— Слушаю, раба Божия Дарья, слушаю.
— Я никогда не беседовала со священником, не знаю, с чего начать, отец Леонид.
— Начни с ответа, ты любишь Илью?
— Люблю.
— Ты хочешь ему счастья?
— Хочу.
— Значит, ты любишь его и хочешь ему счастья, но от свадьбы отказалась. Почему?
— Потому что, если он женится на мне, его дети станут несчастными.
— Значит, ты не хочешь строить своё счастье на несчастье детей?
— Не хочу, отец Леонид.
— А если для Ильи счастье не его дети, а жизнь с тобой, если ты, сделав счастливыми детей, Илью сделаешь несчастным?
— Нет, батюшка, нет! Илья любит детей, страдает без них, он думает, что возможно любить их на расстоянии, приходить к ним по выходным.
— Нам ли знать, что думают другие. Ты думаешь иначе?
— Иначе. Я считаю, что нельзя соединить меня и детей. Надо сделать выбор. Я его сделала.
— Но его не сделал Илья.
— Если я сделала выбор, Илье ничего другого не останется.
— А вдруг ты больше не выйдешь замуж, вдруг Илья твоя последняя встреча в жизни?
— И первая. Я никогда никого не любила, у меня даже парня не было, со мной никто знакомиться не хотел. Я переживала…
— Ты самолюбивая?
— Наверное. Мне хотелось замуж, очень хотелось. Чтобы всё как у всех. Муж, дети, семейные радости…
— И всё это пришло к тебе.
— Отец Леонид, вы только не смейтесь, я никому… Это наша тайна с Ильёй. Между нами ничего не было, ну, вы понимаете… Мне хотелось сберечь себя — к свадьбе. Думала, Илья не примет меня, такую, странную. А он слово дал. И — сдержал.
— Теперь ты жалеешь об этом?
— Я жалею, что всё так получилось. Вместо счастья — слёзы.
— Это легко исправить, скажи Илье «да» и вы снова вместе.
— Теперь уже я никогда этого не скажу.
— Тогда почему слёзы? Почему ты выбрала слёзы?
— Я их не выбирала! Я выбрала счастье детей и самого Ильи. Я люблю его, для меня его счастье — единственное, чего бы я хотела.
— Дарья, разберись. Ты выбрала то, что хотела, счастье Ильи, значит, и ты счастлива. Но у тебя глаза не просыхают. Почему?
— Не знаю, наверное, мне жалко…
— Себя?
— Да, отец Леонид, да! Мне жаль себя, жаль моих несбывшихся надежд, жаль маму.
— А тебе было жаль Вику?
— Было. Она славная. Илье очень повезло с женой.
— А теперь ты за неё рада? Рада, что они снова будут вместе?
— Рада. Хотя опять — слёзы…
— Разбирайся, Даша, разбирайся.
— Не могу, батюшка, помогите.
— Вот что я тебе скажу, девочка. Ты решилась на очень отчаянный поступок. Такие поступки — мера сильных людей. Но решиться — это ещё не все. Надо решиться и — выстоять. Ох, как крутить будет! Враг рода человеческого чистоты не любит, он не оставит тебя в покое, изведёт непотребными ночными мыслями, станет наскакивать со всех сторон, предлагать блестящие фантики, в которых сожаление о себе всех калибров. Поддашься, превратишься в самое несчастное существо на свете, в брюзжащую, подозрительную, желчную тётку, которой всё не так, перед которой виноват весь мир. А выстоишь — обретёшь истинную радость. Перед ней померкнет даже желанная радость, к которой ты шла всю жизнь. Слёзы… Это уже опасно, это начало борьбы. Тебе жаль себя, вот где слабое место, вот от этой печки и станет плясать враг. Он доведёт твою жалость к себе до самого последнего предела. Он будет дрессировать тебя, как пуделя в цирке. Берегись, девочка. Ещё раз хорошо подумай.
— Я, отец Леонид, ничего другого уже не надумаю. Всё, мосты сожжены. Вот только как мне одолеть жалость к себе?
— Радостью. Враг, как чистоту, так и радость не любит. Для него радость в глазах человека хуже рвотного. А твоё лицо пока его устраивает. Каждый твой мокрый от слёз платок — для него орден Ленина за выдающиеся заслуги.
— Я не пойму… Вот взять и просто начать радоваться… Ни с того, ни с сего, как в психбольнице.
— В истинной радости всегда есть причина. И у тебя она есть. Только вдумайся, девочка, ты, такая худенькая, такая, прости, неказистая, плечики узкие, запястья — тростиночки, а помогла сохранить семью! Сколько женщин разрушают семьи. В миражах придуманной, культовой любви, которой всё позволительно, эти женщины переступают через святое, оправдывая себя тем, что у них любовь. Лукавы сии жёны, девочка. Они любят только себя и свои утехи. Они никогда по собственной воле от них не откажутся. Истинная любовь — жертвенная. Это когда человек готов ради другого пожертвовать здоровьем, славой, благополучием, личным счастьем, которого ждал всю жизнь. Только такая любовь угодна Богу и Им благословлена. А всё другое — фантики…
— Значит, я люблю Илью.
— Любишь. И радость твоя поэтому безмерна. Ты помогла ему сохранить семью. От такой радости самый злобный враг ослепнет, а с поводырём это уже не враг, это уже инвалид первой группы.
— Я буду помнить ваши слова об истинной радости. У Гриши и Анечки есть отец, у Вики — муж. Семья сохранилась. Я буду радоваться…
Конечно, это не была исповедь. Просто беседа двух людей, которые очень доверяют друг другу. И узнали мы о сей беседе только потому, что исповедью она не была.
— Отец Пётр! — Илья бросился навстречу.
— Опять вместе и опять в Уранополис!
Батюшка сгрёб Илью в охапку. Ручищи могучие, ладони широкие, как лопухи. Прыгнул в катер, как в облако с парашюта. Катер сильно качнуло, отец Пётр довольно крякнул. Сел. Рядом уселся Санька.
— Рассказывай, командировочный.
— Не расскажешь всего.
— Оно и верно, про Афон рассказывать, Пушкиным надо быть. А ты кто?
— Коробейников.
— Не потянешь. Вот и я сейчас думаю: ведь матушка пристанет, попросит рассказать. А что я расскажу? После Афона молчать хорошо.
Катер фыркнул и помчался, подпрыгивая на упругой волне. Илья подставлял лицо солёным брызгам, ловил их языком, слизывал с обветренных губ. Он жалел, что закончилось удивительное путешествие, из которого он возвращается, как из другого мира в мир прежний.
Илья загорел. Неделя — это целая жизнь, ему казалось, что он не был в Москве полгода, такой далёкой виделась она ему с маленького катера, рассекающего Эгейское море. Он ощущал себя сильным, подвиги, которые ему предстояли, не страшили его. Одолеет. Мужик он или так себе, недоразумение с бородой. Старец сказал, как в воду глядел:
— Ты, Илья, жизнь свою в запутанный клубок превратил, теперь морока распутывать. Но ты по ниточке, не рви только, с терпением, ниточка за ниточкой.
А ещё старец сказал, что Господь послал ему Дашу для спасения души, и ради самой Даши Илье надо её оставить в покое. Илья сначала почти рассвирепел, ну почему кто-то знает лучше, чем он? А заглянул ли старец в его душу, а увидел ли там настоящее, редкое чувство — большую любовь? Она, что, не угодна Богу?
Старец глаза поднял, бороду седую пригладил да и сказал Илье:
— Богу каждый из нас угоден. Иначе бы землю своими наглыми пятками не топтали. Ему и Даша угодна, и Вика, и детки твои несчастные. Так что, подвинься, всю скамейку под Божиим небом не занимай, пусть на неё и другие усядутся.
Илья сначала не понял — про скамейку. Старец вообще говорит непонятно, а потом как обожгло, дошло до дурака. Дошло! Илья наглый, ему плевать на других, лишь бы самому хорошо было. Носится как с писаной торбой со своими страданиями, в которых никто кроме него не виноват. Утешения ищет, а не находит, звереет: как посмели, как не разглядели рядом несчастного, жестокие люди?! Впервые за последнее время Илья так остро почувствовал вину перед ближними, что у него сердце захолонуло. И стал он себе омерзителен. Во всей полноте этого испепеляющего позором чувства.
Старец гладил бороду и смотрел в сторону моря.
— Ты когда обратно? — спросил.
— Завтра.
— Я не о том. Ты когда обратно, в семью?
И сказал Илья слова серьёзные, не пустые.
— Приеду, сразу же…
Старец перекрестился.
Хоть и есть разные там методики, современные средства, одно другого прекраснее, а против близорукости самое милое дело — очки. Ходишь, натыкаешься на прохожих, не здороваешься со знакомыми, щуришься — вроде так и надо. А надел очки, ахнул. Всё как на ладони. Не размыто, а конкретно, не какая-то там романтичная акварель, а чёткая недвусмысленная графика. И обзовёшь методики и иже с ними поганым словом, нацепишь на нос очки и вперёд поступью ровной, шагом уверенным.
Что-то похожее произошло с Ильёй. Он увидел свою жизнь не близоруким оком, а через диоптрии, от чёткости которых пришёл в ужас. Как терпит его Бог? Любит детей, а бежит от них, любит Дашу и заставляет мучиться. А Вика? Как может он швыряться, походя, словами о нелюбви к матери своих детей? Как смеет? Значит, жил, жрал её борщи, сырники, фаршированный орехами чернослив, менял рубашки, которые рядком в шкафу, на любой вкус и случай, а тут, видите ли, разлюбил?! Видите ли, опостылела. Прав Петрович, гадом обозвал, по морде хотел заехать. За дело. Приеду, в ноги брошусь: «Съезди мне, шеф, по физиономии, лучше поздно, чем никогда».
Илья впервые, в полноте накрывшего его, как сошедшая лавина, покаяния, взмолился Богу. И возблагодарил Его. За встречу со старцем.
Старец несколько раз приезжал на Афон из одного российского монастыря. Его всегда ждали с нетерпением. Илья понял это по волнению братии.
— Ждём…
— Обещал…
— Как Бог управит…
Переговаривались тихонечко. Илья зашёл в обитель сделать снимок. Уж очень красивый вид открывался с колокольни на главный хребет Халкиндонского полуострова — Афон. А тут шепчутся. Спросил конопатого маленького послушника, пробегавшего с корзиной ароматных булок.
— Кого ждут-то?
— Да старец Михаил едет, не знаешь его, что ли?
— Не знаю.
— Надо знать. Стыдно, брат, — конопатый погрозил Илье пальцем.
— Ладно, разберёмся… — конопатый Илье не указ.
Встал у ворот. Справа, поближе к дороге. Чтобы сразу, как увидит старца, сфотографировать. Подъехала машина, широкобокая, чёрная, важная. Из задних дверей вышли три весёлых молодца, одинаковых с лица. Открыли переднюю. На землю чёрной птичкой выпорхнул худенький человечек, расправил затёкшие в дороге плечи и пошёл, заметая пыль подолом подрясника, к воротам. Илья наставил камеру.
— Кто благословил?
Илья выбирает нужный ракурс.
— Кто благословил, спрашиваю?
Схватили за руку. Оказывается, это ему.
— Что? — не понял Илья.
Молодец, совершенно лысый, с лютым выражением лица, стал вырывать у Ильи камеру.
— Попробуй, тронь…
Молодец, на то он и молодец, хлеб зря есть не привык, ловким захватом зафиксировал нарушителя порядка. Илья от боли чуть не выронил камеру. Громко выругался. Молодец тоже ответил не комплиментом. Старец услышал. Оглянулся. Подошёл совсем близко к «очагу возгорания». Поинтересовался доброжелательно:
— На недостатки друг другу указываете?
— Отец Михаил, нарушает…
— Лишь бы заповеди не нарушал. А порядки люди придумывают.
Молодец густо покраснел. Сначала налилась маковым цветом лысина, потом лоб, потом по шее краснота сползла ниже. Илья стоял взъерошенный и молчал.
— Из России? — спросил старец.
— Москвич.
— Сюда зачем?
— В командировку.
— Ну-ну, а сердце почему не на месте?
Илья вытаращил на старца глаза.
— Запутался, — выдохнул.
— Приходи, сынок, потолкуем.
Старец проворненько так, как грач по меже, поскакал дальше.
Очередь к старцу выстроилась мгновенно. Первым сидел конопатый. Как в захваченном окопе, намертво. Илья пристроился в хвосте, смущённый, насупленный. Как старец догадался, что сердце не на месте? Илья слышал, что есть прозорливые старцы, которым Бог за их праведную жизнь многое открывает. Похоже, этот как раз такой. Вон сколько шумихи своим приездом наделал. Сказали бы, не поверил, что он станет сидеть в очереди к старцу. Узнала бы Вика, праздничный стол бы накрыла.
Идёт. Прошелестел мимо пыльным подрясником. Илья заметил под ним широкий нос тяжёлого сапога. В такую жарищу сапоги… Взглянул на свои новые итальянские кроссовки — в них нога как барыня… Бедный старец…
— Ну, заходите по одному.
Конопатый вскочил. Зачем-то откашлялся.
Старец оглядел очередь, встретился взглядом с Ильёй и поманил его пальчиком. Конопатый сел. Отвернулся.
…А катер уже сбавлял ход. На пирсе стояла матушка отца Петра, махала рукой и вытирала платочком слёзки.
— Ну, Пенелопа, дождалась! Санька тебе подарков припас, дома, дома… А ты, командировочный, везёшь подарки своей Богом данной жене Дарье?
Илья опустил глаза. Промолчать нельзя.
— Везу. От старца Михаила. Мою жену зовут Виктория.
Отец Пётр то ли не расслышал про Викторию, то ли сделал вид.
— Отец Михаил на Афон приезжал? — ахнул он, — вот тебе раз, не сподобился, по грехам. Любит тебя, Бог, Илья, раз такую встречу послал.
А матушка, та навострила ушки.
— Илья, а жену вашу вроде как Дарья звали. Я ещё говорю, а у нас младшенькая…
— Мать, — резко перебил её отец Пётр, — молись. С отцом Михаилом по святой афонской земле вместе ходили. Такой старец…
Всё он расслышал.
Матушка перекрестилась.
Вика испекла торт. Она любит радовать детей. Торт удался на славу, коржи пропеклись, начинка не растеклась. Оставшимся кремом Вика нарисовала на торте весёлую рожицу и назвала торт «Чебурашка». Дети то и дело заглядывали на кухню, принюхивались.
— Имейте терпение, уже скоро.
В тот самый момент, когда торт занял законное место в центре стола, когда Гриша протёр чашки и не одной не разбил, когда Анечка аккуратно разложила возле каждого блюдечка по салфетке, и они прочитали перед едой «Отче наш», в дверь позвонили.
Вика слегка испугалась. Дети притихли. Кто это? Илью никто не ждал, дело шло к вечеру, а он к вечеру обычно уходил. Но это был Илья. Загорелый, подтянутый, как с курорта. С дорожной сумкой.
— Вика, это я, здравствуй…
Вика смотрела на мужа, какой-то он другой. Обычно спрашивал о детях и проходил в детскую. Сейчас задержался в прихожей, стоял, не решаясь пройти дальше. Вика всё гадала, что изменилось в Илье, а Илья всё стоял в прихожей. Спохватилась:
— Проходи, у нас торт сегодня.
— «Чебурашка»! — закричали дети, — мама его варёной сгущёнкой намазала, и рожица, мама кремом…
Налила Илье чай. У неё дрожали руки. Когда чего-то ждёшь, это всегда случается внезапно. Парадокс. Она ждала мужа, ждала, и ждать устала. А он взял и пришёл. Если бы не дети, Вика бы слова не проронила, так растерялась, но дети галдели наперебой. Ссорились и мирились, делили торт и рассказывали новости. Но вот их сморило. Вика посмотрела на часы, ахнула. Так долго Илья не задерживался никогда. Голова у неё шла кругом, мысли путались.
Пошла укладывать детей. Илья остался на кухне. А когда дети заснули и, хочешь не хочешь, надо выходить из укрытия, она вскинула глаза к иконе в изголовье детей. С единственной мольбой — дать ей силы. Илья сидел прямо, к чаю не притронулся.
— Ну вот, угомонились, наконец, — Вика не знала, что сказать, нервничала.
— Выросли… — Илья тоже смущён, — у Гриши какой сейчас размер ноги?
«Какая разница, Илья, ты ему, что ли, ботинки, покупаешь», — подумала. Как тошнота подступало к сердцу раздражение, пока только обозначилось, а может, и вообще показалось. Не ответила, Илья не переспросил.
— Налей чаю, остыл, — попросил он жену и тихо, виновато добавил, — я мириться пришёл.
Из каких таких стылых погребов выскочила так долго хоронившаяся Викина обида? Почувствовала — есть чем поживиться. И, нос по ветру, в Викино сердце. Фраза была уже давно заготовлена. Ночью разбуди — скажет: «Нечего нам с тобой делить, у нас дети. Возвращайся домой, Илья…»
Вот и пришел её час. Самое время.
— Илья…
И произносит Вика (или не Вика?), а из глаз искры, если бы не сощурилась, прямо в Илью колючими, обжигающими иголочками:
— Нагулялся? Решил размером Гришиной ноги поинтересоваться? А как я тут одна колготилась, поинтересоваться не хочешь?
Что ты несёшь, Вика? Остановись. Не стыдись быть слабой, именно сейчас ты нужна Илье слабая, чтобы он мог стать рядом с тобой сильным. Но между языком и сердцем сомнительная дружба. Сердце серьёзно, язык подловат, и пока серьёзное сердце осмыслит, подловатый язык ляпнет и не поморщится.
— Детей бросил! Приходящий папа! Играешь с ними, а сам на часы смотришь, как бы не переиграть, лимит, уходить пора. В окошко им машешь, до новой встречи!
Схватила чашку, в которую налила Илье чай, сделала большой, жадный глоток. Кипяток! Закашлялась.
Илья встал. Бледный. Вика, у тебя ещё есть минута. Одна минута. Время пошло.
— Мама, пить! — донеслось из детской.
Вика рванулась на зов. С пустыми руками. Вернулась, налила чай, положила лимончик, кусочек сахара. Попробовала. В самый раз.
— Отнеси Анечке, — попросила Илью.
Илья ушёл, а она схватила бутылку со святой водой, плеснула в ладонь, умылась. Илья вернулся.
— Прости, — сделала решительный шаг навстречу, — прости. Я приготовила тебе другие слова, а эти — сами… Не углядела. Прости.
— Какие слова ты приготовила?
— Нечего нам с тобой делить, у нас дети, возвращайся домой, Илья.
Илья протянул к Вике руку. Хотел обнять. Но — не обнял. Вика поняла — между ними стоит Даша. И ещё долго будет стоять. Но терпи, Виктория, терпи. Она наберётся терпения. Она ведь сильная, это сегодня — понесло… Главное произошло — Илья вернулся. Но сколько всего предстоит ещё пережить. Впереди самое трудное. Жить — как продвигаться по минному полю, глушить обиды, не замечать проколы Ильи, помочь ему почувствовать себя настоящим главой семьи, в которой его понимают и берегут. Она всё одолеет. С Божией помощью. А ещё у неё есть отец Леонид. А ещё есть Даша, которая верила, что Илья вернётся. «Ему только надо помочь…» Вика запомнила эти слова.
Говорили до утра. Сколько всего рассказали друг другу. Илья — об Афоне. Вика ахала, крестилась, лила благодатные слёзы.
— Ты знаешь такого старца, отца Михаила?
— Кто же его не знает? Его вся православная Россия знает.
— Я встретился с ним на Афоне. Мы долго говорили.
— Илья, ты что-то путаешь. Старец Михаил! Да к нему не попасть…
— А я по знакомству. Он меня без очереди, бороду пригладил, пальчиком поманил: «Иди, Илья, иди, сейчас ты у меня за всё получишь…»
Вика смотрит с недоверием.
— А ещё подарочек для тебя передал. Но это потом…
Чудны дела Твои, Господи. Афон, отец Михаил.
Подарочек. От отца Михаила?!
Рассвет на Москву спустился без опоздания. Рассветы и закаты вообще никогда не опаздывают. Божие устроение не терпит никакого сбоя.
Вика постелила Илье в детской. Он благодарно посмотрел на жену. Да, Илья, да, я всё понимаю. Между нами Даша. Я потерплю. Всё-таки, что это за девочка такая? Стоит между мной и мужем, и мне же ещё помогает вернуть его детям. Завтра надо ей позвонить. Сказать, что Илья дома.