При вечернем и утреннем свете

Сухарев (Сахаров) Дмитрий Антонович

 

1. Первые уроки

 

Путинки

Помню Страстной монастырь, Кинотеатр «Палас», Пушкин в ту пору стоял Вовсе не там, где сейчас. Помню, стоит неживой И не поднимет руки, Глядя поверх мостовой На Путинки, Путинки. На Путинках, Путинках В мареве утренних лет, Как на лепных потолках, Тени струились и свет. Помню огромность окна, Света и теней струю. Восемь семей, как одна, В том коммунальном раю. Помню ту кухню в чаду, Тех керосинок слюду, Много в квартире жильцов, Восемь одних лишь отцов, Мало в квартире добра, А на асфальте двора — Мы, коммунальный приплод, Родины нашей оплот. В кинотеатр «Палас», Помню, водили и нас, Помню, ходили с отцом, Пушкин был темен лицом. Будто сто лет — не сто лет, Поднял Дантес пистолет, И усмехнулись усы, И пошатнулись отцы. Все, что творилось во тьме, Знали наутро дворы, И оседали в уме Правила взрослой игры. Правила те — пустяки! Вот и возникли стихи Правилам тем вопреки Про Путинки, Путинки…

 

Двор

А ташкентский перрон принимал, принимал, принимал эшелоны, Погорельцы и беженцы падали в пыль от жары, Растекались по улицам жалкие эти колонны, Горемычная тьма набивалась в дома, наводняла дворы. И на нашем дворе получился старушек излишек, Получился избыток старух, избежавших огня, И старухи старались укрыться под крыши домишек, Ибо знали такое, что вряд ли дошло б до меня. А середкой двора овладели, как водится, дети, Заведя, как положено, тесный и замкнутый круг. При стечении лиц, при вечернем и утреннем свете Мы, мальчишки, глядели на новых печальных подруг. И фактически, и фонетически, и хромосомно Были разными мы. Но вращательный некий момент Формовал нас, как глину, и ангелы нашего сонма, Просыхая под солнцем, все больше являли цемент. Я умел по-узбекски. Я купался в украинской мове. И на идиш куплетик застрял, как осколок, во мне, Пантюркизмы, и панславянизмы, и все горлопанства, панове, Не для нас, затвердевших до срока на дворе, на великой войне. Застарелую честь да хранит круговая порука! Не тяните меня, доброхоты мои, алкаши,— Я по-прежнему там, где, кружась и держась друг за друга, Люди нашего круга тихонько поют от души.

 

Менуэт

Ах, менуэт, менуэт, менуэт, К небу взлетающий, будто качели! Ах, эта партия виолончели! Годы минуют, а музыка — нет. Мамка доходит в тифозном бреду, Папка в болоте сидит с минометом, Я, менуэт раздраконив по нотам, С виолончелью из школы иду. Гордо гремят со столба имена, Золотом полнится ратная чаша, Встану как вкопанный: бабушка наша! Бабушка наша — при чем тут она? Чем же ты, бабушка, как Ферапонт, Обогатила наш Фонд обороны? Что за червонцы, дублоны и кроны Ты отдала, чтобы выстоял фронт? Бабушка скалкою давит шалу, Дует в шалу, шелуху выдувая, Тут ее линия передовая — Внуков кормить в горемычном тылу. Бабушка, пальцы в шале не таи, Имя твое прогремело по свету! Нет перстенька обручального, нету,— Знаю я, бабушка, тайны твои!.. …Что за война с тыловой стороны, С той стороны, где не рыщет каратель? Все же — скажу про народный характер И про народный характер войны. В том и характер, что дули в шалу Или под пулями падали в поле, Только бы в школе порхали триоли, Как на беспечном придворном балу! Ах, этот бал, эта быль, эта боль, Эти занятья по классу оркестра, Нежные скрипки, прозрачный маэстро, Музыка цепкая, как канифоль. Ах, этот Моцарт, летящий вдали, Эта тоска по его менуэту! Бабушки нету, и золота нету, Нового золота не завели.

 

Театр

Теперь уж поздно влюбляться заново В нелепость жеста и пыль кулис. Моей Актрисой была Бабанова — Теперь уж поздно менять актрис. Влюбленный отрок, в года невинности Я рос за сценой. Теперь я стар. Теперь я знаю, что значит вынести Свой крест, и возраст, и долг, и дар. Я видел львицу, металл кусавшую, Ей править миром хватало сил! Она царила! — и часто с Сашею [1] Была свирепа; он все сносил. Как прост и важен был жест Лукьянова! Когда Ромео спускался в склеп, Его котурны бесили Главного,— А я не видел, что он нелеп. Люблю котурны! Хитон обтреплется, А мы котурны возьмем в слова. Театр — нелепость. И стих — нелепица. И жизнь нелепа! И тем — права.

 

Тиф

Как в тылу глубоком, в тыловой глуши, У пустынь под боком, в городе Карши Умирала мама от тифозной вши. Бредила-горела, и в бреду таком Распевала-пела тонким голоском, Истлевала-тлела, плакала тайком. А в тылу глубоком, а в тылу В сыпняке лежали на полу, А в тылу в ту пору голодали. Ни родных, ни близких — ни души, Но в Каршах, но в городе Карши Моей маме умереть не дали. Кто они, и где теперь они, Люди, обеспечившие тихо, Что живет положенные дни Мама, умиравшая от тифа? Железнодорожные огни, Железнодорожная больница… Надо бы хоть нынче поклониться. Как ушли ступени из-под ватных ног, Заплясали тени, зазвенел звонок, Голова обрита: — Это я, сынок…

 

«За отвагу»

Почернела отцова медаль, Превратившись в предмет старины, С той поры, как навек отрыдал Дикий ветер великой войны. Оттого, что не дышит ребро Возле тыльной его стороны, Почернело навек серебро, Превратилось в предмет старины. Нынче некому бляху носить, В коробчонке чернеет она. Нынче некого даже спросить: За какую отвагу дана? У какого такого села, Положившись на память мою, Полегла, полегла, полегла Минометная рота в бою? Погубил! Про запас не спросил — Молодая была голова. Никаким напряжением сил Не воротишь отцовы слова. Почернел героический миф, Погрузился в последнюю тьму, Где, последний окоп раздавив, Черный танк растворился в дыму.

 

Сказка

Уж как сладкое варенье Старуха варила, Того-этого кормила, Любого кормила. Тому кружку, тому плошку, И вдвое, и втрое. Комиссары и евреи, Выходи из строя. Тому кружку, тому плошку, Тому поварешку. Комиссары и евреи, Скидай одежку. А кого старуха любит, Тому ложку пенки. Комиссары и евреи, Становись у стенки. А в раю, раю небесном, Где в птахах ветки, У калитки ждут не предки, Ждут малы детки. Малы взлётки черным пеплом Взлетели в трубы, Малы детки белой пеной Обмоют губы. Уж как было угощенье У лютой стряпухи, Как слетались на варенье Зеленые мухи. На очах-то мухам сладко, На сладком сытно. Всё б сожрали без остатка Конца не видно.

 

Первые уроки

Мой дед Володя Павлов Великий был актер. Неправда, что Качалов Володе нос утер. Хоть Качалова из МХАТа На руках народ носил, Зато дед поверх халата Нарукавники носил. Любому ль по плечу Одежка счетовода? А в ней-то вся свобода — Читаю, что хочу! Мне было десять лет, И выше всех наград Мне было, чтобы дед Промолвил: «Я вам рад. Откиньте всякий страх И можете держать себя свободно,— Я разрешаю вам. Вы знаете, на днях Я королем был избран всенародно». И мрак военной сводки Куда-то отступал, Когда под рюмку водки Мне дед стихи читал. И балахон Володин Меня не угнетал: Был дед душой свободен, Осанкой — благороден, А голос густ и плотен — То бархат, то металл. И я себя держал Свободно и дрожал, Гусиной кожей впитывая строки. И помню до сих пор Тот васильковый взор И те свободы первые уроки.

 

Мы ушли от Никитских ворот

Напротив той церкви, Где Пушкин венчался, Мы снова застыли в строю. Едим, как в то утро, Глазами начальство, Не смотрим на школу свою, Отсюда, из сада, Мы с песней, как надо, Всем классом пошли под венец — С невестой костлявой На глине кровавой Венчал нас навечно свинец. А то, что у нас Не по росту шинели, Так это по нашей вине: Мы попросту роста Набрать не сумели, Добрать не успели к войне. Пускай неказисты, Зато не статисты — Мы танкам не дали пройти. Мы сделали дело, Мы — тело на тело — Ложились у них на пути. Хоть мы из металла, Но нам не пристало Торчать у Москвы на виду: Мы не были трусы, Но были безусы, И место нам в школьном саду. К нам Пушкин приходит Молчать до рассвета, Во фраке стоит в темноте, А рядом во мраке, А возле поэта — Наташенька в белой фате.

 

Мгновенье

В телефильме «Семнадцать мгновений весны» Промелькнуло мгновенье далекой войны, Припыленное давностью дня, И я понял, что я этот день узнаю И что именно я на экране стою, И прожгло этой мыслью меня. Хроникальные кадры, а фильм игровой, Настоящие бомбы, и грохот, и вой, Но, как некогда, снова, опять Отодвинулась кровь, и умолкла война, И упала на нас, на меня тишина, Будто бомба, рванувшая вспять. Там был я, и мой двор, и другие дворы, Меньше года осталось до мирной поры, А детали я мог позабыть. Не в начале войны и не в самом конце - Сколько нас на Садовом стояло кольце? Миллион человек, может быть. Сколько их мимо нас под конвоем прошло? Я за давностью лет позабыл их число, Да казалось — и нет им числа. И не щурясь, не жмурясь, не хмуря бровей, Мы смотрели на воинство падших кровей Без особого вроде бы зла. Мы стояли, никто головой не вертел, И никто говорить ничего не хотел, Мы смотрели — и только всего. И у старых старух, у последней черты, У предела безмолвья не дергались рты, И не крикнул никто ничего. И старательно шли они — эта орда, И как будто спешили куда-то туда, Где хоть вдовы забьются в тоске! Но застыла Москва молчаливой вдовой, И застыли дома, как усталый конвой, И мгновенье застыло в Москве. Долго длилось мгновенье, и мы, пацаны, В океане людском в океан тишины Перелили до капли свою. Будешь фильм пересматривать — лучше смотри Это мы, это Малая Дмитровка, 3, Это я там в народе стою.

 

Песенка про художественную стрижку

Когда пошел я в первый класс, В тот самый год, в ту пору Костюмчик был в семье у нас, И был отцу он впору. Отец к нему, отец к нему Проникнут был заботой, С потертых сгибов бахрому Он стриг перед работой. Я кончил школу, выбрил пух И преуспел в науке, А мой отец, как вечный дух, Носил все те же брюки. Он по ночам писал, писал Учеными словами, А по утрам мундир спасал — Мудрил над рукавами. Еще не знали мы тогда, Что можно жить иначе, Что это — бедные года, А будут побогаче. Как жили все, так жили мы, И всем штанов хватило, И эта стрижка бахромы Отца не тяготила. Стригаль стрижет своих овец, Рантье стрижет купоны, А что стрижет он, мой отец? Сюртук и панталоны. Костюмом надо дорожить: Отгладь его, отчисти, И будет он тебе служить, А ты служи отчизне.

 

Вспомните, ребята

Вспомните, ребята, поколение людей В кепках довоенного покроя. Нас они любили, За руку водили, С ними мы скандалили порою. И когда над ними грянул смертный гром, Нам судьба иное начертала — Нам, непризывному, Нам, неприписному Воинству окрестного квартала. Сирые метели след позамели, Все календари пооблетели, Годы нашей жизни как составы пролетели — Как же мы давно осиротели! Вспомните, ребята, Вспомните, ребята,— Разве это выразить словами, Как они стояли У военкомата С бритыми навечно головами. Вспомним их сегодня всех до одного, Вымостивших страшную дорогу. Скоро, кроме нас, уже не будет никого, Кто вместе с ними слышал первую тревогу. И когда над ними грянул смертный гром Трубами районного оркестра, Мы глотали звуки Ярости и муки, Чтоб хотя бы музыка воскресла. Вспомните, ребята, Вспомните, ребята,— Это только мы видали с вами, Как они шагали От военкомата С бритыми навечно головами.

 

Спасибо отцу

Спасибо отцу, не погиб На гибельной, страшной войне. А мог бы погибнуть вполне. Спасибо отцу, не пропал, Лопаткой себя окопал, Мозгами, где надо, раскинул, Ногтями, что надо, наскреб — И выжил. Не сгибнул, не сгинул. И каску надвинул на лоб. И чести своей не предал, И славы солдатской отведал, И мне безотцовщины не́ дал, Хлебнуть этой доли — не да́л. А что не досталось ему Прямого в окопчик снаряда, За это спасиба не надо, За это спасибо — кому?

 

Сорок два

Я лермонтовский возраст одолел, И пушкинского возраста предел Оставил позади, и вот владею Тем возрастом, в котором мой отец, Расчета минометного боец, Угрюмо бил по зверю и злодею. Отец мой в сорок лет владел брюшком И со стенокардией был знаком, Но в сорок два он стал как бог здоровый Ему назначил сорок первый год Заместо валидола — миномет Восьмидесятидвухмиллиметровый. Чтоб утвердить бессмертие строкой, Всего и нужно — воля да покой, Но мой отец был занят минометом; И в праведном бою за волю ту Он утверждал опорную плиту, И глаз его на это был наметан. И с грудою металла на спине Шагал он по великой той войне, Похрапывал, укутавшись в сугробы. И с горсткою металла на груди Вернулся он, и тут же пруд пруди К нему вернулось всяческой хворобы. Отец кряхтел, но оказался слаб Пред полчищем своих сердечных жаб И потому уснул и не проснулся. Он юным был — надежды подавал, Он лысым стал — предмет преподавал, Но в сорок два — бессмертия коснулся.

 

Ночные чтения

Стенограмма трибунала, Лихолетию — предел. В стенограмме грому мало, Зато дым глаза проел. Вдоволь дыма, вдоволь чада, Что там чудится сквозь чад? Это — дети, это — чада Стонут и кровоточат. Отчего сегодня вдруг Все в глазах одна картина — В сером кителе детина Рвет дите из женских рук? Фотография на вклейке — За оградою, как в клетке, Люди-нелюди сидят, Все гляделками глядят. Геринг с кожею отвислой, Кальтенбруннер с рожей кислой, Риббентроп как жердь прямой — Что с них спросишь, боже мой? Что им дети? Что им мать Обезумевшая? Что им Наши села с бабьим воем? Им бы губы поджимать. Темен, темен их закон, Как очки на ихнем Гессе, Ну загнали их в загон,— Что им грады? Что им веси? Это сколько ж надо спеси, Чтоб детей швырять в огонь? Том закрою, тихо встану, Напою водицей Анну, Одеяльце подоткну. Про войну читать не стану, Подышать пойду к окну. Анна в память бабки Анны Анною наречена. На земле от бабки Анны Только карточка одна. Бабка в час великой муки — Хлебца в сумку, деток в руки, А себя не сберегла: Умирала за Уралом, Было бабке двадцать с малым, Чернобровая была. Не дождались Анну деды: Оба Деда до Победы Дотрубили в битве той; Только жить им трудно было, Знать, война нутро отбила — Под одной лежат плитой. Есть у Анны мать с отцом — Разве мало? Кашу сварим, Отогреем, отоварим, Не ударим в грязь лицом. Ночь пройдет. В начале дня В ясли сдам свою отраду, Анна вскрикнет, как от яду, Анна вцепится в меня. Не реви, скажу, Анюта, Твое горе не беда, Твоя горькая минута Не оставит и следа. Сделай милость, не реви, Сердца бедного не рви.

 

К поэту С. питаю интерес

К поэту С. питаю интерес, Особый род влюбленности питаю, Я сознаю, каков реальный вес У книжицы, которую листаю: Она тонка, но тяжела, как тол, Я семь томов отдам за эти строки, Я знаю, у кого мне брать уроки, Кого мне брать на свой рабочий стол. Строка строку выносит из огня, Как раненого раненый выносит,— Не каждый эту музыку выносит, Но как она врывается в меня! Как я внимаю лире роковой Поэта С.— его железной лире! Быть может, я в своем интимном мире, Как он, политработник фронтовой? Друзей его люблю издалека — Ровесников великого похода, Надежный круг, в который нету входа Моим друзьям: ведь мы не их полка. Стареть им просто, совесть их чиста, А мы не выдаем, что староваты, Ведь мы студенты, а они — солдаты, И этим обозначены места. Пока в пекарне в пряничном цеху С изюмом литпродукция печется, Поэт грызет горбушку и печется О почести, положенной стиху: О павших, о пропавших и о них — О тех, кто отстоял свободный стих, В котором тоже родины свобода,— Чтоб всяк того достойный был прочтен, И честь по чести славою почтен, И отпечатан в памяти народа. Издалека люблю поэта С.! Бывает, в клубе он стоит, как витязь. Ах, этот клуб! — поэтов политес И поэтесс святая деловитость. Зато в награду рею гордым духом, Обрадованно рдею правым ухом, Когда Борис Абрамыч С., поэт, Меня порой у вешалки приметит И на порыв души моей ответит — Подарит мне улыбку и привет.

 

2. Альма-матер

 

Тает!

Апрель, апрель на улице! А на улице февраль. Еще февраль на улице, А на улице — апрель! И крыши все затаяли, И солнышко печет. Эх, взять бы мне за талию Подснежников пучок! Взять бы в руку вербочку, Чтоб запахом текла, Мимозную бы веточку — Весточку тепла! Весточки вы ранние, Ветры издалека — Весенние, бескрайние, Искрящиеся слегка… Апрель, апрель на улице! А на улице февраль. Еще февраль на улице, А на улице — апрель! Не дома, не под крышею, На самом ветерке Стоит девчонка рыжая В зеленом свитерке. Стоит с довольной миною, Милою весьма. А может, вправду минула, Сгинула зима? Может, вправду сгинула? Солнышко печет! Той, что шубку скинула, Слава и почет! Апрель, апрель на улице! А на улице февраль. Еще февраль на улице, А на улице — апрель! Сколько солнца шалого На улице хмельной! Улица, как палуба, Ходит подо мной. Я рот закрыл с опаскою, Держу едва-едва Вот эти шалопайские, Шампанские слова. Весточки вы ранние, Ветры издалека — Весенние, бескрайние, Искрящиеся слегка…

 

«Мне бы плыть на медленной байдарке…»

Мне бы плыть на медленной байдарке По рассветной розовой воде, Чтобы всюду были мне подарки, Чтобы ждали праздники везде. Чтобы птицы ранние свистали — Это ведь не я их разбудил. Чтобы ветки мокрые свисали, Чтобы я лицом их разводил. Позабудут выдры свои норы, Вылезут ко мне средь бела дня. Сто кувшинок хлынут в мои ноздри, Сто пушинок сядут на меня. Сто мальков мне пальцы защекочут, Лишь возьму и руку окуну. Я слова упрячу за щекою, Никого неловко не спугну. А когда вблизи ударит рыбина, Ринусь я глазами ей вослед — И не надо мне фунтовой прибыли, У меня и удочек-то нет. Ни двустволки, ни ученой суки, Ни капкана нет, ни западни. Снасти — для слепых и для безухих, Ну а мне — на что же мне они?

 

«В Звенигород, прихваченный морозом…»

В Звенигород, прихваченный морозом, Слетаются овсянки и щеглы. В Звенигороде ласковым навозом Заснеженные улицы щедры. В Звенигороде возле гастронома, Где теплый конь приладился к овсу, Вертлява, любопытна, востроноса, Синица растрезвонилась вовсю. Еще бы не свистеть! С людьми-то лестно. Дымится город, трубами маня. Звенигород синиц берет у леса, А лесу отдает взамен меня…

 

На лыжах

Январский снег, звенящий тонко, Лыжня лесная для забав. И эта девочка-эстонка С январским ветром на зубах!.. Мы не бежали — мы летели, Неслись на крыльях озорных, И друг на друга не глядели, И обгоняли остальных, И лыжи верные не липли — Скользили, слушались легко. Потом прошли деревню Липки, Там пили чудо-молоко. И были сказки за кустами, Глаза в серебряной пыли… Опять неслись. Потом устали. Искали путь, Потом нашли. Мы не заботились в столовке, Что для кого-то смех нелеп, Щепотью брали из солонки И густо сыпали на хлеб, Галдели, требуя добавки, Орали бравое «ура», Робели старенькие бабки, И улыбались повара. Потом был вечер, Он, как олух, В истоме лез через кусты, И снег жевал, и между елок Искал эстонские цветы. И пахло хвоей и щепою, И мглу на небо налило, И вечер звезды брал щепотью И густо сыпал на село.

 

Ручей

Я видел ручьи — Тарахтит ручей, Гремит ключами, как казначей, Несется, подпрыгивая и лязгая,— Не ручей, а сплошная кавказская пляска. Мой — не такой. Он не мечет пеной. Он течет спокойно, Я бы даже сказал — степенно. Он в степенстве подобен папскому нунцию, Его не заставишь бежать скорей. Но он выполняет важную функцию — Лес поит и лесных зверей. Наверно, только звериные выродки Не знают дороги к этой вырубке. Место это вроде клуба лесного, Так сказать, Лесного коллектива основа. Тут и звери-мамы С детьми малолетними, И старушки в панамах С неизменными сплетнями, Тут ребята из разных классов (и видов) Хохочут в сторонке, остроту выдав, Но чтоб не развиться Взаимной ярости, Каждый вид резвится В соответственном ярусе. На елке белки Играют в считалки, Журчалки в горелки Играют в таволге. А по дну речонки, Оживленно судача, Гуляют ручейники Без отрыва от дачи. В заводи темной снуют тритоны, И забот у каждого — по три тонны. Скажем прямо: икринку выметать — Это не то что лосенку вымя дать. (Я лосиху обидеть отнюдь не жажду, Но учтите тяжесть тритоньего труда: Надо склеить конвертом Травинку каждую И икринку каждую Запечатать туда!) Так проходят здесь дни — в делах и визитах, И никто часов не считает толком, И не нужно никаких дополнительных реквизитов К этим ромашкам И к этим елкам. Ах, черт! Я тоже люблю вот это — Прогретое солнцем лесное лето. Чтоб лечь на припеке В высокой травище, А сбоку Какая-то птаха свищет, И кроны осин Дрожат, как подранки, И скромная синь На небесном подрамнике, И бронзой окрашен Сосновый багет, И мураш бесстрашно Ползет по ноге. А между тем и темнеть пора, И темпорариям [2] спать пора — Уже дрозд поет и соловей поет, А ведь Рана очень рано встает! Сном любой заражен, Но чтоб не было хворости, Мы костер разожжем На отборнейшем хворосте, А потом на перине Из еловых лап Зададим звериный Непробудный храп. Так приятно проснуться В сверканье и гаме, И по этому нунцию Шлепать ногами, И знакомиться с теми, С кем еще не знаком, И себя Безусловно Не считать чужаком!

 

Птичий рынок

Люблю я Птичий рынок, Там царство птиц и рыбок. Бросьте вы догадки, Едемте со мной! В девять у Таганки Каждый выходной. Люблю я Птичий рынок, Но не всё подряд, В рыбках я не прыток, Люблю я птичный ряд. Я хожу здесь праздно, На душе прекрасно, До чего здесь разно! Даже смотрят разно! Ласково — любители Мелодичной твари, А ее губители — В думах о товаре. Дядя Миша, стрелочник, Козырек заломан, Предлагает пеночек, Да не нам, зеленым, Не глядит на деньги, Бровь тяжела: «Лучше-ка, студентики, Берите вы щегла». А вот мыслитель с тростью, Он тут не ради выгод, Он говорит со страстью, Он излагает вывод: «Не принимайте душа, Не делайте зарядку, Лучше просто слушайте По утрам зарянку!» По соседству в ящике Кучею скворцы. Аж хрустят как хрящики Стихшие певцы. Я гляжу на ворога, Он стоит, мордаст. Он не то что скворушку — Он отца продаст! Люблю я Птичий рынок — Толкающий, толкующий, Законный поединок Пичуги и акулищи. Разно здесь толкуют, Всяко здесь торгуют. Западки да сети, Старички да дети…

 

Каждому положен свой Державин

Каждому положен свой Державин — Тот, что нас обнимет, в гроб сходя. А уж как творим, на что дерзаем, Это будет видно погодя. Каждому положен свой орел — Тот, что осенит крылом могучим, Дабы ты могущество обрел И парить над бездной был обучен. Мой орел был рыж и синеглаз, Дело было зимнею порою, Подошел старик Державин к строю, Улыбнулся каждому из нас. Каждому из нас, кто пел в строю, Он улыбку подарил свою, Каждого пощекотал усами — Остальное добывайте сами. Добываю. А земля взяла Моего веселого орла, И давным-давно «Литературка» Обронила должную слезу. Я-то лично ни в одном глазу. А никак не забываю турка. Каждому положен свой Хикмет — Рыжая рискованная птица. А уж не положен — значит, нет, Нечего тогда и шебутиться. Нам-то хорошо, у нас кредит: Всю агитбригаду в миг удачи Целовал Назым на зимней даче! Это нам отнюдь не повредит.

 

Воспоминание о сорок девятом

Бурьян, канавы, мокреть. У колышка — коза. На нас, лохматых, смотрят Круглые глаза. Блей, коза, и мекай, Кумекай, что и как! На колышке фанерка, Написано: «ФИЗФАК». Не рвать козе листочка, Травы не пригубить. Написано — и точка, Так тому и быть! На страх козе-дурехе, Слякоти на страх Прокладываем дороги На Ленинских горах. Ой, утро, утро, утро — Копай, и все дела! Ох, вечер, вечер, вечер — Лопата тяжела. Не поднять, не вывернуть, Не прижать ногой. Не вытащить, не выковырнуть Глинищи тугой. Что, коза, поникла? Блей, дуреха, блей! У нас, коза, каникулы — Мекай веселей! Своею козьей меркой Нас, коза, не мерь, Мекай, да кумекай, Да фанерке верь! Еще мы покопаем, Процентами блеснем. Еще мы покатаемся На лифте скоростном! И песням непропетым Над парками звенеть, И ленинским проспектам Цвести и зеленеть. И сами мы не знаем, Что будет в том краю… …Чуть-чуть позабываем Молодость свою. Многое померкло, Но четко помним факт: Щербатая фанерка, И на ней: «ФИЗФАК».

 

Канны

Хорошо, когда день растает на нет, И август идет на нет, И эта синяя тишина Полна осенних примет, И она Не темным-темна, А будто мягкий свет из окна — В общежитии Из окна. Высоко́-высоко́ на башне часы, И облако при часах. Ветерок с реки подкрутил усы, Цветники-усы причесал. Цветники, цветники, цветники без конца — От Москвы-реки до дворца, И над ними носится без конца Разноцветных цветов пыльца. Канны, канны, Как истуканы — Рыжие парики. Над цветниками, Как неприкаянный,— Ветер с Москвы-реки. Хорошо, когда по стене подряд, Словно канны окна горят. А ведь летом была темным-темна Общежитская наша стена. До чего же пусто! — я вам скажу — Ни товарища, ни окна, Только дежурная по этажу У абажура одна. Может, умели Адам да Ева Жить без суматохи, одни, А мне надоело, мне надоело — Сутки могу, а больше ни-ни! Только сутки Могу без сутолоки, А потом — ни-ни! Хорошо, что только несколько дней Тишине слоняться по зданию, Что уже автобусы пополней, В столовке очередь подлинней, В Москве под вечер похолодней, И поезда ее мчатся к ней — Мчатся без опоздания. Лекции, лекции на носу! И Нечаева на носу! У нее на халтурку зачет не сдашь — У нее очки на носу. Хорошо, когда лекции на носу, И август идет на нет, И в общежитии, как в лесу, Полно осенних примет! И еще — когда ветер с Москвы-реки Приличиям вопреки Пускает цветную пыльцу, как снежок, На рыжие парики. А вечер канны в окнах зажег, Подкрутив цветники-усы, И облако висит, как флажок, Там, где башенные Часы.

 

Про секреты

А я люблю выпытывать Девчачьи секреты. Выпытывать — и впитывать Девчачьи секреты. Я не потешаюсь, Я тихо утешаюсь И сам вздыхаю с ними, С девчонками моими. Я так люблю их слушать, Примостившись возле! У нас таких секретов Не бывает вовсе: Страдательных, щемящих И вместе с тем — щенячьих. Попросту — девчачьих. Попросту — девчачьих.

 

«Пристань — это не пристанище…»

Пристань — это не пристанище, Это просто пересадка. Ты куда, мой путь, протянешься, До какого полустанка? Отыщи мне мыс Желания! Вырвись в бухту Откровенья! Пристань — это ожидание, Ожиданье отправления. Под ковшами под медвежьими Посидим, дорогу спрыснем. Вдруг очнемся: — Где мы? Где же мы?. — Все в порядке. Это — пристань.

 

Пароход

Не тает ночь и не проходит, А на Оке, а над Окой Кричит случайный пароходик - Надрывный, жалостный такой. Никак тоски не переборет, Кричит в мерцающую тьму. До слез, до боли в переборках Черно под звездами ему. Он знает, как они огромны И как беспомощно мелки Все пароходы, все паромы, И пристани, и маяки. Кричит!.. А в нем сидят студентки, Старуха дремлет у дверей, Храпят цыгане, чьи-то детки Домой торопятся скорей. И как планета многолюден, Он прекращает ерунду И тихо шлепает в Голутвин, Глотая вздохи на ходу.

 

Удивительно быть мне отцом

Удивительно быть мне отцом, Все мне кажется — это кто-то От меня отличный, отдельный Моему глазастому сыну Рассказывает про слона. Удивительно быть мне мужем, Говорить по утрам «до свидания», «Здравствуй» вечером говорить. Мне работа моя удивительна, Я вхожу — и студенты Лезут судорожно в учебник (Не надышишься перед опросом!), А я пресно так говорю: «Евстигнеева»,— И Евстигнеева, Расхорошенькая, румяная, Покрывается беглыми пятнами. Ах, мне бы ей подсказать!.. Непривычно мне, неуютно, Утомительно быть мне взрослым, Утомительно знать мне, взрослому, Все, что взрослому знать суждено. Примите меня обратно! Смотрите: я семиклассник, Синеглазый и бестолковый. Захочу — пойду в моряки, Захочу — подойду к Светланке И приглашу в кино. Глупости. Глупости. Ходи, человек, на службу, Учи, человек, сынишку, Да знай, человек, что где-то В огромном и взрослом мире, Как бегуны на старте, Стоят, накренясь, ракеты, Нацеленные в твой дом. А студентка твоя, Евстигнеева, Не знает отделов мозга. А спросится все — С тебя.

 

Рыжий остров

Физики запели Слуцкого. Это достоверная история. Я свидетель: тихо слушала Слуцкого аудитория. Тихо пел никитинский квинтет, Очень тихо слушал факультет, В раздевалку люди не бежали, От земли, от берега вдали Было тихо, только кони ржали, Все на дно покуда не пошли. Это что ж — разладились куранты? С физики посбилась мишура? В лирику подались аспиранты, Кандидаты и профессора. Термоядерщики и акустики, Что они — хватаются за кустики, Всемогущий разум им не мил? Или дело в том, что муза музыки Забежала в двери вуза физики, Чтоб найти защиту от громил? И пока эфир порожняком Пустозвонил на слова Горохова, Песня десять тысяч верст отгрохала На перекладных или пешком. И за дальней горною грядой В тихом переполненном вагоне — Что я слышу? Слышу: плыли кони, В море, в синем, остров плыл гнедой. Физики пооблиняли перьями, Серые для них настали дни. Все же что-то делают они. Слуцкого — они запели первыми!

 

«Мы живы, покуда живем…»

Мы живы, покуда живем, Покуда хватает закваски, Пока мы легки на подъем И смотрим вперед без опаски. В гитары уткнув животы, Мы в землю уперлись ногами, И видно звезде с высоты, Как ширится песня кругами. Мы живы, покуда поем, Покуда не ищем наживы, Пока мы стоим на своем, Пока наши песни не лживы. А песню подхватит любой, А песне найдется работа, Покуда в ней нашей судьбой Оплачена каждая нота. А песня готова на бой, А песня на плаху готова, Покуда в ней каждое слово Оплачено нашей судьбой.

 

Заяц белый

Заяц белый, куда бегал? Считалка Заяц белый, куда бегал, Куда бегал, что искал? Ты в столовке ли обедал, Папки ль пухлые таскал? Иль на базу овощную Со товарищи ходил? Или песню озорную На гитаре выводил? Зайцы спички зажигают, Бреют уши хоть куда, Горизонты раздвигают, Воздвигают города. Заяц — физик-теоретик, Пиджачок его в мелу, Он билетик на балетик Робко просит на углу. Заяц бедный и неловкий И не блещущий красой, Помнишь, бегал ты с морковкой — Длинноухий и босой? Для того ли, для того ли Мама зайку родила, Чтоб охотник в чистом поле Нежно гладил два ствола?

 

Баллада о парижских похождениях московского барда и менестреля Александра Дулова, кандидата химических наук

Саша Дулов, прославленный бард, Был в Париже в порядке обмена. Заложил он гитару в ломбард, Он решил потрудиться отменно. Не нужны ему, нет, не нужны Все парижские ваши экзоты, Здесь святые огни зажжены Для глубокой научной работы. О Пари! О Пари! Клод Бернар, Мари Кюри! Но не знал обаятельный бард, По парижским гуляя бульварам, Что парижский бульвар — не Арбат, Где столкнуться нельзя с писсуаром. Он столкнулся разок и другой И сурово подумал на третьем: «Пейте-лейте, а я ни ногой, Я приехал сюда не за этим». И пошел Не спеша Наш доктор Дюло́фф Саша́. Вот в Россию вернулся наш бард, И спросил академик Капица: «Неужели спортивный азарт Не помог вам хоть раз оступиться? Доведись мне в Париже пожить, Не боялся б я злого навета, Я бы вето не смог наложить Ни на то, милый друг, ни на это… Плас Пигаль… О Париж! Уи, мусье,— ноблес оближ». И теперь знаменитый певец Не дождется опять приглашенья, Чтоб приехать в Париж наконец И воздать за свои прегрешенья. Пусть придурки в научной тюрьме Ту же жижу разводят пожиже, А у барда не то на уме — Он найдет чем заняться в Париже! Визави… Рандеву… Не зови меня в Москву!

 

Альма-матер

Альма-матер, альма-матер — Легкая ладья, Белой скатертью дорога В ясные края. Альма-матер, альма-матер, Молодая прыть. Обнимись, народ лохматый, Нам далёко плыть! Вид отважный, облик дружный, Ветер влажный, ветер южный, Парус над волной. Волны катятся полого, Белой скатертью дорога — Вечер выпускной. Альма-матер, альма-матер — Старый драндулет, Над кормой висит громада Набежавших лет. Ветер грозный, век железный, И огонь задут. Здравствуй, здравствуй, пес облезлый, - Как тебя зовут? Обними покрепче брата. Он тебя любил когда-то — Давние дела. Пожелай совсем немного: Чтобы нам с тобой дорога Скатертью была. Альма-матер, альма-матер, Прежних дней пиры! Не забудем аромата Выпускной поры. Лег на плечи, лег на плечи Наш нелегкий век. Обними меня покрепче, Верный человек! Видишь, карточка помята — В лыжных курточках щенята, Смерти — ни одной. Волны катятся полого, Белой скатертью дорога — Вечер выпускной.

 

На свадьбе, на свадьбе

На свадьбе Поэта с актрисой Ларисой Курзо, Где было полсвета, а не был один Доризо, Но было, ах, было полсвета — и Мэтр, и Олег, И Мастер Пуцыло, и сто достославных коллег; На свадьбе, на свадьбе, в Никитской смурной слобод Так весело было не знавшей о близкой беде Актриске Лариске, не ведавшей вовсе, что ей Так бедно и скудно, так скупо отпущено дней. И набузовавшийся до положения риз, Один из набравшихся (то есть надравшихся из) Вдруг вспомнил о культе, и всхлипнул, и выхватил кольт, Чтоб смачные пули свистали меж смачных икот; И ментор Поэта, поддавший за русскую речь, Скакал без штиблета, попавшего в русскую печь, И требовал ласки, за бабу приняв мужика, А тот для острастки на Мэтра взирал свысока; И буйное пламя сжирало штиблет, хохоча, И буйные пули дробились о светлые лбы, И, булькая чревом, кренилась бутыль первача, И всё это билось, клубилось, рвалось из избы; И всё это пело, гудело, как дивный хорал, И мытарь культуры взвивался и кольтом играл, И пастырь, как пластырь, всё ластился в дивном бреду И требовал клятвы, что я к нему с лаской приду. Но солнечно было в кромешной курной слепоте, В потешной и грешной в Никитской дурной слободе, Лишь плакала дева, не знавшая вовсе, что ей Так бедно и скудно, так скупо отпущено дней.

 

«Из деревьев нравится орешня…»

Из деревьев нравится орешня; Иногда случалась полоса, И лежал я под орешней лежмя Во блаженстве целых полчаса. Из занятий нравится беседа О грядущем, сущем и былом,— Чтоб не ради сельди и десерта Собирались гости за столом. Под орешней стол могу поставить, На столе кувшин соорудить, Одного мне только не представить — Как бы всех под кроной рассадить? Как бы всех, кто душеньке но нраву, Разместить за дружеским столом, Чтобы нам беседовать на славу О грядущем, сущем и былом.

 

«Не мне нанизывать на нить…»

Не мне нанизывать на нить Безликих чисел ожерелье, Привык я более ценить Наитие и озаренье. Нет, я не верю в мощь числа — Лишь чувству истина открыта! С упрямством старого осла На вкус оцениваю жито. Зато с упорством муравья Я верю в черную работу: Знакомство с фактами, друзья, Полезней чувству, чем расчету. Ведь факт имеет плоть, а плоть Имеет плотность и фактуру. Сумеем плоть перемолоть, Глядишь, раскусим и натуру.

 

Летняя элегия

Я детей своих отправлю В направлении разлуки — На черничку, на брусничку, На все лето, на весь век. Сам стопы свои направлю В направлении науки, У меня свободны руки, Я свободный человек. Я в науке вроде дядьки Иль, верней сказать, наседки — У меня чужие детки, Все равны, как на подбор. А моих лелеют тетки, И мои как птички в клетке Иль, верней, как рыбки в сетке Там калитка и забор. За калиткой методички Заполняют рапортички, Промеж деток массовички Вьются, вьются — не унять. Все скандируют речевки И штудируют текстовки… Я сижу с учениками, Силюсь истину понять. Мы эвристику применим При решении задачи, Мы игрой воображенья Схватим истину живьем. И, покончив с делом этим, Птичку-галочку отметим, Проскандируем речевку, Рапортичку пожуем…

 

«Бремя денег меня не томило…»

Бремя денег меня не томило, Бремя славы меня обошло, Вот и было мне просто и мило, Вот и не было мне тяжело. Что имел, то взрастил самолично, Что купил, заработал трудом, Вот и не было мне безразлично, Что творится в душе и кругом. Бремя связей мне рук не связало, С легким сердцем и вольной душой Я садился в метро у вокзала, Ехал быстро и жил на большой. И мои золотые потомки Подрастут и простят старику, Что спешил в человечьем потоке Не за славой, а так — ко звонку. Что нехитрые песни мурлыкал, Что нечасто сорочку стирал, Что порою со льстивой улыбкой В проходной на вахтера взирал.

 

Кончена дружба

Кончена дружба — дороженьки врозь. Как не отметить событие это? Все же немало пожито, попето, Славно нам пелось и славно жилось. Сядем, как прежде, и сыр пожуем, Чаши наполним и души остудим, Что пережито, того не забудем, Что позабудется — переживем. Все, что простительно, то прощено, Что непростительно, то не простится, Можно б ругаться, но проще проститься, Кончена дружба — допьемте вино. Кончена песня, и ночь на дворе, Спеть бы другую, да поздно, да поздно, Швы разошлись, разойдемся порозно — Ночь на дворе, и виски в серебре. Все же позвольте, тряхнув сединой, Пару слезинок глотнуть напоследок: В том-то и дело, что больно он редок — Дружбы старинной напиток хмельной.

 

«Кислых щей профессор…»

Кислых щей профессор, То есть академик, Распевает хором, То есть а капелла, А его собачка Малость приболела, То есть оклемалась, То есть околела. То есть окончательно Дело блеск, Всё так замечательно Перетасовалось: Что не издавалось, Вдруг поиздавалось, Видно, и собачка Переволновалась. Ей профессор кислый Наливает щи, А ему собачка Говорит: ищи! Кажи мне, профэссор, Любишь ли менэ? А он отвечает: Ё-К-Л-М-Н.

 

Сон в ученом совете

…И снова я проваливаюсь в сон, И вновь меня являет миру он, И снова я, провяленный как вобла, Вздымаю веки и себя браню, Но больше чести я не уроню — Я буду бдеть! Глядеть я буду в оба! И я на диссертанта пялюсь. Он Такое мелет, что невольный стон, Проявленный не кем-нибудь, а мною, Ко мне невольно привлекает взгляд Не чей-нибудь, а сразу всех подряд, И я молчу, верней, чуть слышно ною. Я тихо ною. Тихо мелет он. И снова я проваливаюсь в сон. И снится мне подводная картина: Зеленый свет, придавленная тина, А я — большой, тяжелый, снулый сом. Вдруг черная ко мне крадется тень! Я слышу крик какого-то кретина, И надо мной с дубиною детина — Шарах по голове! И бюллетень Вручает мне коллега, член совета, И я благодарю его за это.

 

Старинный студенческий романс

Я спросил ее несмело: «Как зовут тебя, Гизелла? Только имя мне отдай!» На мою мольбу немую Отвечала напрямую, Отвечала: «Угадай». Я не мог снести удара, Я гадал, она рыдала Под уплывшею луной. На заре, когда Гизелла, Взор потупя, вдаль глядела, Мы слились во тьме ночной. Я опять спросил неловко: «Как зовут тебя, плутовка? Подари мне эту весть!» Отвечала мне не сразу, Отвечала: «Бойся сглазу, Береги девичью честь». Я не мог снести удара, Я берег, она рыдала И кусалась, как зверек. Потерял я все обличье, Но наградой честь девичья, Я сберег ее, сберег.

 

Проблема молока

Едва газон зазеленел, зазеленел газон, Как я пришел в прокатный пункт, явился в пункт проката И попросил в прокат козу на отпускной сезон, Прикинул я, что взять козу позволит мне зарплата. В прокатном цехе мой запрос веселый вызвал смех: «Ку-ку, товарищ козодой,— сказали мне резонно,— Чего-чего, а дойных коз мы запасли на всех, Зачем же брать козу весной, задолго до сезона?» И тут во мне мой здравый смысл, козел его бодай, Возобладал, и я сказал: «Коль так, то все в порядке. Придет сезон, возьму козу — и сразу на Валдай, Где у меня владений нет, но есть четыре грядки». Мои внучата в честь козы бычками замычат, Иван Марты п ыч в сей же час из улья вынет раму, Профессор Шехтер окуньком попотчует внучат, А я начну козу качать и выполнять программу. Я напою козу водой, и накормлю травой, И буду плавать в молоке со всей своей ордою, И мне казенная коза окупится с лихвой, Четыре литра — не предел козиному надою. Не спи, задолжница, не спи, не блей и не болтай, Копи белковые тела, копи, коза, липиды, И наши нам , коза, отдай, козел тебя бодай, А то, что нет у нас козла, так то, коза, терпи ты. Терпи, коза, а то мамой будешь.

 

3. Давайте умирать по одному

 

Ужин

Строжайшая женщина в мире Над ужином тихо колдует, Пред нею картошка в мундире, И соли немножко, И лук. Ее непоседливый друг На клубень с усердием дует. Пред ним кожура на газете, И хлеб на газете, И соль. И располагает к беседе Накрытый клеенкою стол. А день за окном истлевает, Он сумрачен и сыроват, А лампа на них изливает Свои шестьдесят, что ли, ватт, А руки им греет картофель, И дело идет к темноте. А чайник стоит на плите. И чайника белая крышка Танцует цыганочку, что ли, Приплясывает — от излишка Веселья, а может, и боли, И пляс этот, пляс поневоле, И окна холодные эти, И этих картофелин дух Так располагают к беседе — И необязательно вслух.

 

Ночь

Мы засыпаем в переулке, В котором нет войны. Приходит ночь в благословенный город, Приходят сны. Приходит ночь в битком набитый город, Приходит тишина. Вот где-то вскрикнул женский голос, Но это не война. Троллейбусы черны, смиренны, Нет никого. Спит город, спят его сирены, Спят женщины его. Не мечутся простоволосо В оставшиеся сорок семь секунд. Спит переулок. Осень. Часы текут. Часы текут, текут, стекают, Уходят прочь. И — тикают. И не стихают Всю ночь, всю ночь.

 

Дождик

А дождь был попросту смешной - Подпрыгивал, названивал — Не проливной и не сплошной, А так, одно название. Он не хлестал, как сатана, Не ухал черной лавою — Он был похож на пацана С картонной саблей бравою. И человека не нашлось, Чтоб зонтиком позорился. И мне домой никак не шлось, Хоть дома не поссорился. Я на бульваре поболтал С детишками-копушками, Потом стихи побормотал На скверике у Пушкина. А дождик прыгал нагишом, Старательно и ревностно, И я тянул, и я не шел, И был хороший редкостно.

 

Давайте умирать по одному

Давайте умирать по одному — От хворостей своих, от червоточин, От старости,— не знаю уж там точно, Какая смерть положена кому. Так деды уходили в мир иной, Окружены роднёю и почетом. Зачем нам, люди, это делать чохом? Я не хочу, чтоб сын ушел со мной. А злобных и безумных — их в тюрьму, Замки потяжелей, построже стражу! Не нужно, люди, умирать всем сразу, Давайте умирать по одному. Да не свершится торжество огня! Мы смертны, люди, или истребимы? Пускай траву переживут рябины. Пускай мой сын переживет меня.

 

Деревенское утро

В седьмом часу утра, Когда трава сыра, Взамен других зарядок Беру я два ведра — Такой у нас порядок. Росы и солнца брат, Иду под мерный бряк В овраг, где своды вётел, Где наполненья вёдер Свершается обряд. Пока вода гремит И в ведрах пляшет пена, Использую отменно Я времени лимит. Привык я здесь любовно, Как древний лист альбома, Читать не на лету С ракушками карбона Осклизлую плиту. Да, будут города И мир иных привычек, Но пусть хоть иногда Нисходит к нам первичность,— Чтоб встать за солнцем вслед, Бренчать путем зеленым И видеть белый свет Таким неразделенным, Без всяких там ракет И прочего добра, А просто — два ведра В седьмом часу утра.

 

Туточка

Речка Туточка в Тутку впадает, Речка Тутка — в реку Кострому, Кострома себя Волге подарит, Ну а Волга одна на страну. Крутит роторы, Сыплет искрами, Чтобы весел я был и сыт. А на бакене Возле Сызрани Капля Туточкина висит. Капли падают и совпадают, Люди падают, снова встают, Ветры дуют, столетия тают, И отважные птицы поют. Я хожу Москвой — брюки-дудочки. Работенка, стихи, семья… Спросит век меня: — Где ты? — Туточки! Тут, в автобусе,— вот он я!

 

Когда человек больной

Когда человек здоровый, Ему на все наплевать. Когда человек здоровый, Он зря не ляжет в кровать. Зачем ложиться в кровать? — Он человек здоровый. Когда человек больной — Ох, до чего ему маетно! Когда человек больной, Особенно если маленький, Ох, до чего ему маетно, Когда он лежит больной! Вот он лежит, родной, Ни слова не говорит,— Где у него болит, Что у него болит. Мается и молчит. Мечется и кричит. Когда человек здоровый, Ему чего горевать? — Может ходить по дорогам, А может петь-распевать. Только нет от этого прока, Если рядом кому-то плохо: Кто-то мечется, Кто-то мается, Кто-то лежит больной, — Особенно если маленький, Маленький и родной.

 

Слишком хороший октябрь

Сегодня выпал снег в горах — Сверкучий, без дождя, И я подумал: «Ну и день!» — Из моря выходя. А день и вправду был хорош, И вправду был богат. И три вершины плыли в синь, Как новенький фрегат. «Вот это день,— подумал я,— Чудесные дела!» И я тепло благословил (А это — боль была).

 

Стихи о домашнем музицировании

Сергею Никитину Музицируйте семейно! Планомерно! День за днем! Подрастает наша смена — Что посеем, то пожнем. Ходит слух, что наши дети Станут взрослыми людьми. Люди мира на планете, Музицируйте с детьми! Бабки, пойте! Для концерта Важно — что? Огонь души. У концерта нет рецепта, Все рецепты хороши: Под гармонь и а капелла, В стиле Глюка, в стиле блю, Под Шульженко мама пела, Я — старинные люблю… Хороши и те и эти! Но подумаем сперва, Как бы сделать, чтобы дети Знали главные слова, Чтобы чувствовали шкурой Песен праведных заряд. И еще — чтобы халтурой Не испортить нам ребят. От рождения до смерти Ждет их много разных вех, Тем не менее, поверьте, Меломания — не грех. Пусть вовек не умирает Простодушная триоль, Коли музыка играет Положительную роль. Люди мира на планете! Знаю, вам покоя нет, Но — имейте на примете Гармонический предмет! Пойте громко, вдохновенно, Хором и по одному! Очень важно, чтобы смена Понимала что к чему.

 

Гамлет

«Куда шагаем, братцы?» — Печальный принц спросил. «Идем за землю драться,— Служака пробасил.— За нашу честь бороться, За кровное болотце У польских рубежей». «За вашу честь? Ужель…» Коли! Руби! Ура! Пади, презренный трус! Несметных тел гора, Предсмертный хрип из уст, Костей пьянящий хруст, Пальбы разящий треск, Пора! — гремит окрест. Пора идти на приступ! За честь! За крест! За принцип! За землю! За прогресс! …Над тем болотцем стон Который век подряд, А в королевстве том Опять Парад. Скрежещущих громад Нелепая чреда — Ползет, ползет тщета, Дымится шнур запальный. И смотрит принц опальный С рекламного щита.

 

Небо и Земля

Нам небо это Вросло в крыла, Земля-планета В стопы вросла. К звезде б рвануться Так ноги рви. К траве б нагнуться Крыла в крови.

 

Пленник

Я пленник утра. Чуть очнусь, Едва проснусь, слечу с кровати, И — захлебнусь, и — покачнусь, И утро в плен меня захватит. Вот дерево. Сосна сосной. Вот птица с дерева слетела. Так знай: они владеют мной, Я подчиняюсь им всецело. Я раб пленительной красы. О, это груз непустяковый! На мне свинец ночной грозы И низких облаков оковы. Прижмусь к сосне, ко мху прильну, Пойду за речкой верной тенью. Я — пленник, я у всех в плену, Я не стремлюсь к освобожденью!

 

Воспоминание о листопаде

Листопад в пятидесятом, Листья жгут по палисадам, В палисадах ветра нет, Беспокойства нет в природе, Во саду ли, в огороде Жгут тетради — сдан предмет. Дело сделано, а слово Народиться не готово. Где мы? Листья. Полумгла. Слабо греет их горенье, Но зато на удобренье, Говорят, пойдет зола. Жгут вчерашнюю листву, В уголок ее сгребая, И дымит она, рябая. В огородах жгут ботву. Не Хотьково ли? Хотьково! Смутно видится подкова Леса; лес раздет-разут. Это пригород, не город. Сладость кончилась, а горечь Втридорога продадут. Это нашему герою Двадцать и не за горою — Сорок; это — полпути. Палый шелест палисада, Горечь дыма и досада, Что идти куда-то надо, А не хочется идти.

 

В больнице

Лежит человек на койке. Тумбочка у окна. На ней порошки, настойки. А дело его — хана. Коли не коли, лечи не лечи, Простые врачи или чудо-врачи, Пиши не пиши латынь-письмена А дело его — хана. А я на соседней койке Лежу, обычный больной, И дело мое нисколько, Ничуть не пахнет ханой. Жены придут — беседуем, Бубним свое вразнобой, А после лежим соседями, Беседуем меж собой. Ночью темно, светло с утра, Горстку пилюль несет сестра, Мы их водой запиваем, Одна в графине вода, Будто бы забываем, Что ему — туда. Ладно. А пока что Лежим, беседы ведем, Про Марс говорим, про Кастро, Жен с нетерпением ждем, Горькие снадобья пробуем, Болтаем себе между тем. А тем медицинских не трогаем. Не затрагиваем этих тем.

 

Не карамель

Загадку задал мне Старик Иван Степаныч: В цветочках, а не луг, Под крышей, а не клуб, С начинкой, а не карамель. — Автобус! — крикнул я.— Везет детишек в лагерь! Степаныч аж затрясся, Повизгивал, Слезливые глаза ладонью растирая, Закашлялся, Вдруг посинел и умер. Теперь лежит С Филипповной своею рядом. Никто к ним не заглянет. Пришел бы сын, да больно далеко Ему шагать из братской той постельки. Прости, Степаныч! Так я и не знаю Ответа на твою загадку: В цветочках, а не луг, Под крышей, а не клуб, С начинкой, а не карамель.

 

Мать, а ведь самая малина

Мать, а ведь самая малина Теперь, пожалуй, В лес пора! Сойдем, не доезжая Клина,— Иль мы с тобой не мастера Заготовительного цеха? Мать, собирайся, не до смеха, Малину собирать пора! Сойдем и подадимся вправо, Работать надо — выходной! В лесу работников орава, А ягод вовсе ни одной. Ну нет! Малины — изобилье. Иль мы с тобой перезабыли Свои места и надлежит Нам чьим-то следовать советам? Ну нет, привет! Мы — по кюветам, Авось бидон и набежит. Зато известно наперед, Как после, стылою порою, Когда снега тебя покроют И душу стужа проберет,— Придет черед, Наступит срок Ему, пахучему варенью. Оно, по щучьему веленью, На скатерть — скок! Ну, мать, кончай Печалиться, подуй на чай, Не век стоять зиме угрюмой. Ты вспомни некий выходной И с пониманием подумай: Куда садовой до лесной!..

 

Исполняется с гитарой

Пробки выбьем, дружно выпьем За союз младых сердец! Натали опять брюхата, И не с краю моя хата — Ай да Пушкин, ай да Пушкин, Ай да Пушкин молодец! Метража у нас негусто, Гаража не нужно мне, У меня в кармане пусто, Но в душе большое чувство Восхищения супругой, Уважения к жене. Пожалел бы поп Никита Обручальных нам колец, Жизнь моя была б разбита, Я попал бы под копыта, И настал бы, и настал бы, И настал бы мне конец. Погоди, разбогатеем — Богатеем стану вдруг, Напишу лихой сценарий И тогда твоих стенаний Не услышу, не услышу, Не услышу, милый друг.

 

«Какие чудесные дети…»

Какие чудесные дети Покрыли земную кору! Они на трухлявой планете Растут, как грибы во бору. Вот рыжик, а это масленок — Каких только нет пацанов! Как много им надо пеленок, Пока дорастут до штанов! В штанах они ходят не сразу, Но сразу же ходят в штаны. Научатся! Не было б сглазу — Всему научиться должны! Волнушки, подгруздки, опята — Какая крикливая рать! Как славно, что эти ребята Не любят в молчанку играть. Орите, ребята, растите, Боритесь за званье людей! Пусть будет вам сколько хотите И солнца и теплых дождей. Какие чудесные песни Мы вам сочиним про запас! Но самые честные песни Напишете вы после нас!..

 

Анна

Анна, Что ж это за чудо? Как явилась ты? Откуда? Только год тому назад Не было тебя в помине! Были мы, и был твой брат, Были — книги, но под ними Не спала ты, как сейчас, Не было тебя у нас! Анна, А смешней всего, Что и брата твоего Тоже не было когда-то! Не был! Не было его! Да и мама твоя — Алла Не всегда существовала, Это вовсе не вранье. Ты представь себе планету: Есть отец, а мамы нету — Нету! Не было ее! Анна, А наступит срок, И меня не будет с вами: Был, пыхтел — и нет меня. И не страшно, лишь печально Знать, что так должно случиться. Ах, куда страшней подумать, Что случится вдруг Не так.

 

Щенок

В квартире благодать: Щенка на рынке взяли. Без паспорта не брать! — Прописано в журнале. Кому совет и впрок, А мы не привереды, Живет у нас щенок Без клубных привилегий. Не мысля про собак, На рынок мы попали, А дальше было так: Увидели — пропали. Щенки любых сортов! Полканы и козявки! И все без паспортов, Как вольные казаки. И был в ряду одном Обрывок одеяла, Клубок щенков на нем, А рядом мать стояла. Что жизнь ее не мед, Понять бы и младенцу — И сука и помет Наскучили владельцу. Купец был в меру резв, И шла торговля лихо. А суки взгляд был трезв, Она стояла тихо. Как будто век жила Одной духовной пищей — Так сдержанно ждала Своей фортуны нищей. И взяли мы щенка И рассудили просто, Что тут наверняка По крови благородство. Резвится пес, ведь он Товарищ наш отныне. Глистов мы изведем, А блох уже отмыли. А честь — не в клубе честь И стать не в аттестате, А если хвостик есть, Так это тоже кстати. И в том, что так сужу Про божее творенье, Не удаль нахожу, Но удовлетворенье.

 

Зимнее утро

Своих забот свободный раб, Я просыпаюсь оттого, Что некто вежливо сопит И — лапы на постель. Своих страстей кабальный князь, В рубаху лезу, торопясь, А некто прыгает, рычит И рвет носки из рук. Не вижу логики совсем В твоих поступках, друг: Ведь не пойду же я босым Выгуливать тебя! Который час? Рассвет завяз. Темно. Поземка. Нет семи. А некто палочку нашел И просит: отними! Побегаем! Туда-сюда, И полчаса прошли уже, Зато на пятом этаже Тепло и желтый свет, Там кофеварочка фырчит И чайник песенку поет, А некто больше не рычит И любит всю семью. Ах, двух минут недостает, Чтоб перемолвиться словцом! Прощайтесь, милые, с отцом, Слугой своих свобод. Надежды вольные рабы, Теперь помчимся кто куда, Лишь некто дома будет ждать Чего? — вечерних игр.

 

О сладкий миг

О сладкий миг, когда старик Накрутит шарф по самый нос И скажет псу: «А ну-ка, пес, пойдем во дворик!» А во дворе идет снежок, И скажет псу: «Привет, дружок!» — Незлобный дворник, дядя Костя, алкоголик. У дяди Кости левых нет доходов, Зато есть бак для пищевых отходов, Зато у дяди Кости в этом баке Всегда найдутся кости для собаки. Я рассказать вам не могу, Как много меток на снегу, Их понимать умеет каждая собака. Над этой лапу задирал Боксер по кличке Адмирал, А здесь вот пинчер — мелкий хлыщ и задавака. Мы дружим со слюнявым Адмиралом, Он был и остается добрым малым, А пинчера гоняли и гоняем За то, что он, каналья, невменяем. Увы, бывают времена, Когда, криклива и дурна, Во двор выходит злая дворничиха Клава. Она не любит старика, Она кричит издалека, Что у нее на старика, мол, есть управа. Нам дела нет до бабы бестолковой, Но к ней гуляет Вася-участковый, И Вася вместе с ней не одобряет, Когда собачка клумбу удобряет. Как хорошо, о боже мой, Со стариком идти домой, Покинув двор, где ты как вор и правит злоба. Старик поближе к огоньку, А пес поближе к старику, И оба-два сидим и радуемся оба. Старик себе заварит черный кофий, Чтоб справиться с проблемой мировою, А нес себе без всяких философий Завалится на лапы головою.

 

В посудине одной

Я женщине прелестной Два слова недодам И твари бессловесной Скажу их по складам, И тварь наставит уши, И тварь поднимет взор, И вступят наши души В душевный разговор. «Ах, тварь, в одной посуде Творились ты и я, Я тоже тварь по сути, Да выбился в князья,— За то ли, что конечность К труду годна вполне, За то ль, что бесконечность Дана на муку мне…» И тварь меня немного Полижет — в знак того, Что разумом убога, Но это ничего. И тотчас же в контакте Сольются две души В ликующей кантате, Не слышимой в тиши. Мы к женщине прелестной Примчимся, я и тварь, Чтоб в муке бесполезной Зубрить ее словарь,— Чтоб все мы сговорились И спелись под луной, Не зря же мы варились В посудине одной.

 

Возлюби детей и щенков

И мы возлюбили детей и кутят — Своих, и приблудных, и всяких, И стало не страшно, что годы летят, Что тает и тает косяк их. На ясельном фронте у Анны успех, У Кесаря новая миска. Блажен, кто блажен от любовных утех, От мелкого вяка и визга! Дыми, наш дредноут, по скользким волнам, Неважно, что грязно и тесно, А важно, что все это нравится нам, Что все это чисто и честно. Качайся, пока океан незлобив, На радость зверюгам и детям! И петь вознамерились мы, возлюбив Друзей, приходящих за этим. И в песню войдя, возлюбили людей, Когда они люди как люди, И весело стало от этих идей В посудине тесной, в каюте. А то, что блаженство пройдет без следа, Так это не новость, ей-богу. Не тронь, кого любим, нужда и беда,— Людей позовем на подмогу!

 

Две женщины

Две женщины проснулись и глядят — Проснулись и глядят в окно вагона. Две женщины умылись и сидят — Друг дружку наряжают благосклонно. Две тайны примеряют кружева, Им так охота выглядеть красиво! Одна из них пять платьев износила — Она пять лет на свете прожила. Одна пять лет на свете прожила И повидала разного немало. Другая — пять смертей пережила И пятый свой десяток разменяла. Две ясности, две хитрых простоты Играют в дурачка на нижней полке, А сам дурак лежит на верхней полке, Заглядывая в карты с высоты. Там на заход валетик желторотый, Там на отбой четыре короля, Там козырями черви под колодой, Там за окном летучая земля. И карты сообщают так немного, И так земля летучая легка, И так длинна, так коротка дорога, Что можно спать, не слушая гудка.

 

Детский сад

Детский сад начинает работу с восьми, И к восьми же наш двор наполняется роем. Человеческий отпрыск, любитель возни, Поутру молчалив и угрюмо настроен. Вот и мне на работу пора, я бегу, Двор встречает меня щебетаньем картавым, А потомство уже громоздит на снегу Свои башни, свои трудовые кварталы. Иногда бюллетеню, торчу у окна, Все гляжу-наблюдаю подолгу-подолгу, Как, вольна и буйна, от темна до темна Приучается смена к порядку и долгу. А уходят ребята в седьмом, в полумгле, Второпях, не сказав «до свиданья» друг другу, И спешат-семенят по промерзлой земле, Уцепившись за теплую мамкину руку.

 

«Мы поводили в ясли наших чад…»

Мы поводили в ясли наших чад И перешли в другое министерство. Наш новый храм — районный детский сад, Где мини-граждан лепят нам из теста. Тому, кто в лепку вкладывает пыл, Спасибо скажем, хоть и знаем крепко, Что кто бы где бы как бы ни лепил, Какое тесто — такова и лепка. А тесто что ж? — месили мы его, Дрожжей немало, и крахмала в норме. Взойди, взойди, живое вещество, Запузырись в знакомо милой форме! Переброди — и нас перерасти, Когда словам настанет срок рождаться, И огнь прими, и плотью оплати Максимализм наследного гражданства!

 

«Берег лысый и скалистый…»

Берег лысый и скалистый, Под скалой валы кипят, Над скалою узколистый Куст распластан и распят. Желтый куст к скале прибит, Океан не ледовит, Он шипит ползучей пеной, Он, как скука, ядовит. Душит, глушит, будто вата, Окаянный этот звук. Лупит птиц из автомата Рядовой Паламарчук. Лупит влет и на плаву, Наяву, а как во сне, Как во сне, как на войне, Бьется чайка на волне. Не погань, солдатик, имя, Злобу душную уйми Перед близкими своими, Ой, далекими людьми. Ты пошли домой в конверте Жесткий северный листок. Мама старая заплачет, Скажет: где ты, мой сынок?

 

4. Если с пирса смотреть вечерами

 

Север

Взял я сито и слова просеял, Мелкий мусор ветром унесло, Но осталась горсть хороших слов, Поглядел я — а они про Север. Север! Не любой, но о котором Так и помню: Небосвод высок, Снизу Рома возится с мотором, Уточка летит наискосок…

 

Кукушка

Пред светлою водою Стою с пресветлым ликом. Кукушечка кукует На острове Великом. На острове Великом, На дальнем берегу. А сколько насулила, Сказать я не могу. Кукуй, кукуй, кукушечка, До ста и до двухсот. Пусть все, что мной упущено, Надежда припасет. Ах, что ты мне напела! Колеблется вода — А вижу, как из пены Растут мои года. Во всем удача вышла, Проснусь — и счастлив я: Сосед поет чуть слышно, А песня-то моя! Чтоб дед не задыхался От палочки дрянной, Несут ему лекарство, Задуманное мной. Бегут ко мне детишки — Я сказку им сложил… Кукуй, кукуй до тыщи, Чтоб я подольше жил! А может, все успею И на своем веку!.. Кукушечка кукует: «Ку-ку, ку-ку…»

 

Персей

Нам поручена работа — Мы смолим бока у бота. К морю баком Бот лежит. По рубахам Пот бежит. Мы у моря три недели, Три недели все при деле: Строит кто-то, Роет кто-то, Сотню мисок моет кто-то, А у нас теперь работа Всех иных работ первей — Мы смолим бока у бота По названию «Персей». Бот смоленый — хорошо! Пот соленый — хорошо! В баньке греется вода — Это тоже хоть куда! Ну-ка, пот, смола и пакля, С тела, с кожи все долой! Ах, как венички запахли В нашей баньке удалой! Хорошо помыться в баньке, Все продраить до костей, А из баньки Брык! — и баиньки, Лови меня, постель! Сладко спится без забот, И у всех одно во сне: Чудо-бот, красавец бот На могучей на волне. Как он мчится по волне! Кинешь взгляд — глаза болят! Пушки с пристани палят, Кораблю пристать велят. Это что за красота?! Кто смолил ему борта?! Кто смолил — Тот смолил, Тех давно уж сон сморил.

 

Царь

Тюлень такой — ему не сыро, Ему тепло и без огня. Глядит он весело и сыто На посиневшего меня. А что тюленю эти волны? Нырнул — и под волну подлез, И вновь косит глазком проворным. Небось хихикает, подлец. Но я гребу сквозь все невзгоды И, зло срывая на весле: «Я царь,— кричу,— Я царь природы! Я самый главный на земле! Я царь!..» А дождь меня колотит. «Я царь!» — кричу. А он идет. А в сапоге моем колодец. А зуб на зуб не попадет. Какой я царь? Кому я нужен? Дышу, простуженно сипя, Чтоб комару испортить ужин, Поганю химией себя. Какой я царь? Подумать тошно… Но мне весло скрипит во мгле: «Держись, родной, Ведь это точно — Ты самый главный на земле».

 

«Вот и стал мой край всемирной Меккою…»

Вот и стал мой край всемирной Меккою Приезжают, учатся, гостят, Щи едят, По-нашему кумекают, А грустить — по-своему грустят… На валун, лишайником заросший, Опустилась чаечка в тоске. Тянет песню человек хороший На своем вьетнамском языке. И, устав от брани и от ругани, Дремлет море, слушая едва Странные, не наши, не округлые, Как струной рожденные, слова. Тихо-тихо. Тихо волны бегают. Светлой гладью небосклон расшит. Только он поет, да море Белое Позапрошлой пеною шуршит.

 

На берегу

Довольно хлюпать, брат, и течь, Входи — куда как славно! С рассвета истопила печь Старуха Николавна. Она орет на все лады, Ругается безбожно, Но с нею — можно у воды, А без нее — не можно. Ведь это важно иногда, Что есть где обсушиться, Что есть земля, Что есть вода, Что есть уха-ушица, Что белый свет совсем такой, Каким он быть назначен: Что день — деньской, А люд — людской, А как же, брат, иначе!

 

Синее море

Выберу самое синее море, Белый-пребелый возьму пароход, Сяду — поеду дорогой прямою Все на восход, на восход, на восход. Мой пароход — Он лепесток Вишни, отцветшей над Клязьмою где-то, Медленный, он розоват от рассвета. Сяду — поеду на Дальний Восток. На Дальнем Востоке пушки молчат, Молоденькие мальчики скучают без девчат, Скучают без девчат, Не хнычут, не ворчат, Матчасть в порядке держат И в домино стучат. Синее море, Белый пароход. Сяду — поеду на Дальний Восток. На Дальнем Востоке пушки молчат, А русские солдатики скучают без девчат.

 

Этот маленький остров

Этот маленький остров в больших облаках, Как под шалью — беляночка лет десяти. Эти девочки в белых пуховых платках, Словно два островка на Великом Пути. Вот стоят эти девочки, ждут сейнеров И щебечут на теплом своем языке. Из далеких, сырых и туманных миров Сейнера возвращаются не налегке. Сейнера разгружаются. Камбалу, ту — В бункер правый, и будут консервы для всех. В бункер левый, навалом, шпану-мелкоту, Мелкота отправляется в туковый цех. Вот по правому желобу рыба скользит, Чтоб в столице Москве не сердился Ишков, А у левого желоба вид неказист, В нем навалом невзрачных рачков и бычков. Этот длинный, как желоб, и слизистый пирс, По которому девочкам просто дойти До консервного цеха, до неба и птиц, До любых островов на Великом Пути. А на атомной лодке стоит офицер, Он веснушчат, и кортик висит на боку, И видна офицеру неясная цель Там, где цель рыболовства ясна рыбаку.

 

Прекрасная волна

Прекрасная волна! Прекрасный мокрый ветер! Как выглянешь со сна, Так вроде и не пил. Ему бы двери с петель Да крыши со стропил! А в кубрике уют, Там дух махры и пота, Там спит ловецкий люд, Пока молчит звонок. Налей-ка мне компота, Иван Никитич, кок. Иван Никитич, кок, Был шефом в ресторане, А ныне наш браток И варит нам компот. Поди реши заране, Куда судьба копнет! А что тебе судьба? Была бы в жилах ярость, Да на земле изба, Да камбала в кутце, Да пенсия под старость, Да духовой в конце. Судьба нас кинет вверх, А мы умом раскинем. Она нас кинет вниз, А мы закинем трал. Дела у нас такие: То нары, то аврал. Прекрасное житье — Качайся и качайся! Прекрасное питье — Компотец-кипяток! Прекрасное начальство! Прекрасный повар-кок!

 

Вечерами

Я, как Си́днея житель,— я сиднем сижу, Не хожу ни в какие походы. Вечерами с пустынного пирса слежу, Как по морю идут пароходы. Самоходки-баржи́ — до Находки, Пассажирский во Владик пошлют, А у атомной лодки-подводки Никому не известный маршрут. Сядет белое солнце в пустую баржу, Сядет облаком небо на Сидней, Сяду я на причальный пенек и сижу — Чем бесцельнее, тем ненасытней. Если с пирса смотреть вечерами, Перспектива туманно-сера. В неозвученной сей синераме По экрану скользят сейнера. А бывает, что к пирсу прихлынет волна И у ног моих пену положит. Мою душу печаль не гнетет ни одна, Ни одна меня дума не гложет. Знаю сам, почему я не спился, Как отечества добрая треть: Я люблю, понимаете, с пирса В это сизое море смотреть.

 

Норки

Вот сидят в своих конурах Сотни маленьких зверьков, Сотни норок, Сотни шкурок, Денег — сорок сороко́в! Вот сидит она, валюта, Миски вылизав до дна. На поэта смотрит люто, Потому что голодна. Но когда приходит Люда (Симпатичное лицо!) И когда приносит блюдо По названию мясцо, Как меняются зверьки! Как глядят они влюбленно! «Где же ты была, гулена?» — Вопрошают их зрачки. От такой лучистой неж-нос-ти, От такой пушистой внеш-нос-ти И с ума сойти не грех. Чудо- Люда кормит всех!

 

Что нам подарит шторм?

Что нам подарит шторм? Два дня безделья, Да грохоту три короба, Да чуд заморских — Пуд. Срывает брызги ветер с волн. Однако Как славно рыскать там, где вал, обмякнув, Назойливую скидывает кладь: Бревно, вязанку водорослей; глядь, И будет нам какая-нибудь невидаль. Дощечка с иероглифом. Оторвало, родимую, от невода и к нам пригнало. Ай да свистопляска! Вот поплавок другой, из пенопласта, И третий, с настроением — Как бы ночной горшок, замкнувшийся в себе. Щепье, тряпье и буйный дух погрома. Хвала дареньям ветра и воды! Да здравствует бутылка из-под рома, Приветствуем огромные валы, Романтиков приветствует стихия! Москва приветствует дисциплинированных водителей (Но это далеко. А тут — штормит.) Что вышвырнет нам шторм? Подачку разве… Ого, перчатка! Не затем ли с грязью, Чтоб явственнее вызов проступил? Резиновая. Пальцы врастопыр. Но мы смолчим, Но мы поглубже спрячем Ту истину и, больше, ту тоску, Что наш удел — исканье всяких всячин, Несущих иероглиф на боку.

 

Морская трава

Эту пряную перину Море вынесло на берег, Солнце воду испарило, Получилось хорошо. Я прилег, и кеды скинул, И прикрыл рубахой спину, Получилось хорошо. А под боком — этот сильный, Отливающий слюдой Океан С его подсиненной, Подсоленной водой; Эта в родинках-корабликах Корявая спина; Эти крабы, Эти раки, Эти раковины дна. Этот берег — он как счастье И от пропасти вершок. Я прикрыл глаза отчасти,— Получилось хорошо. И запел и заискрился Океан в моем мозгу… Сухопутная я крыса И торчу на берегу! Мне бы бросить этот берег И матросить наяву! Вот ведь блажь! А сердце верит, Что и вправду уплыву.

 

Палуба

Ах, палуба, она как раскладушка, На ней хоть посидеть, хоть полежать… Учителка юна и простодушна, Легко с такой беседу поддержать. Учителка не ведает кручины. Вся жизнь ее, как бусина, ясна. Учителку в Калуге научили, А выросла в Сухиничах она. Сухиничи! Какое это место! Ни бремени, ни боли, ни простуд! Кругом — сады, беспечные, как детство, А по садам учителки растут. Они растут, оставив ахи мамам, Они с презреньем смотрят на уют, И носятся они по океанам, И алгебру они преподают. О палуба! Облить себя простором, Лукавые расспросы учинить Да жмуриться на солнце, под которым Учителки юнее учениц. Легка волна и стелется, как скатерть, Легка душа, и все как в первый раз! Ползет «жучок», великолепный катер И океан покачивает нас.

 

Дорога

Для того дорога и дана, Чтоб души вниманье не дремало, Человеку важно знать немало, Оттого дорога и длинна. Человеку важно знать свой дом, Весь свой дом, а не один свой угол, Этот дом замусорен и кругл, Чердаки в нем крыты белым льдом. Человеку важно знать людей, Чтоб от них хорошего набраться, Чтоб средь всех идей идею братства Ненароком он не проглядел. А еще полезно знать, что он — Не песчинка на бархане века, Человек не меньше человека, В этой теме важен верный тон. Иногда в дороге нам темно, Иногда она непроходима, Но идти по ней необходимо. Ничего другого не дано.

 

5. Ведь я родился там

 

Четыре русских песни

 

1. Ржавая подкова

Дайте, дайте мне ладью Плыть по белу свету, Дайте родину мою Да мою планету, Мне нужна сажень до дна, Чтобы плыть толково, А для счастья мне нужна Ржавая подкова. Как направлю я ладью Вдаль по синим водам, А подкову я прибью Над родимым входом, А планету положу В сумочку-котомку. — Не губи ее,— скажу Умнику-потомку. Этот берег больно крут, Тот — в дыму белёсом, А меня ни там, ни тут, Я парю над плёсом. Все бы слушала душа Да глаза глядели, Как садится не спеша Солнышко за ели. Дайте спеть на склоне дня Ласковое слово, Нету, нету у меня Ничего другого — Ни на этом на крутом, Ни на том пологом, Ни на гвоздике пустом Над родным порогом.

 

2. Тайнинка

Я в Тайнинке жила Со своим интересом, И Тайнинка была Моим лугом и лесом, Мне Тайнинка была То истоком, то устьем, И столицей моей, И моим захолустьем. Сколько вилось тогда Голубей над дворами! Отцвели те года Золотыми шарами. А теперь без перил То крыльцо под навесом, Где Алеша курил Со своим интересом. Помню, сели за стол Напоследок с Алешей, И пошел и ушел На войну мой хороший. Он пошел и махнул У калитки рукою, Он ушел и уснул Над чужою рекою. Над чужою рекой Травы шепчутся глухо. Ты, Алешенька, спи, А я стала старуха. На своем цветнике Поливаю левкои, Там, где ты мне махнул Напоследок рукою.

 

3. Уля

Назову я доченьку Ульяной, Расчешу ей шелковые прядки, Повяжу голубенькую ленту, Погляжу в голубенькие глазки. Уля, Уля, солнышко над речкой, Солнышко над речкой хлопотливой. Год за годом прошмыгнет — и ладно, Лишь бы только солнышко светило. Станешь, Уля, умной да разумной, Станешь ладной да собою видной, Как наденешь платье голубое, Так совсюду женихи сбегутся. Не польстись ты, дочь, на генерала, Не прельстись заслуженным артистом, А рыбак посвататься захочет, Ты скорей давай свое согласье. Он, рыбак, из моря рыбку тянет, Он домой, рыбак, приходит редко, Он, когда и выпьет, не дерется, Не бранит хозяйку по-пустому. Уж он скажет: Уля моя, Уля, Солнышко над речкой быстротечной. Уж он сядет с Улюшкою рядом, Уж он милой голову погладит.

 

4. Испекла бы ты, мать, пирожка

Как засы́пал снежок траву жухлую, А рябинушка Не осыпалась И пылает на снежной салфеточке, Как румян пирожок на столе. А с утра сизой тучей укрылися Вётлы сизые, Ветки голые, А на ветках сидят сизы голуби, Испекла бы ты, мать, пирожка. Пирожок бы лежал на салфеточке, Сладки крошечки На окошечке, Мы бы, голуби, крыльями хлопали, А рябинка бы лета ждала. Под рябинкой не знойно, не ветрено, Посажу в траву Дочку малую, На-ка, Улюшка, ягодку алую — Знай соси да другой не проси.

 

Горы

Горы, горы,— Что нам горы эти? Что на горы эти Мы глядим, как дети? Мы глядим до боли Синими глазами На большие горы С белыми снегами. Ветры дуют, Снег лежит, не тает. Все попередумать Времени хватает. Там, в соседстве с небом, На вершинах голых Думается снегу О зеленых долах. Долы, долы, Все леса кудрявы. Не у нас ли дома Мягче пуха травы? Реки все парные С мала до велика, И летит над ними Журавель-курлыка. Горы, горы,— Что нам горы эти? Что на горы эти Мы глядим, как дети? Мы глядим до боли Синими глазами На большие горы С белыми снегами.

 

Хорошее дело

Чем попусту слоняться Меж никнущих лозин, Не лучше ли заняться Плетением корзин? Над лубом да над лыком, Над ивовым прутом Сиди с приятным ликом, Как древний грек Платон. Занятие такое И страсть в себе таит, И более мужское, Чем кажется на вид. Не промысла же ради В работу эту вник Седой, не при параде, Полковник-отпускник. Ученых наших деток Влечет иная честь, Но слух такой, что предок Крестьянствовал,— он есть. Наш локус — Ламский Волок, Таков семейный миф, А путь до книжных полок И долог был и крив. Так что ж, в лаптях лукаво Себя вообразим? Но, право, не забава Плетение корзин. Витые эти кольца — Сплошной бальзам душе, Притом хозяйству польза И разум в барыше. Большой барыш — сознаться, Что жил чужим умом. Большой барыш — дознаться, Что суть в тебе самом. Ты сам себе владыка И знаешь, каково Единственное лыко И где сыскать его.

 

Каргополочка

Полоскала Каргополочка белье, Стыли руки на морозе у нее. В полынье вода — не чай, Припевала невзначай, Чуть слетала песня та, Па́ром таяла у рта. На Онеге Белый снег да белый лед, Над Онегой белый дым из труб идет. Дым идет белей белья Изо всякого жилья, Изо всякой мастерской — Прямо в небо день-деньской. Город Каргополь — Он город невелик, А забыть его мне сердце не велит: Может, он и мал слегка, Да Онега велика, Да немерены леса, Да без краю небеса. Так и вижу - На Онеге белый лед, Так и слышу — каргополочка поет. Пусть мороз лютует зло, Все равно у нас тепло, Грел бы душу лад да труд, Шел бы дым из наших труб.

 

Спи, Кишинев

Спи, Кишинев. Нем Сон. Спи, тишиной Не- сом. Тишь-тишина Сену подобна: Сено молчит, кроткое, Но- Добро и сдобно Пахнет оно. Выкошен луг, откишевший словами, Хохотом, топотом и шепотком. Выключен слух,— значит, дело за вами, Ноздри. А губы? — а губы потом. Полог земли Тих, Чист. Только вдали — Дых, Свист. Слабый такой, Еле заметный, Будто летит, темень пронзив. Некой планеты Вещий позыв. И, Пригвожденный таинственным свистом, Тяжестью мглы и отсутствием дня,— Что́ я гляжу, человек неказистый, На половецкую удаль огня? Вижу ли день? Жду Сна? Или мне темь Ду- шна? Или опять Путь проторяю В край, где закат кровью вишнев, И повторяю: Спи, Кишинев, Спи, Кишинев.

 

Прощание с Молдавией

Привыкаешь к теплым дням. Привыкаешь к деревням, Притулившимся по склонам. Прирастаешь к желтым кронам И медлительным корням. Виноградник на бугре, Мальчик смотрит боязливо. — Бу́на зи́уа! [3] — Буна зиуа.— Прирастаешь к детворе. Кто, большой, тому виной, Что к земле иноязыкой, Будто здесь баюкан зыбкой, Прикипаешь, как родной? И глядишь, глаза слепя, В даль, светящуюся зовом, Провожая долгим взором Уходящего — себя…

 

Гости

1 Сыпь, Василий, хмель за печь, Чуть просохнет — сразу в дело. Как мошна ни оскудела, А уж пивом — обеспечь! Ставь, Татьяна, в печь квашню, Надо потчевать родню! Соберутся раз в полвека — Раздувай-ка уголек! Больно нынче он далек — Человек от человека. Веселей ухватом двигай, Пропеки, да не сожги, Пироги — не вороги, Только жаль, что не с вязигой. Белой рыбы, хрящ ей в горло, Нынче нет — поперемёрла, Будто тот ихтиозавр. Бес ее поистерзал. И с тресочкою не худо! Ты мозгами пораскинь: Го-род-ские! Городским — Им и бублики не чудо. Городские… Города! Сам бы грелся возле денег, Только пряник не сладенек Без земли-то — вот беда. Сколько жито? Сто годов. Выто, чай, на сто ладов. Сто ли, боле песен пето? Соли ето — сто пудов. Собрались. На то и лето. Волокушу волоки! Сеть в котомку кинь для смеха! В старом русле окуньки — Городской родне утеха. Да и мы не дураки! 2 …Все сели, осталась Татьяна Стоять для порядка в дому: Не видно ль пустого стакана И нет ли обиды кому. Татьянино легкое пиво Лилось под застольный шумок. Сучок областного разлива Соперничать с пивом не мог. И как-то совсем ненароком Пришло ощущенье семьи, И снова мы стали народом И вспомнили песни свои. Не те, что с усердной докукой На новых широтах поют, Как бы круговою порукой Скрепляя разрозненный люд; Не те, что семь раз на неделе Меняют бумажный наряд, А те, что как черные ели Над черной землею царят. Налейте, ребята, налейте, Недолго нам петь за столом, Пробиты уже на билете Те дырки с обратным числом. Скажите, ребята, скажите, Туда ли судьба завела И так ли, ребята, бежите, Как ветки бегут от ствола…

 

«Что-то вновь тоска меня взяла…»

Что-то вновь тоска меня взяла, Вновь меня на север потянуло, К тем пределам, где, белым-бела, Тишина в озерах потонула — Потонула и опять всплыла. Дело-то простое, а не странное. Так оно устроено, житье: Невзирая на мои старания, Гнет мое старение — свое. Вот и тянет к тем земным пределам, Где легко, просторно было мне, Где во мне уверенность гудела — Весело! — как в мартовской сосне. Вот и рвется сердце в дальний путь, Колобродит, просится, колотится: Стоит только руку протянуть, Стоит подмигнуть — и все воротится А ведь не воротится ничуть.

 

Тишина

Когда же наскучат дерзания мне (Седьмая ли блажь, материк ли седьмой), Поеду домой, Посижу в чайхане, Подумаю. Подумаю я о свободе, Еще о пустой маете, Чайханщик же чая щепоти Подсыплет в раздумия те. Глубокая влага седьмой пиалы Сквозь поры пройдет и со лба воспарится. Как тихо! Как лица светлы! Но тут я замечу: хохлатая птица Глядит на меня из-под пыльной полы, И гладит коричневый палец По темени птицу. Она Внимательно, тягостно пялит Свой глаз на меня. Тишина. Ах, тень от листвы, да от пруда прохлада Да носик луженый плюет кипятком. Я — кто? Я прохожий. Я песню тайком Занес в чайхану под полою халата, И песня, как перепел, зла и хохлата — На темени перья торчком. Мой пристальный, мой бедана [4] , Моя белобровая злоба, Не рвись из-под пальцев! Мы оба Подумаем. Тишь. Тишина. Еще посидим в тишине, Еще поглядим в чайхане На важные влажные лица — Не лица, а лики. И блики, Как пестринки, пятна пера. Еще не пора, моя птица, Еще не пора.

 

«Запах дома, запах дыма…»

Запах дома, запах дыма, Горько-сладкий дым степной Тонкой струйкой мимо, мимо — Надо мною, надо мной. Травки пыльной и невзрачной Терпкий вкус и вздох коня, Потный конь и дым кизячный — Детский сон, оставь меня. Знаю, все необратимо, Все навек ушло от нас — Травки вкус и запах дыма, И мангал давно погас. Я иной судьбы не чаю, Я другого не хочу, Но так часто различаю, Напрягусь и различу — Различу сквозь дым табачный Этой женщины изящной Эти волосы копной, Угадаю дым кизячный, Пыльной травки вкус степной. Тонкий стебель, горький вкус. Низкий вырез. Нитка бус. Все ушло, что было нашим, Все навек ушло от нас. И мангал давно погашен. И мангал давно погас.

 

Соль

Пустыню голод разбирает к ночи, Тогда шакал приходит к Бухаре И сипло воет. Башни четкий очерк Как след зубов на черном сухаре. А рот пустой! Всего-то для оскала Два зуба, да и те порасшатало — Хоть плачь, хоть смейся, хоть сухарь мусоль. Пустыня плачет голосом шакала. На сухаре посверкивает соль. Соль неба — звёзды. Соль земли — работа. Пустыни соль — соленый солончак. О чем он молит, жалкий хан барханов? Чтоб солью неба стала саранча? Видали мы дела такого рода — И кровь солила землю, и слеза! Зато мы знаем: Соль земли — работа, Соль солнца — виноградная лоза. Когда у стен мы слышим стон шакала, Нам не забыть: пустыня — это кара За наши распри. Это их плодов Она алкала! Шла и отмыкала Ворота ослабевших городов. Хоть плачь, хоть смейся — Славное семейство: «Зарежь собрата и пески уважь!..» Не дай нам бог войти в такой кураж. «Зарежь собрата!..» 'А всего добра-то — Галоши да замызганный ишак. Зато мы знаем: Соль земли — работа. Работа, а не кровь. И только так.

 

Стихи о ташкентском землетрясении

1 А в Ташкенте не тот пострадал, Кому в бок кирпичом угодило. Пострадал, кто глазами видал, Как стена от стены уходила. Коль уходит стена от стены На виду у всего перекрестка, Значит, могут и даже должны Разойтись полушария мозга. Полушария мира в тот миг В бедном мозге разъялись от взрыва, И ташкентец к любимым приник, Напоследок приник торопливо. Крик стоял над планетой, а в ней, В глубине, рокотало повторно. Между тем становилось ясней, Что трясение нерукотворно. Пыльный столб на руины осел, И, я слышал, смеялись в палатке, Даже пели! Ведь шарик-то цел, Отчего бы не петь, все в порядке. Много ль нужно? Брезентовый кров, Да какая-то малость одежды, Да вдобавок хоть несколько крох Утешенья, любви и надежды. 1966 2 На родине моей осела пыль, Которую усердно выбивала Могучая и дикая рука. Не так ли: выбьют пыль из тюфяка — И колотьбы той будто не бывало? Утихло содрогание земли. Я видел, как бульдозеры скребли, Верней сказать, я видел, как сгребали Ту улицу, с которой я вбегал В ту комнату, которую едва ли Теперь припомню. Но это было в прошлый мой приезд. На этот раз на месте прежних мест Шумит проспект. Терпение и вера Мне помогли найти остатки сквера, Но опознать деревьев я не мог. Здесь у дверей курился наш дымок. Здесь ясень был и был дымок мангала, И девочкою мама в дверь вбегала, Когда тот ясень веточкою был. Постой еще: Здесь были дверь, И стены, И улица, которая теперь Сошла со сцены. Ах, если всяк да со своей святыней! Не заглянуть ли лучше на базар, Чтоб ввечеру потолковать за дыней Под небом жилмассива Чиланзар? Мы дыню разъедим, а завтра днем В сухую землю веточки воткнем, Узрим новорожденные кварталы И с пылью их смешаем светлый прах, Который унесли на башмаках… Прости, привязчив я.

 

Родословное древо

Будет время, составлю Родословное древо, Его детям оставлю, Чтоб светило и грело,— Родословное древо, А на нем человеки — Те, что были когда-то И пропали навеки. Будет время, на карте Перемечу крестами То, что отчими люди Называют местами. Там Венев, и Одесса, И Великие Луки, Там любовь, и злодейство, И великие муки. Из Венева прабабка, Из Одессы другая, А великие муки Из озерного края — Там в безвестной хатыни, Онемев от печали, Помнит пепел поныне, Как в амбаре кричали. Я под кроной коренья Заплету в хороводе — Племена, поколенья, Наше место в народе, Чтоб вовек н6е забылось, Сколько веток рубилось И кому с кем любилось — Сколько деток родилось.

 

Переулок

В Мельничном, вблизи завода Мукомольного, вблизи Вечности — себя до года Возрастом вообрази. Все арыки перерыла Жизнь, а ты войди по грудь В тот же — после перерыва В пятьдесят каких-нибудь. Что такое пятьдесят Лет, когда вокруг висят Ветви те же, что висели В прошлом веке и вчера? Легче птичьего пера Пыль, мучнистая сестра Вечности и колыбели. В Мельничном без вечной спешки Время движется — вблизи Вешки, от которой пешки Устремляются в ферзи. Времени протяжна нота, Мелет мельница, и нет Обреченности цейтнота, Быстротечности примет. Мама вынесла мальца В Мельничный, и нет конца Вечности, и пыль мучниста, Как цветочная пыльца. Словно в саге романиста, Время длится без конца.

 

Подражание Есенину

Гульзира, твое имя — цветок, И, Востока традицию чтущий, Я твой черный тугой завиток Зарифмую с зирою цветущей. Но узнать бы сначала пора, Как цветет на Востоке зира. Я исчислю цветок по плоду, В семена ароматные вникну И к такому ответу приду, От которого горько поникну. Гульзира, разве ведаешь ты, Как печалят порою цветы. Убежав от гудения пчел, Я забыл про былую удачу, И пустыню цветам предпочел, И пустые глаза свои прячу, Ибо горечью жжет, Гульзира, То, что сладостью было вчера. Гульзира, твои речи просты, И от плеч твоих пахнет зирою. Как горчат, как печалят порою Эти запахи, эти цветы! Дай лицо свое снова зарою В эти запахи, эти цветы. Оттого, что я с севера, что ли?..

 

Из ташкентских гекзаметров

 

1. Праздный держа черепок

Если разбил пиалу, не горюй, поспеши на Алайский, Жив, говорят, старичок — мастер искусный, уста. Он осторожным сверлом черепки пробуравит — и в ямках Скобок утопит концы, накрепко стянет фарфор. Ай да мастак, вот кому говорить не устанешь спасибо! Нет ли другого уста — сладить с напастью другой? Я бы отнес на базар черепки тонкостенного счастья. Где там — ищи мастеров!.. Сам, бедолага, потей.

 

2. Фонарщик

Главный ташкентский фонарщик, предводитель ночных возжиганий, Резвому внуку Володе должность свою завещал. Век закоптил фонари, стал стариком и Володя. Следом состарился я, Володин единственный внук. Век небеса закоптил, и на Новомосковской, в роддоме Мальчик родился, Филипп, внучек единственный мой. Резво, Липуня, расти! Помни, что должность наследна: Впрок фитили навостряй, стекла учись протирать

 

Поедем в Бухару

Поедем в Бухару, К узбекам в гости, а? Поедем по жару, Погреем кости, а? По дыни! У лотка Шершавую возьмешь, Прижмешь ее слегка И — нож в нее! Сладка… А хочешь, в Исфару Поедем по урюк. Урючин знойный сок Прозрачен и упруг. Губами придави, Под сонной кожурой Он ходит как живой! Глаза закрою — и Растаю, Воспарю… Поедем в Исфару! По горы! По горам Полазаем! Вели — Я телеграмму дам, Бельишко соберу. Ведь я родился там, Пойми, родился там. Не знаю, где умру…

 

Брич-Мулла

Был и я мальчуган, и в те годы не раз Про зеленый Чимган слушал мамин рассказ, Как возил детвору в Брич-Муллу тарантас — Тарантас назывался арбою. И душа рисовала картины в тоске, Будто еду в арбе на своем ишаке, А Чимганские горы царят вдалеке И безумно прекрасны собою. Но прошло мое детство, и юность прошла, И я понял, не помню какого числа, Что сгорят мои годы и вовсе дотла Под пустые, как дым, разговоры. И тогда я решил распроститься с Москвой И вдвоем со своею еще не вдовой В том краю провести свой досуг трудовой, Где сверкают Чимганские горы. Мы залезли в долги и купили арбу, Запрягли ишака со звездою во лбу И вручили свою отпускную судьбу Ишаку — знатоку Туркестана. А на Крымском мосту вдруг заныло в груди, Я с арбы разглядел сквозь туман и дожди, Как Чимганские горы царят впереди, И зовут, и сверкают чеканно. С той поры я арбу обживаю свою И удвоил в пути небольшую семью, Будапешт и Калуга, Париж и Гель-Гью Любовались моею арбою. На Камчатке ишак угодил в полынью, Мои дети орут, а я песню пою, И Чимган освещает дорогу мою, И безумно прекрасен собою!

 

6. Балатонская тетрадь

 

Черемухи

А у венгров и черемухи цветут! Вот приехал я в венгерский институт, А в окне, гляжу, они стоят, белы, И черемуховый дух во все углы. И сирень цветет у венгров, и миндаль, И ничуточки мне этого не жаль, По кювету маки алые — и пусть, А учуял я черемуху — и грусть. Вот уехал я из дома в холода, Вот приехал я, товарищи, сюда. Что я видел под Москвою? — белых мух. А у них уже черемуховый пух. Не творил ли нас господь навеселе? Больно много он напутал на земле. Ну, миндаль пускай у венгров, леший с ним, Но черемухи-то нам нужны, не им!

 

Мадьярское застолье

Когда язык уму не внемлет, Когда опять кувшин подъемлет Хозяин-старикан, А обе дочери с мужьями Вовсю следят, сказать меж нами, Не пуст ли твой стакан,— Тогда, русак, держись валетом, Пить — пей, но не забудь при этом: Теперь не до речей! Налей-ка сам обеим сестрам, Кувшин, ведь он на то и создан, Чтоб пелось горячей. А песни Кларики так хриплы, Что, как смычка по скрипке скрипы, Извлечь умеют дрожь. И вот признательно и робко Души фанерная коробка Вибрирует… Хорош! Готов, давись слезой прогорклой! Туда, где солнышко за горкой, Рванись — и протрезвей. Там за полями, за лесами Поют не ангелы — мы сами И хриплый соловей. Когда мужья долой с катушек, Мадьярки света не потушат, Коль песня горяча. Ах, есть кому в полнощном доме Водить нездешнею ладонью Вдоль влажного плеча…

 

Черный дрозд

А кого же, вот вопрос, Так от страсти распирает? Это вот кто: черный дрозд Свои песни распевает. Так себя он распалил, Что — хвалите не хвалите — Все равно он будет лить, и лить, и Лить, и лить свое, как лил. Потому он черный дрозд, Что имеет черный хвост, Вообще, помимо клюва, Черный он во всех местах И попеть большой мастак. Все акации в цвету, Дрозд поет, а пчелы — ууу, Ну и духууу, Ну и цве́тууу, Ууу как сладко, мо́чи нету! Тяжелеют на лету. Всяк свои имеет страсти: Пчелы — по медовой части, Дрозд попеть, А я мастак Поваляться просто так. Не по этой ли причине Я до чина не дорос — Вот вопрос. Пустой вопрос! Так уж рад я, что живу, Что приписан к белу свету. Гроздь акации сорву, О, как сладко, мочи нету! Дрозд поет, А пчелы — ууу.

 

Колокола

Живем в сени колоколов Тиханьского аббатства. Здесь храм воздвигнут будь здоров, Да оскудела паства. Уж не морочат сирый люд Небесные фальцеты, Зато безбожникам дают Органные концерты. Орган с бессмертною душой Секретничает ради Ее потребности большой В гармонии и ладе. Орган туда уносит нас, Где скорбь души не травит, А ко́локола бренный глас — Он телом нашим правит. Известно нам из древних книг, Что ко́локола звуки Язык развязывали вмиг, А там, глядишь, и руки. Когда порой колокола́ Глаголом одержимы, Такие варятся дела, Что валятся режимы. Но отшумели те деньки, И нет расстриг-монахов, И динь-динь-дини далеки От этаких замахов. На скамьях нет свободных мест, Внутри светло и чисто, Мы здесь, нам по сердцу приезд Столичного солиста. Мы озираем божий храм Без истовой натуги, И важно льются в души нам Прелюдии и фуги.

 

«Тихань. Листья облетели…»

Ти́хань. Листья облетели. В камне выдолблены кельи. В келье тесно, будто в стойле. И - подсказанное чувством — Имя: Тихонова Пустынь! Ой ли… Дочь ли киевского князя Прикопала русский корень, Чтобы, в грот как в гробик влазя И судьбе своей покорен, Здесь долбил печерский инок Белый камень и суглинок? Кто придумал, что в пещере — Ближе к богу? Эти щели По соседству с преисподней! Ах, насколько превосходней Жить повыше, Жить на крыше, Сверху истины глаголя! Я — гойя [5] …

 

Такой лайф

Так мирно в Ти́хани ночами. Лишь истребители впотьмах Нет-нет рванут ночное небо, И двери хлопают в домах. Двадцатый век, большой размах, Большие скорости и страсти, Ночное небо рвать на части — Хороший тон. И снова тихо. Небо, сводящее концы с концами, И темное мерцанье — Балатон. Фонарь на моле миг да миг, Сверчок какой-то свирк да свирк, Брехун далекий гав да гав,— Но несинхронно. Такой, ребьята, лайф. Такой, ребьята, лайф у Балатона. Гляди, ребята, веселей, Ей-ей, от хлопанья дверей Еще никто не умирал. Неплохо! Такой, ребята, лайф. Эпоха Большого оптимизма.

 

«Пела песню женщина из Пешта…»

Пела песню женщина из Пешта Над моей веселой головой, Над моими бойкими кудрями, Над горячей кровушкой моей. Пела чисто, истово, красиво, Чуть умолкнет, все кричали: пой! Разводил руками: «Ну и сила!» — Аккордеонист полуслепой. А моя головушка распухла, Я не знал чужого языка, Но порывы темного рассудка Холодила женская рука. «Жил я, жил, голубушка, и дожил До своих до выдержанных лет — Вот и весел, как осенний дождик, И кудряв, как бабкин табурет; Вот и маюсь, будто в одиночке, Прижимаюсь лбом к твоей руке; Вот и бормочу четыре строчки На своем родимом языке». Аккордеонист полунезрячий Сатанел от дыма и жары. Помню голос дивный и горячий, Я его не слышал с той поры. Я не шел, голубушка, за гробом, Не читал прощального письма И гадать не смею, что за прорубь Ты себе назначила сама. Но я помню, помню этот голос, Вспоминаю пальцев холодок, Не забуду темный этот город, Эту ночь и винный погребок. Аккордеонист полунезрячий — Как же он старался, старина! Выложился, справился с задачей, Не забылась песня ни одна.

 

Деревня спит

Деревня спит. Лишь кошки под луною Живут какой-то жизнью потайною, Они черны иль черноваты — Все. Их дерзкие свидания чреваты Последствиями. Кошки на шоссе. Показан мне Вечерний моцион, И он Меня ведет к кладбищенской стене, По ней, я вижу, стелются коты, Танцующие ритуальный танец, Сиренью тянет, ирисами тянет, На черном прорисованы кресты. Я так скажу: Давно ли в страхе Я вздрагивал при виде мертвеца? Но гроб за гробом на плечо ложился, И робости мой дух лишился, Я более не отвращал лица. Когда — так медленно — покой входил в отца, Он и в меня входил, лишь мерою иною, Лишь истиной, что очередь за мною, И я не отвратил лица. Сиренью тянет. Ирисами тоже. Их много у кладбищенский стены. На ней видны Внезапные перемещенья кошек. Я так скажу теперь: Теряем и теряем год от года, Но новая свобода Приходит к нам взамен потерь, И с нею — новая забота. Она годов отнюдь не удлинит, А впрочем, что за радость — век прокиснуть, Не так уж страшно этот свет покинуть, Таким покинуть — Вот что леденит. Сиренью тянет, ирисами тянет, А человека тянет в дом, к огню, А в доме ни души. Так медленно чиню Свои карандаши…

 

Подражание

Зачем ты уехала, Сьюзин? Померкли мои берега. На землю, на бедную землю Ложится вечерняя тень, И гаснет звезда, не успев разгореться. Куда ты уехала, Сью? Ложатся вечерние росы На бедную землю мою, И нету ответа. Ни весен, Ни писем, И осень умрет за окном, И вряд ли, я думаю, сблизим Стаканы с венгерским вином. Да я и не думаю ждать: На черной озерной воде Нельзя отогреться звезде, И гаснет звезда, не успев разгореться.

 

Золото

Вот холода начались. Нынче с утра Балатон В белом — А клен в золотом, Млечен — А мол молчалив. Каждый ларек заколочен, Шелест рождают шаги, Осень — Косматая псина Мерно бредет у ноги. Тусклое золото клена. Что это? Дерева крона? Или в зеленой глуби Шхуна лежит, и мерцает угрюмо Золото возле разбитого трюма — Кроны, дукаты, рубли?.. Клены, Платаны, Дубы. Каждый ларек заколочен, И одинок, одиночен Голос осенней любви.

 

«Оттого ли, что нынче фазаны…»

Оттого ли, что нынче фазаны Дважды встретились мне на пути, Я подумал про дикие страны, Где фазану непросто пройти. Там ни зайцу, ни утке не мило, Там царит с незапамятных пор Царь природы, угрюмый громила, И в зайчишку стреляет в упор. Что за червь его, сирого, гложет? От какой он свихнулся тоски? Почему допустить он не может, Чтобы кряква жила по-людски? Чтобы попросту, а не отважно Выплывала в положенный час, А за нею так стройно, так важно Пять утят — мимо нас, мимо нас…

 

Над зарослями тростника

Над зарослями тростника Осенний ангел пролетел, И сник и пожелтел Тростник. Осенний ангел остудил охоту Играть в слова И пробудил в уме Готовность не сказать чтобы к отходу, Но все ж к приходу холода И тьме. Пора, приятель, подводить итоги! Что вечны мы, так это люди врут. И я пришел к заброшенной протоке Считать цыплят. (По осени и труд.) И, задевая облака, Осенний ангел пролетел, И тень скользнула надо мной, Над зарослями тростника, Над вымышленною страной, где гуси, Где вместо чучел ветхие бабуси, Чтоб отогнать скворцов от винограда, В дырявые кастрюли вяло бьют, Где кроют крыши, спят, едят и пьют, И над реальною страной, где надо Считать цыплят, которых вовсе нет, И пялить черный глаз на белый свет А он двоится. Двоится и тростник, озерный злак. Но треск какой-то в тростнике таится, Какого-то разряда тайный знак. Или разлада?..

 

Скоро, скоро

Скоро, скоро будем дома, Скоро, милая жена! Вон за озером на горке Церковь старая видна. Знаю, в церкви той потемки, Там святых пробрала дрожь. Зато в нашей комнатенке Хорошо-то до чего ж! Скоро, скоро будем дома Чай вприкуску попивать, А напьемся хорошенько — И скорее почивать. Скоро, скоро, да не сразу, Поскорее, да не вдруг. Ах, вприкуску — не вприкуску, Лишь бы сладко, милый друг!

 

Икар

Опять, как позапрошлого весной, Встречаю май в деревне, Которой обеспечено в июне Стать центром европейского купанья. По воскресеньям И ныне наезжают гимназистки В автобусах агентства путешествий — Все в брючках, все с транзисторами, все Акселерированно взрословаты, И все кричат шалаво: «Ютка! Ютка!» Не понимаю почему, Но в каждой группе заводила — Юдит. Слово «гимназистки» Любезно языку и соблазняет Употребить александрийский стих, И это сознавать — занятно. И мимо этой крашеной скамьи Они идут растянутою цепью, Влекомые какой-то чудной целью, Настроенные на одну волну. И на одной волне транзисторы вещают, Что обеспечивает постоянство И безотказность руководства мной Со стороны большого мира. Где же Юдит? Да вот она, скакунья. Некрасива, Но до чего приязненна! Промчалась, И сразу видно, как ей хорошо И как охота Все достопримечательности мира, Все радости обещанной планеты Решительным наскоком захватить И раздарить подружкам. Юдит! Может быть, что-нибудь будет? Будет большой пароход… В узенькой душной каюте: — Юдит,— скажу тебе,— Юдит, Вот мы с тобой и одни… Или так: — Мини-юбка, Люби меня, Ютка! Дайте, граждане, ответ: Юдит блудит или нет? Умею. Ну хорошо, мой милый, а теперь Притормози свои автоматизмы, Оставь слова и в памяти оттисни Разгоряченность девочки чужой. Кстати, Юдит в брюках, И, значит, милый друг, в твоем стихе Не ночевала правда жизни. (Большая правда жизни!) Увозит Могущественный «Икарус» девчат. Сейчас они поедут понимать Модерные скульптуры у мотеля, А после, полагаю, Поставят их автобус на паром И повезут куда-то там туда. И тихо в этом мире до поры. И пар над озером восходит. И солнышко, которому Икар Паром предпочитает в наше время, Обиды не выказывает, грея Сидящего на крашеной скамье. Человек один сидит, Втихомолку шутки шутит, Имя ласковое — Юдит — В сердце дудочкой дудит.

 

Голос птицы

Пир удался, но ближе к утру Стало ясно, что я не умру, И умолкла воронья капелла; И душа задремала без сил, А потом ее звук воскресил — То балканская горлинка пела. Я очнулся; был чудно знаком Голос птицы с его говорком, С бормотаньем нелепых вопросов; И печаль не была тяжела, И заря желторота была, И постели был краешек розов. Там, в постели, поближе к окну, Дочь спала и была на жену Так похожа, что если б у двери Не спала, раскрасневшись, жена, Я б подумал, что это она, А подумал: не дочери две ли? Пировалось всю ночь воронью, Воронье истязало мою Небессмертную, рваную душу, И душа походила на пса, Что попал под удар колеса И лежит потрохами наружу. Но возникли к утру на земле Голос птицы, тетрадь на столе, И строка на своем полуслове, И на девочке розовый свет, И болезни младенческий след — Шрамик, оспинка около брови. Этот мир был моим — и знаком Не деталью, а весь целиком, И лепился любовью и болью, И балканская птица была Туркестанской — и оба крыла Всё пыталась поднять над собою.

 

«Снова жирные цыгане…»

Снова жирные цыгане, Дети солнца и земли, На виоле, на цимбале Заиграли, завели. Примаш [6] песню заорал, Шайка-лейка подхватила, Что-то к горлу подкатило, Закачался дымный зал. Баста, кончились туристы, Оскудел приток валют, Остается местный, честный Муз ценитель неизвестный, Потребитель скромных блюд. Всё, капут, конец сезона, Местный люд пришел к огню, Подают ему меню, Выбирает он резонно. Лить дождям — не перелить, Время жажду утолить, Песен не перепиликать, Скрипок не перепилить!

 

Болотные страдания

Митя-бачи [7] тряхнул стариной, Митя-бачи пошел на болото, На болоте он был старшиной — Старше всех, кому жить неохота. Всех, кому надоело совать Электроды в нейронные сети, Митя-бачи повел сачковать, Соблазнил и увел на рассвете. Но, цепляя в болоте сачком Безымянную жертву науки, Митя-бачи ревнивым зрачком Поверял свои чудные брюки. Ибо на уши вешать лапшу Академикам или членкорам Лучше в брюках, чем без. И, прошу, Не орите, пожалуйста, хором. Разорались, аж комья летят. Никакого с коллегами сладу. Будто впрямь Митю-бачи хотят Беспортошным оставить к докладу. Хуже нет, когда выхода нет,— Нет в запасе штанов, хоть зарежьте! Вот возьму и на бедра жилет Нацеплю на доклад в Будапеште. Может, в нашей великой стране Исповедуют моду такую… (Эти мысли роятся во мне, Пока я на болоте сачкую.) Ты не плачь, дорогая родня! — На докладе я выглядел франтом: Были, были штаны у меня! А и не было б, тоже красиво.

 

Лаванда

«С детьми ходили за лавандой». Наткнусь в блокноте на строку — И яви отблеск лиловатый Из тусклой глуби извлеку. Вдоль озера, затем тропою Вдоль склона, где термальных вод Окаменелые покои, Затем вдоль рощицы, и вот Под негустой древесной кущей Залиловело, и запах Цветок лавандулы, растущий Не врозь, а в купах и снопах. Давно заброшенных посадок Остатки нежно расцвели Средь рощ, где жив еще остаток Давно разлюбленной земли. Она размечена на цели, Взрывчаткою начинена, Но разве так на самом деле Была задумана она? Дыши, дитя, глазами хлопай В Европе, пахнущей Европой, Лавандой, мятой, чебрецом, Замри, дитя, перед лицом Земли, где длительностью слога Так пахнет смертная строка Как нежным запахом цветка Жена разлюбленного бога.

 

У венгерского поэта

У венгерского поэта Обитает в доме галка — Не сорока и не грач. Галя, краля, королева, Попрошайка и нахалка, За поэтом ходит вскачь. Носом по полу стучит, Неверморов не кричит. У венгерского поэта Шевелюра поседела, Но кому какое дело До его седых волос! Галя, краля, долгий нос, У поэта есть вопрос, Ты не знаешь ли ответа? Галка хохлится в углу, Словно турок на колу. У венгерского поэта, У поэта-публициста, Эссеиста, депутата И певца широких масс Обитает в доме галка. У него на кухне чисто, У него ума палата И бутылка про запас. Мы обсудим этот мир И наполним сыром чрево. Галя, краля, королева, Осенит наш скромный пир. Не горюй, моя душа! Только дай растаять снегу — Купим в складчину телегу, Запряжем с тобой лошадку И поедем не спеша. От деревни до деревни, Мимо Дьендьеша на Тиссу, Мимо Суража на Гжать. Будем спать с тобою в сене, Будем петь с тобою песни, А лошадка будет ржать. Соберемся налегке, Только Галя на дуге Да бубенчик под дугой, Не печалься, дорогой!

 

7. Братство обливающихся слезами

 

Сон

Зеленый чайник на бочонке, Тельняга сохнет на бечевке, Вот тут и будет мне постой: Устал — а мотобот пустой. Он, как умаявшийся мерин, Подрагивает животом, Посапывает, вял и медлен, Постукивает в пирс бортом. Мне снится мой отец, Антон. Мы — бреемся. Нас двое. Трое? Да, с нами Пушкин! Мы — поем. И песню нашу ах как стройно Слагаем тут же — враз втроем! Струись, прекрасная, теки, Даруй нам сладости и власти! Мои глаза слезами застит, И даже бриться не с руки. Дивлюсь сквозь сон своим же снам. Кто сны подсказывает нам? Кто в нас царит, какая сила? Какое дерзкое светило Нас возжигает по ночам? Се — я, усталый человек, Царю покойно и забыто. Реалии чужого быта Гурьбой стучатся в мой ночлег. Так волны остров окружают, Но важно скалы отражают Их притязательный набег.

 

В. А. Жуковский

Василий Андреич Жуковский Солнцем русской поэзии не был, Что поделаешь, не дано. Сын турчанки — и правнук арапа, Два курчавых, а солнце — одно. Застрелили! Застрелили. Темно. Море людское внизу с утра, Море людское. Вот ведь горе какое. Ледяная гора Давит на плечи. Волосы слиплись на плеши. Меланхолический бард, Очи томные, шелковый бант — Вот не думал дожить со своею постылою Господи, не допусти! Не подпусти костлявой! Огороди стеной! — Это ты, Василий Андреич? — Я, родной. Каждый раз, Как приедем с женой в этот город, Стоим у этих воро́т. Снег за во́рот. Дождь за во́рот. Прибывает, подходит народ. Господи, не допусти! Ждем — молчаливые тени. Дважды в день Василий Андреевич Вывешивает бюллетени.

 

Возле тихой воды

Хочется голову преклонить Возле тихой воды. Чтоб она не резала глаз отражением солнца И была холодна, но не ломила зубов, И никаких колючек, репьев, никакой крапивы, Лишь мшистые прикосновения Воды или камня. Есть теснина в предгорьях Кавказа: Сверху полдень, Сверху горланят птицы, Сверху лесистой тропой терпеливо бренчат туристы, А там — В золотистом сумраке На полированном ложе Легкая дремлет вода. Еще хранится такая В пологой каменной чаше На острове том безымянном На севере милом. И совсем в не дальних краях, В пятистах шагах от Оки, Мне известны целебные заводи Лугового ручья. Я москвич, обитаю в Москве, Понимаю Москву с полуслова, И, наверно б, зачах, Отлученный от мельтешенья. Но ведь очень, очень бывает, Что хочется голову преклонить, И тогда — понимаете? — негде.

 

Строка

И так-то плыли облака По легкому, пустому небу, Что мне, беспутному, явилась Строка. Она светилась. И так она была легка, Что я следил ревнивым оком, Как тень ее по наволокам Скользила. И тени облаков скользили тоже, Не отставали И не обгоняли ее, мою строку. Она исчезла за чертой, Как дыма клок иль звук пустой, Но долго тени облаков Скользили с ельника на ельник И долго человек-бездельник Сидел и лености оков Не рвал. И недоумевал. Его ревнивый взор Скользил с угора на угор И оттого, что отставал, Сердился: Зачем он слаб постичь черту, Ту, за которой Строка исчезла навсегда?

 

Стихотворец

Стихотворец — миротворец, Мира стройного творец. В этом мире тихой лире Внемлют старец и юнец. Стихотворец — громовержец, Рифма — молний пересверк! Он ее в колчане держит, Он тирана ниспроверг! Он и лучник, и борец, Прямо скажем — многоборец, Ратоборец! Ну, заборист! Просто-напросто храбрец! Стихотворец — эрудит, Где он только не бывает! Щец жена ему наварит И детишек народит. Не гляди, что сед и лыс! Стихотворец кость обгрыз, Замечанье сделал Уле За качание на стуле.

 

Трифоновичев ковчег

Ковчега нашего плавучесть Лишь небу ведома, друзья, И потому за вашу участь Не поручусь, пожалуй, я. Удастся ль нам над черной бездной Достичь сухого очага Иль, как железка-кочерга, Пойдет на дно ковчег любезный,— Не знаю я. Но — в добрый час, Входите, место есть для вас. Вползай, улита. Муравей, Вноси свою хвоинку смело. А ты, медведь, не стой без дела, Ты муравья поздоровей. Вели супруге, чтоб шакала Сюда на борт не пропускала, А сам набей семян из шишек, Лохань со щуками тащи, А также травы да хвощи, Все это, право, не излишек. Потоп! Когда бы знать заране, Мы впрок собрались бы давно. А что, не взять ли нам герани, Чтоб в доме ставить на окно, Когда на склонах Арарата Наладим свой начальный быт И скажет кто-нибудь: забыт Цветок, и нету аромата… Глядишь — герани тут как тут. Стоят по окнам и цветут. Добро пожаловать, печник, На борт дощатого эсминца! Располагайся — потеснимся, Чай, собрались не на пикник. Входите, труд и ремесло — И серп, и молот, и лекало! Следите только, чтоб шакала Случайно к нам не занесло. Шакал с личиною людской По виду малый городской. Своих от этих отличим, Отсеем лица от личин И, уличив, погоним вон, А сами — в путь по воле волн, А сами — в' странствия лихие, В потоп, сквозь ливня черноту. Свои бы были на борту, А там — бушуй, реви, стихия.

 

Помню, в доме на Неглинной

Помню, в доме на Неглинной жили Визбор и Адель, Дом был сумрачный и длинный, неуютный, как отель: Дверь к начальнику культуры (он все время на посту), А другая дверь к Адели, третья вовсе в пустоту. Оттого ль, что без начальства нам культурно жить нельзя, Приходили очень часто на Неглинную друзья. Гостя парочка встречала и к столу его вела, И гитарочка звучала над клееночкой стола. Пели чисто, жили просто — на какие-то шиши, Было — жанра первородство, три аккорда, две души, На Неглинной у Адели, где игрушки на полу, Пили, ели, песни пели, дочь спала в своем углу. А теперь живет богато Визбор, вечно молодой, Не с Аделью, как когда-то,— с молодой кинозвездой. До того мила-учтива, что на что уж я хитер, А взглянул на это диво — только лысину утер. Я присел на стуле чинно и услышал: «Ну, дела! Адка, ай да молодчина, снова дочку родила!» Родила — и взятки гладки! Если так, то все по мне, Все в порядке: дочь у Адки, три аккорда, ночь в окне. Нам, хозяюшка, до фени, что рассвет ползет к окну, Визбор бодро и без лени лапой дергает струну. Плоть, умри, душа, воскресни, пой нам, Визбор, старый дед, Ведь от песенной болезни нам не выздороветь, нет.

 

Когда строку диктует чувство

Адель, падучая звезда, Ты ярче прочих звезд горела, Они мерцают постарело, А ты умолкла навсегда. Критерий истинности — смерть. Адель, погибшее светило, Тебя надолго не хватило, А мы все крутим круговерть. Когда строку диктует страсть, Она рабыню шлет на сцену. Адель, какую платим цену За счастье петь!— Звездою пасть, Сгореть, скатиться с небосвода. Адель, какая несвобода, Когда строку диктует страсть!

 

«Упаси, господь, от плахи…»

Упаси, господь, от плахи И прости нам все грехи — Наши горестные ахи, Наши бедные стихи… Но не дай и в скоморохи Оступиться со стези, По которой наши охи Тихо топают в грязи. Грязь по пояс, грязь под ноздри, Слова вымолвить нельзя. Отплююсь, как на подмостки Возведет меня стезя! Не до глории-фортуны, Жди, накроет с головой. Но залезу на котурны И — живой, живой, живой!

 

Товарищам моим в литературе

Я рад, ребята, ваши имена В журнале встретить. Смиряю нетерпение и трепет, Смакую письмена. Еще я рад, Когда и самому удача в руки: Не так чтоб — вот те смысл, а вот те звуки, Но — лад. Пусть невелик тираж у наших книг, Нам имя — рота, И ротою мы утверждаем что-то, Какой-то сдвиг. Какой-то стиль. Пристрастие к особенной манере. Манеру жить куем, по крайней мере, По мере сил. Желаю вам, ребята, всяких благ. Старик Филатов [8] , просветлявший бельма, Работал и с изяществом, и дельно — Писать бы так.

 

«Сообщили, что умер поэт…»

Сообщили, что умер поэт. Вот уж не был чиновник! Говорили, что он домосед, Книгознатец, чаевник. Вот уж не был небесным певцом! Легче в плотницкой роли Представлялся, похожий лицом На Платонова, что ли. Говорили, что он нелюдим. Сам-то знал он едва ли, Как он нужен, как необходим, Жил в каком-то подвале. Так никто с ним и не был на «ты» И не знал его близко. Положу, как приеду, цветы У его обелиска.

 

«Известно ль вам, что значит — жечь…»

Известно ль вам, что значит — жечь Стихи, когда выходит желчь И горкнет полость ротовая? В такой беде играет роль Не поэтическая боль, А боль животная, живая. Сжигает птицу птицелов — Гори, прозренье! Сколько слов Безвестно в пламени ослепло! Известно ль вам, как стоек дым Стиха — и как непоправим Набросок в состоянье пепла? Горят не рукописи — мы Палим собой давильню тьмы, Себя горючим обливая. И боль, которой мы живем, Не поэтический прием, Она — живая.

 

День поэта

В день хороший, выплатной, Тихо очередь топталась И сочувственно шепталась, К цели двигаясь одной. «День поэзии» платил Тем, кто скромно воплотил Свои дни и свои ночки В его пламенные строчки. Канитель была проста: Всяк вошедший в помещенье Без тревоги и смущенья Занимал конец хвоста. Недобитый лирик чистый, Нехудой отчизник истый, Неречистый и речистый — Всяк имел надежду тут. Выпивохи, птички, птахи, Отплатились наши ахи, Худо-бедно — полстранички В альманахе нам дадут! То, что с кровью наравне, То, что высижено задом, Напечатанное рядом, По одной идет цене. Мой родной кичливый цех! Где еще увижу всех В единении сердечном? Разве на похоронах… Что за чудо-альманах — Мориц рядом с Поперечным! И подобный алтарю Свет в окошечке светился, И никто не суетился, Я вам точно говорю. И ушедших в мир иной, Отслуживших этой жиле Тени вежливо кружили В день хороший, выплатной…

 

«Когда по безналичному расчету…»

Когда по безналичному расчету Расчетливую делаешь работу,— Уловленную душу измочаль, Пиши: звезда горит, душа трепещет, И бездна, бездна, бездна в берег плещет, И со свечою мается печаль. Твори безбедно и небесполезно, Звезда, свеча, душа, печаль и бездна — Отборная оснастка для стихов, Которые не слишком даже плохи, И как-никак, а документ эпохи, И ловят души на манер силков. Но выгляну в окно, там ночь немая, Там город спит, себя не понимая — Юдоль непонимания и лжи, Там бездны мрак бензином в берег плещет, Душа дрожит и на ветру трепещет, И как все это выразить, скажи?

 

27 профессоров

Незнакомый вежливый профессор Пригласил меня прислать деся- Ток-другой моих произведений Для чудесной книги, книги века, Где стихи — одних профессоров. Говорил он: «Я как составитель Представляю химию белка. Есть у нас астроном, офтальмолог, Физик почв, географ зарубежных, Два юриста, три искусствоведа, В сумме — 27 профессоров». Я молчал, подавленно-польщенный, Крепче к уху трубку прижимал. А под вечер все же раскололся, Полувразумительно промямлил, Доложился, искренне признался, Показал, что я — недопрофессор, Что меня профессорским дипломом До сих пор не удостоил ВАК. Так вот я, увы, и не схлестнулся С профессионалами пера, Не усилил, но и не ослабил Книгу века, славную команду — 27, и всяк пасует в рифму, 27, и каждый лупит ямбом, 27, и все профессора!

 

К вопросу о коммуникативной функции слова

Коммуникативная функция слова, Она, если в ней разобраться толково, Кому — позитивная функция слова, Кому — негативная функция слова. Представим, к доярке взывает корова, Мычит некультурно и неэлитарно; Здесь функция МУ, т. е. функция слова, Нелитературна, но утилитарна; Здесь МУ позитивно, коммуникативно: Ведь, как бы ей ни было это противно, Доярка пойдет на вербальный призыв, Источнику МУ кулаком пригрозив. Но если доярка в своем терему Мычит, поджидая шофера Кузьму, То ясно для самых отсталых ослов, Что самодостаточна песня без слов; Здесь значимо «ми» и не значимо МУ И, стало быть, слово вообще ни к чему; Тем более в песне оно примитивно И, стало быть, антикоммуникативно. Но я-то, но мы-то, я думаю, с вами За то, чтобы песня была со словами! За слово, зовущее жить коллективно, А бьющее мощно и кумулятивно! Поэтому нам и толкует наука, Что главное — незамусоленность звука, Поэтому мы и за МУ, и за «ми», За заумь, но все ж и за ум, черт возьми! [9] Не в этой ли пене рождается снова То самое, самое дивное слово, Которое, сколько его ни зовите, В ответ лишь хохочет, как Моника Витти!

 

Из японской поэзии

Немолодым усталым поэтессам, Что так страдают каждою строфою, Молоденьких мужей послал господь.

 

«Вот поэты той войны…»

Вот поэты той войны, Сорок первого сыны: Пишут внятно и толково. Вслед за этими и мы, Опаленные умы: Дети пятьдесят шестого. А за нами — никого? Поколенья — никакого? Так, наверно, не бывает, Ихней роты прибывает, Кто-то нас перебивает — Поприветствуем его.

 

Фиеста

Забуду ль пеструю лавину, Катившуюся в котловину На наше сдержанное «ах»? По склону барды мчались бодро, Мелькали бороды и бедра, Скакали спальники и ведра, Гитары прыгали в чехлах. Какие ждут нас дни и ночи! Нет, здесь не Сопот и не Сочи, И мы иные — мы охочи До песен собственных кровей! Певцы, певуньи, вы все те ли? Откуда вы поналетели? Пред циклопичностью затеи Разину рот, как муравей. Держись, мураш, крепи рассудок, Забудь про сон на трое суток, За ситуацией следи: Бивак разбит, котлы дымятся, Уже тылы к огню теснятся, Битлы истомою томятся, Чехлы долой! — теперь иди. И, глядя в очи юным феям, Я шел с пузатым корифеем, Я брел среди ночных шатров, Ночных костров, ночного бденья,— Я брел, и делал наблюденья, И всё балдел до обалденья, И бормотал обрывки строф. И чудно было мне, и сладко, Мы шли, и каждая палатка Свой стиль, свою являла страсть; На ВАЗе служат нашей музе Иначе, чем в казанском вузе, Но, состоя в одном союзе, Поют и те и эти всласть. Так что ж поют? Поют, что надо. Чужого нет: Булат, Гренада, И молодые имена, И мы с тобой имеем место,— Какая дерзкая фиеста! Какая странная страна! Немыслимо, необъяснимо! О вы, кому не до Муслима В незамусоленной глуши,— Я вас люблю! — и этот праздник Писать желание раздразнит Для вас, что значит — для души. А дым отечества так нежен, Когда он с вашей песней смешан,— Да, я люблю вас, в этом дело, Я ваш, и мне не надоело Тянуться к вашему огню, И если петь, то с вами вместе, А песня — это дело чести, А чести я не уроню. Спасибо вам и за него. Не фимиам и не завеса, Он просто — дым, он запах леса, Он ест глаза, да что с того?

 

Старая поэтесса

Суверенной и гордой державе Хорошо запускать дирижабли На небесный шатер голубой. Дирижабли слегка старомодны, И не слишком они скороходцы, Но зато величавы собой. Величаво умеет старуха Собеседника слушать вполуха, Но в последний пред запуском миг Что-то шепчет стиху суеверно, И уходит корабль суверенно На просторы неизданных книг. В горнем царстве поэзии русской Аппарату работать с нагрузкой, И нагрузка порой такова, Что взрывается вся суверенность И врывается в стих современность, Недержавно ломая слова. А сегодня на небе просторно, У кораблика дивная форма, Туч не слышно и милостив бог. Всяк по-своему небо нарядит, В нем и мой легкокрылый снарядик — Мой бумажный ручной голубок.

 

«Бумажный лист — крахмальная простынка…»

Бумажный лист — крахмальная простынка, Ни пятнышка, ни стона, ни судьбы. Когда б вы знали, как это постыдно: На белый плат — да мусор из избы. Больных стихов ревнительный читатель Нам говорит: «Пожалуй, что-то есть. Рука видна, и страсть видна, но, кстати, Зачем опять задета наша честь?» Ах, наша честь, она всегда задета — Не сметь пятнать червонное кольцо! И в честь того, что мы всегда за это, Сожжем стихи и сохраним лицо. Сожжем! Кому все это интересно? Стихи всего лишь навсего слова, А наша честь, она всегда права — Права, горда, болезненна, телесна.

 

Вариант Левитанского

Место действия — двор. Но сегодня он Лобное место, Ибо место на лбу для прицела удобное место. Это кто ж это ходит? Кто, скажите, по дворику ходит? Кто на дворик выходит? Утешение в этом находит? Это ус, это два, это три, это пять с половиной. Это — цель, но со средствами связана цель пуповиной. Это — Зайчик, он бедный поэт, он объект покушенья. Это будет потом. А пока он само утешенье. А пока (даже лучше: но вдруг) выбегает Охотник, Он до зайцев охотник, до зайчатины страшный охотник, И свой Фаустпатрон он на Зайчика страшно наводит, И задумчиво водит пером, и усами поводит. Этот крив, но неправ. Этот прав, но некрив. Это вечная тема. Это миф из шестнадцати глав. Это пиф, это паф. Это мертвое тело. И кривой, совершив свое мокрое дело, поводит усами, А косой, чуть прикрыв свое тело трусами, поводит ушами. Он живой оказался. Оказалось, что он застрахован. Он капусту жует, а Охотник опять оштрафован. Это так нелогично. Это в сущности антилогично. Но войдет в антологию, ибо в сущности антологично.

 

Коля

В простодушном царстве Коли Старшинова Проживают цапля, Щука и корова. За боркун, что Коля Подарил под пасху, Нацеди, буренка, Молочка подпаску! Колю звать к обеду, Цапля, носом стукай! А вести беседу Станет он со щукой. Щука все-то знает, Там и сям служила, У нее на зависть Становая жила. И у Коли тоже Ни усов, ни жира, Потроха, да кожа, Да струною — жила. Не ему ли гости К совершеннолетью Перебили кости Пулеметной плетью? Не его ли, Колю, Все равно что плетью Садануло болью К тридцатитрехлетью? Он живет неслабо, Завязал до смерти, Не страшны ни баба, Ни враги, ни черти. Над рекой избенка — Деревца живые. На дворе буренка — Боркунок на вые. Во саду ли щука Надрывает глотку. На ходулях цапля Лихо бьет чечетку — Под щукины частушки пляшет.

 

Когда его бранят

Когда его бранят (а все кому не лень Его бранят), когда его бранят, Я надеваю на уши броню — Не слушаю. И не браню. А тем, которые брюзжат или бранят И брызжутся слюной у пьедестала, Я говорю: — Коллеги, сплюньте яд! Или сглотните — Ничего с вами дурного не будет. А брызгаться вам вовсе не пристало. Да, чувством меры он не наделен; Да, хвастуном зовется поделом; Да, он стихи читает, будто чтец, А это глупо; да, он раб приема. Но ведь не раб приемных, не подлец, Не льстец! Он был плечом подъема Поэзии, он был подъемный кран Поэзии — и был повернут к нам. И мы учились — рабски! — у него, Мы все на нем вскормились, лицемеры! Беспамятство страшней, чем хвастовство. А чувство меры… Ах, было бы просто чувство, Но с ним-то у нас негусто, И слюна это просто месть Тому, У кого оно просто есть. Когда его бранят (а все кому не лень Его бранят), когда его бранят, Я вспоминаю давние слова О просто чувстве . И квартиру два. Люблю его и тридцать лет спустя, Люблю его — без всяческих «хотя» И давних адресов не забывая. Он — век мой, постаревшее дитя, Дом семь, квартира два, Душа живая.

 

Где оне?

Та литфондовская дама, Что в пустой библиотеке Попросила Мандельштама И, смежив печально веки, На ходу шепнула мне: «Боже, боже, где оне — Дни поэзии российской?» — И тропинкою раскисшей Побрела, прижав тома, В корпус «А»,— сошла б с ума, Кабы я бы в тот же миг Ей ответил напрямик. Я ж повел себя гуманно И в ответ вздохнул туманно. Что поделать, я не той Жив страницей, а вот этой, Не успевшей стать воспетой И для вас — незолотой. Младший сверстник мне учитель, Старший — ран моих лечитель, Пушкин — бог, а божий вестник — Мой ровесник, мой ровесник. И над горечью страницы Я включу свою свечу И одной отроковицы Откровенья пошепчу.

 

Ах, где же вы были раньше?

Мне молвит юная мадам, Почти мадмуазель: «Хочу отдаться вам, Почтите же меня». Мне пишет старая лиса, Имеющая вес: «Хочу печатать вас, Пришлите же стихи». Я той и той желаю благ, Я в них души не чаю. Я той и той примерно так Прилежно отвечаю: Извините — У меня затянувшийся творческий кризис. Но звоните, Может быть, я поправлю свои дела.

 

Проклинание Кушнера

Догоняет меня Кушнер, Хоть и доктор я наук [10] , Доконает меня Кушнер, Никакой он мне не друг. Чуть найду какой феномен, Чтоб потешить знатоков, Тут же Кушнер, мил и скромен, Хвать феномен и таков. Перед тайной полушарий Я тридцатый год стою [11] , Я решить ее решаю, Электрод в нее сую. Наконец в асимметрию Пролезаю на вершок, Глядь, а Кушнер мне, Дмитрию, Про нее сует стишок {1} . Я, наукою влеком, Темной ночью и тайком За ланцетником собрался — Низшим хордовым зверьком {2} . Я в песок лопату пнул, Я совком песок копнул, Глядь, а там обратно Кушнер Все, что было, почерпнул {3} . Я ищу у амфиокса [12] Мозга клеточный исток, Я проникся, я увлекся — Вот он, свернутый листок! Кушнер рядышком шныряет, Миг — и тянется к листку, И куда ж его швыряет? — В набежавшую строку {4} . Уж на что уж сам я ушлый, Кушнер в сорок раз ушлей. Доконает меня Кушнер, Тут попробуй уцелей. Как случилось, кто виновен, Что всегда без перемен: Чуть найду какой фено́мен, Тут же Кушнер феноме́н.

 

А и Б

А. Поэзия есть обнажение смысла посредством движения звука. Напротив, бессмыслицей ведают числа, и это зовется наука. Наука — мышиная, в общем, работа, подобье машинного счета. Но можно расправить и крылья и плечи простейшими средствами речи. Б. Ах, всё наизнанку! Поэзия — это пустая истома поэта, Потуга извлечь из мышиного бреда свое петушиное кредо. А корень извлечь — это вправду работа, подобье машинного счета. А крылья расправим и смыслы расчистим простым сопряжением истин.

 

Диалог о рифме, или экспериментум круцис

I «Но, мой Паскаль,— он говорил Паскалю,— Допустим, я для рифмы пасть оскалю, И — что? Какая общая черта Сроднит тебя, Паскаль, с оскалом рта? С пасхальным звоном? Пасквилем? Паскудством? Такой подход граничит с безрассудством. Не вижу в этом смысла ни черта!» «А ты увидь! — Паскаль ему на это.— Ведь ты же сам, Декарт, чутьем поэта Назвал Монблан, а не Па-де-Кале. Монблан — скала. От звука шаг до сути. Ты подсказал, как сдвинуть столбик ртути, И я, Па-скаааль, полезу пааа скаа-ле!» {5} Сей диалог имел происходить В подпитии хвастливом и хвалебном, Когда Декарт придумал восходить С запаянною трубкой и молебном (Экспериментум круцис!) на Монблан. Молебен — вздор? Так с этим нету спору: На языке вертелся мооо-нооо-план, Да монопланов не было в ту пору. II «Но ртуть-то будет пааа-дать по шкааа-ле! — Вскричал Декарт.— Тогда, согласно вздору, Что ты несешь, не лезть бы надо в гору, А опрометью мчать к Пааа-де-Каааале!» Паскаль зевнул: «Так с этим нету спору… Седлаю?» Оппонент хлебнул из кружки: «Ну нет, пешком. Пешком, но как из пушки» {6} III Здесь к Пушкину приходит наш рассказ. Давно пора! Сам спор — не о ключе ли К его стихам? Не зря же битый час Мы проторчали с трубкой Торричелли. Зато и слово выплыло как раз. Итак: межполушарные качели! Валяй, качайся — славная игра: Одним поём, в другом ума палата. О ртуть, она прозреньями чревата! Так вот куда вела Монблан-гора! IV Там Анна пела с самого утра. V Поэзия должна быть глуповата.

 

И темный кипарис

Были корни кипариса Суховаты и теплы, А земля между корнями Ноздревата и тепла, И вознесшиеся в темень Были теплыми стволы. И звезда таясь глядела Сверху вниз, и тишина Тайной теплилась, и дева, Было сказано, юна. Было сказано: и темный Кипарис. И нежный мирт. И вода, что окружала Тишину со всех сторон, Многократно отражала Безымянный блеск звезды. Это небо было: небо Отражало блеск воды. Да и нужно ль, чтоб впрямую Назывались имена, Если — таинство? (И дева, Было сказано, юна.) Если слиты с кипарисом И затылок и спина?

 

Мне важно ничего не растерять

Мне нужно одиночество, как дот, В котором я могу уединиться От времени, От временных забот: Бетонный склеп и узкая бойница. Бетонный свод и тоненькая щель. Я к ней прильну и вдруг увижу цель Цель жизни Или просто жизнь без цели, И пиршество, И слезы на пиру. Я оптику туманную протру Полой шинели. И если повезет, то я тетрадь Заполню до последнего листочка. Мне важно ничего не растерять. Нужна глухая, замкнутая точка. Бетонный свод — и луч издалека…

 

Братство обливающихся слезами

По свидетельству Блока, слеза Застилает глаза Начиная с 20-го года, Ну а если точнее, то с той знаменитой строки, Над которой, бывало, и мы, бедняки-чудаки, Лили слезы и ведали спазмы подобного рода: Редеет — облаков — летучая — гряда. Про состав наших слез Промолчу, это сложный вопрос, Только старческим все же маразмом Невозможно всерьез Объяснить эти действия слезных желез, Эту склонность к благим и хронически-сладостным спазмам. Если мир бестолков, То зачем же, скажите, у нас, бедняков, Есть такое богатство? И слезы нашей след — Разве ж это железистой клетки секрет? Это признак секретного, символ железного братства!

 

Диалог

— Семантику выводим из поэтики. Поэтика из этики выводится. В итоге получаются Пейзажики, портретики, Короче, всё, что в книгах наших водится, И оды. И баллады. И сонетики. — Короче, вы фанатики фонетики? И ваши декларации — Всего лишь декорации, Скрывающие мизерную суть? — Быть может. Может быть. Не обессудь.

 

8. Куда денусь?

 

Утро

Вот первый луч, собрат луча второго, Подрагивая, сохнет на стене. Вот первое младенческое слово Спросонок обнажается во мне. Удел мой светел. Путь еще не начат. Я жду, я жду, сейчас настанет миг, И позовут меня и крикнут: — Мальчик! А я не мальчик. Я уже старик.

 

Остерегись говорить о любви

Остерегись говорить о любви, Остановись у последнего края, Низкое солнце висит, догорая, Длинные тени за нами легли. Тени тягучие — дней череда, Цепи гремучие давних событий, Не разорвать их и не позабыть их Не говори о любви никогда.

 

«Ай, какое было чувство…»

Ай, какое было чувство — Упивался, уповал! Было чувство, стало пусто, Все убито наповал. Пусто, пусто, моя радость, Скушно, ветрено в груди, И такая хлещет храбрость, Что хоть гоголем ходи: Хоть в князья, хоть в Соловки Все пустые пустяки! Будто белую рубаху На прощаньице надел, Будто голову на плаху Бряк! — и в небо поглядел. Глянул в небо прямо с плахи - В нем ни ангела, ни птахи. В рай ли, в ад ли — однова! Покатилась голова.

 

Куда денусь?

У души моей вот-вот Загремят раздоры с телом, Намекнула между делом Душа телу на развод. Разойдутся, разведутся — Тело вниз, душа наверх, А я, бедный, куда денусь, С кем остаться мне навек? С телом в темень не хочу — Чем в бездушии заняться? К душам жить не полечу — Ни прижаться, ни обняться. Мне бы с вами, мне бы с вами, Хоть на корочке сухой, Хоть на краешке скамьи — С вами, милые мои.

 

Небо

Небо на свете одно, Двух не бывает небес. Мне-то не все ли равно, Сколько на свете невест? Ты мне на свете — одна С давнего дня до седин. Ты мне, как небо, дана, Чтобы я не был один. Грянет пустая тоска — Вот я и снова в пути. К морю уходит река, Чтобы дождями прийти. Стынет река подо льдом, Чтобы очнуться в тепле. Я покидаю твой дом, Чтобы вернуться к тебе. Ты мне как небо — земле: Влага и свет и тепло. Много ли проку в зерне, Если оно не взошло? Лопнут весной семена, К небу потянутся в срок! Ты мне, как небо, нужна, Чтобы тянулся как мог.

 

Две вариации на тему «осень в Сигулде»

1 Нам тоже выпала редкая удача Провести осень в Сигулде. Кроме удачи, выпал дождь, Вернее, он выпадал то и дело, И нам оставалось слушать, Как хозяйка ледяным голосом Выговаривает дочери — Голубому цветку младшего школьного возраста. Когда в дожде случались просветы, Мы торопливо дышали, Даже спускались к реке. Несмотря на стужу, всюду росли грибы — На улице у кромки домов И у кромки воды на реке. Мы сносили грибы в холодную комнату, И любовались, и чистили, и отделяли шляпки от ножек, И хозяйка ледяным голосом напоминала, Что сдавала нам койки, Но вовсе не право Варить, сушить или, упаси боже, жарить Грибы. Однажды на Гауе Я отвернул камень И увидел, что он облеплен планариями. Обилие планарий — вот что меня поразило, Такого не было даже на Балатоне, Где их отнюдь не мало. Говорят, глупые планарии умнеют, Если их накормить умными планариями. Мы кормились в столовой хлебным супом, Это сносно для желудка, Но вряд ли хорошо для ума. Я набрал планарий в банку И привез их в Москву аспирантке Ирине. — Какой это вид? — спросила Ирина. — Не знаю,— ответил я. 2 Гадали: что выпадет нам впереди? Нам выпала осень. В тот год из нее выпадали дожди, Как зубы из десен. Дожди одолели, и все-таки год Не выпал из ряда,— Конечно, не в смысле дождливых погод, Но в смысле наряда. В ту осень наряд отсыревших осин Пылал неуклонно, И клен только к вечеру пламя гасил Водой небосклона. Я так и не понял: гасил по нужде Иль просто со скуки? Была ли нужда, чтобы гасли в дожде И краски и звуки? Была ли нужда, чтобы ветер листву Крутил каруселью? Какому он этим платил божеству, Какому веселью? И все-таки осень свой срок прожила, Хоть стыла во мраке, Где ей не хватало в тот год для тепла Детей и собаки. Глушила дождями и краску и звук И душу томила. (Уедем!..) И все выпадало из рук И было немило.

 

«Верил я в свою фортуну…»

Верил я в свою фортуну, Начиная новый день. Выплывать назло тайфуну Вечно было мне не лень. Был я легким и проворным На вселенском сквозняке, Потому что плыл по волнам Я с соломинкой в руке. Столько силы придавала Мне соломинка моя, Что я плыл куда попало, Хоть бы в дикие края. И, бывало, забедую, Запускаю пузыри, А в соломинку подую — И я вот он, посмотри. Не прелестница подружка И не умница жена, Мне другое в жизни нужно Мне соломинка нужна. Только с ней на этом свете Все сбывалось и сбылось. Видно, дело просто в цвете Тех соломенных волос.

 

Аиои

В японском странном языке Есть слово, хрупкое до боли: Аиои. В нем сухо спит рука в руке, В нем смерть уже невдалеке, И нежность в нем — не оттого ли? А в странном русском языке Есть выражение: пуд соли. И двое съели соли пуд, И одолели долгий путь, И все свои сыграли роли. А если двое — я и ты, Так это вдвое теплоты. Переругаемся — и в путь И без согласных как-нибудь Свой пуд беззубо дожуем, Глядишь, вдвоем и доживем: Аиои! Аиньки-оиньки!

 

«Избегаю новых дел…»

Избегаю новых дел — Извинить прошу покорно: У меня большой задел, Так что старых дел по горло. Новых дружб не завожу — Мне б со старыми друзьями Чаще видеться! Сижу В долговой я, братцы, яме. На любовь еще одну Тоже я не претендую, Обниму свою жену - С ней живу и в ус не дую. Умолчу насчет страстей, Уподобленных пожару, Но опять рожать детей — Поздно все-таки, пожалуй, Допиши свою строку, Долюби, что сердцу мило, Доскачи на всем скаку, А уж после и на мыло.

 

«Ударю в чурку звонкую…»

Ударю в чурку звонкую — Отскочат три лучины. Сложу дрова избенкою — Прискачут три дивчины: Одна — жена красивая, Другая — псина сивая, А младшенькая — Анна, Как май, благоуханна. Пока в небесной кузнице Куют грома и бурю, Погрейтесь, девки-узницы, А я побалагурю. Садись, царица верная, Ложись, дворянка нервная, Залазь, моя царевна, К папане на колено. Швырну щепоть заварочки, Подбавлю кипяточка. Сомлеют три товарочки, Не сделавши глоточка. Вздохнет моя законная, Зевнет сучонка сонная, А младшенькой, Анюте, Угнездиться б в уюте. Поправлю в трех берложицах Три байковых тряпицы. Три сна, едва уложатся, Увидят три девицы. Одна — любовь запретную, Другая — кость заветную, А младшенькой, Анятке, Пригрезятся щенятки.

 

Осенины

А когда хлеба созрели, Когда яблони родили, Мы застольем проводили Все, что встретили в апреле. Где межа зимы и лета, Там печальницы осины От души плеснули цвета — Осенины, осенины. А вторые осенины Бабьим летом улыбнулись, Носом в зеркальце уткнулись И ресницы подсинили. И, опомнившись, мужчины Теплых женщин обнимали, Их смущению внимали — Осенины, осенины. А на третьи осенины Осенили мысли роем: Не дадим любовь в обиду, Под снегами не зароем! И услышав крик совиный В темной чаще, в самой гуще, Мы огонь раздули пуще… Осенины, осенины.

 

Из отеческих наказов

Жениться, сын, женись, Коль время подоспело, Но только не ленись, Ищи жену умело. Старайся освежить Подвянувшие гены, Чтоб жить нам не тужить Под флагом гигиены. Татарка — вот огонь, Не гены, а подарок! Татарку пальцем тронь — Останется огарок. Голубит допьяна! Воспряло б наше древо! Обидно, что она Не прочь гульнуть налево. Бери жену позлей — Полячку, для примера: На нас, на кобелей, Нужна крутая мера. Красива и статна, Не девка — королева! Обидно, что она Не прочь гульнуть налево. Еврейка — вот душа, Притом в уютном теле! На кухне хороша И ласкова в постели. Роскошная жена — Пленительная Ева. Обидно, что она Не прочь гульнуть налево. Не знаю, как и быть. А может, по старинке Невесту раздобыть В архангельской глубинке? Вот счастье! — царство льна, Стеснительная дева… Обидно, что она Не прочь гульнуть налево. А впрочем, сын, пора Оставить эту ноту: Ведь глупо ждать добра От брака по расчету. Когда самой судьбой Предъявится невеста, Тогда само собой Нам станет все известно.

 

«В Брянской области пески…»

В Брянской области пески — Это просто дар природы, Так сыпучи, так легки! Там стекольные заводы С незапамятных времен Понатыканы по дебрям. На песочке мы вздремнем, А комарика потерпим. Вспомним, коли станет сил, Про житье свое в Бытоши, Там июль баклуши бил Да и мы с тобою тоже. Это после началось — Самолеты, свистопляска, В Брянской области жилось Без амбиций и без лязга. Оттого-то и беда, Что того песочку нету. Может, сызнова туда Завернем поближе к лету? Вдруг да снова впереди Глянет в стеклышко везуха! В Брянской области дожди Убегут в песок — и сухо.

 

Люби меня

Люби меня, целуй меня в тоске За то, что мир висит на волоске, За то, что мир, тобою населенный, Так сладостен и так необъясним, Что каждый раз робею перед ним, Как в первый раз теряется влюбленный. Люблю тебя — и чушь твою и суть, Шепчу тебе одно и то же: будь! О, будь со мной, мне ничего не надо,— Не мне ль удача выпала во всем? Люби меня, и мы себя спасем, Не уводи блуждающего взгляда! Сезон удачи кончится скорей, Чем грянет залп, пугая сизарей, И в шуме крыльев брызнет кровь на стену. За то, что жизнь висит на волоске, Прижмись ко мне, расслышь меня в тоске, Не дай беде прийти любви на смену!

 

Где ветры

Москва нарезает ломтями Остатки своих пустырей, Чтоб дать кому надо по яме И в ней прописать поскорей. Кладбищенской службы машины Бегут по шоссе с ветерком Туда, где скупые аршины Отвел москвичу исполком. Потом на железной каталке Он катит в свой дальний конец, А вслед на другом катафалке Другой поспешает мертвец. Ни благости нету, ни боли, Одна круговерть-суета, Пустое, бездушное поле… Ну вот и деляночка та. Последний рубеж распорядка, Замри над окопчиком, гроб. Да нет, не окопчик, а грядка — Какой-нибудь сеять укроп. «Прощайтесь!» Простились как надо, И трудное дело с концом. Теснит уж другая команда — Заняться своим мертвецом. Как тягостен путь этот длинный Обратно! Как плац этот гол! Но глянь, над подсохшею глиной Воздвигнут всамделишный стол. На столике, чистом от пыли, И хлеб, и лучок молодой, И видно, что тут не забыли Делиться с ушедшим едой. Не знаю, языческий, что ли, Иль нынешний это обряд? Поставлен покойнику столик. Стоят эти столики в ряд. Должно быть, ночною порою Выходят жильцы посидеть, И всяк над своею дырою Нехитрую трогает снедь. Бок о бок, не так, как иные, Кто мрамором тяжким укрыт, Сидят они здесь, неблатные, Кто в общем порядке зарыт. Они рассуждают резонно, Что благость прольется и тут: Здесь будет зеленая зона, Когда деревца подрастут. И в эти резоны вникая, Обидой себя не трави. Была теснота, и какая, А прожили век по любви. Нас тоже со временем спишут, И близится время к концу. Кто знает,— даст бог, и пропишут На этом же самом плацу. На наши законные метры, К таким же, как мы, москвичам, Где ветры гуляют, где ветры Так пахнут Москвой по ночам.

 

Самолетик

Целовались в землянике, Пахла хвоя, плыли блики По лицу и по плечам; Целовались по ночам На колючем сеновале Где-то около стропил; Просыпались рано-рано, Рядом ласточки сновали, Беглый ливень из тумана Крышу ветхую кропил; Над Окой цветы цвели, Сладко зонтики гудели, Целовались — не глядели, Это что там за шмели; Обнимались над водой И лежали близко-близко, А по небу низко-низко — Самолетик молодой…

 

Письмо

Забудусь райским сном Средь ангельских полей Над ангельским письмом Возлюбленной моей. В том ангельском письме, В тот давний Новый год Меня в своей тюрьме Возлюбленная ждет. О, как бы я хотел Ворваться в дом пустой, Я вихрем бы взлетел По лестнице крутой — Припасть к твоим ногам, Мой ангел во плоти: Прости меня, прости! Прости меня, прости! Попросим у небес — Нам прошлое вернут. Ах, времени в обрез, Осталось пять минут. Нальем с тобой вина, Включим с тобой Москву, И будет все не так, Как было наяву.

 

5249

Я свой прачечный номер ни к кому не ревную, Мне женою «Снежинка», а любовницей «Чайка», Приношу от крикливой свою ношу земную, И носки на веревке — моих ласточек стайка. Мои щеки в морщинах, как обшлаг из-под пресса, Хомуты жестяные мою шею дубили, Мне химчистка принцесса и столовка принцесса, И биточки с гарниром меня не убили. И когда, относившись, обмыт и оплакан, Я расстанусь навек с этой ношей земною, На крахмальной сорочке, под хладным атлантом, Мой пять два сорок девять ляжет в землю со мною.

 

«Уймем избыток боли…»

Уймем избыток боли Остатком доброй воли, Забудем все упреки, Поступим в первый класс, Где нам дадут уроки Те двое погорельцев, Что жили здесь до нас. Любовная наука — Немыслимая мука Для мыслящих голов. Уймем избыток мыслей Остатком добрых слов. Ведь кое-что осталось От старых постояльцев Из утвари и снеди И прочего старья — Остаток мелкой меди, Избыток бытия. Остались ты и я.

 

Репино

Проснусь — на фрамуге синица. Но чьи там тяжелые вздохи? Спускайся! На блюдце — водица, А подле вчерашние крохи. Я знаю, у вас голодуха. Ободри подружек, присвистни! Так ветрено в мире и глухо, И ветки под снегом провисли. Проснусь — и возврату спирали Порадуюсь, словно свирели. Ах, как бы витки ни сгорали, А все-таки все не сгорели! И снова влетает синица, И снова над Финским заливом Светает, и снова страница Светлеет в бессилье счастливом. Но кто там так тягостно медлит? Чьи тяжкие вздохи с порога Доносит, как невода петли? Постой же. Помедли немного. Очнусь — у меня на фрамуге Пичуги. Притихну — и снова Влетают мои недотроги: Там корочка сала свиного. Но кто там стоит на пороге?

 

«Не то, что мнится мне…»

Не то, что мнится мне, Природа,— ну и ладно! Моя в моем окне Пригожа и нарядна. Ее рассудок здрав (Хоть он, конечно, мним), И крут порою нрав, Но я ужился с ним. С волной совмещена Корпускула-частица — И пусть! А мне волна Совсем иною мнится. И то, что о волне У моря слышу я, Куда важнее мне Ученого вранья. Так чем же хороша Она, моя природа? А тем, что в ней душа, И тем, что в ней свобода. Что это все вранье, Я чую за версту, Но — мнимую — ее Немнимой предпочту.

 

Конец сезона

Собака, мы с тобой одни, И не для нас свои огни Москва ненастная зажгла, Москва пустая. Где наши солнечные дни? Где наша стая? Когда кончается сезон — Сезон удачи, есть резон Всему на свете предпочесть Тебя, собака, И это общество почесть За честь, за благо. Ты просто рядом полежи, Сезон предательства и лжи Открыт, а нам и дела нет, И лучший довод — Оставить вырубленным свет И вырвать провод. У телефона пасть нема, Ненастье ломится в дома, Но мы снесем с тобой, снесем Свой долг собачий, Когда кончается сезон — Сезон удачи.

 

Голос сына

Я голос Петруши услышал во сне: — Алло,— говорил он лукаво и густо. Проснулся — светает, и в комнате пусто, Чужая страна в одичалом окне.
Я сел за работу, чтоб сердце прошло, А сердце про что-то неловко стучало, И ставнею ветер стучал одичало, И лампа горела. И дело пошло.

 

9. У подножия Черной Горы

 

Предмет поэзии

Все пишут заграничные стихи. Я тоже мог бы себе это позволить. У меня бывало почище вашего. Скажем, так: Накручиваем Виражи черногорского серпантина В полугрузовичке по кличке Микси. Ночь. В кузове акулы. Надо следить, чтоб они не подохли. Вы скажете: «Акулы экзотичны, Но в них нет предмета поэзии». Позволю себе с этим не согласиться. Молоденькие акулки весьма милы. Что ж, и в серпантине нет предмета поэзии? Бели так, то вам просто неведом Звонко, Которому все нипочем, ибо он успел побывать Не только черногорским партизаном, Но и черногорским министром культуры. Звонко, Особенно когда ему ударит в голову Дивный шум черногорского ливня (шутка), Несколько переоценивает свои шоферские возможности. И я у смерти на краю Та-та та-та и жизнь свою Измерил взглядом отстраненным. И в ней та-та та-та вполне, Как в черной пропасти на дне И т. д. Полуволчок по кличке Микси Вынесло не к той обочине, Где твердь срывается к уровню моря, А к той, Что устремляется к уровню неба. В этом была большая везуха и, уверяю вас, Большой предмет поэзии. Честно говоря, случалось и кое-что поинтересней, Но про это лучше помалкивать.

 

Старый город

В старый город, в старый город Въезд машинам запрещен, Забреду я в старый город С аппаратом за плечом, Закуплю открытки-марки, Подивлюсь на старый хлам, Аппарат старинной марки Наведу на старый храм. Горы, каменное диво, С трех сторон стоят стеной. Кручи гор да гладь залива За стеною крепостной. Как на фоне этой глади Розы пышные цветут! А когда-нибудь в осаде Люди сиживали тут. Кто в осаде, кто в засаде, Сверху грохот, сзади гром: Будто тигры в зоосаде — За стеною да за рвом. Без досады справлю тризну По драчливым тем годам И беспечному туризму Предпочтение отдам. Ты лежи, моя открытка, В старом ящике на дне. Ты ползи ко мне, улитка, По старинной по стене. Старый город, старый камень И харчевня «Старый ром». Что-то пишет старый парень Притупившимся пером.

 

В Доброте

В Ко́торской До́броте кошка и та Ловит рыбешку на кончик хвоста, Ах, до чего терпелива! Кот окунает в залив коготки, Даже котята и те рыбаки, Весело им у залива. В час, когда ветер в горах несварлив, В Доброте тих и приветлив залив, Тих, маслянист и зеркален. Что ж, пожелаем удачи коту, Может, удачу — не эту, так ту — Нынче и мы заарканим. В Доброте быстро сгущается тьма, Влажной Венецией пахнут дома, Дворики, двери, балконы. Весело рыбку из мрака извлечь, Весело слышать славянскую речь В полуплевке от Анконы. В полупарсеке от милой родни Хвост окунуть в ручеек болтовни И подцепить с полуслова: «Блажо, куда ты?» — «А я на причал: Кот, понимаешь, совсем одичал, Кит бы не съел рыболова!»

 

«В Древней Греции рожденных…»

В Древней Греции рожденных Вижу девушек в саду. Их лукавые походки, Их крутые подбородки Мне опять сулят беду. Их волос коварный груз Неспроста тесьмою связан. Не войти бы мне во вкус! Девы древности, союз С вами — противопоказан! Я сражен, убит, усоп, Вдавлен в русский свой сугроб Легкой ножкой неземною. Ах, зачем коварный сноп Связан кожаной тесьмою!

 

Привезли туристов

Полдень. Привезли в отель туристов Медсестер, текстильщиц, трактористов; Друг за дружку держатся слегка; Потому — похожи на хористов: Скажем, хор районного ДК. Первые, допустим, голоса Местную торговлю укрепили: В первые же, скажем, полчаса По складному зонтику купили. А вторые голоса пошли Укреплять здоровье под лучами И в шезлонгах дружеской земли Тоннами фотоны получали. Ужин. Так бы нам всегда и жить — И обслужат нас и не обложат. Прочих спросят, что им положить, Этим — что положено положат. Взял баварец светлого пивка, Сок техасец, колу алабамец. Славный хор районного ДК Наблюдал за этим улыбаясь. Полночь, тишина. Альты с басами Сны себе показывают сами, Но и полночь не ослабит уз: Третьи голоса под небесами Укрепляют связи братских муз.

 

Черными горами

А мне красться не судьба Черными горами, Не студить чумного лба Черными ветрами, Ни при звездах и луне, Ни под черной тучей Не толкать ладонью мне Двери нескрипучей. Ничего мне не понять На высоком ложе, Поцелуем не унять Чьей-то дивной дрожи, Не цепляться за плечо На краю обрыва — Отчего так горячо? Отчего счастливо? Не срывался я, хмельной, В пустоту обвала, Ничего того со мной Сроду не бывало, Не бывало до сих пор И не будет случай — Не бывает черных гор, Двери нескрипучей. И не снится мне обрыв Прямо с кручи горной, Где сидит, глаза прикрыв, Старый ворон черный; Старый ворон, черный вран Все он ждет, зевая, Пока вытечет из ран Моя кровь живая.

 

Куплю тебе платье

Куплю тебе платье такое, Какие до нас не дошли, Оно неземного покроя, Цветастое, недорогое, С оборкой у самой земли. Куплю тебе, кроме того, Кассеты хорошего звука, Кассетник включить не наука, И слушай и слушай его. Но ты мне скажи: отчего, Зачем эти тяжесть и мука? Зачем я тебя и детей Так тяжко люблю и жалею? Какою печалью болею? Каких содрогаюсь вестей? И холод зачем неземной Меня неизменно пронзает, И что мою душу терзает — Скажи мне, что это со мной? С обложкой весеннего цвета Куплю тебе модный журнал, Прочтешь три-четыре совета, Нашьешь себе платьев за лето — Устроишь себе карнавал. С оборкой у самой травы, С оборкой у палой листвы, С оборкой у снега седого. С оборкой у черного льда… Откуда нависла беда? Скажи мне хоть слово, хоть слово. 1976

 

Отель «Фьорд»

Истомился я, пес, по своей конуре, Истерзался я, лис, по вонючей норе, Не обучен я жить вхолостую. В свиминг-пуле [13] бабули ногами сучат, Фрайера в полподвале шарами стучат, А я трезвый на койке бастую. Я на койке лежу и гляжу в потолок, Я наш гимн бессловесный мычу, как телок, Такова моя нынче платформа. А на баб не гляжу, берегу божий дар, А то жахнет меня с перестоя удар И оставлю лисят без прокорма. Порезвился я, хрыч, да пора и к теплу. Поизвелся я, сыч, по родному дуплу, По сычатам своим и сычихе. Хорошо, что в кармане билет до Москвы, Вот я гимн домычу — и умчался, а. вы В свиминг-пуле ногами сучите!

 

Катюша

А студентки из Белграда спели мне «Катюшу» Они спели мне «Катюшу» и спасли мне душу. А погромче пела Бранка, а почище Нада, А я сам сидел на стуле, подпевал где надо. И как лодочки поплыли под луною страны Оттого, что над рекою поплыли туманы. Ах, «Катюша»! Из райцентра у нее словечко, А мотивчик из местечка, где живет овечка. Там живет овечка Рая, ей двадцатый годик, И, на скрипочке играя, старый Моня бродит. А в районе нету Мони, никакого Мони, Там играет дядя Федя на своей гармони. И под скрипочку с гармошкой под большой Все плывет большая лодка за моей спиною. Мы за лодочку за нашу опрокинем чашу, А пока святое дело — осушить за вашу. Спойте мне еще разочек и опять красиво! А сойдете мне за дочек — и на том спасибо. Одесную сядь, Катюша, а налево — Рая, А я с чашей посередке, словно в центре рая. Ах, не все еще пропало, нет, не все пропало,— Я скажу тому, кто в жизни понимает мало. А тому, кто в этой жизни понимает много, Я скажу: «А вы, товарищ, не судите строго!»

 

Перед тем как уехать

Перед тем как уехать, Я дал свой блокнот несмышленышу Анне, И на каждой странице, Вернее, почти на каждой, Анна изобразила Некий магический знак — Закорючку В развороте другой закорючки. Перед тем как вернуться, Я случайно заметил, Что вокруг ее закорючек Разрослись закорючки мои. Я мог бы писать иначе, но не мог иначе писать, Потому что магический знак, начертанный Анной, Помещен в середину страницы, В глубину моего существа, В тесноту моей подлинной веры, В то тайное место, Куда выпадают слова, Словно соль в пересохшем лимане.

 

Я смотрел на горы

Я смотрел на горы, видел кручи, Видел блеск холодный, слюдяной. На дорогу с гор сползали тучи, Люди шли, здоровались со мной. Колокол наполнил котловину, Как в былые, длинные века. «Жизнь прошла почти наполовину»,— Вдруг из гула выплыла строка. «Жизнь прошла почти наполовину, Если очень повезет — на треть, И того, что я сейчас покину, Никогда мне больше не смотреть». Я смотрел, смотрел — не обольщался, Возвращаться вновь не обещал И, когда здоровался,— прощался, Недостатки мелкие — прощал. Мелкие, большие неудачи Отпускал печально и светло. Все-таки две трети, не иначе, Даже больше, видимо, прошло. Элегантный, в позе элегичной Я стоял, в раздумье погружен. Только вдруг узрел свой лик двуличный И,узрев, подумал: «Ну, пижон!» И явилось мне, как в озаренье, Царство у подножия хребта, И припомнил я, что у царевны Будет ночью дверь не заперта. И, не написавшись, подверсталась К той чужой строке строка моя, Понял я, как много мне осталось, Как хочу вернуться, понял я. Не прощусь и царства не отрину, Не покину тех, кого люблю, Я вернусь и в горы и в долину И опять любви не утолю. Не приму прощаний и прощений, Ждет меня, как пьяницу загул, Круговерть ущелий и расщелин, Головокружение и гул.

 

Никола делится опытом

Запомни: едва затрясется скала, Ты чашечку кофе хватай со стола — Промедлишь, а к ней не вернуться! Качайся, поглядывай зорко кругом, И если кусками повалится дом, Попробуй от них увернуться. Нет дела глупее, чем мчаться во двор: Ведь камни на город посыпятся с гор; Безумство — бежать на дорогу. На буйство стихии взирай свысока, Не дрогнула б чашечка, то есть рука, А там как-нибудь понемногу. Теперь начинается самый содом — И стоны, и крик, и пылища столбом, И все принадлежности ада. Запомни: опасна потеря лица! Глоточками кофе допей до конца, Потом уже действуй как надо.

 

Из дневника

Вчера впервые взял отгул От электродов и акул — Да и пуста аквариалка. Работы нет, душа пуста, Вчера мне стукнуло полета, К тому ж вообще акулок жалко. Вчера мне стукнуло полета. Приехал президент ЮНЕСКО. Его приветствовал народ, Пока до городских ворот Он шел. Какая-то брюнетка (Не городская ль голова?) Читала в микрофон слова, А я стоял в толпе зевак. Вот тут-то добрые соседи И объявили мне в беседе, Что этот день зовется так: День Мертвых. Славно! Прямо в лоб. И угораздило ж родиться. Нет, братцы, этак не годится. («Ковчег» же, между прочим,— гроб.) Под вечер, лежа на боку, Варился в собственном соку, Боюсь, что соку был излишек. Когда совсем не стало сил, Таблеткой праздник закусил. Не привезли ли акулишек?

 

Мальчик в красной рубашонке

Мальчик в красной рубашонке В океан бросает камни. Океан глотает камни И не делает кругов. В мире нет ни рыб, ни чаек, Ни людей, ни берегов. Никого на свете нет, Океан обложен ватой, Из глубин холодноватый Проступает ровный свет. Мальчик в красной рубашонке, Человек незрелых лет, В океан бросает камни, Машет тонкими руками Камню брошенному вслед. Как в капкане хомячок, Всхлипнув, гаснет звук бултыха. Мир обузданности тихо В бездну времени течет. Чайка плачет в вышине, Рыба плачет в глубине, Начинается отлив, Мальчик весел и соплив.

 

Осенние цветы

У подножия Черной Горы Старый город закрыт до поры, В новом городе тоже несладко: То фургончик жильем, то палатка, То ненастье, а то комары. Где стояла гостиница «Фьорд», Груда тверди осталась на глади. Видно, грунт оказался нетверд. В этом «Фьорде» не меньше тетради Исписал я стихами в тоске. Впредь наука: не строй на песке. Старый город, он стар для наук, Сколько б глыб над башкой ни нависло. Стар и я постижением мук Исправлять понимание смысла. И отчетливо видится мне Рана-трещина в старой стене. Под навесом растресканных скал Человек ковыляет в тиши, Для обломков бессмертной души Выполняющий роль катафалка. Бранко — вот кто действительно сдал! Бранко вовсе развалиной стал, Руку жмет, улыбается жалко. Пусть гора не сойдется с горой, Но руины приходят к руинам. Мы виток перед Черной Дырой Совершим в хороводе едином. Мы возьмем на последний виток Черногорский осенний цветок.

 

10. Существовать иль не существовать

 

Из древних эпитафий

Я никуда не опоздал, Везде поспел, всему воздал И все, что сердцем возлюбил. Воспел сердечно. На диво трезвый человек, Я понимал, что в трезвый век Не сохранишь сердечный пыл Навек, навечно. Огонь, коснувшийся меня, Был частью общего огня, Я жил средь вас, я не сидел В своей халупе. И плод познанья — кислый плод Не прежде всех, но в свой черед Я получил,— не в свой удел, Но с вами вкупе. Я норовил прожить без лжи. Меня рвачи, меня ханжи И те, которым все равно, Тянули в сети. Но вот что важно было мне: Не выше быть, а — наравне, Сказать, когда молчать грешно, И быть в ответе.

 

«Все-таки родина знает свои имена…»

Все-таки родина знает свои имена. Помните, как хоронила она Шукшина? Как мы его хоронили, Сколечко слез уронили, Сколечко писем горючих послали вдове, Как горевали по бедной его голове. Кажется, некуда деться от дутых имен. Кажется, нечего делать до лучших времен. Все-таки дело найдется, Все-таки думать придется, Все-таки вольная песня в России жива, Все-таки каждый второй понимает слова.

 

Попытка перевода

Быть или не быть… Не то! Вот как точнее Существовать иль не существовать? Вот что решаем: лучше ли исчезнуть, Оставив веку всю его бесчестность, Иль примениться к подлости его? Что лучше: нечто или ничего? Ничто — или ничтожество? Конечно, Совсем иное лучше, брат Horatio, Иное, третье. Только нет его! А есть, чтоб не болела голова, Четвертое: слова, слова, слова. Писать стихи, хотя бы и плохие, Отнюдь не срам. Постыдно сознавать, Что стих у нас просторнее стихии,— Им вместе тошно сосуществовать! Прекрасен стих, когда на диво крепок, Когда стихия — ипостась стиха; Прекрасен мир, когда он верный слепок, Но пальцем ткни — труха, труха, труха. Когда стихию точит короед, Не только в нас, ни в чем здоровья нет. Что происходит в Датском королевстве? На первый взгляд, все то же, что всегда — Желтеют листья и мычат стада, Но — черви преуспели в короедстве. Повсюду происходят разговоры, Слова юлят и прячутся, как воры,— И поделом приспешникам молвы! Но вот словами движет акт творенья, И что ж наградой? — умиротворенье, Мы счастливы: слова — но каковы! Так всуе, втуне гибнет высший дар, Два высших дара — жизни дар и слова, И отвести не в силах мы удар, Пока один не вызволит другого. А поглядеть, какая благодать! Коснулась осень каждого листка, И знать не знают эти перелески, Что суть вопроса, в сущности, жестка: Существовать иль не существовать? Вот что решаем в Датском королевстве. Суть иль не суть? Иль это от ума, А жизнь свои дела решит сама?

 

Паспортный контроль

Юных пограничников фигуры В аэропорту. Лица проницательны и хмуры, Страшно за версту. Страшно за версту, хоть и невинен. О моя страна, Минем мы с тобою иль не минем Эти времена? Страшно человеку под прицелом, Тяжко под ружьем, Тягостно и страшно миру в целом Жить с тобой вдвоем. Сколько ж это времени продлится, Годы иль века? Страшны твои замкнутые лица, Клацанье замка.

 

«Казалось бы, вовсе не сложно…»

Казалось бы, вовсе не сложно, И век бы нам это простил, Носиться душой бестревожно Меж тихих небесных светил. Но в небе лихие засады Души караулят полет, И знание пуще досады Покоя душе не дает. Не рев ли, не вой всемогущий Нам чудится в звездной пыли? Но тут выплывает из гущи Искусственный спутник Земли. Он чертит свой путь одинокий В пустыне, где холод и тьма, Как млечное небо, далекий И вечный, как вечность сама. Должно быть, какое-то дело Доверили люди ему, Не зря же тщедушное тело Пустили в бездушную тьму. И даже, быть может, связали С ним люди надежду свою, Не попусту ж в дикие дали Ушел он, а я тут стою. Конечно, такая работа — Она для физических тел. Но очень знакомое что-то Я, вперясь во тьму, разглядел. Не битник, не праздный распутник. Я тою же метой клеймен, Я тоже работник, я — путник На пыльной дороге времен. И те, кто меня запускали, Представить едва ли могли, Какие я высмотрю дали — Естественный путник Земли. Я путник, мой путь не окончен, Мне страшен космический гул, И мало ли кто там не хочет, Чтоб я свою линию гнул. Но, Солнечной предан системе, Я верю лишь в светлые дни, Я знаю: какая б ни темень, А ты свою линию гни. И кто бы когда бы на свете Моей ни грозил правоте, Мне важно, что именно эти Слова я скажу, а не те. И если дорога разбита, То дело и тут не труба,— Была бы, ребята, орбита: Работа, свобода, судьба.

 

Кто сожрал?

Человека в человеке Кто сожрал? Автомобиль. От него мы все калеки — И в душе и в плоти гниль. Но лишь только «жигуленок» Свояка кичливый гнет — Задрожит, как жеребенок, И копытами взбрыкнет,— Как я сразу вырастаю В своих собственных глазах! Как я версточки верстаю, Позабыв о тормозах! И ничуть не озабочен Перспективою суда, Вдоль отравленных обочин Я лечу туда, туда, Где на мерзостном погосте Спросит грозный судия: — Человеческие кости Кто глодал? — И я, и я…

 

Ласточка

Собиралась ласточка Улетать на юг И глядела ласково На своих подруг — На подруг, с которыми Заниматься сборами, И делить с которыми Сотни верст пути, И в пути с которыми Разговор вести. И ко мне наведалась Поразмять крыло, Щебетала весело, Что на ум пришло: «Ничего не ведомо, Ничего не гадано И ничто не задано Наперед судьбой, А проститься надо нам Навсегда с тобой». Увидала ласточка Мой унылый лик И сказала ласково: «Не грусти, старик! Не с добра приходится За теплом охотиться, Но порою сходится И с горой гора. Ты прости, как водится, А теперь — пора». Пожелал я ласточке Всех заморских благ. Это ты прости меня, Коли что не так. Не сойтись с горой горе, Ты крутись в чужой жаре, А я тут, в своей норе, У зимы в плену На своем родном дворе Подожду весну.

 

Прощание с Парижем

Напоследок — дурацкий круиз По прелестной и грязной реке, Вдоль прекрасных и грязных дворцов, Мимо вечных каштанов. Мы огнями врезаемся в ночь, Потому возле наших бортов Скачет свита в безумных лучах — Мошки, мушки, букашки. И безумные эти лучи Вырывают из тьмы берега. И немытые своды мостов Проплывают над нами. А на стрелке того островка, Где и я, было дело, сидел, Там студенты в обнимку лежат — Дети вечных каникул. И безумные наши лучи Вырывают студентов из тьмы. И студенты, объятья разжав, Слепо хмурятся свету. Не буди, ослепление, дурь! Не лети, мотылек, на огонь! Не стреляй в меня, бедный студент, Как пойдет заваруха! Мой джинсовый нечесаный брат, Мой суровый возлюбленный сын, Обнимайся с подружкой своей, Я проехал, проехал. Отгорели дурные лучи, Отгремел корабельный джазмен. Лишь река все течет и течет — И грязна, и прелестна.

 

Гурченко в Чикаго

Эй, воды, воды из крана Для звезды, звезды экрана! Вспоминай, народ, скорее, У кого чего болит! Эй, портняжки-брадобреи, Выше голову, евреи, У кого какая рана — Песня разом исцелит! Все сюда! У нашей Люси Бенефис в шикарном люксе, Теснота, как в Бенилюксе, На подмостках гран-кокет! Ночь длинна, а жизнь длиннее; Пой, подружка, понежнее, Это дело поважнее Стратегических ракет. Пой, актерка, хватит арту, Городок совсем не плох, Жизнь поставлена на карту, Карта бита, бобик сдох. Пой, землячка, понемножку — За себя и за киношку, За невесту, за жену, За Шульженко, за Бернеса; Вся чикагская Одесса Помнит песни про войну. Ночь пройдет, а жизнь продлится; Вся чикагская водица Утечет, просохнет след, И засохнет сук, торчащий Из любви, любви горчайшей К той земле, которой нет. Пой, актерка, хватит арту, Жизнь поставлена на карту, Карта бита до костей. Пой про ветер в поле диком, Про хлеба в дыму великом, Про старуху с темным ликом, Растерявшую детей.

 

«Дитя мое, голубушка моя…»

Дитя мое, голубушка моя, Кого, каким словечком образумим? Прости отца, коль можешь: это я Повинен в том, что этот мир безумен. За боль свою прости! Ее унять Я не могу единственно по лени, Не может быть, чтоб я не смог понять Твоей болезни суть, твоей мигрени. Да, мир безумен, и болезнь проста. А я — я был футбольного трибуной. А ты спросила медленно: «А та — Та мегатонна, кто ее придумал?» А я ответил: люди. «Но зачем?!» Зачем… Зачем я раб пустого звука? Зачем тщета моя важнее, чем Беда твоя, и боль твоя, и мука? Зачем я так беспомощно стою С таким тупым бессилием во взгляде, Когда, вложивши голову свою В мою ладонь, ты просишь о пощаде?

 

Почтальонка

— Почтальонка, почтальонка, Тяжела ль тебе сума? — Тяжела моя сума. Все газеты да газеты, Дотащу ли их сама… — Почтальонка, почтальонка, Далеко ль тебе тащить? — Тяжела моя сума. Все журналы да журналы, Стопудовые тома. — Почтальонка, почтальонка, Обошла ли все дома? — Обошла я все дома, Разнесла газеты-письма. Тяжела моя сума. — Почтальонка, почтальонка, Ты снимай свою суму. — Не могу снимать суму. Там на донце похоронка — Не могу читать, кому. Похоронка, похоронка, Серый камень на груди, Стопудовый на груди. Говорила баба Настя: В почтальонки не ходи…

 

Совиное гнездо

Нет, я не жаворонок, я Другой, я сплю неутомимо, И дочерь певчая моя Отнюдь не-жаворонок, нет,— Как я, будильником гонима, Но только в школу и чуть свет. А нынче лето и суббота! Сова, не это ли свобода? Вставай, сова моя: обед. А за полночь не у камина — У печки, солнышка ночей, В своей, не чьей-нибудь избенке, Хоть юридически в ничьей, Глядеть в огонь неутолимо… Нет, мы не жаворонки, нет! (Какой секрет в большом совенке? Каким я солнышком согрет?) Ложись, сова моя: рассвет.

 

Декарт

По причине ветхости Завета Не могла постичь Елизавета Темных мест в законах бытия И просила у него совета; Он присвистнул: милая моя!.. Но в письме ответствовал учтиво: Так и так, мол; никакое чтиво Не поможет, да и ни к чему, Но туман рассеется на диво, Если дело поручить уму. Я не зря уму слагаю оду, Книга застит, ум дает свободу, Свет познанья — промысел ума, Ум всесилен, если знать методу! — Пусть княжна попробует сама. — Что ж, начнем,— ответила Гаага; Ах, была, была в княжне отвага! Промелькнуло несколько веков, Результат известен: ум-то благо, Да благой порядок бестолков. Нам совет дает мудрец наивный, Но в орлянку царь играет гривной Где и что зависит от ума? Ум бессилен, даже самый дивный, Потому что властвует чума. Но какое чудо — письма эти! Так писал Рене Елизавете, Как ни разу в жизни никому. Не читайте старых писем, дети, Не ищите помощи уму. Ум велик, но бытие на грани, И в Гааге, где цвели герани, Те же мрак, безумство и распад, Тот же сад — и бункер на охране, Где княжна гуляла в листопад. И княжну молва из дома гонит, И мудрец в предсмертной муке стонет, И опять чума плодит чуму; Ум всесилен — только судно тонет, И нигде не светит никому.

 

Сыну

Мы Сахаровы, мальчик. Наше имя Печальнейшею мечено печатью. Мы сделали оружие, а это К пещерному приводит одичанью. И что бы мы теперь ни говорили, Какие бы мы песенки ни пели, Какие б мы ни брали псевдонимы, А люди нам всегда с тобою скажут: Вы Сахаровы, вот вы кто такие. Мы Сахаровы, мальчик. Наше имя Загажено, к нему ярлык пришили. Мы сделали оружие. И все же Мы правильно с тобою порешили, Что Сахаровы лезть должны из кожи, Побольше себе взваливать на плечи, Чтоб стало на земле немного легче — Всем, каждому, и нам с тобою тоже.

 

11. Пироскаф

 

Пироскаф

Пеною волны брызжут в ладью, Судно с орех, а какая каютина! Выйду на волю, там постою: Джинсы Петрушины, шапка Анютина. Дети мои приодели отца, Женщины мира котлет понажарили, Братствует с ветром нега лица В северном море, в родном полушарии. Некая Вика прошлой зимой Мне говорила, мусоля чинарище: «Знаешь ли, кто ты, голубь ты мой? Ты старикашка, но — начинающий». Умная Вика, ты не права, Я холодеющий, но — молодеющий. То-то, голубка Токарева: Ты не видала меня на воде еще! Пусть поистерся, но потрясен Тем, что маршруты мои не нарушены. Чем я не викинг Джемс Паттерсон? Шапка Анютина, джинсы Петрушины. Куртку на молнии сам приобрел, Пусть уцененная, но — утепленная. То-то я гордый, как горный орел! То-то зеленый, как Рина Зеленая!

 

Камень

И здесь, и на внутреннем море — заграды, запреты Запрятано что-то, зарыто, закрыто, судам не ходить Туристам не шастать, объекты, квадраты, секреты.. Когда ж мы успели на каждом шагу наследить? А помнится, было иное: закаты, рассветы, По морюшку-морю по корюшку, помню, ходил, И детушки сыты, и сами обуты-одеты, И глубень рыбешку, и камень морошку родил. Когда проглядели, и камень на шею надели, И в глубень себя потянули на темное дно? Заряды, ракеты, и всё на последнем пределе, И мхи-лишаи поседели, и мы заодно.

 

Выпь

Вжик-вжик, вжик-вжик, Будто нож какой мужик Точит, точит на болоте, Точит вечер, точит ночь; Час прочь, два прочь, А все небо в позолоте, Будто утро на болоте — Точь-в-точь, точь-в-точь. Вжик-вжик, вжик-вжик, На воде заря лежит, На воде заре отрадно, Тишь-гладь, лишь глядь: То туда, а то обратно По заре плывет ондатра, Ус висит старообрядно… Всем спать! Всем спать! Никого не уложить, Тот стрекочет, тот бормочет, Тот усы в болоте мочит, Вжик-вжик, вжик-вжик; Никакой там не мужик, Ничего никто не точит, Это выпь свое пророчит: Жить! Жить! Жить! Жить!

 

Кереть

Утром на салме стираю белье, Ветрено, сыро, а дело благое, Вот я и делаю дело свое, В силу привычки стихами глаголя. Ветер студен, и вода студена, Дети и твари попрятались в норы; Справа за салмою в створе видна Кереть, глядящая окнами в море. В час ли полуночный, в утренний час, Рано ли, поздно — бывает минута: Всё умолкает, и с Керети глас Явственно слышен хотя бы кому-то. Люди толкуют, что трое старух Живы пока что, а с ними и Кереть. Так вот и теплится благостный слух. Ни опровергнуть его, ни проверить. Не опровергнут и не подтвержден, Тешит он душу надеждой благою, Вот я и стыну под мелким дождем, Вот я и слушаю, вот и глаголю. Кто нас зовет?— вопрошаю не вслух,— Мать ли поморская, дева ль морская? Плоть ли по Керети бродит — иль дух Бьется над Керетью, глас испуская?

 

Хлеб черный, море белое

Черный хлеб вкусней печенья, Если внюхиваться здраво. Здесь, в углу, моя харчевня, Мой очаг, моя держава. Гляну вправо — книжки вижу, Не до них — а гляну влево — Море вижу, а пониже — Агрегат для обогрева. Как прекрасен хлеб, согретый На решетке агрегата! Как бесхитростны секреты Жить счастливо и богато! Здесь мой хлеб, моя свобода, Выбор мой, моя победа. Гляну вдаль: смирна ль погода? Или лучше до обеда Перебиться — и со старым Повозиться микроскопом? Иль, не тратя время даром, Перемыть посуду скопом? Или снова крякать «Ух ты!» Под ударами борея И бездарно вон из бухты Выгребать домой скорее? И — сюда! И, члены грея, Одубленны непогодой, Огрызаться на борея Философовою одой: «Благоразумнее мы будем, Коль не дерзнем в стремленье волн», и т. д.

 

Субботняя ворчалка

Мой возраст, полагаю, не таков, Чтоб, как юнцу, ворочать валунами, Но ах! не чтут злодеи стариков — Так я скажу. Но это между нами. Оставьте мне мой стариковский хлеб! Пусть горек он — привык, молчу, не ною. А тут — в бригаду по ремонту ЛЭП. Что значит «бу-тить»? Будет что со мною? Вот этот камень будет мне плитой. Микула Селянинович я, что ли? Да я, друзья, извилиной — и той Ворочаю с трудом и поневоле. Когда б меня нарядчик нарядил Дерзать в бригаде по мытью гальюнов, Я б тучных дам спроста опередил, А может быть, и мэнээсок юных. Иль, скажем, наледь посыпать песком — Такое вам не сможет первый встречный! Я б счел за честь. Уж с этим я знаком! Я б памятник себе воздвиг чудесный, вечный.

 

Октябрь

Где селится летом профессор Серавин, Там я расселился,— но странно ли это? Хоть я с ним, положим, чинами не равен, Но все же учтите, что нынче не лето. И белая ночь стала черной, учтите, И Белое море черно временами, Зато — снегопады; зато в общепите Интимностью пахнет и кормят блинами. И черные ветви карельских зимовщиц Мне моря не застят, как застили летом Тому, кто сидел в этом кресле и морщась Укутывал ноги профессорским пледом. А море, положим, черно временами, Но Белое все ж оно, как ни вертите, А это — до смерти; не все ж между нами Двойная казенная рама, учтите.

 

Будетлянское

Так раскалывает небо сверхкакой-то самолет, Что и скалы расколола сверхударная волна, А у матери у чайки раскололося яйцо, И потек, потек и вытек неродившийся птенец. И стоит простоволоса расщепленная сосна, Не поймет, не понимает, что расколота она, А у матери у чайки раскололося яйцо, И потек, потек и вытек неродившийся птенец. Так мечтала мать о сыне, Так хотелось бы сосне Погудеть в небесной сини, Уподобиться струне; Мчась, как узкая змея, Так хотела бы струя, Так хотела бы водица Убегать и расходиться… Нет ни птицы, ни водицы, ни красавицы змеи, А что было — раскололось, так-то, милые мои.

 

Полярное сияние

Северной ночью светло от полярного света, Зыбкий и грозный, он в мерзлой завис вышине. Ладно, любуйтесь, а мне отвратительно это, Физика эта — она омерзительна мне. Я ненавижу всю эту небесную лажу, Ложные эти, подложные эти миры! Здесь, пока живы, я все наши беды улажу, Там не заткну ни одной своей черной дыры. Ночью бесслезной черно у Полярного круга. Кружки поставлю, заправлю питьем огневым. Сяду над кружкой, увижу над кружкою друга — Прежним увижу, вальяжным, отважным, живым. Дай не пущу, задержу световые лавины — Чуждые эти, не наши с тобою огни! Черною ночью на черные сороковины Чувствую шкурой, как ломятся в двери они.

 

Летела гагара

Летела гагара — над нашей моторкой гагарка летела, Над нашим мотором, ревущим надсадно, летела гагара, Гагара из перьев, из теплого пуха, из бренного тела, Но также из песни — и песню полета крылами слагала. Летела гагара над чистым пространством, над мирным простором, Над Марьиной Коргой, семью островами, косою, лесами, И с пеной на гриве волна не ревела за нашим мотором, Над нашим мотором хрустально висела волна Хокусаи. А пятнышко туши на чистом пространстве поморского шелка Вдали размывалось, а песня полета едва различалась, И песня прощалась со всей нашей тишью, погибшей без толка, И песня к нам в души, поняв, что без толка, уже не стучалась.

 

Чупа

Стучи, машина! Курс норд-вест! Чупа вовек не надоест, Чупа — столица наших мест, В ларьке сметана. Куда ж нам плыть, как не в Чупу? Плывем с Чупою в черепу, И тает иней на чубу У капитана. Привет Чупе! Чупа — приют, Чупа уютней всех кают, Бичи печально соки пьют, А ну, плесни-ка! В Чупе светло и без движка, Куснешь с дорожки пирожка, А в нем морошки с полмешка, А в нем — брусника. Чупа — черта, сиди и пой. А что там дальше за чертой? Как нас погладят за Чупой Шершавой лапой? В Чупе в кино идет «Чапай», А всё ж на станцию ступай, Билет чупейный почупай И к югу ча́пай.

 

12. Я норовил прожить без лжи

 

Минское шоссе

Ради будничного дела, дела скучного, Ради срочного прощания с Москвой Привезли из Тулы тело, тело Слуцкого, Положили у дороги кольцевой. Раздобыли по знакомству то ли случаю Кубатурку без ковров и покрывал, Дали вытянуться телу, дали Слуцкому Растянуться, дали путнику привал. А у гроба что ни скажется, то к лучшему, Не ехидны панихидные слова. И лежит могучий Слуцкий, бывший мученик, Не болит его седая голова. С чем покончено, то галочкой отмечено, Что продлится, то продолжится само, В канцелярию любезного отечества Все написанное загодя сдано. И стоим, как ополченье, недоучены, Кто не втиснулся, притиснулся к дверям. А по небу ходят тучи, а под тучами Черный снег лежит по крышам и дворам. Холодынь распробирает, дело зимнее, Дело злое, похоронная страда. А за тучами, наверно, небо синее, Только кто ж его увидит и когда.

 

Должность

Любя, шутя и немного дразня, Вернее, полюбливая и поддразнивая, Хорошие, добрые в общем друзья Называли его Некрофилом. Мол, сто́ит кому-нибудь помереть, Хоть самой-пресамой усохшей старушке, Слагавшей в первую треть нэпа Триолеты, сонеты или частушки, Он — тут как тут: Постоит в карауле, Попросят, скажет прощальное слово, И слово его об усопшей бабуле Прозвучит толково, сурово и нежно. Этой своей симпатичной необщностью Он был настоящим кладом Для всей, так сказать, общественности, Командующей парадом В Московской писательской организации (Где больше принято огрызаться). Но вот Некрофил и сам усоп, Никто не лезет плечом под гроб, И хоть заняты все другие места, Его непонятная должность пуста. Я прочитал, И весьма внимательно, Книжки и рукописи Некрофила И должен сказать, что средь них не найдено Такой, которая б не кровила. В этом писательском фонде Все единицы хранения Кровят, как кровили на фронте Все фронтовые ранения. Поэтому я имею Свою небольшую идею Касательно некрофильства. Она такова: Слова Выстраивают поэта, Как он расставляет их, И нет у него портрета Иного, чем свой же стих. Когда они не на месте В моем или чьем стихе, Они — орудие мести, И мы погрязаем в грехе. И мы с вами ищем славы, А он был поэтом чести, И даже в потоке лавы Стояли слова на месте — Единственном! И на месте, Единственном, как строка, Стоял он, хранитель чести, в облике Обрюзгшего старика.

 

Шестидесятники

Тоже словечко придумали — шестидесятник! Можно, конечно, но если уж думать о слове, Мне предпочтительней что-нибудь вроде «десантник» — Так, чтобы действие все же лежало в основе. Мы не оставили взятого с ходу плацдарма, В крошеве лет от десанта осталось немного, Семидесятники жить предлагали бездарно, Мы — продержались, а нынче приходит подмога. Шестидесятые — это, как я понимаю, Пятидесятые: это спектакли и строки, Это — надежды под стать сорок пятому маю, Это — закрыты срока на бессрочные сроки. К шестидесятым, согласно проверенным данным, Подлым тридцатым пришлось закруглиться впервые. В мире числительных многое кажется странным, Все — роковые, и эти и те роковые. Сороковые прощаются в майском Потсдаме, Пятидесятые с песней стоят на пороге, Шестидесятые, что полегли на плацдарме, Нас обнимают и просят дожить до подмоги. Мы не оставили самую трудную землю, продержались, не дали себе зазеваться. Шестидесятники. Я это имя приемлю, Восьмидесятником тоже готов называться.

 

Театральные истории

 

1. Лаура

За народным артистом плыла всенародная слава, Как большая баржа за буксиром «Народный артист», Или, лучше сказать, как дебелая дюжая пава, Был кадык ее розов, а хвост ее был золотист. Броненосцы клубились, братишки рубились понуро, Вот уж были спектакли: Вишневский! Вышинский! Вирта! А харчами народного ведала немка Лаура, И бульоны Лауры отнюдь не текли мимо рта. Вот уж преданность делу была, невзирая на лица! Все Лаурины яства попробуй стихом подытожь — Аж коврижки с корицей пекла, чтобы мне провалиться, Неземной поварицей была, экономочкой — тож. Пожелай властелин, и Лаура без всяческой лести, Отстранив до поры поварское свое ремесло, Экосез Людвиг вана сыграла б ему на челесте,— Да народному челюсти, думаю, тут же б свело. Дело кончилось крахом. Однажды в горах Кызылхана Был под струны дутара народный доставлен в аул, Там он глазом барана был кормлен с руки из казана, Но, привыкший к жульенам, немедля в казан блеванул. Он блевал над казаном все четыре гастрольных недели, Он вонючею жижей двадцать восемь отар отравил, Били струи фонтаном, тарталетки рвались, не скудели, И подбитым фазаном аул убегал от лавин. Это было давно. Это вряд ли войдет в поговорку, Ибо эти детали не так всенародны, как те, Где, надев бескозырку и к сердцу прижав трехлинейку, Обаяшка-братишка бессмертно встает в караул.

 

2. Стальной гигант

И нам случалось игрывать на сцене, И нам метали женщины цветы, Но не в Собаке было то на сене, А в броневой трагедии Вирты. То был спектакль про сталинскую думу, И Лев Наумыч с трубкою в руке Все думал-думал сталинскую думу, А мы, народ, паслись невдалеке. Я был народ, который сам не знает, Чего б ему, народу, предпринять. Но сверху шелестело: «Стааалин знаааает…» — И Лева думал. Вот и весь сюжет. И Лева думал, думал, думал, думал, И Лева шел в тот вечер на рекорд, И за него болельщики болели, И Митька Вурос вел хронометраж. Не дотянув семи минут до часа, Великий молвил: «Будем бить врага!» — И Митька Вурос в яме оркестровой Торжественно нажал секундомер. А море бурное ревело и стонало, На скалы грозные бежал за валом вал, за валом вал, Как будто море жертвы ожидало, Стальной гигант ломился и стонал.

 

Чарда

В молодые дешевые годы, Когда дней не считали и лет, Здесь была деревенская чарда, Где давали дешевый обед. И под этой тяжелой черешней, Что была молода и худа, Я — худущий, безденежный, прежний Съел порядочно все же тогда. Здесь была деревенская чарда С молодым и дешевым вином; В помещении чуточку чадно, Но зато хорошо за окном. Было чудного чуда чудесней, Не считая ни дни, ни года, Подперевшись, сидеть под черешней; И хозяйка была молода…

 

В общем и в частности

Лампы меркнут, что за ахинея, Что ни вечер, сумерки длиннее, Ночь темнее, день коротковат, Стынут кости, то ли дело летом, На углу фонарь торчит скелетом, Зримо не хватает киловатт. Зримо не хватает их, родимых, Дармовых, невоспроизводимых, Хоть и не исчерпанных пока, Нефти, газа, торфа, уголька. Нету их. И мы не возродим их. Воспроизводима тьма. Холод прогрессивно нарастает. Остальное прогрессивно тает. В частности, ресурс ума. Не остановить прогресса. Не восстановить угля. На вопрос: а чем погреться? — Отвечаем: нечем, бля. Что за ахинея на земле — Всем нехватка милости в природе! Всем несладко, в частности, пчеле, Хоть она и состоит при меде. Зримо не хватает медоносов — Вот и не хватает пчел. Кто-то тут чего-то недомыслил, Недорассчитал, недоучел. В океане скудно сеголеток, В джунглях дефицит зеленых веток, Кислороду и тому хана. Много пыли. Мало нервных клеток. Были — сплыли. Вот тебе и на.

 

Океан

Я — океан, рождающий цунами. Но это между нами. А людям говорю, что я рыбак, Ютящийся у кромки океана И знающий, что поздно или рано Цунами нас поглотит, бедолаг.

 

Дорога на Джизак

Мартовский прозрачный саксаул Радужно струится вдоль дороги. Это кто ж там с провода вспорхнул Радуйся, что сойку от сороки Отличаешь все-таки легко; А шоссе струится вдоль бархана, И осталась где-то далеко Эта Pica pica bactriana. Из каких заброшенных пустынь Памяти, в которых мрак и стынь — Крови стынь, окочененье крика,— Нежная проклюнулась латынь, Имя птицы выпорхнуло — Pica? Господи, позволь закрыть глаза Без боязни в тот же миг увидеть То, что вижу, лишь глаза закрою,— Господи, позволь передохну́ть. Уведи сознание с полей Памяти, водицею залей, Изведи в пустыне память ада. Мозг жалей, а память не жалей, Всей не надо, господи, не надо. Сохрани мне разум, но не весь, Дай не знать, не ведать этой муки, Дай забыться — и остаться здесь, Где слышны большой дороги звуки, Где бежит дорога на Джизак, И бежит, и радостно струится Саксаул, и вспархивает птица И пустыне дарит добрый знак.

 

Холмы

Как ладно написал: печаль моя светла. Светла моя печаль, легка моя кручина, И жизнь моя не вся еще прошла — Ну что с того, что знаю, что умру? Но весело смотреть, как на ветру Качается крушина. Холмы мои, я снова к вам пришел В преддверии зимы вдохнуть ноябрьской прели, Ладонью потрепать шершавый черный ствол — Ну что с того, что ветры налетели? Да нет, не люты здешние метели, И мы друг другу, нет, не надоели — Опять пришел. Вас ветры прознобили В преддверии зимы, но мой апрельский след Храните вы, и мы за двадцать с лишним лет Друг друга, нет, не разлюбили. Мне кажется, я все сказал, что мог. Комок остался, а слова прогоркли. Осталось жить в преддверии зимы, Осталось знать: любовь моя — холмы, Не горы и не долы, а пригорки. Мне кажется, я все у них спросил. Засим — молчанье. И если для молчанья хватит сил, Го, может быть, кто знает…

 

Кабы дома

И забитой была, и убогой, Но на крыши хватало соломы, И продрогший в Италии Гоголь Вспоминал наши теплые домы, Обворачивал косточки шерстью И вздыхал и смотрел за порог. Я и вспомнил про Гоголя лишь оттого, что продрог, Что продрог и пожертвовал честью, Обвернув свои косточки шерстью. А слова про Италию это всего лишь предлог, Чтоб, вздыхая, вздыхая, вздыхая, смотреть за порог Да за край окоема. Кабы дома, Так я бы соломки под бок Подоткнул — И заснул.

 

Подражание Петёфи

Уж если драться, то в полку У маленького Бема. Но не продраться к старику, И в этом вся проблема. А сам старик не знал проблем, Где честный бой — там честный Бем, Совсем как Че Гевара. Мы с ним простились насовсем В бою у Шегешвара. Во славу русского орла И габсбургского рода Орда терзает города Свободного народа. У нас, ребята, дело мрак, Нас русский царь зажал в кулак, Кругом одни казаки, Но даже бардам как-никак Найдется дело в драке. Уж если сдохнуть, то в бою, Уж если пасть — с разбега. А я по-русски подпою, Уж ты прости, коллега. У русских втрое батарей, А Бем обнимет пушкарей, Надушен и опрятен, И мы подохнем не скорей, Чем генерал Скарятин. Когда ж казак на всем скаку Тебя проколет пикой, Ты плюнуть в морду казаку Успей в расправе дикой. Теперь лежим, и ночь глуха, А все же мы недаром Во славу песни и стиха Себе вспороли потроха В бою под Шегешваром {7} .

 

Огороды

Бабка Оля ходить не могла, Огород поднимала ползком: Все ж полвека, поди, прожила, Как простилась навек с мужиком. А теперь пропади огород — Довершилися Олины дни. Вот и ваш, горемыки, черед. Все ж полвека трубили одни. Хуже нет, как одной помирать В коченеющей мертвой избе. Ты прости свою Родину, мать, Что забыла она о тебе, Что полвека к солдатской вдове Собиралась, да не собралась, Что гордыня у ней в голове, От гордыни она и спилась. Умирают старухи мои, Умирают кормилицы, Догорают лучинки-огни На великом горнилище. За вдовою уходит вдова, Умирает в окошечке свет. …«Здравствуй, Марфа Андревна,— жива!» Засмеется смущенно в ответ.

 

Окно

«Чем клясть вселенский мрак, Затеплим огонек». Так думает дурак. А умным невдомек. И легче дураку. И в мире не темно. И умные стучат К нему В окно.

 

Окликни улицы Москвы

Замоскворечье, Лужники, И Лихоборы, и Плющиха, Фили, Потылиха, Палиха, Бутырский хутор, Путинки, И Птичий рынок, и Щипок, И Сивцев Вражек, и Ольховка, Ямское Поле, Хомутовка, Котлы, Цыганский Уголок. Манеж, Воздвиженка, Арбат, Неопалимовский, Лубянка, Труба, Ваганьково, Таганка, Охотный ряд, Нескучный сад. Окликни улицы Москвы, И тихо скрипнет мостовинка, И не москвичка — московитка Поставит ведра на мостки. Напьются Яузой луга, Потянет ягодой с Полянки, Проснутся кузни на Таганке, А на Остоженке — стога. Зарядье, Кремль, Москва-река, И Самотёка, и Неглинка, Стремянный, Сретенка, Стромынка, Староконюшенный, Бега. Кузнецкий мост, Цветной бульвар, Калашный, Хлебный, Поварская, Колбасный, Скатертный, Тверск И Разгуляй, и Крымский вал. У старика своя скамья, У кулика свое Болото,— Привет, Никитские ворота! Садово-Сухаревская! Окликни улицы Москвы…

 

Чарда

А теперь и черешню спилили, всего и делов, Стало больше пространства, что значит посадочных мест, А кто сел, тот и съест, значит, больше суммарный улов, Я имею в виду уловление денежных средств. Что осталось от чарды? — стихи мои, несколько слов, Под черешней записанных в меланхолическом сплине. А у новых хозяев затылок багряно-лилов. И черешню спилили. Все пространство столов заграбастано западным немцем. Худосочный восточный на травке жует бутерброд. Что касается нас, получивших под мякоть коленцем, Нас — в музеи, в музеи, мы самый культурный народ. Что касается лично меня, у меня геркулес, Лично мне безразлично, кому там скатерку стелили. Старый волк, я уйду с геркулесом за пазухой в лес. А черешню спилили.

 

Глухая крапива

На утлое бревно, Подставившее бок Сентябрьскому неясному теплу, Присела стрекоза и часто дышит. В ее больших сферических глазах Задумчивость. Сидим бок о бок. Мне некуда спешить, ей некуда спешить, Сидим, и ладно. Все же иногда Посматриваю: как там поживает Моя соседка? И моя соседка Приподнимает голову с вопросом. Зачем Колумб Америку открыл? Оса, Набегавшись до самоуваженья И вникнув (или сделав вид, что вникла) В подробности поверхности ствола, Блаженно моет морду по-кошачьи. А рядом дремлет Ка́тица-бога́р. Еще пожарник лапкой чистит ус. Еще порой к нам прилетает муха И тоже греется. Еще паук Выстраивает солнечную сеть В пространстве между веткою лещины И нашим общим капищем, бревном. И сеть свою он строит так лениво, Так нехотя, что вроде и не знает, К чему она: Уж вряд ли для того, чтоб нарушать Идею ненасильственного мира, Гармонию не-Ноева ковчега, Плывущего неведомственным курсом По воле волн, По воле волн глухой крапивы. Посидим на солнышке, будет нам загар, Принесет нам хлебушка Катица-богар. Катица-богар! Катенька-жучок! Черного и белого дай нам на сучок! Так вот зачем плетется паутина — Чтоб в небе полетать, Чтоб улететь на небо И хлеба принести всему бревну! Так вот куда наш ствол, наш утлый плот, Наш славный челн, летучий наш голландец («А это, извините, Левитанский»,— «Катитесь вы!»),— так вот, я говорю, Куда летит безумный наш Икар По воле волн глухой, как мир, крапивы. Божия коровка! Полетим на небо! Но Катица-богар все спит да спит. Зато пожарник По-прежнему усердно чистит ус: Пожарники не спят, они — дежурят. И все-таки здесь кое-что неясно. Когда я был моложе лет на сорок, Пожарников солдатиками звали. Зачем Колумб Америку открыл? Зачем и кто Клопу менять название надумал? Иль дело в том, что, отслужив свой срок, Былой солдат в пожарники подался И ныне служит скромно и бессрочно Неявственному солнцу сентября, Идее ненасильственного мира На поприще неведомственных волн Глухой крапивы?

 

«Прости, что я море люблю в окуляр микроскопа…»

Прости, что я море люблю в окуляр микроскопа, Но как он хорош, этот бойкий, веселый планктон! Как взгляд археолога греется прахом раскопа, Так мой в теплой луночке тонет, а бездна — потом. И мелкая сволочь, с космическим ужасом споря, Врывается весело в светлое поле на миг, И прежде чем море живое исчезнет из поля, Мы что-то друг другу успеем сказать напрямик.

 

Отчего болит душа

У одного христианского философа, Решавшего свои проблемы За двести с лишним годочков до нас с вами, Я нашел замечательное суждение По вопросу, который меня давно занимает. «Отчего болит душа?» — Спрашивает ученый богослов. И ответ дает такой: «Душа болит — от мыслей». И вправду, мои золотые, и вправду — от мыслей! И долго листал я труды скородумного старца В надежде узнать, ну а мысли-то, мысли откуда, Но не было знака. Зато мне попалось Еще одно славное место, Которое, верю, заденет и вас за живое. «Милостивый государь Иван Иванович! — Пишет мыслитель доверенному корреспонденту.— Бога ради, постарайтесь о шубке ярославской. Зима идет, а старость давно уже пришла. Надобно для нее теплее и легче, Да сия же купля и по нищенскому моему капиталу. Если ж умру, Тогда приятели не допустят бранить меня, мертвеца Заплатив за меня должок, Который один только и есть». И вправду, мои золотые, и впрямь заплатили б! И вот что особенно ценно — Что бог-то помянут по делу, Не то что у праведной прорвы иных скородумов, Которые так раззвонили гипотезу бога, Что срам, да и только. Звали философа Григорием Саввичем. Старик и вирши пописывал. А как не писать? Зима идет, а старость давно уже пришла, И просьба о шубенке, ей-богу, не грешна. И все же мы не правы, блатных щедрот взалкав, Еще чего, дубленка! Засунь ее за шкаф. Пускай в дубленке ходит По Невскому поэт, Которому подходит Дубленый силуэт. А мы в каком-то смысле И в рвани хороши: Душа болит от мысли, А мысли — от души… Здесь просилось: Была б душа в нирване и т. д., Но Григорий Саввич подсказкой пренебрег И закончил достойно: «Боже мой! Коликой я дурак, Забочусь о шубьонке, Будто в ней обитает со вшами блаженство! Так-то мы, любезный приятель, малодушны, В телесных надобностях попечительны И проворны». Дату ж проставил предположительно: «Друга половина вересня 1791 р(оку)».

 

Коневичи

Уж как кореш кореша волок В Ко́невичи, горный хуторок, Тропочкой, взбирающейся круто, С нитроглицеринчиком в горсти. Думали, вовек не добрести. Добрели. Хорошая минута. Выбрались и встали в полный рост. Высится над кручею погост. Кто ж это глядит на гостя косо? Коневичи в саблях и усах, Коневичи с трубками в устах — Грозные хранители утеса. Кореша встречает отчий кров, Коневич-отец кричит, суров: «Как тебе не стыдно, срам те било! Гостя уморил бы, что тогда?» (Тропочкой крутою, вот беда, Гостюшке дыханьишко отбило.) Коневич восьмидесяти лет Гостя волочет на табурет — Около печурки поспокойней. Вслушиваясь в Коневичей речь, Гость мечтает: здесь бы и прилечь В Коневичах, возле колокольни. Здесь и отдохнуть в конце концов Около усатых удальцов, Высеченных местным камнеделом; Так, чтоб с высоченной вышины Долы были свежие видны, Спящие в тумане отверделом. Коневич-отец несет вина, Посидите, молит, дотемна, Переспите тут, а с утра доле; Добрым сыром хвастает старик; Вслушиваясь в Коневичей крик, Гость соображает: козий, что ли? «Козий, что ли?» — спрашивает у Кореша, а тот ни тпру ни ну; Коневич-отец, сидящий рядом: «Козий, козий»,— гостюшке в ответ. Меркнет за окном небесный свет. Гость глядит на сыр хорошим взглядом. Мур да мур, мурлычет кот сквозь сон, Все угомонится, спит и он; Горы прикорнули у порога; Даже псы не брешут из конур. Как там у Сережи? — Warte nur. Balde [14] . Скоро. Подожди немного.

Ссылки

[1] Александр Павлович Лукьянов был многолетним партнером М.И. Бабановой на сцене Театра Революции.

[2] Рана темпорариа (Rana Temporaria) — травяная лягушка.

[3] Добрый день! (молд.).

[4] Бедана (узб.) — перепел; здесь — бойцовый перепел, используемый в перепелиных боях, местом проведения которых служили чайханы.

[5] Гойя (венг.) — аист.

[6] Примаш (венг.) — первая скрипка и центральная фигура венгерского цыганского ансамбля.

[7] Дядя Митя (венг.).

[8] В.П. Филатов (1875—1956), глазной хирург.

[9] А ежели кто ни за МУ, ни за «ми»,

[9] То пусть почитает хотя б Низами.

[10] Биологических (диплом МДТ № 000942 от 17 июня 1974 г.).

[11] См., напр., мое предисловие к кн.: X а м о р и Й. Долгий путь к мозгу человека. М., Мир, 1985.

[12] То же, что ланцетник.

[13] Плавательный бассейн.

[14] Подожди немного. Скоро (нем.).

Содержание