдержали. Очевидцы-командиры рассказывали мне потом, что солдаты-повстанцы разбегались, как под огнем, и переполнили собой все подъезды, навесы, подворотни. Настроение было сбито, ряды расстроены. Дождь распылил восставшую армию. Выступившие массы больше не находили своих вождей, а вожди подначальных… Командиры говорили, что восстановить армию уже не удалось, и последние шансы на какие-нибудь планомерные операции после ливня совершенно исчезли. Но осталась разгулявшаяся стихия…
Было около пяти часов. В комнатах Исполнительного Комитета кто-то впопыхах сообщил, что ко дворцу подошли кронштадтцы. Под предводительством Раскольникова и Рошаля они заполнили весь сквер и большой кусок Шпалерной. Настроение их самое боевое и злобное. Они требуют к себе министров-социалистов и рвутся всей массой внутрь дворца.
Я отправился в залу заседаний. Из окон переполненного коридора, выходящих в сквер, я видел несметную толпу, плотно стоявшую на всем пространстве, какое охватывал глаз. В открытые окна лезли вооруженные люди. Над толпой возвышалась масса плакатов и знамен с большевистскими лозунгами (9 июня). В левом углу сквера по-прежнему чернели безобразные массы броневиков.
Я добрался до вестибюля, где было совсем тесно и вереницы и группы людей в возбуждении, среди шума и лязга оружия, зачем-то проталкивались вперед и назад. Вдруг меня кто-то сильно дернул за рукав. Передо мной стояла служащая в редакции «Известий», моя старая знакомая, недавно вернувшаяся с каторги эсерка Леша Емельянова. Она была бледна и потрясена до крайности.
– Идите скорее… Чернова арестовали… Кронштадтцы… Вот тут во дворе. Надо скорее, скорее… Его могут убить!..
Я бросился к выходу. И тут же увидел Раскольникова, пробиравшегося по направлению к Екатерининской зале. Я взял его за руку и потащил обратно, на ходу объясняя, в чем дело. Кому же как не Раскольникову унять кронштадтцев?.. Но выбраться было нелегко. В портике была давка. Раскольников покорно шел со мной, но подавал двусмысленные реплики. Я недоумевал и начинал приходить в негодование… Мы уже добрались до ступеней, когда, расталкивая толпу, нас догнал Троцкий. Он также спешил на выручку Чернова.
Оказывается, дело было так. Когда в заседании ЦИК доложили, что кронштадтцы требуют министров-социалистов, президиум выслал к ним Чернова. Лишь только он появился на верхней ступени портика, толпа кронштадтцев немедленно проявила большую агрессивность и из многотысячной вооруженной толпы раздались крики:
– Обыскать его! Посмотреть, нет ли у него оружия!..
– В таком случае я не буду говорить, – объявил Чернов и сделал движение обратно во дворец. Вполне возможно, что Чернова и вызывали не для речей, а для других целей. Но во всяком случае, эти цели были неопределенны, и после его заявления толпа сравнительно затихла. Чернов произнес небольшую речь о кризисе власти, отозвавшись резко об ушедших из правительства кадетах. Речь прерывалась возгласами в большевистском духе. А по окончании ее какой-то инициативный человек из толпы требовал, чтобы министры-социалисты сейчас же объявили землю народным достоянием и т. п.
Поднялся неистовый шум. Толпа, потрясая оружием, стала напирать. Группа лиц старалась оттеснить Чернова внутрь дворца. Но дюжие руки схватили его и усадили в открытый автомобиль, стоявший у самых ступеней с правой стороны портика. Чернова объявили арестованным в качестве заложника…
Немедленно какая-то группа рабочих бросилась сообщить обо всем этом ЦИК, и, ворвавшись в Белый зал, она произвела там панику криками:
– Товарищ Чернов арестован толпой! Его сейчас растерзают! Спасайте скорее! Выходите все на улицу!
Чхеидзе, с трудом водворяя порядок, предложил Каменеву, Мартову, Луначарскому и Троцкому поспешить на выручку Чернова. Где были прочие, не знаю. Но Троцкий подоспел вовремя.
Я с Раскольниковым остановился на верхней ступени у правого края портика, когда Троцкий, в двух шагах подо мною, взбирался на передок автомобиля. Насколько хватало глаз – бушевала толпа. Группа матросов с довольно зверскими лицами особенно неистовствовала вокруг автомобиля. На заднем его сиденьи помещался Чернов, видимо совершенно утерявший «присутствие духа».
Троцкого знал и ему, казалось бы, верил весь Кронштадт. Но Троцкий начал речь, а толпа не унималась. Если бы поблизости сейчас грянул провокационный выстрел, могло бы произойти грандиозное побоище, и всех нас, включая, пожалуй и Троцкого, могли бы разорвать в клочки. Едва-едва Троцкий, взволнованный и не находивший слов в дикой обстановке, заставил слушать себя ближайшие ряды. Но что говорил он!
– Вы поспешили сюда, красные кронштадтцы, лишь только услышали о том, что революции грозит опасность! Красный Кронштадт снова показал себя как передовой боец за дело пролетариата. Да здравствует красный Кронштадт, слава и гордость революции!..
Но Троцкого все же слушали недружелюбно. Когда он попытался перейти собственно к Чернову, окружавшие автомобиль ряды снова забесновались.
– Вы пришли объявить свою волю и показать Совету, что рабочий класс больше не хочет видеть у власти буржуазию. Но зачем мешать своему собственному делу, зачем затемнять и путать свои позиции мелкими насилиями над отдельными случайными людьми? Отдельные люди не стоят вашего внимания… Каждый из вас доказал свою преданность революции. Каждый из вас готов сложить за нее голову. Я это знаю… Дай мне руку, товарищ!.. Дай руку, брат мой!..
Троцкий протягивал руку вниз, к матросу, особенно буйно выражавшему свой протест. Но тот решительно отказывался ответить тем же и отводил в сторону свою руку, свободную от винтовки. Если это были чуждые революции люди или прямые провокаторы, то для них Троцкий был тем же, что и Чернов или значительно хуже: они могли только ждать момента, чтобы расправиться вместе с адвокатом и подзащитным. Но я думаю, что это были рядовые кронштадтские матросы, воспринявшие по своему разумению большевистские идеи. И мне казалось, что матрос, не раз слышавший Троцкого в Кронштадте, сейчас действительно испытывает впечатление измены Троцкого: он помнит его прежние речи, и он растерялся, не будучи в состоянии свести концы с концами… Отпустить Чернова? Но что же надо делать? Зачем его звали?
Не зная, что делать, кронштадтцы отпустили Чернова. Троцкий взял его за руку и спешно увел внутрь дворца. Чернов в бессилии опустился на свой стул в президиуме… Я же, оставаясь на месте происшествия, вступил в спор с Раскольниковым.
– Уведите же немедленно свою армию, – требовал я. – Ведь вы видите, легко может произойти самая бессмысленная свалка… Какая же политическая цель их пребывания здесь и всего этого движения? Воля достаточно выявилась. А силе тут делать нечего. Ведь вы знаете, вопрос о власти сейчас обсуждается, и все, что происходит на улицах, только срывает возможное благоприятное решение…
Раскольников смотрел на меня злыми глазами и отвечал неясными односложными словами. Он явно не знал, что именно ему дальше делать со своими кронштадтцами у Таврического дворца. Но он явно не хотел уводить их…
Я понимал достаточно хорошо, что такое стихийное движение. Но я совершенно не понимал Раскольникова в этот момент. Он явно чего-то не договаривал, что знал, но не хотел сказать мне. Я же не понимал его именно потому, что не знал тогда действительной позиции его начальства, большевистского ЦК: я не знал, что большевики уже по меньшей мере целый месяц (не на словах, а на деле) находятся в полной готовности взять в свои руки всю, полностью, государственную власть «при благоприятных условиях»… Раскольников имел соответствующие директивы.
Однако, хотя движение было огромно, переворота все же «не выходило». Здесь сказалась вся невыгода колебательных и половинчатых решений в критические моменты. В связи с инцидентом Чернова и речью Троцкого Раскольников не мог вести сейчас свою армию прямо на ЦИК, чтобы его ликвидировать. Момент был упущен, настроение сбито, психика запутана, дело могло сорваться, особенно ввиду торчащих слева броневиков. Ведь прямых приказов Раскольников и Рошаль не получили, а только условные… Но стоять на месте и ничего не делать многотысячной толпе, приведенной «защищать революцию», было также невозможно. Настроение могло легко обратиться против самих кронштадтских генералов, как могло обратиться против Троцкого.
Разозленный спором с Раскольниковым я уже было взобрался на тот же передок автомобиля, хотя из этого заведомо ничего не могло выйти. Но в этот момент туда уже вскочил Рошаль. По-детски картавя, в заискивающих выражениях он прославлял кронштадтцев за выполнение их революционного долга, а затем приглашал отправиться на отдых в указываемые им пункты, где армия получит кров и пищу. Но доблестные кронштадтцы должны быть наготове. В каждый момент они могут понадобиться революции снова, и их призовут опять…
Я не дождался результатов. Но ведь кронштадтцы не знали, что им здесь делать, а Рошаль был для них огромным авторитетом… Я отправился в залу заседания ЦИК.
Белый зал представлял собой вчерашнюю картину. Он был не полон, и на хорах не видно было ни души. Не было только вчерашней чинности, а были признаки разложения… В зале среди депутатов присутствовало человек тридцать выборных от каких-то рабочих групп, допущенных с совещательными голосами по особому постановлению собрания. Ораторы, как и вчера, выходили на трибуну один за другим и говорили на вчерашние темы. Было совсем неинтересно. ЦИК с его академическими прениями, с его бессильным топтаньем на месте казался странным оазисом, не имеющим ничего общего с бушующим Петербургом.
Я пробыл в заседании недолго, хотя тоже был записан в очередь этих ненужных ораторов. Скоро мне надоело, и я отправился «в народ». Как будто бы в Екатерининской зале и вестибюле толпа стала чуть-чуть пореже. Но в общем та же картина многолюдной, бестолковой суеты. Поредело и в сквере: кронштадтцы действительно куда-то исчезли. Но были налицо какие-то новые толпы…
В это время у левых ворот, выходящих на Шпалерную, показалась какая-то особо густая масса. В сквер входили солдатские отряды несколько особого вида. В пыли и в грязи, промокшие от ливня, солдаты имели деловой походный вид – с ранцами за плечами, со скатанными, одетыми через голову шинелями, с манерками и котелками. Толпа расступалась перед их компактными рядами. Заняв всю дорогу сквера, от одних ворот до других, отряд остановился и стал располагаться самым деловым образом: ставили ружья в козла, стряхивали мокрые шинели, складывали в кучи свое имущество… Это был 176-й запасный полк, тот самый, о котором я слышал два дня тому назад подробный доклад на вышеописанной конференции «междурайонцев». Это была также большевистская «повстанческая» армия. По требованию большевистских организаций полк пришел пешком из Красного Села – для «защиты революции».
Ну и что же намерен делать этот замечательный в своем роде полк? И где же те вожди, которые его зачем-то вызвали?.. Вождей было не видно. А полк опять-таки не знал, что ему делать. Несомненно, после тяжелого пути он был не прочь отдохнуть. Но казалось бы, в нем должно было все-таки жить сознание, что его вызвали не за этим. Однако никто ничего не приказывал ему…
У входа во дворец появился Дан. Очевидно, к нему обратилась полковая делегация, посланная на разведку. Дан вышел «принять» полк. И он дал ему дело. Полк совершил по своей доброй воле трудный поход для защиты революции? Отлично. Революция, в лице центрального советского органа, действительно подвергается опасности. Надо организовать надежную охрану для ЦИК… И Дан лично, при содействии командиров «восставшего» полка, расставил из солдат-повстанцев караулы в разных местах дворца – для защиты тех, против кого было направлено восстание…
Да, бывают и такие случаи в истории! Но едва ли такая история повторяется. Дан не знал, что это за полк и зачем пришел он. И Дан нашел полку применение. А полк не знал, что ему делать у достигнутой цели путешествия. И, не получая других приказаний, он беспрекословно стал на службу врагу. Теперь дело уже было кончено: полк был распылен, головы солдат были окончательно запутаны и превратить его вновь в боевую силу восстания было уже невозможно… Было часов семь.
Я вернулся в заседание. Там не было ничего нового. Но вот, как стрела, пронеслась весть: подошли путиловцы, из 30 000 человек, они ведут себя крайне агрессивно, часть их ворвалась внутрь дворца, они ищут и требуют Церетели… Церетели в этот момент не было в зале. Говорили, что за ним гнались по дворцу, но не нашли, потеряли из виду. В зале волнение, шум, неистовые выкрики. В этот момент бурно врывается толпа рабочих, человек в сорок, многие с ружьями. Депутаты вскакивают с мест. Иные не проявляют достаточно храбрости и самообладания.
Один из рабочих, классический санкюлот, в кепке и короткой синей блузе без пояса, с винтовкой в руке, вскакивает на ораторскую трибуну. Он дрожит от волнения и гнева и резко выкрикивает, потрясая винтовкой, бессвязные слова:
– Товарищи! Долго ли терпеть нам, рабочим, предательство?! Вы собрались тут, рассуждаете, заключаете сделки с буржуазией и помещиками… Занимаетесь предательством рабочего класса. Так знайте, рабочий класс не потерпит! Нас тут путиловцев 30000 человек, все до одного!.. Мы добьемся своей воли! Никаких чтобы буржуев! Вся власть Советам! Винтовки у нас крепко в руке! Керенские ваши и Церетели нас не надуют!..
Чхеидзе, перед носом которого плясала винтовка, проявил выдержку и полное самообладание. В ответ на истерику санкюлота, изливавшего голодную пролетарскую душу, председатель, спокойно наклонившись со своего возвышения, протягивал и всовывал в дрожащую руку рабочего вчерашнее воззвание, цитированное мной:
– Вот, товарищ, возьмите, пожалуйста, прошу вас и прочтите. Тут сказано, что вам надо делать и вашим товарищам-путиловцам. Пожалуйста, прочтите и не нарушайте наших занятий. Тут все сказано, что надо…
В воззвании было сказано, что все выступавшие на улицу должны отправляться по домам, иначе они будут предателями революции. Больше ничего не имела за душой правящая советская группа, и больше ничего не нашелся предложить Чхеидзе представителям народных недр в момент крайнего напряжения их революционной воли.
Растерявшийся санкюлот, не зная, что ему делать дальше, взял воззвание и затем без большого труда был оттеснен с трибуны. Скоро «убедили» оставить залу и его товарищей. Порядок был восстановлен, инцидент ликвидирован… Но до сих пор стоит у меня в глазах этот санкюлот на трибуне Белого зала, в самозабвении потрясающий винтовкой перед лицом враждебных «вождей демократии», в муках пытающийся выразить волю, тоску и гнев подлинных пролетарских низов, чующих предательство, но бессильных бороться с ним. Это была одна из самых красивых сцен революции. А в комбинации с жестом Чхеидзе одна из самых драматических.
Снова говорят ораторы. Путиловцев пошли увещевать какие-то присяжные агитаторы «звездной палаты». Надо думать, «убедят» и все обойдется благополучно… В зале по-прежнему скука и сознание полной бесполезности всех этих словопрений.
Любопытно наблюдать настроение мужичков. Как и преторианцы солдатской секции, они совсем не прочь устранить от власти буржуазию и двинуть вперед революцию, то есть собственно аграрную. Иные простецкие мужицкие головы, не искушенные в «марксистских» героях о буржуазности нашей революции и необходимости держать буржуазию у власти, искренне недоумевали и терялись. Ведь князь Львов и архимиллионер Терещенко явно саботируют советскую программу, так чего же за ними гоняться? Ведь вся власть уже давно находится в их мужицко-советских руках, так чего же бояться объявить об этом?.. Мужички поговаривали так в интимных уголках. Но это была только одна сторона дела. Другая – та, что они как огня боялись большевиков и интернационалистов – предателей родины, слуг Вильгельма, всеобщих разрушителей, безбожников, говорящих на чужом языке классовой борьбы и международной пролетарской солидарности. Мужички были мужички, и чем они были хозяйственнее, тем ярче выступала в их речах и во всем их облике старая реакционно-антисемитская основа…
На этом страхе большевизма и играли лидеры советского большинства. Разъяснить свои теории мужичкам они не могли. Но запугать Лениным и анархией было не так трудно. И, поговаривая в интимных уголках, «трудовое крестьянство» не делало и не могло делать никаких практических выводов. Оно крепко держалось за «звездную палату», не понимая ее политики – чтобы не пропасть в лапах большевиков…
Меня вызвали из зала заседаний. В коридоре какой-то скандал, в центре которого стоит Рязанов, наполняющий кулуары своим великолепным, мощным тенором. Мы, группа левых, спешно протолкнулись в одну из боковых комнат и долго что-то улаживали. В чем было дело, не помню… Но в коридорах и залах было к вечеру значительно свободнее. Там и сям стояли какие-то группы солдат у ружей в козлах. Иные сидели и лежали. Может быть, это были караулы, поставленные Даном из 176-го полка. Но толпа сильно поредела.
Путиловцы действительно вскоре удалились. Идя сюда, они были застигнуты ливнем и промокли до нитки. Надо думать, что это подействовало на их настроение гораздо сильнее аргументов Войтинского или Завадье. И та опасность, какую они представляли собою, рассеялась довольно скоро…
Передавали, что и кронштадтцы, в огромном большинстве своем, прямо от Таврического дворца отправились на Николаевскую набережную, там сели на свои суда и поплыли восвояси. Осталось их только две или три тысячи с Раскольниковым и Рошалем во главе, они пребывают где-то около дома Кшесинской и Петропавловской крепости.
Вообще, по слухам, доходившим до «центра революции», на улицах к вечеру стало быстро стихать. Кровь и грязь этого бессмысленного дня к вечеру подействовали отрезвляюще и, видимо, вызвали быструю реакцию. В самом деле, что же это такое делается, зачем, кто виновник, откуда эти кровь и грязь, убийства, грабежи, насилия, погромы?.. К вечеру стихия быстро входила в берега, улицы пустели. О новых «выступлениях» не было слышно. «Восстание» окончательно распылилось. Оставались только эксцессы разгулявшейся толпы… Раненых и убитых насчитывалось до 400 человек.
А мы все заседали. Речи тянулись монотонною чередой. Незаметно наступила темнота, и у стеклянного потолка, вокруг всего зала, ярко зажглись невидимые лампочки. Умно, по обыкновению, и убедительно, но «нереволюционно» говорил Мартов, убеждая советское большинство «приять» власть.
– С уходом кадетов вся организованная буржуазия отходит от революции, – говорил он. – Раз это так, то вся ответственность падет на наши плечи… Я верю, что демократия нас поддержит. Будущий пленум не сумеет цепляться за обломки коалиции. Раз это сознается, незачем откладывать…
Ораторы оппозиции резко порицают «несчастную мысль» Церетели бежать из Петербурга и перенести пленум в Москву. В бесконечном списке ораторов дошла очередь и до меня. Я говорил, поддерживая Мартова, так скверно, нудно, путано, что противно вспомнить. Я протестовал особенно против попытки уклоняться от решения проблемы власти под предлогом вооруженного давления извне. Нестерпимое лицемерие рыцарей буржуазии, приобретающих капитал на беспорядках.
Я не помню выступления Троцкого. О нем не упоминается в газетах. Но Троцкий был налицо, сидя в изолированной кучке с Луначарским и еще с кем-то на верхних крайних правых скамьях. Кучка эта была мишенью для диких выкриков и свирепых взоров остального зала в течение всего дня. Надо ли прибавлять, что Стеклова тут не было. Но вот эта кучка куда-то рассосалась. Я увидел, что Луначарский остался один. В голове у меня шевельнулось что-то вроде духа протеста и солидарности; под алыми взглядами мамелюков я прошел через весь зал к Луначарскому, сел рядом и завязал беседу.
– Что же вы не выступите? Ведь они примут это за смирение напроказивших школьников…
– Я записан, – ответил Луначарский, – но не собирался выступать. А вы думаете, следует?
– Без всякого сомнения.
Луначарский пошел к Чхеидзе посмотреть, скоро ли его очередь. Оставалось до него два-три человека. Мы сидели и ждали, вяло переговариваясь… Вдруг совсем близко раздался ружейный выстрел, за ним другой. Кто-то с пустынных хор истерически закричал о каких-то расстрелах. В зале поднялась паника и суматоха. Мужички и интеллигенты вскакивали и метались. Было смешно и противно смотреть на перетрусивших «вождей революции»…
Все ограничилось этими выстрелами. Потом объясняли, что выстрелы были случайные: будто бы в сквере сорвались с привязи лошади и произвели переполох, среди которого сами собой выстрелили две-три винтовки.
Чхеидзе дал слово Луначарскому. Он говорил как всегда красиво, но без убеждения и без огня. Он объяснял народное движение общими причинами и требовал устранения их правильным решением вопроса о власти. Луначарский выглядел изнуренным и подавленным. Он, видимо, начал основательно переживать похмелье…
Все вообще устали нестерпимо от нелепого и ненужного заседания. Но оставалось еще несколько ораторов. Объявили перерыв, и все бросились в сад, переполнили буфет и прохладные комнаты Исполнительного Комитета. Было часов одиннадцать. Таврический дворец представлял собой ту же картину, что в первые дни революции, в глубокие ночные часы. Посторонних людей было уже совсем мало. Вдоль бесконечных стен Екатерининской залы и вестибюля, около ружей в козлах, спали солдаты.
В буфете, около чая и бутербродов, была давка. У усталых людей, привыкших к калейдоскопу огромных событий, кипевших четыре месяца в огне революции, уже притупились впечатления бурного дня. С большим оживлением входили друг с другом в сделки насчет стульев и стаканов, ибо не хватало ни посуды, ни мест за столом. В раскрытые окна тянуло прохладой из опустевшего сада…
Но вот неуловимыми путями в сознание отдыхавших и праздно болтавших депутатов проникло ощущение какой-то новой сенсации. Как-то особенно забегали члены и приближенные «звездной палаты». В глазах некоторых из них помимо озабоченности сверкал какой-то злорадный огонек, как будто они наконец накрыли врагов своих злоключений и могут, но стесняются праздновать реванш. Вокруг этих начальствующих лиц стали образовываться кучки. Что-то передавалось из уст в уста.
Я отвоевал себе место за столом, когда ко мне быстро подошел Луначарский. В этот момент, не щадя ни иронии, ни веселых тонов, я рассказывал о делах этого дня кому-то из посторонних людей. Я обернулся к Луначарскому.
– Так, стало быть, Анатолий Васильевич, эти двадцать тысяч были совершенно мирным населением?..
Луначарский круто повернулся и отошел от меня прочь.
Я уже несколько раз сегодня, по свойственной мне дурной привычке, подшучивал над его дебютом в качестве полководца. Но сейчас моя шутка, видимо, не соответствовала его настроению. Я пошел за ним и спросил, в чем дело.
Сенсация была действительно из ряда вон выходящей. Ни больше ни меньше как получены сообщения о связи Ленина с германским генеральным штабом. В редакциях газет имеются на этот счет документы, которые предназначены к опубликованию в завтрашних номерах.
Президиум спешно принимает меры к тому, чтобы помешать их печатанию впредь до обсуждения дела в «ответственных» советских сферах. Церетели и другие лихорадочно столковываются по телефону с премьером Львовым и с редакциями. Редакции, конечно, не обязаны подчиниться, но надо думать, что совместными усилиями их убедят выполнить требование столь почтенных лиц и учреждений…
Все это было так чудовищно и нелепо, что было достойным завершением этого сумбурного дня. Разумеется, никто из людей, действительно связанных с революцией, ни на миг не усомнился во вздорности этих слухов. Но – боже мой! – что начались за разговоры среди большинства случайных людей, темных городских и деревенских обывателей. Во всяком случае, наша «звездная палата» правильно оценила как степень серьезности, так и существо этого гнусного дела. Предпринятые ею шаги заслуживали всякого одобрения.
Не могу сказать, сколько времени понадобилось депутатам для переваривания этой новой сенсации и для надлежащего успокоения. Кажется, около часа ночи объявили, что заседание возобновляется, и стали усиленно загонять членов «революционного парламента» в пустынный Белый зал. Около дворца и внутри его было сравнительно тихо. По скверу и по залам, среди спящих солдат, бродили небольшие группы военных и штатских…
Заседание возобновилось. Ораторов оставалось всего три-четыре человека. Но были и внеочередные: при бурном патриотическом восторге мамелюков, при гневных их взорах, обращенных на нас, говорил представитель 12-й армии, сию минуту прискакавший на автомобиле из Двинска по вызову советских властей. Это был член старого, не перевыбранного с первых дней армейского комитета, довольно известный правый меньшевик Кучин-Оранский, взявший на себя смелость говорить от имени армии. Производя впечатление своим боевым «окопным» видом, он резко порицал вооруженные выступления, организованные безответственными и темными элементами против правительства и самого Совета; он называл беспорядки ножом в спину армии, напрягающей все свои силы в борьбе за свободу родины, и говорил о готовности фронта решительными мерами «защищать революцию», не останавливаясь ни перед чем для ликвидации беспорядков.
Ого! В дело вступает фронт! Спрашивается: один ли Кучин был вызван из действующей армии для произнесения речи? Не будет ли естественно предположить, что почтенный блок Львова-Терещенки-Церетели-Чернова спешит вообще апеллировать к фронту и в столицу вызываются не только отдельные курьеры для произнесения речей? Может быть, войска по вызову Керенского-Церетели уже давно движутся с фронта на усмирение Петербурга?.. Однако точно ничего об этом в те часы не знали.
Если не ошибаюсь, выступление Кучина было не единственным в своем роде. Как будто бы говорили и еще курьеры от каких-то частей, расположенных в окрестностях. Говорили в том же роде… В это время кто-то сообщил, что часа два или три тому назад разгромлена большевистская «Правда». Ого! Дело, видимо, поворачивается быстро и круто…
Инициатором наступления на «Правду» оказался доблестный министр юстиции Переверзев. Он счел уместным и своевременным именно вечером 4 июля отдать приказ об освобождении типографий, некогда печатавшей «Сельский вестник» и занятой (кажется, по моему ордеру) «Правдой» в первые дни революции. Сказано – сделано. Переверзев распорядился немедленно выполнить приказ. В типографию и редакцию тут же был отправлен наряд, который арестовал всех наличных людей, а также рукописи, документы и проч. Все это было доставлено в штаб округа, где лично имел пребывание министр юстиции. Вероятно, все это он проделал в связи с полученными известиями о подкупе Ленина немецким генеральным штабом…
А после законных властей в помещении Правды стала хозяйничать толпа. «Инвалиды» и прочие черносотенные элементы произвели окончательный разгром редакции: рвали, ломали, жгли… Дело, видимо, поворачивалось быстро и круто.
Сообщали и о многочисленных арестах, которые производятся сейчас, ночью, по всему городу. В тот же главный штаб отовсюду свозятся десятки всяких людей, «подозреваемых в стрельбе» и в подстрекательстве к беспорядкам. На улицах и в домах ловили солдат, рабочих, особенно матросов. Тут их допрашивали и отправляли по тюрьмам. Сюда же со всех сторон несли отобранное оружие – револьверы, винтовки, пулеметы.
Заседание продолжалось. Ораторы были уже совсем на исходе. Вдруг послышался какой-то отдаленный шум. Он становился все ближе и ближе… Уже ясно был слышен в окружающих залах мерный топот тысяч ног… В зале опять волнение. На лицах беспокойство, депутаты вскочили с мест. Что это такое? Откуда новая опасность революции?..
Но на трибуне, как из-под земли, вырастает Дан. Он так переполнен торжеством, что хочет скрыть хоть часть его и придать себе несколько более спокойный, объективный, уравновешенный вид, но это ему не удается.
– Товарищи, – провозглашает он, – успокойтесь! Никакой опасности нет! Это пришли полки, верные революции, для защиты ее полномочного органа ЦИК…
В этот момент в Екатерининской зале грянула могучая «Марсельеза». В зале энтузиазм, лица мамелюков просветлели. Торжествующе косясь в сторону левых, они в избытке чувств хватают друг друга за руки и в упоении, стоя с обнаженными головами, тянут «Марсельезу».
– Классическая сцена начала контрреволюции! – гневно бросает Мартов.
Левые неподвижно сидят, с презрительными лицами взирая на торжество победителей. Да, в результате июльских дней, пожалуй, выгорит безнадежное дело коалиции!
Таврический дворец действительно явились какие-то верные части, кажется батальон Измайловского полка, а затем, конечно, семеновцы и преображенцы. Собственно, это стоило совсем недорого. В ночные часы полного успокоения столицы они могли быть проведены в полной безопасности к Таврическому дворцу «для защиты революции и охраны Совета». Мы знаем, что это были пока не тронутые большевизмом части, противники выступлении – независимо от происходившего перелома настроения. Привести их сюда стоило совсем немногого.
Но это было и совершенно бесполезно. Революции, в лице «полномочного органа», уже решительно никто не угрожал. А при действительной опасности, в случае нападения, эти полки, надо думать, не выдержали бы и одного залпа. «Классическая сцена контрреволюции» была не фактором, а только симптомом радикального изменения конъюнктуры. Но факт оставался фактом.
На трибуну взошел командир пришедших частей. Депутаты, косясь на нашу кучку, встретили его восторженной манифестацией. А он ответил речью о преданности революции и готовности кровью защищать ее. Это была замечательнейшая речь: она отражала в себе все нелепое противоречие, всю бесподобную путаницу взаимоотношений в тот период революции.
Командир говорил о своей верности Совету и о готовности грудью стоять за него. И он называл Совет единственной властью, которой армия должна служить и будет беспрекословно повиноваться. Никаких партийных центров и отдельных групп! Только центральный советский орган, призванный вязать и решать судьбы революции… О Временном правительстве, о Львове и Терещенке ни слова, как будто их никогда не было на свете. Наличная реальная сила государства слагала к ногам Совета всю власть.
Не то ли твердили и «повстанцы»? Не во имя ли того же самого они поднимали знамя восстания? Что это – своя своих не познаша?.. Нет, путала дело только форма. По существу же, «повстанцы» требовали диктатуры Совета, исполняющего их непреложную программу: мира, хлеба и земли; они требовали для него всей власти и требовали, чтобы он ею пользовался, как свойственно пользоваться властью рабоче-крестьянскому правительству. А « верные» признавали Совет диктатором без всяких оговорок; они слепо шли за слепыми лидерами и готовы были сделать (без опасности для себя!) решительно все, что он прикажет. Совет же приказывал им не признавать его властью, а защищать диктатуру Терещенки и Львова. «Верные» молчаливо соглашались, ибо признавали Совет диктатором и властью…
Удовлетворяло ли все это самих лидеров Совета? Какие выводы из всего этого они делали? Никаких. Во всем этом они не считали нужным разбираться, обо всем этом они не раздумывали. Ибо они были слепы. И радовались, слушая заявления о слепом повиновении слепых людей…
Оставался последний жест. Надо было принять резолюцию о власти и о событиях дня. Резолюций было две или три. Одну из них огласил Мартов: это была резолюция, составленная накануне утром, о создании чисто демократической власти. Она собрала не больше двух десятков голосов. Другая была оглашена от имени меньшевистско-эсеровского блока и была принята голосами четырех сотен депутатов. Резолюция гласит:
«Обсудив кризис, созданный выходом из состава правительства трех министров кадетов, объединенное собрание Исполнительных Комитетов Советов рабочих и солдатских депутатов признает, что уход кадетов ни в коем случае не может считаться поводом для лишения правительством поддержки революционной демократии, но что вместе с тем уход этот дает демократии основание для пересмотра своего отношения к организации правительственной власти… Даже в обычных условиях развития революции рассмотрение такого вопроса требовало бы собрания полного состава ЦИК с представительством мест. Тем более такое собрание становится необходимым теперь, когда часть гарнизона и петроградских рабочих сделали попытку навязать полномочным органам революционной демократии волю меньшинства вооруженным выступлением. Ввиду этого собрание постановляет: созвать через две недели полное собрание ЦИК для решения вопроса об организации новой власти и озаботиться временным замещением вакантных должностей по управлению министерствами лицами по соглашению с Центральным Исполнительным Комитетом Советов рабочих, солдатских и крестьянских депутатов (?). Вместе с тем, охраняя волю всероссийской демократии, собрание подтверждает, что до нового решения полных составов Центральных Исполнительных Комитетов вся полнота власти должна оставаться в руках теперешнего правительства, которое должно действовать, последовательно руководясь решениями Всероссийского съезда Советов. И если бы революционная демократия признала необходимым переход всей власти в руки Советов, то только полному собранию Исполнительных Комитетов может принадлежать решение этого вопроса…»
Не правда ли, документ этот так же любопытен, как и речь командира подоспевших «верных» полков. Диктатура Совета и здесь провозглашается как существующий незыблемый факт: если предстоит окончательно прогнать буржуазию от власти, то это решит «полное собрание Исполнительных Комитетов», и «только ему это решение может принадлежать». Другая заинтересованная (и притом крайне заинтересованная) сторона, сама буржуазия, тут не в счет. Ни у Львова, ни у Терещенки, ни даже у Керенского никто об этом и не подумает спросить. Так говорит «звездная палата». Если решим, то возьмем и декларируем, ибо дело только в декларации существующего факта.
И в то же время «полное собрание» предназначается для того, чтобы передать власть Терещенке и Львову. Это уже твердо решено, и на этот счет уже вполне успокоена буржуазия. Премьер-министр уже возвестил официально новую коалицию.
Словом, документ, появившийся на свет под гром восстания, в итоге двухдневных парламентских прений, представлял собой едва ли не единственную в своем роде картину всемогущих волею народа диктаторов, в панике улепетывающих от собственной тени…
Но все-таки одного измышления Церетели устыдилась (уже не в первый раз) «звездная палата»: о Москве в резолюции нет ни слова. «Полное собрание» предстояло в Петербурге…
Отметим еще: как и накануне, в заседании не было большевиков. Их лидеры снова провели ночь в Центральном Комитете. Это была для них тяжелая ночь. Разгромлена «Правда»; приняла неслыханные формы клевета на Ленина; явно и вполне бесславно провалилось движение, фактически взятое ими на свою ответственность, и, наконец, ясно определился в массах перелом, чреватый тяжелыми последствиями…
Этой ночью, в своем ЦК, большевики постановили «прекратить демонстрации, ввиду того, что политическими выступлениями солдат и рабочих 3 и 4 июля самым решительным образом подчеркнуто то опасное положение, в которое поставлена страна, благодаря губительной политике Временного правительства» (!)… Вот какая гримаса должна была изобразить улыбку удовлетворения… Да, урон был тяжелый – и материальный, и моральный, и идейный. Но это были еще цветочки…
Итак, все дела были покончены. Мамелюки торжествовали. И обстоятельства складывались так, что, кажется, никакие силы не могли помешать их торжеству… Оставалось пока что разойтись по домам. Зал через стеклянный потолок уже давно наполнялся дневным светом. Было часа четыре.
Во дворце было снова гораздо многолюднее. В залах зачем-то бивуаком расположились пришедшие «верные» части. Но спасать было не только не от кого, но и некого. Депутаты расходились. Кажется, для приличия Чхеидзе оставался ночевать в Таврическом дворце…
Сквер, залитый восходящим солнцем, был пуст и спокоен. Броневики уже не чернели слева. Их передвинули в сад позади дворца… Не было и на улицах признаков недавней бури… Не помню, где я ночевал в это утро.
Среда, 5 июля
На следующий день, в среду 5 июля, все петербургские газеты действительно вышли без заготовленного в редакциях материала о предательстве Ленина. Только одна газета, кажется «Биржевые ведомости» не послушалась Львова и Церетели. В результате материалы о Ленине в этот день все же стали достоянием гласности. А на следующий день их перепечатала вся буржуазно-бульварная пресса.
Но что же за материалы добыли ревнители истины по этому чудовищному делу? И как же звали этих патриотов, изобличавших Ленина в государственной измене?.. Их имена, конечно, суть достояние истории. Имена эти звучат так: одно – старый шлиссельбургский сиделец, ныне эсер Панкратов более ничем не известный в революции семнадцатого года; а другое – это втородумец Алексинский, уже нам известный. Имя его совершенно достаточно говорит само за себя и с исчерпывающей полнотой a priori характеризует ценность материалов. Но все же я сообщу их, чтобы показать степень подлости нашей либеральной прессы, которая отныне стала говорить о продажности Ленина как о факте, документально доказанном.
Оказывается, господа Алексинский и Панкратов опубликовали вполне «официальный документ». Это был протокол допроса одного прапорщика, некоего Ермоленко в штабе Верховного главнокомандующего от 16 мая 1917 года за № 3719. Ермоленко показал, что он был «переброшен» немцами в наш тыл для агитации в пользу скорейшего сепаратного мира. Поручение это он принял «по настоянию» каких-то «товарищей». В германском же штабе ему сообщили, что такую агитацию в России уже ведут другие немецкие агенты и, между прочим, Ленин. Ленину поручено всеми силами стремиться «подорвать доверие русского народа к Временному правительству». Деньги на агитацию и инструкции получаются в Стокгольме от одного служащего при германском посольстве… Посредниками являются в Стокгольме некий Ганецкий, его родственница г-жа Суменсон и Парвус, а в Петербурге известный нам член ЦИК, адвокат Козловский. «Военной цензурой установлен непрерывный обмен телеграммами денежного и политического характера между германскими агентами и большевистскими лидерами».
Никому не известно, существовала ли когда-нибудь в действительности темная личность по имени Ермоленко, согласившаяся быть агентом германского штаба. Неизвестно и то, был ли такого рода документ действительно переслан от начальника штаба Верховного главнокомандующего в штаб военного министра Керенского. Может быть, он был целиком сфабрикован на Дворцовой площади, где около Керенского кишмя кишело черносотенное офицерство. Но очевидно, услужливые руки все же передали оттуда такую бумажонку в руки Алексинского. Уж его-то репутация установлена твердо! Уж он-то сделает из бумажонки надлежащее употребление!.. И Алексинский предал документ гласности в качестве неоспоримого доказательства измены Ленина.
Казалось бы, необыкновенно странно, что этот «протокол» в глазах «публики» мог послужить такого рода доказательством. Казалось бы, что из этого документа можно было сделать всякие выводы, но не вывод о подкупности большевистского лидера. Казалось бы, в частности, он ровно ничего не прибавляет к ежедневным ушатам клеветы из бульварной печати. Но на деле оказалось не так. На фоне июльских событий, на фоне бешеной злобы буржуазно-правосоветских элементов, на фоне страшного Katzenjammer'a* «повстанцев» опубликованный документ произвел совсем особое, очень сильное действие. В него никто не хотел вчитываться по существу. Документ о подкупности – и этого довольно. И для начавшейся реакции он послужил таким же фактором, каким для нее послужила вчерашняя бессмысленная кровь.
Решительно никаких дальнейших материалов не было опубликовано в последующие дни. Но для наступившего периода и этого оказалось достаточно. Можно представить себе без цитат, какая свистопляска началась в буржуазной прессе на этом фундаменте доказанной продажности Ленина. Суменсон, Ганецкие, Козловские стали ежедневно поглощать сороковые бочки типографской краски…
На июльских беспорядках, несомненно, пытались сыграть царские охранники и действительные агенты германского штаба. Об этом говорят многие факты: от разгрома квартиры Громана до нападения на здание, где помещалась наша военная разведка. Вчерашний сумбур, неразбериху, свалки, смены настроений пытались использовать всевозможные подонки столицы. Но инициаторами, виновниками всех преступлений, конечно, объявили единогласно большевиков. И травлей их была наполнена «большая пресса» в первый день реакции 5 июля.
« Новая жизнь» в этот день вышла в немногих экземплярах, в самом убогом виде: типография накануне снова была захвачена, и нас приютила какая-то другая… Меня беспокоило, что я второй день не являюсь в редакцию. Сегодня решил явиться непременно.
А затем – среда 5 июля сейчас, через три с половиной года, рисуется мне в следующем виде.
С утра трамваев не было. Но улицы, вообще говоря, пришли в норму. Сборищ и уличных митингов почти нет. Магазины почти все открыты. Изредка встречаются патрули во главе с офицерами. В лавочках и на тротуарах говорят о немецких деньгах, полученных Лениным. Резко выражено озлобление против большевиков.
Таврический дворец также имеет почти обычный вид. Народа немного больше обыкновенного. Часу в двенадцатом я, кажется, уже не застал вчерашнего лагеря в Екатерининской зале. Но броневики с прислугой и охраной еще стояли в саду за дворцом.
Заседания не было, но предполагалось «бюро». В комнатах ЦИК депутатов было много, и они снова толкались без дела… Поступили сведения, что на заводы снова являются какие-то вооруженные люди и требуют прекращения работ… За столом хлопотал Дан, настаивая, чтобы кто-нибудь сейчас же написал обращение к рабочим с призывом против забастовок и новых выступлений: он, Дан, изнемогает и решительно не в силах писать сам прокламацию.
Кто-то взялся за это дело и прокорпел над ним минут двадцать. Но Дан, не стесняясь тоном, признал изготовленную бумажку негодной и, прибегая к последнему средству, настаивал, чтобы я написал воззвание. И я это сделал. Дан схватил поданный ему листок и побежал с ним… Это был, кажется, единственный случай моего сотрудничества с большинством Совета за шестимесячный период коалиции.
Большевиков по-прежнему во дворце нет. Не видно, насколько помню, ни Троцкого, ни Луначарского. Левая представлена слабо…
Но вдруг среди левых взрыв негодования. Оказывается, вызов войск с фронта для усмирения Петербурга есть совершившийся факт. На Петербург идет какой-то «сводный отряд», неизвестно из кого составленный, с кем во главе…
Мы помним пышное заявление Керенского, что войска движутся и будут двигаться только с тыла на фронт для защиты завоеванной свободы, но никогда обратно, против граждан свободной страны. Так оправдываются теперь эти фразы…
И ясно, что Ставка, Керенский, правительство если бы и решили предпринять подобную меру, то не смогли бы выполнить ее. Войска идут только по воле « звездной палаты», действующей именем Совета. Да и что такое сейчас Временное правительство? Ведь в нем же ныне осталось « советское» большинство: ведь в нем ныне на шесть «социалистических министров» приходится только пять министров-капиталистов. Правда, около Керенского работает – открыто и за кулисами – черносотенный главный штаб. Там, несомненно, зреют мысли об использовании июльских дней для контрреволюционного переворота, и, несомненно, там делаются надлежащие приготовления. Но без прикрытия советского большинства штаб бессилен. Реальной силы у него нет: она может явиться с фронта, но без «звездной палаты» ему этой силы не добыть. Все негодование оппозиции обращалось, естественно, против мамелюков и их лидеров.
Впоследствии я узнал – но за полную точность не ручаюсь, что войска были вызваны именно по инициативе и по вызову «звездной палаты». Как распределялись при этом голоса, мне неизвестно. Трудно сомневаться в том, что «за» были Гоц и Церетели. Но, как передавали, решительно против восстал Чхеидзе. Говорят, он боролся честно, до последней крайности. Но в конце концов он был изнасилован и, разумеется, подчинился друзьям.
Мы, меньшевики-интернационалисты, нуждались в том, чтобы основательно взвесить ситуацию, наметить перспективы и планы. И в ожидании бюро мы собрались в комнате № 10, напротив Белого зала, где и накануне целый день толпились наши единомышленники (депутаты и недепутаты) с Лариным и Раковским во главе. Мы открыли совещание. Мартов развил длинный ряд интереснейших общих положений. Помимо завязавшегося узла, чреватого контрреволюцией, но мнению Мартова, паша революция вообще пошла на убыль. Это не значит, что наступила прочная и окончательная реакция. Но все же понижение, охлаждение, депрессия, движение назад налицо. И к такой конъюнктуре надо приспособлять нашу общую тактику. В частности – и в особенности на ближайшие дни – Мартов предостерегал против сколько-нибудь решительных публичных нападений на большевиков: отгораживание от них должно проводиться в самых мягких и спокойных формах. Слепое озлобление против них, как симптом массовой реакции, и без того резко определилось… Напротив, со всей силой необходимо обрушиться на все то, что служит реакции. Необходимо разоблачать козни штаба; и надо избегать малейших проявлений солидарности с победившим советским большинством. В порядок дня надо самым решительным образом поставить вопрос о призыве войск и борьбу против начавшихся массовых репрессий… В общем, больших разногласий не было. Крайне левую, «ленинскую», позицию занял Ларин. Прения продолжались час-полтора. Наконец было объявлено, что начинается заседание бюро.
В бюро, разумеется, назначили чрезвычайную следственную комиссию по расследованию событий последних дней. Не помню, кто вошел в нее. Но, как всегда, ее работы не привели ровно ни к чему. Впрочем, я даже не знаю, приступила ли она к каким-либо работам…
По какому-то поводу в заседании выяснилось, что приказом каких-то властей разведены мосты через Неву и рабочие окраин отрезаны от центра. Левая с негодованием и насмешками требует немедленной отмены этого приказа, ибо такое проявление паники совсем не безобидно, оно раздражает массы и провоцирует без всякого повода их еще не улегшийся гнев. Советское начальство возражало и оправдывалось тем, что в городе далеко еще не спокойно: еще шныряют вооруженные автомобили, летучие уличные митинги сопровождаются крупными скандалами, производятся самочинные аресты, и даже были небольшие стычки. Правда, прибавляли ядовито правые, ныне все эксцессы заострены уже в обратную сторону, против «виновников» – большевиков, а с другой стороны, обезоружение людей в автомобилях идет очень легко и успешно. Но все-таки успокоения еще нет, и развести мосты было делом нелишним… Однако вскоре приказ отменили.
Был поставлен вопрос о вызове войск для усмирения столицы. В ответ на протесты и запросы слева советские правители давали объяснения. Изнасилованный Чхеидзе, бледный и нервный, мрачно молчал. Объяснения, как водится в таких случаях, отличались большой логикой и не меньшей фактической достоверностью. Во-первых, войска не вызывались, они идут сами, услышав о страшной опасности, навлеченной большевиками на революцию. Во-вторых, войска идут с совершенно мирными целями и не угрожают ни в какой мере ни переворотом, ни кровавой баней, ни переменами режима: они только обеспечат порядок, только избавят от повторения событий, которые для всех одинаково одиозны. В-третьих, если фронтовые войска, примерно наказав преступников, помогут действительно скрутить мятежные элементы в бараний рог и установить необходимую чрезвычайную охрану города, то так и следует – для того они и вызваны, это и будет их службой революции.
Нас, меньшевиков-интернационалистов, в бюро было только двое – Мартов и я. Мы боролись честно и упорно. При данной конъюнктуре, когда «настроение» легко может с минуты на минуту перейти в антибольшевистский, а затем и в антисоветский погром, фронтовые войска, несомненно, могли послужить и фактором переворота, и источником кровавой бани: ведь мы не знали ни состава, ни вождей, ни «настроений» этих войск. Мартов и я требовали их остановки и возвращения назад… Прения тянулись долго и нудно. Не помню, было ли принято формальное решение, но фактически оппозиция ничего не добилась: дело с усмирительными войсками было предоставлено своему естественному течению.
Большевиков в заседании опять-таки не было. Их лидеры по-прежнему пребывали в своем ЦК. В основательном Katzenjammer'e они там принимали новые постановления: призвать всех солдат в казармы, просить ЦИК послать охрану для партийных большевистских помещений, редакции и т. д… Но больше всего, надо думать, обсуждали самый важный пункт: что делать с гнусным выступлением гг. Алексинского и Панкратова.
В разгар прений о войсках в заседание бюро явился Зиновьев. Он, не садясь, прямо прошел к Чхеидзе и попросил слова в экстренном порядке. Он имел довольно неприглядный, встрепанный и растерянный вид и, видимо, очень спешил. Он получил слово вне очереди:
– Товарищи, совершилась величайшая гнусность. Чудовищное клеветническое сообщение появилось в печати и уже оказывает свое действие на наиболее отсталые и темные слои народных масс. Мне не надо объяснять перед вами значение этой гнусности и ее возможные последствия. Это – новое дело Дрейфуса, которое пытаются инсценировать черносотенные элементы. Но значение его в десятки и сотни раз больше. Оно связано не только с интересами нашей революции, но и всего европейского рабочего движения. Мне не надо доказывать, что ЦИК должен принять самые решительные меры к реабилитации тов. Ленина и к пресечению всех мыслимых последствий клеветы… С этим поручением я явился сюда от имени ЦК нашей партии.
Зиновьев кончил и, не садясь, ждал, как будет реагировать большинство. На многих лицах была ирония, на других – полное равнодушие. Но ответ всего ЦИК был уже предрешен вчерашними предварительными мерами «звездной палаты»… Кажется, без малейших прений Чхеидзе немедленно ответил от имени ЦИК, что положение ясно всем присутствующим и все меры, доступные ЦИК, конечно, будут приняты безотлагательно. Тон Чхеидзе был ледяной, как по отношению ко взрослому гимназисту, на которого сильно дуются. Но Зиновьеву ничего не оставалось делать, как выразить удовлетворение полученными заверениями. Затем он поспешно удалился, и больше мы его, как и Ленина, не видели в Петербурге до самого Октября.
В целях реабилитации Ленина была тут же образована еще одна следственная комиссия. Об ее работах я также ничего не знаю. Но помню, что через два дня были разговоры о перевыборах этой комиссии: обнаружилось то «неудобство», что в ее члены первоначально попали одни только евреи, всего пятеро – в том числе Дан, Либер и Гоц. Реабилитация Ленина такой комиссией могла послужить только источником новой черносотенной кампании против всего Совета, прикрывающего государственную измену…
Однако я не помню никакого другого состава комиссии. Кажется, она так и не была переизбрана, и дело заглохло само по себе. Во всяком случае, сама комиссия понимала, что расследовать тут надо не вопрос о продаже России Лениным, а разве только источники клеветы… В эти дни толковали, между прочим, что финансовые дела «Правды» находятся в полном беспорядке; источники доходов из категории пожертвований и сборов не всегда точно установлены, и совсем не исключена возможность, что спекулирующие на большевиков темные элементы, хотя бы и германского происхождения, могли без их ведома подсунуть большевикам те или иные суммы ради усиления их деятельности и агитации. Это всегда могло случиться с любой партией или газетой, в положении большевиков и «Правды». Полная реабилитация и в этом случае была бы необходимым результатом работ следственной комиссии. Но ничего подобного, насколько я знаю, все же не было никогда установлено относительно Ленина и его партии.
Тут же, в заседании бюро, было принято советское официальное сообщение по делу Ленина. В нем говорилось, что по просьбе большевиков образована при ЦИК следственная комиссия, которая привлечет к ответу либо Ленина, либо его клеветников, а впредь до окончания ее работ ЦИК «предлагает воздержаться от распространения позорящих обвинений и считает всякого рода выступления по этому поводу недопустимыми».
Но кто же был виновником гнусной клеветы в печати? Кому принадлежали услужливые руки, передавшие «разоблачающие документы» Алексинскому из министерства юстиции?.. Физических обладателей этих рук я не умею назвать, хотя, кажется, они сами назвали себя в печати. Но было установлено, что произошло это не без ведома, а может быть, и содействия самого министра Переверзева «Звездная палата» на этой почве устроила скандал почтенному министру-социалисту. И он тогда же, часа в три дня 5 июля, объявил о своем выходе в отставку… Коалиция продолжала разлагаться. «Теперешнего правительства» с «социалистическим» большинством, которому несколько часов назад выразила доверие «революционная демократия», теперь уже не было.
Но не все ли равно? Какое это может иметь значение, если Церетели существует только на потребу Терещенко, а Совет – плутократии?..
Между тем стали доходить слухи, что в городе снова разыгрывается стихия с черносотенным уклоном. На улицах какие-то группы начинают ловить большевиков. Говорят, иных избили… В Белом зале собрались какие-то фронтовые делегаты и ярко продемонстрировали перелом настроения. Перед ними выступил Троцкий, которого приняли в штыки…
В главный штаб из города и окрестностей стали являться какие-то части и предлагать себя в распоряжение «законной власти». Законная же власть в течение всего 5 июля производила многочисленные аресты. Арестована была вместе с сотнями рабочих, матросов и солдат и пресловутая г-жа Суменсон, имя которой с тех пор не сходило со столбцов бульварных газет. Российские тюрьмы после четырехмесячного перерыва вновь наполнились «политиками». А доктор Манухин, пользовавший доселе одних царских сановников, отныне обогатился многочисленными новыми тюремными пациентами из большевиков.
Пришли также тревожные вести о кронштадтцах… Мы знаем, что большинство их еще накануне отплыло восвояси на своих судах. Но две-три тысячи остались в Петербурге. Потолкавшись некоторое время на Троицкой площади, около дома Кшесинской, кронштадтцы во главе с Раскольниковым и Рошалем сочли за благо отправиться в Петропавловскую крепость. Их, конечно, не пускали, но они без большого труда заняли крепость силой и стали там хозяевами положения. Но что, собственно, делать с завоеванной крепостью опять-таки не знала ни армия, ни ее вожди. Это была «база на случай»… Взломали арсенал и как следует вооружились. Привели орудия в боевую готовность. Но больше делать было нечего. И кронштадтцы довольно мирно провели ночь.
Все же захват крепости под предводительством боевых большевистских генералов был явным и очень крупным «беспорядком». Надо было освободить крепость. И этим с утра озаботились советские власти. Для отвоевания и усмирения крепости был послан от имени ЦИК генерал Либер. Однако он поехал не один. Он разыскал и пригласил с собой Каменева, основательно предполагая, что тому будет легче столковаться с Рошалем и Раскольниковым. Каменев отправился с Либером: его ЦК в утренних настроениях 5 июля, очевидно, благословил на это без труда.
Но попасть в Петропавловскую крепость довольно трудно. Мосты были уже наведены, но весь район от Дворцовой площади до Петропавловки был занят какими-то войсками, «верными законной власти» и «порядку». Войска же кого-то от кого-то охраняли и откуда-то куда-то не пропускали без каких-то документов из штаба. Все это было очень внушительно. Но посмотрел бы я, что сказали бы эти «верные» войска, если бы им приказали взять Петропавловскую крепость…
Так или иначе Каменеву и Либеру пришлось заехать в главный штаб за получением пропуска. Пока Либер хлопотал в штабе, среди солдат распространился слух, что тут налицо знаменитый большевик Каменев. Солдаты недолго думая его арестовали. Сенсация охватила чуть ли не весь район. Стали требовать немедленного суда и следствия. Можно было опасаться, что обойдутся без суда и следствия… Либер бросился выручать. Но – horribile dictu – его приняли за Зиновьева и тоже арестовали: офицеры, участники происшествия, вели себя не лучше, а хуже солдат. С трудом удалось арестованных провести в недра штаба, где недоразумение разъяснилось. Площадь, занятая «верными» войсками, еще долго волновалась. А Каменев и Либер, кое-как выбравшись из штаба, отправились выполнять свою миссию.
Они приехали в Петропавловскую крепость часа в три. Ее гарнизон уже успел «ассимилироваться» с завоевателями и, подстрекаемый Раскольниковым и Рошалем, был не прочь продемонстрировать свою готовность каким-то боевым действием. Просто разыгрались сердца от боевых речей пылких предводителей. Но все же удалось вступить с гарнизоном в соглашение, «почетное для обеих сторон». Это было достигнуто ценою большого разочарования Раскольникова и Рошаля, но без большого труда: ведь Каменев привез директивы от самого ЦК, гласящие, что все колебания давно окончены и дело считается бесповоротно проигранным. Кронштадтские вожди заявили, что матросы, пулеметчики и все посторонние вообще покинут крепость и возвратят оружие, взятое из арсенала. Но вместе с тем они требовали от имени кронштадтцев, чтобы их собственное оружие было им оставлено и чтобы было гарантировано беспрепятственное и почетное отплытие домой. На это делегаты ЦИК ответили невнятно. Но во всяком случае, соглашение о восстановлении порядка в крепости считалось достигнутым.
Всю эту историю рассказал Либер все в том же заседании бюро, явившись к самому концу его. Либер чувствовал себя героем: он взял крепость, усмирил кронштадтцев и с риском для жизни спас от самосуда своего злого врага.
Сообщили о новой стычке и кровопролитии где-то на Литейном. На этот раз не подлежит сомнению: инициаторами были какие-то «верные» части. Но с кем им привел господь встретиться и кого судьба наградила их пулями – неизвестно. Что-то будет, когда придут фронтовики!..
Около штаба арестован Луначарский. Его продержали часа два, удостоверили и отпустили. Вообще теперь на улицах уже арестовывают всякого, кто замолвит слово в пользу большевиков. Уже нельзя объявить в связи с утренним газетным сообщением, что Ленин – честный человек: ведут в комиссариат.
Передают достоверное известие из штаба. Вчерашний «повстанческий» 176-й полк явился к главнокомандующему Половцеву с повинной. Солдаты раскаиваются и просят отправить их обратно в Красное Село.
В Таврическом дворце из уст в уста передают, что готовятся массовые разоружения полков, выступавших вчера и позавчера. В первую голову, конечно, 1-го пулеметного. А Дан и в заседании бюро, и в частных разговорах пугает военной диктатурой. Может быть, ее объявят в результате всего происходящего, она возможна с часу на час… Как будто кто-нибудь может объявить военную диктатуру без ведома и согласия Дана! Как будто она может быть кому-нибудь страшна, если Дан с друзьями не будут на стороне военной диктатуры!..
У двери в сад, по соседству с буфетом, стоит Гоц. Какой-то «верный» прапорщик ему докладывает, что где-то на Васильевском острове собралась большая толпа и грозит беспорядками.
Что ж, отвечает веселый Гоц, пошлите броневичок, пусть себе проедется…
Броневички все еще стоят и Таврическом саду, позади дворца. Ими командует, во всяком случае, не главнокомандующий.
Зачем-то снова собирается заседать соединенный ЦИК. А может быть, это было соединенное бюро – рабоче-солдатское и крестьянское… В ожидании президиума меньшевики-интернационалисты собрались опять в комнате № 10. Там толчея и споры продолжались целый день. Ведь наша фракция численно ничтожна в Совете и в ЦИК; рабочая же организация в столице довольно сильная; я упоминал, что местная организация меньшевиков находится в руках интернационалистов.
Товарищи явились из районов и докладывают о делах и настроениях. Заводы приступают к работе. Повсюду депрессия, а зачастую реакция и озлобление. Бывали и вспышки черносотенства. Надо решительно обернуть фронт против правых и задержать попятное движение. Представители Васильевского острова во главе с Лариным определенно тянут к большевикам.
Появился президиум, и открылось соединенное заседание. Войтинский делает доклад о событиях дня. Доклад изобилует сообщениями об энергичных и необходимых мерах правительства. Между прочим, в целях восстановления нормальной жизни в столице правительство выделило из своего состава особую «комиссию», действующую совместно с командующим войсками.
«Звездная палата» предлагает соединенным бюро такую резолюцию: «Одобряя решение Временного правительства об объединении всех действий по восстановлению и поддержанию революционного порядка в Петрограде, бюро постановило уполномочить Авксентьева и Гоца вступить в возможно тесное сношение с делегатами Временного правительства и принимать все вытекающие из положения мероприятия при сохранении полного контакта с военною комиссией, образованной при обоих Исполнительных Комитетах».
Это звучит не особенно определенно и недостаточно решительно. Но говорили, что это не что иное, как диктаторские полномочия для принятия неких «самых решительных» мер. Говорили также, что такие полномочия необходимы, так как меры предстоят решительные… Ну что ж! Сейчас такие меры налево действительно становятся возможны. А «звездная палата», слившись с правительством почти формально, ныне входит во вкус.
Кроме Авксентьева и Гоца в «диктаторскую комиссию» вошли Скобелев и правый эсер, помощник Керенского по морским делам, Лебедев. Первые двое вошли от ЦИК, а вторые – от правительства … Это, очевидно, должно было быть наглядным доказательством, что коалиция с буржуазией нам действительно необходима. Ведь когда же и прибегать к ней, как не в критические моменты, когда расшибаешь лоб именно ради этой «идеи»…
Мне, однако, было необходимо забежать хоть ненадолго в редакцию. Ведь без меня составляется уже третий номер подряд. Надо послушать, что думают товарищи, и порассказать им, что знаю я. Написать, конечно, ничего не смогу… Так уж всегда бывало с моей газетной работой в критические моменты революции… Я спешил в «Новую жизнь» на Невский. Было уже, вероятно, часов шесть.
Но еще в коридоре Таврического дворца меня остановил Козловский, растерянный, приниженный и скромный. Его имя сегодня упоминалось в газетах в числе главных посредников по продаже Лениным России немцам. Козловский просил меня воздействовать на редакцию «Известий», чтобы та напечатала его опровержение и протест. Я охотно согласился, хотя мой авторитет в глазах редакторов, Войтинского и Дана, был едва ли многим выше, чем авторитет самого Козловского. И почему он обращается именно ко мне? Неужели среди влиятельных мамелюков настроение таково, что с ними уже нельзя говорить о подобных делах? И почему такой жалкий вид у этого Козловского?
Я зашел в редакцию «Известий» тут же, во дворе дворца. В этих сферах я не был еще ни разу. Я застал там одного Войтинского в очень веселом настроении. Он, посмеиваясь, выслушал меня и обещал сделать все необходимое. Впрочем, я, кажется, говорил тоном, не допускавшим ни малейших возражений.
В «Новой жизни» номер был уже составлен. Я опять не принимал в этом никакого участия. Говорили, что Базаров написал центральную статью, но я не читал ее… Мы обменивались новостями. Горькому из сфер министерства юстиции сообщали, что участников и инициаторов восстания, в котором действовали скопом и черносотенцы, и немцы, предполагается предать суду. В числе подсудимых, конечно, придется фигурировать Ленину, а также и Луначарскому, снаряжавшему «мирных» кронщтадтцев к Таврическому дворцу… Кроме того, все твердят о подозрительном облике и поведении Главного штаба.
К вечеру на улицах водворилось полное спокойствие. Стояла роскошная погода. на Невский высыпала огромная и веселая буржуазная толпа… Где я лично провел эти часы, совершенно не помню. Но часу в одиннадцатом я вернулся снова в Таврический. Невольно к этим берегам…
В Таврическом дворце обычная вечерняя картина. Народа немного в залах и в буфете. Окна раскрыты, но воздух скверный, на полу грязь, нет настоящего порядка, чувствуется недавнее присутствие посторонней толпы. Буфет еще торгует чаем и бутербродами, но потребителей почти нет. В углу сидит какая-то кучка, на которую я не обратил внимания… Что делается в зале Исполнительного Комитета? Может быть, там какие-нибудь заседания?
Я пошел и увидел нечто совсем необычное. За столом «покоем» на председательском месте сидел Либер. Он имел вид торжествующего победителя, по старался делать суровое, каменное лицо, что ему удавалось очень плохо. По правую сторону Либера сидел Богданов, спокойный и медлительный, как всегда. А по левую руку, почти скрываясь за Либером (с точки зрения входящего в зал), виднелась фигура Анисимова. Поодаль, за столом же или у стен, на диванах и креслах, расположились немногочисленные депутаты – явно не более как зрители. А напротив Либера, внутри «покоя», стояла тесно сбившаяся кучка людей. Это были Раскольников, Рошаль, два-три матроса, два-три рабочих.
Вся кучка напоминала затравленных волков, а, пожалуй, гораздо точнее – зайцев. От ее имени Раскольников, жестикулируя из-под своего морского плаща, говорил в тоске и волнении несвязную речь, о чем-то умоляя сидевшую перед ним тройку.
– Товарищи, ведь нельзя же… ведь надо же… Ведь мы же не можем так, товарищи. Вы должны понять… Надо же, товарищи, пойти навстречу…
Передо мной было, очевидно, какое-то невиданное судилище… Президент его, слушая свою жертву, делал неподвижное, каменное лицо. Он пытался казаться непоколебимым и равнодушным к мольбам, но в глазах его мелькало наслаждение своей властью, а его губы боролись с торжествующей улыбкой.
– Ба! Либер разыгрывает маршала Даву, – подумал я, вспоминая суд над пленным Пьером из «Войны и мира». Я сел в конце стола и стал смотреть, что будет.
Дело шло о кронштадтцах. Сдав оружие, взятое в арсенале, часть еще оставалась в крепости, а часть бесприютно пребывала неподалеку от нее в ожидании, когда их отправят домой… Но реакция крепчала, и реальная сила советско-буржуазного блока росла с каждым часом. Каково бы ни было соглашение, достигнутое днем, законная власть теперь требовала разоружения кронштадтцев и отправки их домой безоружными. Выразителем «законной власти» является Либер с товарищами одесную и ошую Раскольников же, естественно, не соглашался на лишение его армии «воинской чести» и умолял разрешить ей отплыть с оружием. Он ручался, что ни малейшей опасности ни для кого от этого не произойдет и никакого практического результата разоружение иметь не будет: одно только унижение и шельмование кронштадтцев.
От имени судилища говорил только один Либер. И он был неумолим. Говорил же он несколько все одних и тех же фраз:
– Я предлагаю вам согласиться немедленно и сейчас же отправиться к вашей армии, чтобы заставить ее выполнить наше требование. Это решение окончательное. Никаких изменений и уступок быть не может. Но через два часа будет уже поздно. Через два часа будут приняты решительные меры, которые не в ваших интересах…
Либер не пояснил ни того, чье именно это решение, ни того, чем оно вызвано, ни того, что за меры будут приняты и кем. Так, собственно, выходило эффектнее. Может быть, все это не нужно, а меры, может быть, окажутся совсем не страшными и неосуществимыми, но пусть будут таинственные намеки и страшные слова. Пусть-ка попробуют с ним полемизировать затравленные зайцы!.. И Раскольников с товарищами не могли ровно ничего им противопоставить, кроме мольбы о пощаде. Было нестерпимо смотреть и слушать… В сущности, обе стороны, по всей совокупности обстоятельств, не вызывали к себе больших симпатий: но все же один был для меня исконный враг, другой – оскандалившийся школьник, один – «карающая десница», другой – жертва…
Бесплодные, бессодержательные и нудные пререкания длились уже четверть часа. Вдруг Либер заявил, что обстоятельства изменились, что он сию минуту получил новые директивы и обещанных раньше двух часов сроку он дать уже не может. Даву – Либер теперь давал уже только десять минут. Если по истечении их будет дан неудовлетворительный ответ, то «решительные меры» будут приняты немедленно… Реакция крепчала и входила в силу.
Раскольников попросил перерыва, чтобы посоветоваться с наличными товарищами. Кучка кронштадтцев сбилась в угол. Я вышел в буфет… Тут я увидел, что группа, сидевшая в углу за столом, состояла из большевистских лидеров. Это были Каменев, Троцкий и еще три-четыре большевистских генерала. Никогда, ни раньше, ни после, я не видел их в таком жалком, растерянном и угнетенном состоянии. Они, кажется, и не пытались бодриться. Каменев, совершенно убитый, сидел за столом. Троцкий подошел ко мне:
– Ну что там?
Я рассказал о судилище в двух словах.
– Что же, по-вашему, делать? Как бы вы посоветовали?..
Я в недоумении пожал плечами… Я решительно не знал. что делать. Может или не может Либер принять решительные меры – с кровопролитием или с крайними формами унижения, – сейчас сказать было невозможно. Но не идти же самим на кровопролитие. Не пробиваться же силой… Пожалуй, лучше сдаться и выдать оружие.
Я не помню, чтобы во время перерыва Раскольников и Рошаль совещались с Троцким и Каменевым. Когда же судилище возобновилось, Раскольников по-прежнему не дал определенного ответа и снова перешел к бессвязным убеждениям. Он кончал тем, что кронштадтские лидеры немедленно отправятся к своей армии и «сделают все, что можно». Судьи поднялись снова. Кучка подсудимых двинулась к ним, чтобы о чем-то сказать уже приватно. Либер тут уже окончательно не выдержал роли и расплылся в улыбку.
Раскольников обводил присутствующих растерянным видом, ища сочувствующих и друзей. Взгляд его остановился на мне. Он подошел и обратился с какой-то просьбой. Взволнованный до крайности, он опасался ареста, если не здесь, то на улице. Он не надеется добраться до своих кронштадтцев. Необходимо, чтобы им дали провожатых или по крайней мере солидные документы для свободного прохода по городу. Им сообщают, что большевиков ловят и избивают. И если их узнают…
Окружающие посмеивались над волнением молодых генералов. Никакой нужды в провожатых нет. Доберутся. Но документы можно дать… Перешли в соседнюю комнату, в канцелярию, скудно освещенную, полную беспорядка комнату. Писали на машинках документы… Меня остановил Рошаль, доселе незнакомый. По-детски картавя и заплетаясь, он просил меня взять на сохранение его браунинг: если поймают с оружием, будет хуже…
Да, дела!..
Я пошел ночевать к Манухину. Там, в кабинете, рядом с моим диваном уже готовился ко сну на связанных креслах Луначарский. Он был совершенно потрясен всем происходящим. Мы поделились всеми новостями дня и долго беседовали, лежа в темноте. Я был зол, и беседа наша не была особенно приятна.
– А что, Николай Николаевич, – нерешительно вымолвил Луначарский, – как вы думаете, не уехать ли мне из Петербурга?
Меня окончательно взорвало. Уехать? Почему? Зачем? Что же, разве положение настолько определилось, что ничего не остается, кроме бегства с поля сражения? Разве у нас уже существующий факт – военная диктатура? Начался безудержный произвол, террор? Что-нибудь серьезно угрожает большевистским головам? А если нет, то ведь надо же как-нибудь самим распутать завязанный самими узел. Надо же, проиграв скверную игру, как-нибудь спасать достоинство. Как же и на кого же вы оставите массы, которые вы только что вели и тащили за собой? Что же они будут думать и чувствовать, когда увидят себя покинутыми? Или вы возьмете с собой и ваши массы?..
Луначарский не возражал. Мы еще долго ворочались на своих ложах.
А потом мне говорили, что бесприютные кронштадтцы бродили, не зная куда деваться, всю ночь. Вождей с ними не было. Это были брошенные на произвол судьбы, безвольные, непонимающие, слепые обломки неудавшегося эксперимента…
Четверг, 6 июля
В четверг, 6-го, «большая пресса», как говорят моряки, повернула право на борт всей своей массой. Было очевидно, что дело реакции, дело буржуазии пока что считается выигранным… Между прочим, немало внимания уделила эта пресса вчерашнему заявлению «Правды» о событиях 3 и 4 июля. Заявление было в самом деле неожиданное. «Правда» писала: «Цель демонстрации достигнута. Лозунги передового отряда рабочего класса и армии показаны внушительно и достойно. Отдельные выстрелы в демонстрантов со стороны контрреволюционеров не могли нарушить общего характера демонстрации»… Да, такие приходилось делать гримасы вместо улыбки удовлетворения!..
Но сегодня, в четверг, 6-го, «Правда» совсем не вышла, вместо нее вышел крошечный «листок» со скудной информацией: накануне вечером и ночью было не до газеты… Но с другой стороны, той же ночью власти прикрыли известную нам погромную «Маленькую газету». Этим развязывались руки и для преследования левой печати – явления нового в революции.
В четверг, 6-го, с раннего утра через Варшавский и Николаевский вокзалы в Петербург стали прибывать вызванные с фронта войска. Пришла часть 14-й кавалерийской дивизии, 177-й Изборский полк, 14-й донской казачий, какой-то драгунский, Малороссийский, Митавский, – словом, совершенно достаточно для завоевания столицы. Прибывших с утра стянули на Дворцовую площадь. Там их принял министр-социалист Скобелев и кто-то еще из людей «звездной палаты». В это время вся «звездная палата», кажется, пребывала в Главном штабе. Торжествующие советские победители любовались из окна на своих преторианцев и с подоконника говорили им приветственные речи. С большим жаром, хотя и со средним успехом, говорил и Чернов.
Прибывшие войска получили наименование «сводного отряда». Командующим был назначен поручик Мазуренко известный по «крестьянскому союзу» и, стало быть, народнически настроенный интеллигент. Он обратился к своей армии со следующим воззванием (напечатанным потом в газетах):
«Граждане воины! – говорил в нем этот игрушечный Галифе – Высший орган революционной демократической власти призывает вас поддержать и утвердить торжество революции и свободы… Мы, пришедшие с боевого фронта, обязаны избавить столицу революционной России от безответственных групп, которые вооруженной силой стараются навязать свою волю большинству революционной демократии, а собственную трусость и нежелание идти на боевой фронт прикрывают крайними лозунгами и творят насилие, сея смуту в наших рядах и проливая кровь невинных на улицах Петрограда… Мы будем действовать против тех, кто нарушает волю революционного народа, согласуя свои действия с частями петроградского гарнизона, оставшимися верными делу революции».
Это, как видим, довольно содержательно. Здесь есть и хорошая агитация, и недвусмысленно выраженные серьезные намерения… Пока никаких действий «сводный отряд» еще не производил и никаких эксцессов им допущено не было. Но настроение этих «отборных» войск было, во всяком случае, вполне определенное. В частности, они были наслышаны об убийствах мятежниками казаков. И, возбужденные, обозленные, они обнаруживали полную готовность расправиться с «безответственными группами», а в придачу, пожалуй, и со всеми теми, кто попадется под руку… Между прочим, какая-то часть, проявляя тенденцию к action directe, выражала желание немедленно отправиться на заводы, чтобы там без лишних слов расправиться с лодырями-зачинщиками…
Было совершенно очевидно, что сводный отряд есть богатейшая почва для черносотенной пропаганды. Если найдутся инициативные группы, которые раздразнят этого зверя, то кровавая баня в Петербурге может выйти совсем не игрушечной.
Между тем черносотенные элементы за эти дни хорошо познали всю прелесть, все выгоды «беспорядков» и убийств для дела реакции. И теперь, по ликвидации мятежа, они насильно затягивали и возобновляли беспорядки. Грабежи, насилия и стрельба продолжались и в четверг, 6-го, – то здесь, то там – в столице… «Успокоения» все еще не было. И все эксцессы, заостряемые ныне налево, теперь вдохновлялись исключительно обломками царизма.
Советские победители могли быть довольны: под коалицию подводился снова прочный фундамент. Мало того: казалось, с часу на час может произойти переворот по почину Главного штаба. Как бы он ни был эфемерен, все же великая контрреволюционная кутерьма была вполне возможна. Но направо советские власти все еще не обращали взоров. Опираясь теперь на внушительную военную силу, «лидеры демократии» по-прежнему все углубляли и расширяли свою деятельность по искоренению крамолы.
Правда, утром за подписью бюро было выпущено новое воззвание против самочинных обысков и арестов. Арестовывались и обыскивались ныне только те, кто подозревался в большевизме. Это по-прежнему энергично проделывала и «законная власть». Частная инициатива была совершенно излишняя. Но во всяком случае, здесь мы не пошли дальше нового воззвания.
Другое дело, добить лежачего врага… Утром того же 6-го советские члены «диктаторской комиссии», Гоц и Авксентьев, став во главе какого-то сборного отряда, пошли в поход против дома Кшесинской и Петропавловской крепости. Первый пункт был цитаделью большевиков, во втором могли остаться кронштадтцы или какие-нибудь вредные элементы. Переправившись через Троицкий мост, начали было правильную осаду. Уже были готовы открыть огонь, но оказалось, что дом Кшесинской уже покинут большевиками. Ворвавшись в мирные, опустевшие комнаты, солдаты арестовали там десяток случайных, бродивших по комнатам людей и тем победоносно завершили экспедицию… Что касается Петропавловской крепости, то и там ничего не вызывало «диктаторского» похода. Кронштадтцы ушли, гарнизон растерялся и «раскаялся», крепость была «взята» без выстрела, и порядок был восстановлен без малейшего труда.
Часа в четыре пополудни, тем же порядком, но без непосредственного участия советских лидеров, была взята дача Дурново. Ее также покинули анархисты. Там нашли немного оружия и много литературы.
Настроение рабочих было неопределенное и пестрое. С одной стороны, заводы работали только наполовину. Рабочие еще поддерживали забастовкой свои прежние позиции. В частности, не стал на работу Путиловский завод. Были даже незначительные попытки снова выйти на улицы с манифестацией… Но с другой стороны, депрессия все больше охватывала пролетарские массы. На заводах происходили митинги, где вотировалось осуждение «инициаторам» мятежа. Передовые группы были изолированы. Петербургский пролетариат был снова распылен и небоеспособен.
Гораздо хуже было среди солдат. Эта темная масса, получив оглушительный удар, опрометью бросилась в объятия черной сотни. Здесь агитация реакционеров всех оттенков уже давала пышные, зрелые плоды. Сотни и тысячи вчерашних «большевиков» переметнулись за пределы влияния каких бы то ни было социалистических партий. И даже определенно стало колебаться в глазах гарнизона знамя Совета… В казармах также шли митинги и там стали слышаться уже совсем, совсем погромные речи. Вся сила злобы и «патриотизма» обрушивалась, конечно, на большевиков… А к большевикам уже определенно пристегивались и прочие социалистические элементы.
Что же касается мещанства, обывателей, «интеллигенции», то здесь было совсем скверно. Эти слои не только не различали, не только сознательно смешивали большевиков со всем Советом, но и готовы были на любые меры борьбы против всего советского. Здесь деланная паника и неподдельная злоба достигли крайних пределов. Военная диктатура, а пожалуй, и реставрация тут были бы приняты если не с восторгом, то безо всяких признаков борьбы. А вечерние листки исполнили такой кошачий концерт – с немцами, жидами и прочими аксессуарами, – что положение стало совсем серьезным.
Слово «большевик» уже стало синонимом всякого негодяя, убийцы, христопродавца, которого каждому необходимо ловить, тащить и бить. И для большей наглядности во мгновенье ока было создано и пущено в ход прелестное выражение: « идейный большевик». Это, стало быть, было такое несчастное существо, которое из порядочного общества, по наивности и неразумию, попало в лапы разбойничьей шайки и заслуживает снисхождения. Но таких было совсем мало.
К вечеру 6-го в ЦИК стали понемногу сознавать серьезность положения… Не помню, чтобы в это время было какое-нибудь заседание. Кажется, оно предполагалось, и Чхеидзе, измученный и удрученный, уже давно, давно сидел в своем кресле, по обыкновению прислушиваясь к разговорам справа и слева. И депутатов, насколько помню, было налицо очень много. Но заседания не выходило.
Приехал откуда-то с полкового митинга прапорщик Виленкин, известный московский адвокат и отличный оратор, впоследствии расстрелянный большевиками. Он был, по существу, кадет, но ныне примыкал к эсерам, так как под флагом буржуазной партии политическая работа в армии была совершенно невозможна. Надо думать, в данной атмосфере, благоприятствующей самым правым советским элементам, этот эсерствующий кадет должен был найти самый настоящий язык для ударившихся в реакцию темных солдатских масс. И вот этот-то агитатор приехал в ЦИК полный изумления: в полку его принимали из рук вон плохо, он оказался чересчур левым для солдат… Было от чего впасть в некоторые сомнения даже мамелюкам.
И вот стали придумывать «предохранительные меры». Прежде всего по отношению к войскам, прибывшим с фронта. Агитировать и науськивать достаточно. Надо, наоборот, обезопасить, отвлечь внимание от погромов и направить его на что-нибудь другое. Надо сделать так, чтобы фронтовики почувствовали себя не завоевателями, а дорогими гостями…
Понятно, сказано – сделано: сейчас же было решено организовать для фронтовиков торжественные приемы и развлечения, мобилизовать все артистические силы, «реквизировать» на ближайшие дни все театры, цирки, кинематографы для специальных митингов, представлений и сеансов для «сводного отряда». Затем перемешать части в казармах с частями гарнизона, чтобы растворить «завоевателей» среди «мятежников». Затем, как в марте, организовать экскурсии по заводам и «братанья» с рабочими. А завтра собрать представителей всего гарнизона для выяснения настроений и для приведения его к покорности Совету…
Да, имя Совета стало трещать по швам. Солдатская масса колебалась между Советом и черносотенными влияниями. То есть перед нами была ситуация: борьба за армию между буржуазией и демократией, ситуация марта и апреля, казалось уже окончательно изжитая. Мало того: положение напоминало именно первые мартовские дни, когда царь Николай еще гулял на свободе, когда еще не были оставлены попытки собрать около него силы и раздавить ими революцию, когда неустойчивое равновесие могло разрешиться и народной победой, и торжеством царизма. Сейчас в главном штабе был собран кулак, и, если бы колеблющаяся солдатская масса определенно поступила в его распоряжение, реставрация буржуазно-помещичьей диктатуры легко могла бы стать фактом.
К вечеру 6-го сознание всего этого, видимо, стало проникать в круги, близкие к «звездной палате». Мамелюки бросились энергично хлопотать о «развлечениях для солдатской массы. Богданов диктаторски распоряжался насчет реквизиции» театров и кинематографов. Работа кипела. Но не помню, чтобы в ней непосредственно участвовал хоть кто-нибудь из «звездной палаты».
Только часам к десяти стало понемногу стихать в комнатах ЦИК… И только тогда я заметил, что наряду с хлопотами о рассасывании опасных настроений солдатчины в ЦИК происходит и нечто другое. К удрученному Чхеидзе подходили приближенные и что-то шептали ему с деловым видом. Там и здесь собирались интимные кучки «благонадежных» элементов, «понимающих линию Совета», и при моем приближении оживленные разговоры замолкали. Под косыми взглядами я отходил прочь… Промелькнул торжественно-деловой Гоц и скрылся… Один за другим стали исчезать депутаты, ушел и Чхеидзе, становилось все тише, пустыннее и тоскливее. Но по временам пробегали какие-то незнакомые лица – офицеры, вооруженные с ног до головы. Как будто бы это были люди из Главного штаба. Зачем они здесь?..
– А мост развели? – вдруг долетел до меня чей-то вопрос.
– Дайте скорее телефонограмму, – услышал я распоряжение какого-то совершенно чужого, но, видимо, начальствующего лица. – Этот отряд надо направить от Александровского сада…
Расспрашивать было бесполезно. Я мрачно сидел один за столом в опустевшей зале ЦИК… Ко мне подлетел кто-то из оппозиции.
– Скажите наконец, – потребовал он от меня, – что же тут происходит?..
– Заговор крупной и мелкой буржуазии против пролетариата, – не задумываясь, ответил я.
На самом деле все эти приготовления имели целью разоружение мятежных полков. Во исполнение приказа военных властей на Дворцовую площадь должны были быть выведены этой ночью июльские «повстанцы» во главе со знаменитым 1-м пулеметным. Они не оказывали сопротивления. Ни вмешательства силы, ни каких-либо сложных военных операций не требовалось для их разоружения. Было бы достаточно приказа по казармам – сдать оружие и отправляться, куда прикажут. Но ведь требовалось не только разоружение: требовалось шельмование, которое и предполагалось произвести на Дворцовой площади, в более или менее импонирующей обстановке…
Впрочем, я совсем не хочу сказать, что тогдашние власти могли и должны были поступить иначе. Ведь во всякой иной обстановке тут были бы неизбежны массовые расстрелы, хотя бы и по отношению к темным, слепым, малым ребятам, не ведающим, что они творят. Но в обстановке революции семнадцатого года и в атмосфере июльского перелома даже эти школьные экзекуции над напроказившими ребятами производили гнетущее впечатление. Ведь вся власть была у «социалистов».
Я продолжал сидеть один за столом, переполненный самыми тягостными чувствами. Из соседней комнаты, из канцелярии, с шумом двигали кушетку, на которой тут же, в зале заседаний, готовилась улечься спать дежурная по секретариату ЦИК. А на другом конце стола примостилась небольшая кучка, человек в пять-шесть, из вражьего лагеря: помню Либера, Войтинского, Анисимова. Эти победители, покончив с трудами, просто зубоскалили, перебирая одного за другим большевиков и членов оппозиции. Особенно нестерпим был Войтинский, пытавшийся «представлять в лицах» и не стеснявшийся в терминах… Кучка заметила меня. Начались подмигивания и замечания не то вслух, не то про себя. Но что-то мешало мне встать и уйти подальше от этого зрелища.
Во дворце было уже совсем пусто. Из сада тянуло свежестью, ветер качал темные деревья… Наконец под насмешливыми взглядами победителей я встал и побрел куда-то на ночлег.
А в это время происходило еще вот что. Часов в девять вечера приехал из армии Керенский. Он отправился прямо в заседание Временного правительства. К этому времени уже состоялось формальное постановление о предании суду всех зачинщиков и участников восстания 3–4 июля. Соответствующий приказ был опубликован за подписью кн. Львова. Но, несмотря на аресты многих сотен людей, большевистские лидеры еще были на свободе… Керенский, немедленно по приезде, проявил большую агрессивность. Исходя из интересов фронта, он потребовал решительных мер против большевистской партии вообще и против ее вожаков в частности.
Тут же был отдан приказ о немедленном аресте Ленина, Зиновьева, Каменева и прочих. А кроме того, тут было составлено и подписано кн. Львовым постановление о расформировании всех воинских частей, участвовавших в мятеже, и о распределении их личного состава по усмотрению военного министра.
Еще с вечера, в порядке давно начатых арестов, был арестован Козловский. В это время у него на квартире было какое-то собрание. Власти, арестовав всех присутствующих, были очень довольны такой удачей: можно ли было сомневаться в том, что это на месте преступления застигнутая шайка немецких шпионов!.. Но дело-то сейчас было не в каких-нибудь Козловских. Сейчас надо было на законном основании захватить самого Ленина. На его квартиру милиция явилась часа в два ночи. Но квартира была пуста. Ленин, как и Зиновьев, скрылся.
Исчезновение Ленина под угрозой ареста и суда есть факт, сам по себе заслуживающий внимания. В ЦИК никто не ожидал, что Ленин «выйдет из положения» именно таким способом. Его бегство вызвало в наших кругах огромную сенсацию и обсуждалось горячо и долго на все лады. Среди большевиков находились тогда единицы, которые высказывали одобрение поступку Ленина. Но большинство советских людей отнеслось к нему с резким порицанием. Мамелюки и советские лидеры громко кричали о своем благородном негодовании. Оппозиция хранила свое мнение про себя. Но это мнение сводилось к решительному осуждению Ленина – с точки зрения политической и моральной. И я лично к этому вполне присоединялся.
Я уже говорил (по поводу Луначарского), что прежде всего бегство пастыря в данной обстановке не могло не явиться тяжелым ударом по овцам. Ведь массы, мобилизованные Лениным, несли на себе все бремя ответственности за июльские дни. От этого бремени они не могли освободиться никаким способом. Часть их осталась на своих заводах, в своих районах – изолированная, затравленная, со страшным Katzenjammer'om и невыразимой путаницей в головах. Часть была арестована и находилась в ожидании возмездия за выполнение своего политического долга сообразно своему слабому разумению. А «действительный виновник» бросает свою армию, своих товарищей и ищет личного спасения в бегстве!..
Зачем это было нужно? Угрожало ли что-нибудь жизни или здоровью большевистского вождя? Смешно было говорить об этом летом семнадцатого года! Ни о самосуде, ни о смертной казни, ни о каторге не могло быть речи. Как бы ни был несправедлив суд, как бы ни были минимальны гарантии правосудия – все же Ленину не могло угрожать ровно ничего, кроме тюремного заключения.
Конечно, Ленин мог дорожить не жизнью и не здоровьем, а свободой политической деятельности. Но разве в тогдашней тюрьме он был бы стеснен в ней больше, чем в своем подполье? Свои фельетоны в «Правде» раз в две недели Ленин, конечно, мог бы писать и из тюрьмы, между тем, с точки зрения политического эффекта, самый факт тюремного заключения Ленина имел бы колоссальное положительное значение, тогда как факт бегства имел значение только отрицательное.
Все это в полной мере может быть подтверждено примером товарищей Ленина. Многие из них были арестованы и отданы под суд за те же преступления. Они благополучно просидели по полтора-два месяца в тюрьме. Они продолжали там свое писательство в газетах. Они, с ореолом мучеников, служили неисчерпаемым источником агитации против правительства Керенского и Церетели. А затем без малейших, вредных для кого бы то ни было последствий вернулись на свои посты.
Бегство Ленина и Зиновьева, не имея практического смысла, было предосудительно с политической и моральной стороны. И я не удивляюсь, что примеру их – только двоих! – не последовали их собственные товарищи по партии и по июльским дням.
Но, как известно, было еще одно обстоятельство, которое усиливало одиум бегства Ленина в тысячи раз. Ведь помимо обвинения в восстании на Ленина была возведена чудовищная клевета, которой верили сотни тысяч и миллионы людей. Ленина обвиняли в преступлении, позорнейшем и гнуснейшем со всех точек зрения: в работе за деньги на германский генеральный штаб… Просто игнорировать это было нельзя. И Ленин вовсе не игнорировал. Он прислал Зиновьева в ЦИК с требованием защищать его честь и его партию. Это было совсем нетрудно сделать. Прошло немного времени, и вздорное обвинение рассеялось как дым. Никто ничем не подтвердил его, и ему перестали верить. Обвинение по этой статье Ленину уж ровно ничем не угрожало. Но Ленин скрылся с таким обвинением на своем челе.
Это было нечто совсем особенное, беспримерное, непонятное. Любой смертный потребовал бы суда и следствия над собой в самых неблагоприятных условиях. Любой сделал бы лично, с максимальной активностью, у всех на глазах все возможное для своей реабилитации. Но Ленин предложил это сделать другим, своим противникам. А сам искал спасение в бегстве и скрылся.
Это было совершенно нестерпимо. У людей, принимавших «новое дело Дрейфуса» так близко к сердцу, как будто оно касалось их самих, опускались руки. Никаких слов осуждения тут не хватало. Но ведь честным людям сейчас нельзя было их и произносить…
Как бы то ни было, этот факт исчезновения Ленина я считаю бьющим в самый центр характеристики личности большевистского вождя и будущего правителя России. Так поступить мог только один Ленин на свете. Наполеону – Макиавелли показалось, что для его дела, для дела его партии будет выгоднее, если он убежит от своих обвинителей, не дав им перед лицом всей страны никакого ответа. И он пошел напролом, осуществляя свое намерение, – пошел прямолинейно и цинично…
В ту же ночь, на 7-е, заседание Временного правительства, с участием министров-капиталистов, сменилось заседанием советской «звездной палаты». Часам к двум ночи Керенский приехал в квартиру Скобелева, где жил Церетели. Там же были Дан, Гоц, Чхеидзе… В присутствии вновь прибывшего и весьма активно настроенного Керенского «звездная палата» имела новое суждение о положении дел.
Правую, видимо, представлял Керенский (вероятно, с Гоцем), левую – Дан и Чхеидзе. Правая продолжала линию реакции и репрессий. Левая продолжала линию рассасывания реакции и сдерживания репрессий. Правая отстаивала «государственность и порядок» quand meme. Левая, со своей стороны, начинала чувствовать Katzenjammer и опасаться, что дело заходит слишком далеко – на потребу клики из Главного штаба. Керенский отстаивал ликвидацию большевиков как партии. Дан настаивал на свободе партий и ответственности личностей. Церетели был в центре. В результате Дан одержал верх формально, но Керенский был удовлетворен фактически.
Вдруг из тишины глубокой ночи раздался оглушительный звонок. Звонил тот самый телефон, по которому издавна вел интимные разговоры Церетели с кн. Львовым и который Ларин предлагал ввиду этого снять. Но звонил на этот раз не Львов, ищущий спасения в Церетели. Звонила не больше не меньше как супруга доблестного Стеклова. Среди массовых обысков, самочинных и законных, теперь дошел черед и до него. Не то самоличные, не то законные власти ворвались в большом числе в квартиру Стеклова и, по словам его жены, угрожали его безопасности и его имуществу. Именем своего мужа, именем справедливости, именем долга власть имущих жена Стеклова требовала экстренного вмешательства в самых чрезвычайных формах. Она немедленно требовала Керенского к себе. И Керенский поехал. Не входя в квартиру, он в подъезде дома дал нужные распоряжения, и обыск был прекращен. Керенский вернулся в «звездную палату». Однако не тут-то было. Через некоторое время жена Стеклова звонила снова. Она выражала претензии, что Керенский не зашел к ней в квартиру, а в результате ей снова кто-то чем-то угрожает. Керенский поехал вторично и окончательно водворил порядок в доме счастливого обладателя столь энергичной супруги.
Пятница, 7 июля
В пятницу, 7-го, рано утром, собрался меньшевистский Центральный Комитет. Вероятно, Дан и Церетели отправились туда прямо с заседания «звездной палаты»… Меньшевистские лидеры положительно стали проявлять понимание конъюнктуры: они продолжали линию приостановки контрреволюции. И к семи часам утра в меньшевистском ЦК уже была принята резолюция, заостренная направо.
Могу сказать с уверенностью, что инициатором и автором этой резолюции был Дан. Резолюция, конечно, обвиняла в событиях большевиков, но она указывала, что на почве этих событий под лозунгами «установления революционного порядка» растет контрреволюция, пролагающая дорогу к военной диктатуре. В пункте втором подчеркивалось требование применять исключительные меры лишь к отдельным лицам, но не к партиям – при соблюдении достаточных судебных гарантий. Пункт же третий и последний был даже посвящен не «беспорядкам», а высокой политике: он показывал, что меньшевистские лидеры уразумели ныне причину кризиса и желают смотреть в корень; пункт третий требовал, чтобы были безотлагательно осуществлены все мероприятия, указанные революционной демократией в лице Всероссийского Советского съезда… Все это, как мне кажется, было очень существенно; дальнейшее находилось в непосредственной связи с такой позицией официального меньшевизма.
В пятницу, 7-го, вслед за верховодами правящего советского блока спозаранку собралось и Временное правительство… Оно начало заседать уже около половины девятого. Не знаю, было ли это заседание бурно, но оно, во всяком случае, было «драматично». Ибо дело шло об изнасиловании премьера революции, мечтательного интеллигента и гуманного помещика, кн. Львова.
Кампания, несомненно, была подготовлена ночью, на квартире Скобелева. На платформе только что изложенной резолюции «марксистская» часть правящей группы в ночном заседании, видимо, успела объединить всю «звездную палату». В этом заседании «звездная палата» постановила провозгласить решительное и неуклонное выполнение демократической программы, предписанной съездом. И было решено предъявить соответствующую декларацию буржуазной части кабинета.
Почему на это пошла эсеровская часть «звездной палаты»? Каким способом склонили Керенского думать о чем-нибудь, кроме репрессий, подавлений, разоружений, ликвидаций? Ведь он прискакал с фронта, видимо преисполненный только духа сокрушения, но не политического разума. И вдруг его заставляют заниматься высокой политикой и вместо «твердой власти» делать уступки демократии…
Объяснить это надо, на мой взгляд, только одним способом: Керенский в это время был убежден, что ему пора стать главой государства. И для него уступки демократии, нежелательные и «несвоевременные» сами по себе, были средством оказать такое давление на Львова, какого он, бог даст, не выдержит. Благодаря давлению слева должны начаться новые пертурбации в министерстве, и тут Керенскому не миновать поста премьер-министра…
Я полагаю даже, что именно эсер Керенский был прямым или косвенным инициатором левой кампании против Львова. Керенскому, при данном его настроении, не было никакого дела до контрреволюции и до борьбы с ней. Ему было интересно только вызвать перемены в правительстве и сконструировать собственный кабинет. Напротив, «звездному» меньшевику Дану надо было остановить реакцию. Что же касается перемен в правительстве, то ведь только что, два дня назад, Дан вместе с Церетели распинался перед всей революционной демократией о неправомочии решать эти вопросы до пленума ЦИК и настаивал на сохранении status quo как на последнем слове государственной мудрости. В этом смысле по инициативе меньшевистских лидеров состоялось постановление объединенных ЦИК. А теперь вдруг кампания против Львова!
Конечно, тут мог «намутить» только Керенский. Ведь до сих пор «звездная палата» вела свою кунктаторскую линию в его отсутствие. Керенский приехал и толкнул «звездную палату» на путь немедленных перемен в структуре власти. Меньшевики, соблюдая равнение налево, соблазнились, согласились. И все хитроумные теории о неправомочии ЦИК, о невозможности создавать власть среди пальбы, под давлением улицы, в 24 минуты полетели к черту…
Как бы то ни было, «звездные» эсеры и меньшевики с разных сторон пришли к одной платформе. Одни хотели перемен в кабинете, другие – закрепления советской линии против контрреволюции. А в результате – совместная кампания изнасилования главы правительства.
В раннем заседании 7 июля министры-социалисты предложили правительству программу Всероссийского Советского съезда на предмет немедленного осуществления. В этой программе, конечно, не было ровно ничего ни нового, ни страшного. И даже внешнее выражение этой программы было крайне скромным, расплывчатым, дряблым, неопределенным. Принятие этой программы, как и декларация 6 мая, ровно ни к чему не обязывало правительство.
Но был неожиданным самый факт такого выступления министров-социалистов. Он не вязался со всей предыдущей линией «звездной палаты», направленной исключительно к водворению государственности и порядка дружными усилиями Совета и правительства. Требования министров-социалистов, лишенные всякого опасного содержания, были как бы нарочито рассчитаны на отпор премьера Львова. Практические дельцы, Терещенко или Некрасов, совсем не устрашились предъявленных требований и проглотили их без всяких затруднений. Но «идеалист» Львов не замедлил взбунтоваться.
Препирательства шли долго. Заседание кончилось около часа дня. И оно кончилось выходом в отставку первого «премьера» революции… Что именно и как именно говорилось в заседании – мне неизвестно. Но свои мотивы Львов тут же изложил в открытом письме на имя Временного правительства. Какие же обвинения он мог предъявить новому «социалистическому» большинству кабинета? Он предъявил совершенные пустяки. Ведь советские министры с Церетели во главе не могли же в конце концов требовать от него ничего серьезного. Они просто изнасиловали его булавочными уколами и создали для него нестерпимое личное положение.
В своем письме Львов говорит об «явном уклонении» предложенной ему программы «от внепартийного характера в сторону осуществления чисто партийных социалистических целей». А именно? По словам Львова, это, во-первых, объявление России республикой («узурпация прав Учредительного собрания»); во-вторых, требования роспуска Государственной ДУМЫ и Совета («нарушение присяги, данной перед народом»); в-третьих, «некоторые второстепенные пункты, имеющие меньшее значение, но носящие, однако, характер выбрасывания массам государственных моральных ценностей». Этих пунктов Львов в письме не назвал, но зато он подробно остановился на неприемлемости для него взятого курса аграрной политики.
«Земельные законы, внесенные министром земледелия на утверждение Временного правительства, неприемлемы не только по содержанию, но и по существу всей заключающейся в них политики» (?); «министерство земледелия, отступая от смысла декларации 6 мая, проводит законы, подрывающие народное правосознание» (!): они «как бы оправдывают гибельные, происходящие по всей России самочинные захваты и, в сущности, стремятся поставить Учредительное собрание перед фактом уже разрешенного вопроса»… Наконец. Львов сообщает о наличии между ним и большинством Кабинета – «разногласий, участившихся за последнее время». Но из них министр-президент упоминает только об одном, чисто формальном пункте: о принятии 4 июля, при участии министров-социалистов, постановления ЦИК насчет обязательности для всего правительства руководствоваться решениями Советского съезда… Прочие министры-капиталисты, по справедливости, заключили на основании опыта, что этот формальный пункт не имеет никакого материального значения… Но Львов не имел предъявить ничего, кроме вышеизложенного.
Мы видим, что все это, вместе взятое, на самом деле такие пустяки, которые в данный момент совсем не должны были бы вызвать «новый кризис», если бы он не входил в расчеты самих министров.
Львов заявил о своем уходе. Оставалось его заместить. Это и было сделано без замедления и без труда. По всем данным, я не ошибусь, если скажу, что истекшей ночью «звездная палата» не только разработала кампанию, но и перераспределила портфели. Ведь не принимали же, в самом деле, всерьез «звездные» вожди того факта, что «революционная демократия» строго воспретила по их собственному настоянию производить перемены в правительстве впредь до пленума ЦИК!..
Львов занимал два поста: министра-президента и министра внутренних дел. На первый был немедленно «назначен» Керенский, с оставлением военным министром, а на второй… Ираклий Церетели, с оставлением министром почт и телеграфа. Затем богом данные новые правители почему-то назначили Некрасова министром без портфеля: доселе он не то вышел, не то не вышел, не то из правительства, не то из кадетской партии, но так или иначе был, видимо, очень полезным для России и очень приятным «звездной палате» человеком. В предыдущие дни он энергично ратовал против опубликования «данных» о Ленине, имевшихся у сверхпатриота Переверзева. Нe потому, однако, что он был против дела Дрейфуса, а потому, что он боялся провалиться с таким материалом обвинения. Как бы то ни было, сейчас была сделана попытка «назначить» инженера-путейца Некрасова на место адвоката Переверзева министром юстиции. Но попытка эта вызвала такое недоумение, что от нее тут же отказались. Впрочем, смущаться было нечего: уж взялись впятером судить, рядить, кроить, кидать – так раззудись плечо, размахнись рука!..
Наконец, на место председателя Экономического совета решили пригласить известного московского «межклассовского» экономиста, бернштейнианца и поссибилиста, а попросту – радикала Прокоповича. На пост министра финансов «назначили» либерального муниципала Авинова. И новая власть была, стало быть, составлена… Что мамелюки все примут и одобрят – в этом, конечно, никто не сомневался. Керенский, не теряя времени, отправился в свои министерства, рекомендуясь всем новым министром-президентом. А Церетели рассудил, что теперь не мешает заехать и в Таврический дворец – оповестить обо всем вышеизложенном… Это было в час дня.
Заседание Временного правительства, о котором шла речь, по-видимому, состоялось в помещении Главного штаба, на Дворцовой площади. По крайней мере, Керенский в течение этого заседания успел с подоконника говорить речи войскам, все еще прибывавшим с фронта и стянутым на Дворцовую площадь, на предмет разоружения бунтовщиков. Зрелище из окон штаба на площадь было, по-видимому, довольно эффектно: там гарцевала «верная» кавалерия, с музыкой и знаменами. И с подоконника не прочь были выступить и другие «популярные личности». Очень хотелось взобраться на подоконник Виктору Чернову. Но отколь и как он ни заходил, ему это никак не удавалось: подоконник был переполнен любопытными…
Тут же, в штабе, как мне известно, в это время находился и Дан, лицо не состоящее ни в каких формальных отношениях с министерством. Из этого я заключаю, что в прощальном заседании с кн. Львовым вся «звездная палата», как таковая, принимала более или менее близкое и непосредственное участие.
В Таврическом дворце во втором часу дня начало понемногу собираться бюро. Но лидеров еще не видно. Депутаты тоскливо бродяг, лениво спорят, сидят в креслах, закрывшись газетными листами. Бог весть когда явится президиум.
Но в это время передают: одна из частей, прибывших с фронта, неподалеку от Николаевского вокзала была обстреляна из пулеметов. Стрельба продолжается, ее можно слышать из окон Таврического дворца.
Эге! Это дело было серьезно и могло кончиться плохо. Эту чудовищную провокацию могли учинить только германские агенты – ради дезорганизации власти в Петербурге, в интересах наступления на фронте; могли сделать это и черносотенцы, царские слуги, которые уже убедились в выгодах уличной склоки и не могли не соблазняться возможными результатами провокации фронтовых войск. Я уже говорил о настроении сводного отряда: оно заставило почесать затылок даже мамелюков. Прямое же нападение на усмирителей могло быть поистине спичкой, брошенной в пороховой погреб. Усмирители могли разнести вдребезги рабочий Петербург раньше, чем вручить пятиминутную власть над ним какому-нибудь выскочке. А тут был не случайный выстрел: тут было хорошо организованное нападение – до пулеметов включительно.
По слухам, дело началось выстрелом с балкона в проходящую часть 177-го Изборского полка, на Старом Невском Солдаты немедленно развернули строй, расставили пулеметы и стали обстреливать целый ряд домов. Затем то же самое началось на прилегающих улицах. Перестрелка шла у Александро-Невской лавры, на Лиговке, на Миргородской у Калашниковской биржи; там был обстрелян близко мне знакомый дом, где жил Никитский…
На место сражения с неизвестным неприятелем были вызваны новые воинские части. Начались повальные обыски во всем районе. Солдаты рассвирепели. В них, проливавших кровь на фронте, стреляют петербургские бунтовщики! Надо показать им, тыловым лодырям и трусам!.. Картина была скверная, положение угрожающее.
Слухи о нападении на «сводный отряд» мгновенно облетели весь город. И перестрелка какими-то путями перекинулась чуть ли не во все его районы. Видимо, стихия «регулировалась» предприимчивой рукой. И видимо, это была серьезная ставка на анархию или на переворот, так как «беспорядки» поддерживались с большим упорством… Стрельба стала затихать только к вечеру. А ночью возобновилась опять. Передо мной лежит рапорт милиций, где названо 11 различных районов Петербурга, в которых ночью была зарегистрирована стрельба. Но кто и в кого стрелял – неизвестно.
Однако провокаторская кучка явно не имела ни малейшего подобия массовой организации. Ни черносотенное ядро, ни какие-либо выскочки и проходимцы из штаба не имели организованной поддержки в массах, необходимой для переворота. К своим целям они могли идти только через анархию, путем разжигания «усмирителей» до белого каления.
Но до полной анархии и всеобщей свалки им дела довести не удалось. Меры, принятые ЦИК, уже дали знать себя. Большая часть прибывших войск уже побраталась с гарнизоном и рассовалась в нем за истекшие сутки. Прием, оказанный им советскими элементами, ввел их в сферу влияния Совета, где они были безопасны. И, несмотря на энергию и упорство провокаторов, они не встретили массовой поддержки. «Беспорядки» были локализованы и мало-помалу затихли… Несомненно, в этот день, в пятницу, 7-го, мы пережили снова критический момент. Ведь обывательская масса, мещане, «интеллигенция», отхлынувшая от Совета солдатчина обвиняли в новом кровопролитии опять-таки большевиков. И делу основательной, глубокой реакции отлично послужили «беспорядки» этого дня. Но все же острота кризиса, опасность контрреволюционной катастрофы исчезла довольно быстро.
Около полудня в Таврическом дворце состоялось важное собрание представителей гарнизона, назначенное накануне. Туда явились и делегаты вновь прибывших частей. Собрание должно было показать физиономию столичного гарнизона после июльских дней. Действительно ли полученный удар отбросил его в руки неприкрытой буржуазии? Действительно ли эсерствующий кадет Виленкин стал слишком лев для вчерашней повстанческой армии?..
Я не знаю, что именно было на собрании, кто и с чем выступал там. Но результаты его оказались достаточно благоприятны. И речи, и резолюция показали, что гарнизон все-таки, кроме Совета, ничего не имеет и обещание верности ему посильно выполнит. В резолюции значилось, что гарнизон «безусловно подчиняется ЦИК и будет беспрекословно исполнять все его приказания»… Даже мамелюки вздохнули с облегчением.
Заседание бюро началось, вероятно, около трех часов. Не помню, ходили ли среди депутатов до того слухи о сюрпризе, который имела преподнести «звездная палата» ЦИК…
Доклад, конечно, сделал Церетели. Как именно он мотивировал перемену фронта, сказать не берусь. Надо думать, констатируя благополучную ликвидацию мятежа, он указывал на опасность реакции, слишком далеко заходящей. В результате – необходимость решительного проведения программы Всероссийского съезда, отставка Львова и образование нового кабинета. Разумеется, временно – впредь до решения пленума ЦИК!.. Церетели назвал и новых министров. Я помню, как он не мог сдержать конфузливой улыбки отличившегося гимназиста, когда говорил:
– Министр внутренних дел – Церетели…
Никаких прений не осталось у меня в памяти. Но из бестолковых газетных заметок (ведь заседания были тайны, и сведения получались газетчиками из третьих, ненадежных рук) я вижу, что прения были длинны и, пожалуй, не лишены интереса. Газеты приписывают Мартову фразу, что «ни разу с момента революции он не был так удручен, как сегодня».
Собственно говоря, по существу, ничего особенно дурного не случилось. Но как случилось все это! Тут действительно можно было впасть в полное уныние. Революцией вертела по своему безудержному произволу крошечная кучка людей, бросавшаяся то в одну, то в другую сторону. В их махинациях не участвовали не только массы, сколько-нибудь широкие группы демократии, рабочих, солдат и крестьян, но даже «полномочные представители» их, передоверив «звездной палате» все свои права и обязанности, были пассивными зрителями экспериментов над их собственной волей, были покорными, молчаливыми слугами своих господ. В этом был признак глубокого упадка сил революции. В этом был источник глубокой реакции. Это была удручающая картина.
Но любопытно было присмотреться и к существу дела. Ведь новый кабинет Керенского был советским правительством. Его глава был членом ЦИК. Его основное ядро были министры-социалисты. Они не только могли формировать, но и фактически формировали все правительство по своему усмотрению и произволу. Они объявили, что правительство должно действовать согласно указаниям Советского съезда. Они фактически и формально признавали съезд и ЦИК единственными источниками власти. Ведь других ныне и не было решительно никаких… Если прибавить к этому, что реальная власть и сила была, как и раньше, в их, и только в их руках, то как будто положение было ясно: как ни отказывались советские лидеры от власти, ныне они формально получили ее; как ни отвергали они идею власти Советов, ныне они расписались в том, что эта идея восторжествовала.
Так казалось. Но вместе с тем была очевидна и другая сторона дела. Новый глава государства, член ЦИК, советский ставленник Керенский, не хочет знать никакого Совета. Он стал главой государства не в качестве представителя организованной демократии, а сам по себе, воображая себя надклассовым существом, призванным и способным спасти Россию. И свои формальные, вновь приобретенные права вместе с прочими «советскими» коллегами Керенский, конечно, использует прежде всего на то, чтобы формально и фактически вернуть к власти буржуазию. «Советское» правительство, конечно, главной заботой своей поставит создать новую коалицию против революции. Это была удручающая картина.
Судя по бестолковым газетным заметкам, вокруг всего этого вращались прения в бюро. Оппозиция изливала иронию и негодование. А мамелюки, разумеется, воспевали мудрость «звездной палаты», которая так же мудро требовала сегодня одного, как мудро требовала вчера противоположного. Но все это были предварительные разговоры. Для окончательного поднятия рук к вечеру должен был собраться объединенный ЦИК.
В разгар прений произошло вдруг какое-то смятение, переполох, дезорганизация. Как молния, облетело какое-то ошеломляющее известие. Это было известие о поражении на фронте русской наступающей армии. Накануне, 6-го, наш фронт в месте расположения 11-й армии, близ Тарнополя, был прорван на 12 верст в ширину и на 10 – в глубину. Противник продолжает наступление…
Я уже цитировал выше мнение самого Керенского о его авантюре 18 июня. Ни у кого из сведущих людей не было сомнений, что наше наступление не только должно быть сорвано и ликвидировано в близком будущем, но может кончиться огромным крахом. Среди советских правых депутатов было много военных людей, которые с самого начала чуяли правду. Но всем им полагалось проявлять один только патриотический восторг, а отнюдь не скепсис. И сейчас весть о поражении поразила, как громом, весь Таврический дворец.
Мамелюки были потрясены в качестве «патриотов». Оппозиция же хорошо понимала, что поражение на фронте еще больше развязывает руки внутренней реакции. Ведь как бы хорошо Керенский ни отдавал себе отчет в неизбежности печального исхода его затеи, – он про себя и вслух обвинял в нем большевиков и июльское восстание. О мамелюках, о бульварной прессе, о мещанской массе нечего и говорить. Для них поражение у Тарнополя и срыв всего вожделенного наступления с начала до конца было делом рук большевиков. Еще бы! В официальных сообщениях Ставки упоминалось прямо и непосредственно об агитации большевиков как о причине поражения.
В ЦИК было смятение. Даже наиболее добросовестные правые депутаты при известии о прорыве фронта обращают свои мысли и взоры в первую голову на тех же большевиков. Менее добросовестные, сильно преувеличивая опасность положения, определенно намекают на то, что теперь уж нечего пенять на справедливую расправу с изменниками…
Известие о Тарнополе, однако, не прервало прений о власти. Новость передавалась из уст в уста, произвела дезорганизацию собрания, но не нарушила порядка дня. Да и что тут было обсуждать в бюро! Ведь новое правительство Керенского-Церетели-Терещенко должно было спасти ото всех бед, внутренних и внешних…
Я остановил Войтинского и спросил, как обстоит дело с митингами, театрами, кинематографом и прочими предохранительными мерами для гарнизона и сводного отряда. Организуются ли для них развлечения?
– Что-о? – изумленно и гневно раскрыл на меня глаза Войтинский. – Разве вы не знаете, что случилось? Вы не слыхали о фронте? Разве теперь до развлечений!
Спорить тут было не о чем. Я скромно отошел.
К вечеру стал собираться объединенный с мужичками ЦИК. Предстояло снова слушать те же речи о власти. Но сначала пришлось заняться другим. Когда я подошел к Белому залу, там была уже новая сенсация. Около моряков толпились депутаты и публика. Дело шло о событиях в Балтийском флоте в июльские дни.
Эти события, в двух словах, были таковы. Балтийский флот имел свой штаб, то есть свой Центральный Комитет в Гельсингфорсе. Где-то там около стояли и суда. Настроение матросов было большевистское, хотя Центральный Комитет, кажется, еще не был в руках большевиков… Когда в Петербурге разразились события 3–4 июля. Временное правительство, то есть Львов, Керенский и Церетели, в экстренном порядке вызвало некоторые суда «для быстрого и решительного воздействия на участвовавших в этих предательских беспорядках кронштадтцев». Так сообщал сам Керенский в приказе по армии и флоту от 7 июля. Но «враги народа и революции, действуя при посредстве Центрального Комитета Балтийского флота, ложными разъяснениями этих мероприятий внесли смуту в ряды судовых команд»… Ложные разъяснения левых партийных организаций, конечно, могли сводиться только к тому, что суда вызываются для усмирения бунта и для экзекуции. «Изменники, – продолжает Керенский, – воспрепятствовали посылке в Петроград верных революции кораблей и принятию мер для скорейшего прекращения организованных врагом беспорядков и побудили команды к самочинным действиям – к смене генерального комиссара Онипко, к постановлению об аресте помощника морского министра капитана 1-го ранга Дудорова» и т. д. «Изменническая и предательская деятельность ряда лиц вынудила Временное правительство сделать распоряжение о немедленном аресте их вожаков. В том числе Временное правительство постановило арестовать прибывшую в Петроград делегацию Балтийского флота для расследования ее деятельности» (!!!). Далее Керенский приказывает: 1) ЦК Балтийского флота немедленно распустить, переизбрав его вновь, 2) объявить всем судам его, Керенского, призыв немедленно изъять из своей среды подозрительных лиц, представив их для следствия и суда в Петроград, 3) командам Кронштадта и линейным кораблям «Петропавловск», «Республика» и «Слава» в 24 часа арестовать зачинщиков, прислать их в Петроград и принести заверения в полном подчинении Временному правительству. За неисполнение изложенного Керенский обещает «самые решительные меры».
Самый приказ появился в печати только на следующий день. Но сейчас, перед заседанием ЦИК, существо дела представлялось именно в том виде, как его (в неприличных выражениях) описывает Керенский. Делегация балтийских моряков действительно была арестована, лишь только ступила на почву Петербурга. В Таврический дворец для жалобы и протеста явились либо ее обрывки, случайно сохранившиеся, либо местные, петербургские, представители флота.
Я не помню, было ли объявлено закрытым это заседание ЦИК, или же начальство решило бросить эту недостойную и неприличную игру в несуществующую государственную тайну. Во всяком случае. Белый зал хотя и был не полон, но не имел благообразного вида. Нa председательской кафедре, в проходах, на хорах стояли и двигались люди, частью посторонние, главным образом моряки. на ораторской трибуне стоял помощник Керенского, правый эсер (на деле либерал) Лебедев. Он долго и велеречиво рассказывал, как он ездил в Ревель и в другие пункты расположения моряков улаживать инциденты, устранять недоразумения. Конечно, «в общем и целом» это ему удалось. Он без труда нашел общий язык с матросами. Еще бы! Ведь он же слит с ними едиными чувствами любви к революции. Но находятся всюду злонамеренные личности, подстрекаемые темными элементами и врагами отечества. Под влиянием их некоторые команды нарушили свой долг. И Временное правительство совершило бы преступление перед родиной и революцией, если бы не приняло против них исключительных мер.
В заседании ЦИК вопрос собственно заострился на аресте балтийской делегации. Как бы то ни было, она явилась в Петербург для информации, для переговоров и ликвидации конфликта. А бурно настроенный Керенский приказал арестовать ее «для расследования ее деятельности». Вопрос стоял об освобождении делегации по жалобе моряков.
В прениях обнаружилось, что не только члены кабинета, но и вся «звездная палата» с ее приближенными были вполне осведомлены о положении дел. Броненосцы были вызваны с ее соизволения. Если моряки не послушались, а вместо того взбунтовались, то они, естественно, заслуживали репрессий – во имя революции. И правые ораторы пытались было защищать образ действий морских властей. Но тут обычное течение дел в ЦИК было нарушено такою неожиданностью.
Слово для объяснений было дано представителю самих жалобщиков. На трибуну вышел матрос, который немедленно привлек к себе симпатии и импонировал своей корректностью, деловитостью, добросовестностью. Он сообщил следующее. Усмирять товарищей моряки не стали бы, но выполнить приказ о посылке судов в Петербург они были готовы. Однако с этим приказом дело обстоит не так просто. Дело в том, что одновременно с ним была получена телеграмма (по юзу) от помощника морского министра Дудорова на имя командующего флотом, адмирала Вердеревского. В телеграмме содержался приказ: буде суда, направляемые в Петербург, сами окажутся во власти ненадежных элементов, то оные суда потопить.
Телеграмма эта стала известна Центральному Комитету Балтийского флота. Сообщить ее счел необходимым сам адмирал Вердеревский. И вот тогда флот «взбунтовался»… Теперь дело разъясняется. Теперь становится понятным и неясный пункт приказа Керенского, где он ссылается на постановление Балтийского ЦК об аресте Дудорова и об устранении «генерального комиссара».
Эти доблестные граждане замыслили действие, пожалуй, слишком сильное для лета семнадцатого года. Даже объединенный ЦИК ахнул, услышав простой рассказ матроса, который оправдывался за весь флот, обвиняемый и измене революции. Этот план Керенского и Дудорова был, кажется, неизвестным и «звездной палате». Она растерялась от неожиданности. Ряды мамелюков заколебались. Контрреволюция опять слишком близко придвинула к ним свое лицо. В результате оппозиция почувствовала себя укрепленной.
Уже к ночи была принята резолюция. В ней ЦИК выражал «свое глубокое сожаление по поводу ареста моряков Балтийского флота, делегированных для переговоров с ЦИК». Затем «обращалось внимание» на то, что при аресте не были соблюдены условия, установленные соглашением: приказ не был подписан советскими делегатами (мы знаем, что таковыми были Гоц и Авксентьев). Наконец, ЦИК обращался к правительству со срочным запросом о причинах ареста, и если причиной является действительно постановление Балтийского ЦК в связи с юзограммой Дудорова, то ЦИК «признает необходимым» немедленное освобождение делегации.
Резолюция говорит обычным, либеральным, дряблым, никчемным языком и никого и ни к чему не обязывает. Но как-никак, по существу, она обвиняет правительство в безобразном поступке. По законам парламентаризма это явное недоверие правительству. Что же касается товарища министра Лебедева, то в заседании ЦИК даже «умеренные» люди громогласно требовали его отставки… Однако никаких последствий все это не имело. После жалкой резолюции собрание как ни в чем не бывало перешло к очередным делам.
А на следующий день министр Скобелев вручил тому же самому Лебедеву обращение к флоту. В нем правительство, языком Керенского, заявляет, что Балтийский ЦК, «введенный в заблуждение безответственными агитаторами», «совершил роковые ошибки». Тем, кто осознал их, Временное правительство готово «простить их вину, под условием полного повиновения в дальнейшем». Сейчас министры требуют, чтобы моряки «загладили свои прошлые ошибки и вину героической борьбой против внешнего врага»… Ни о провокации Дудорова, ни об «ошибках» Керенского нет и помину.
Вся эта мерзость не нуждается в комментариях. Можно только еще прибавить, что это милое обращение к флоту от имени кабинета подписал и Чернов. Впрочем, балтийская делегация была тут же освобождена. И этим инцидент был исчерпан. Не знаю, какова была судьба доблестного Дудорова. Не знаю, требовал ли кто-нибудь потом объяснений от доблестного Керенского. Но адмирал Вердеревский был смещен, отдан под суд и заключен под стражу. Вся эта история была, во всяком случае, высоко знаменательной. Керенский-премьер начинал с нее свою карьеру.
Сейчас, когда принималась резолюция, Керенского, кажется, уже не было в Петербурге. При известии о поражении у Тарнополя новоиспеченный премьер в тот же день, 7 июля, снова ускакал на фронт.
В это время в городе по-прежнему продолжались аресты и наполнялись и переполнялись тюрьмы. В рабочих кварталах разоружались пролетарские отряды и отдельные рабочие. Не только стихийная, но и правительственная, полицейская реакция разгуливалась вовсю.
Меньшевики-интернационалисты посильно продолжали свою линию борьбы с нею. Раньше чем ЦИК приступил к основному пункту о власти, Мартов потребовал слова для внеочередного заявления. Он произнес небольшую речь и огласил наш протест по поводу арестов. Декларация за нашими подписями была потом опубликована в газетах. Сейчас на «внеочередное заявление» можно было бы и не отвечать. Но все же храбрый Церетели вышел с ответом. Он заявил то же, что говорил много раз. Зачем существуют на свете эти (выступающие с протестами) большевики второго сорта, когда имеется первый сорт? Он, Церетели, предпочитает иметь дело с Лениным, но не с Мартовым. С первым он знает, как надо обращаться, а второй связывает ему руки… Что же касается репрессий и арестов, то они вызваны государственной необходимостью и интересами революции. «Безответственным группам» надлежит помалкивать.
– Я беру на себя ответственность за эти аресты, – внятно и отчетливо, среди тишины, заявил новый министр внутренних дел.
Да? Вы берете на себя эту ответственность, гражданин Церетели? Ну что ж! Вы смелы. Вы сеете отличные семена. Что-то вы пожнете?..
Вероятно, около полуночи, когда в городе там и сям возобновилась перестрелка, ЦИК начал вновь обсуждать вопрос о власти. Кажется, говорить было уже нечего. Все уже было сказано в бюро. Но все же Церетели снова выступил с докладом. Не помню, кто, как и зачем возражал ему. Но заседание длилось до утра. Оно кончилось в пятом часу, уже при свете солнца.
Кончилось оно принятием резолюции, списанной почти слово в слово с утренней резолюции меньшевистского ЦК. Я уже цитировал ее выше. Она держала словесный курс налево, против контрреволюции, и требовала решительного проведения советской программы. А в заключение ЦИК постановлял: «Уполномочить министров-социалистов, в согласии с другими министрами, предпринять пополнение правительства и его реорганизацию в направлении, указанном в докладе Церетели».
ЦИК отменял свое торжественное постановление, сделанное ровно трое суток тому назад. Все принципиальнейшие принципы, за которые распинались тогда советские лидеры, ныне превратились в собственную противоположность. Прихоть зарвавшихся политиканов – вот что стало принципом для этих опустившихся, усталых, несмышленых и злых «полномочных представителей всей революционной демократии», поднимавших руки 7 июля.
«Звездная палата» устроилась, как ей заблагорассудилось. Не весь кабинет, правда, был сформирован. Но торопиться некуда. Во всяком случае, новое правительство сочло за благо выступить с торжественной декларацией взамен той, с которой выступила первая коалиция 6 мая. Новая декларация второй коалиции датирована 8 июля. ЦИК ее не утверждал и до опубликования не видел.
Декларация эта достаточно любопытна. Она отлично отражает то, что происходило внутри преобразованного кабинета… Начинается она пышной прокламацией, где выражается надежда, что пережитый острый кризис поведет к оздоровлению (!); но правительство, со своей стороны, «будет действовать со всею решительностью, какой требуют чрезвычайные обстоятельства».
Что же оно намерено сделать?.. В общем, как и следовало предположить, декларация 8 июля целиком повторяет майскую. Но детали, нюансы заслуживают внимания. Разве не смешно, в самом деле, звучит в обстановке великой революции новое обещание изготовить декреты о свободе коалиций, о биржах труда и примирительных камерах. Но еще смешнее, когда «решительное правительство» «в чрезвычайных обстоятельствах» после «острого кризиса» сулит снова… уничтожить сословия и упразднить чины и ордена.
Разумеется, ни цитировать, ни излагать подробно всю декларацию не стоит. Но два важнейших программных пункта, формулированных иначе, чем в майской декларации, я все же отмечу. Это о земле и мире. Ныне, 9 июля, правительство (« советское» правительство) наконец объявило, что «в основу земельной реформы должна быть положена мысль о переходе земли к трудящимся». Но какие же конкретные формы имеет эта «мысль» в головах министров? «Очередными мероприятиями будут: 1) полная ликвидация прежней разрушительной и дезорганизующей землеустроительной политики; 2) меры, обеспечивающие полную свободу Учредительного собрания в деле распоряжения земельным фондом; 3) расширение и укрепление земельных комитетов для решения текущих вопросов, не предрешающих основного вопроса о праве собственности на землю, как входящего лишь в компетенцию Учредительного собрания; 4) борьба с захватами и прочими самочинными действиями»…
Перечитайте еще раз и скажите, чего тут не мог перенести Львов. Ведь тут же одна старая лживая болтовня, рассчитанная только на то, чтобы не испугать Терещенко. Ведь тут опять – да, опять! – нет даже обещания издать пустяковый декрет о земельных сделках. Невероятно, но факт!
А второй пункт, о мире? «Временное правительство, осуществляя начала внешней политики, возвещенные в декларации 6 мая, имеет в виду предложить союзникам собраться на союзную конференцию для определения общего направления внешней политики союзников и согласования их действий при проведении принципов, провозглашенных русской революцией. В конференции этой Россия будет представлена, наряду с лицами дипломатического ведомства, также представителями русской демократии»… Опять-таки вчитайтесь еще раз, чтобы оценить всю глубину этой лжи и лицемерия «решительного» правительства в «чрезвычайных обстоятельствах». А ведь это правительство было – «звездная палата».
Но, позвольте, где же те ужасные архиреволюционные пункты программы, которых не вынес Львов? Где же республика? Где же роспуск Государственного Совета?.. Ведь об этом изнасилованный и ликвидированный премьер пишет в прощальном письме черным по белому… Что же это значит? Ведь в декларации никаких намеков на эти страшные меры нет. Это значит, по-видимому, то, что в последней беседе ими пугали Львова, которого надо было запугать до панического бегства. А потом, оставшись господами, министры-социалисты сказали Некрасову и Терещенке: это мы только так, не всерьез, вы не беспокойтесь, все будет по-вашему, уж будете довольны, потрафим…
Противно нестерпимо дольше останавливаться на этой гнусной бумажонке Керенского, Церетели, Скобелева, Чернова и прочих героев великой трагедии… Если им было нужно доказать всенародно, что «чрезвычайные события» вполне развязали им руки для любого самодурства, то зачем же «дань добродетели», зачем все это лицемерие? Если необходима «дипломатия», экивоки, лицемерие, то зачем же так грубо и плоско? Если нужна была заведомая, полная, позорная капитуляция до дна, до корня, до конца, то зачем так громогласно кричать о ней, как крикнули июльские победители в бумажонке 8 июля?..
Опять в солнечное утро, около шести часов, я вышел из Таврического дворца и отправился «ночевать» к Манухину. Меня, по обыкновению, ждали с вечера. В кабинете, на диване, мне была приготовлена постель. А рядом, на связанных креслах, невинным сном младенца спал Луначарский. Он в этот день (а может быть, и в предыдущий) не появлялся в Таврическом дворце, и я как будто давно его не видел.
Я разбудил его своим приходом, и он стал спрашивать, откуда я. Переполненный отчаянием и злобой, я поздравил его с новой коалицией и рассказал о событиях последнего дня… Мы разговорились, перебирая весь период июльских дней. Сознание краха, ненависть к победителям объединили нас. Мы забыли оба о «виновниках» поражения, обращая взоры к общей беде. И тут Луначарский рассказал мне неизвестные детали об июльском восстании. Они были неожиданны и странны.
По словам Луначарского, Ленин в ночь на 4 июля, посылая в «Правду» плакат с призывом к «мирной манифестации», имел определенный план государственного переворота. Власть, фактически передаваемая в руки большевистского ЦК, официально должна быть воплощена в «советском» министерстве из выдающихся и популярных большевиков. Пока что было намечено три министра: Ленин, Троцкий и Луначарский. Это правительство должно было немедленно издать декреты о мире и о земле, привлечь этим все симпатии миллионных масс столицы и провинции и закрепить этим свою власть. Такого рода соглашение было учинено между Лениным, Троцким и Луначарским. Оно состоялось тогда, когда кронштадтцы направлялись от дома Кшесинской к Таврическому дворцу… Самый акт переворота должен был произойти так. 176-й полк, пришедший из Красного Села, тот самый, который Дан расставлял в Таврическом дворце на караулы, должен был арестовать ЦИК. К тому времени Ленин должен был приехать на место действия и провозгласить новую власть. Но Ленин опоздал. 176-й полк был перехвачен и «разложился». Переворот не удался.
Таков был рассказ Луначарского. То есть я помню его именно в таком виде, и эти мои воспоминания совершенно отчетливы: в таком виде я и передаю их всем тем, кому когда-либо попадет в руки эта книга. Может быть, содержание этого рассказа не есть точно установленный исторический факт. Я мог забыть, перепутать, исказить рассказ. Луначарский мог «опоэтизировать», перепутать, исказить действительность. Но установить точно и непреложно исторический факт – это дело историков, а я пишу мои личные мемуары. И я передаю дело так, как я его помню…
Как обстоит дело в действительности, я не берусь сказать. Я не исследовал этого дела. Только однажды, много спустя, я спросил об этом у другого кандидата в триумвиры, у Троцкого. Он решительно протестовал, когда я изложил ему версию Луначарского. И между прочим, отмахивался от личности будущего «наркомпроса», как совершенно непригодной для такого рода дел и конспираций.
« Беллетристический элемент заговора», – сказал потом Мартов, которому я впоследствии рассказывал мою беседу с Луначарским. Пусть так. Но если большевистский ЦК, организуя переворот, предусматривал создание правящего ядра для боевых действий и для первых шагов, то таковым ядром мог быть действительно только триумвират – Ленин, Троцкий и Луначарский.
Но все это еще совсем не доказывает, что Ленин 4 июля определенно и прямо шел на переворот, что он уже распределил портфели и только запоздал приехать, чтобы стать во главе 176-го полка! Некоторые элементарные факты говорят против версии Луначарского. Например, кроме 176-го полка были налицо кронштадтцы. Они являлись, надо думать, главной – не только технической, но, можно сказать, политической – силой. И вот в пять часов вечера 4 июля с ним лицом к лицу становится «триумвир» Троцкий. Что делает он? Он, с риском утратить свою популярность, если не свою голову, освобождает Чернова. Тогда как, осуществляя конспирацию, он мог бы стать во главе кронштадтцев и в пять минут, при их полном восторге, ликвидировать ЦИК… Кроме того, Троцкий впоследствии, после моего рассказа, устроил, так сказать, очную ставку с Луначарским, обратившись к нему с недоумевающим запросом. Луначарский объяснил, что я перепутал, исказил нашу с ним беседу. Я склонен утверждать, что беседу я помню твердо, а Луначарский перепутал события. Но пусть во всем этом разбираются трудолюбивые историки.
Если на предыдущей странице я не дал ничего для характеристики исторических событий, то, может быть, эта страница пригодится для характеристики исторических личностей…
Тогда, ранним утром 8 июля, лежа на своем диване, я в полном угнетении слушал рассказ Луначарского. Дьявольская гримаса июльских дней, надвинувшись и навалившись на меня как кошмар, пробежала у меня перед самыми глазами. Стало быть, тут не только стихийный ход вещей, тут злостная политическая ошибка.
«Мирная манифестация» и – распределение портфелей. «Долой министров-капиталистов» и – нападения на министров-социалистов. «Вся власть Советам» и – арест высшего советского органа. А в результате кровь, грязь и торжество реакции…
Сейчас, когда мы беседовали с Луначарским о минувших днях, на Дворцовой площади шло разоружение и шельмование большевистской «повстанческой» армии, в панике разбегавшейся от шального выстрела в воздух. Уже было часов восемь. Луначарский стал одеваться и оставил меня одного.
Да, реакция торжествовала. Все, нажитое революцией за последние месяцы, пошло прахом… Коалиция с буржуазией до июльских дней была изжита, потеряла всякую почву и развалилась сама собой. Стихийный ход вещей вел непреложно к ликвидации правящего буржуазного блока и к диктатуре подлинной рабоче-крестьянской демократии. Завоевание Советов этой подлинной демократией было делом завтрашнего дня. И конец господству буржуазии должен был наступить в условиях, благоприятных для дальнейшего течения революции, с сохранением ее огромных и еще свежих сил.
Но вмешалась «политическая ошибка», конечно «закономерная». Нажитое за последние месяцы пошло прахом. Коалиция снова стала на твердую почву и укрепилась надолго. Огромные силы революции были понапрасну растрачены, брошены на ветер. Революция была глубоко надорвана и далеко отброшена назад.