Глава VIII. На учебном поприще (1878–1884)
В то время как я еще лежал больной тифом, ко мне приехал генерал Драгомиров, чтобы предложить мне место правителя дел Николаевской академии Генерального штаба.
Соответственно опыту, вынесенному корпусом офицеров Генерального штаба, заслуживших прекрасную репутацию в последнюю войну, предстояло расширение академии. Начальником этого высшего военно-учебного заведения был назначен раненный на Шипкинском перевале генерал Драгомиров, имеющий немалый боевой опыт.
Его назначение указывало на предстоявшую тогда определенную программу.
Как только здоровье мое восстановилось, я явился к своему новому начальнику и переехал в здание академии. Кроме текущих дел, отнимавших довольно много времени, я продолжал чтение лекций, прерванных войной, в Николаевском кавалерийском училище, и, кроме того, пришлось взять на себя преподавание тактики в старшем классе Пажеского его величества корпуса.
Одно время мне пришлось руководить занятиями по тактике и в Михайловском артиллерийском училище. Кроме того, Драгомиров поручил мне, в дополнение к его лекциям великому князю Павлу Александровичу, проштудировать с его высочеством некоторые разделы.
Точно так же мне предложено было преподавание тактики и военной истории великим князьям Петру Николаевичу и Сергею Михайловичу.
В результате этих более частного характера занятий получился сборник исторических примеров, которые я приводил в течение целого ряда лет моего преподавания великим князьям. Решено было их издать под личным моим руководством, однако отпечатан был только первый том. Даже корректуру его великие князья держали без меня, так как я командовал уже полком в Сувалках.
Немало времени уделял я и литературной работе, частью по настоянию Михаила Ивановича Драгомирова.
Все это, вместе с 23 лекциями в неделю и работой в академии, составляло труд большой, но хорошо оплаченный, о чем тоскливо приходилось вспоминать уже будучи в генеральских чинах.
* * *
В 1878 году едва не совершился переворот в нормальном течении моей жизни, который мог привести к непредвиденным последствиям не только для меня одного.
Драгомирову предложено было рекомендовать кого-нибудь из офицеров Генерального штаба, который в ближайшем будущем мог бы заменить воспитателя будущего наследника престола Николая Александровича – сильно постаревшего генерала Даниловича.
«Я ответил, – сказал мне Михаил Иванович Драгомиров, – что я со спокойной совестью могу рекомендовать только тебя, как, по моему мнению, более или менее подходящего из сравнительно молодых офицеров Генерального штаба, которых я знаю. Что ты скажешь на это? Я Даниловичу подчеркнул, что лишусь в тебе ценного помощника, но эгоистические побуждения в данном случае были бы преступлением».
На это я ответил, что последнее заставляет и меня смотреть на дело именно с этой точки зрения.
Педагогическая деятельность моя ограничивалась преподаванием исключительно военных наук в академии, Пажеском корпусе и Николаевском кавалерийском училище. Способностей своих в деле воспитания я не знал и в несамостоятельной роли помощника мог разойтись во взглядах с Даниловичем, с которым я совсем не был знаком.
В то время недавно только минуло мне 30 лет, и мой служебный стаж ограничивался четырьмя годами службы в л. – гв. Уланском его величества полку, 2,5-летним прохождением курса в академии, непродолжительным командованием эскадроном в л. – гв. Кирасирском его величества полку и, в качестве офицера Генерального штаба, участием в походе 1877 и 1878 годов.
В смысле воспитания, да еще такого в высочайшей степени ответственного, с таким багажом браться за подобный опыт было бы рискованно и легкомысленно с моей стороны.
Все это я высказал генералу Драгомирову…
Это назначение так и не состоялось.
Теперь, спустя сорок лет после тех критических дней, могу лишь одобрить тогдашние мои соображения: в характере будущего царя едва ли я мог бы добиться тех перемен, которые были необходимы для его спасения. При его глубокой привязанности к семейному очагу – своего рода семейной дисциплине – влияние воспитателя могло быть лишь поверхностным, в то время как развитие характера у Николая II по существу происходило под преобладающим влиянием семьи и, как оказалось, во вред России.
* * *
Предпринятые после войны преобразования в академии сопряжены были для правителя дел с массой организационных работ. До войны желающих получить высшее военное образование было немного. В самой армии не было к этому благоприятного расположения, так как лишь немногие командиры относились сочувственно к тому, чтобы их офицеры занимались наукой. По их мнению, в этом отношении служебная практика гораздо полезнее. Строевые офицеры, прибывавшие в академию, часто имели большие пробелы в образовании. К тому же между гвардией и армией была большая разница: армейцам приходилось напрягать все свои силы, чтобы овладеть элементарными знаниями, достававшимися без особого труда гвардейцам в крупных гарнизонах. Дела их шли неуспешно, и лишь единичным армейским офицерам удавалось сделать выдающуюся карьеру. До войны было до того мало желающих поступить в академию, что пришлось прибегнуть к вербовочным приемам, чтобы заинтересовать академических слушателей.
Во время самой войны обучение было нарушено. Количество слушателей существенно уменьшилось.
После войны все изменилось, и число поступивших увеличилось настолько, что успешно окончившими являлись тогда до 100 человек. Прибыли и болгарские офицеры, которые были постоянными слушателями нашей академии до тех пор, пока Болгария не изменила свою политику по отношению к России.
* * *
Создавались неприятности во время пребывания слушателем академии великого князя Николая Михайловича, которого начальник академии поставил в условия, одинаковые со всеми однокурсниками. Решая заданную мной тактическую задачу, великий князь поставил целый армейский корпус тылом к реке, на которой, судя по устаревшей карте, не было моста.
Со своей стороны, я не стеснялся при разборе задач критиковать работы великого князя, а в данном случае указал на опасность подобного решения.
На следующий день великий князь влетел ко мне в канцелярию, показывая полученную им телеграмму, в которой значилось, что в действительности мост есть – он недавно построен. «Разрешите мне, ваше императорское высочество, ответить вам на это в часы, назначенные для разбора задач», – получил он от меня ответ.
Сам он также не рад был своей выходке, потому что мне не трудно было доказать ему, в присутствии всей партии, бестактность его поступка.
Об этом я обязан был доложить начальнику академии, а через несколько дней Драгомиров получил приглашение вместе со мной пожаловать во дворец, к великой княгине Ольге Федоровне, матушке Николая Михайловича.
– Надевай мундир и пойдем на расправу, – объявил мне Михаил Иванович.
Когда мы вошли, великая княгиня возлежала на кушетке; у ног ее была шкура громадного белого медведя.
Она предложила нам сесть.
Разговор между Михаилом Ивановичем и великой княгиней был приблизительно такого содержания (я в нем участия не принимал).
– Как вы, довольны, генерал, моим сыном?
– Пока да, ваше высочество, Бог грехи терпит.
– Но вы его ведь неспособным не считаете?
– Это скажется к выпуску, тогда его высочество сам выскажется.
– Я нахожу, что к нему не совсем справедливо относятся, пристрастно.
– А тому, кто вам это сообщил, ваше высочество, вы скажите, что он врет, в этом я вам ручаюсь.
– Я думаю, что занятия в академии поставлены не совсем правильно.
– Это дело конференции академии, а мы с вами, ваше императорское высочество, не судьи, – ни вы, ни я изменить ничего не можем.
Пользуясь минутным молчанием, Михаил Иванович, тяжело подымаясь и опираясь на палку, на прощание сказал:
– Разрешите откланяться, у нас с ним много дела, да и вы, вероятно, пойдете Богу молиться: слышу звон вашей домашней церкви.
Мы удостоились милостивого кивка головой и удалились. Выйдя на набережную Невы, Драгомиров сказал только: «А я думал, она умнее».
* * *
Великому князю Николаю Михайловичу была известна склонность Драгомирова хорошо выпить и закусить. Большой знаток хороших вин, редкий гастроном, он охотно принимал предложения разделить трапезу там, где кулинарное искусство процветало. Имея острый зуб против начальника академии, именно эту слабую струну Драгомирова великий князь и задумал сделать орудием мести.
С шестью офицерами моей партии и великим князем Николаем Михайловичем я был в тактической полевой поездке в Павловске. Неожиданно получена была телеграмма о том, что начальник академии приедет к нам на эти занятия. К прибытию поезда у вокзала верхом мы встретили Михаила Ивановича; для него же самого приготовлен был извозчик, так как раненая нога его еще не давала возможности сесть на коня.
Работа распределялась так, чтобы можно было продолжительное время оставаться в поле. Поэтому завтракали мы на лоне природы или в какой-нибудь деревне. На этот раз великий князь взял на себя заведование продовольственной частью. После нескольких проверенных задач все мы проголодались, не исключая и нашего начальства, которое даже спросило меня, каким способом мы подкрепляем наши силы.
Так как место нашего завтрака было уже недалеко, то, прекратив занятия, вся партия двинулась к оврагу у села Федоровский посад. Там мы нашли большой зеленый шатер, придворную прислугу и роскошно сервированный стол с обильными закусками, водкой, винами, фруктами. Один вид всего этого привел Михаила Ивановича в оживленное настроение. Николай Михайлович любезно заявил Драгомирову, что он теперь в гостях у великого князя, и принялся усиленно угощать вином начальника академии, причем я заметил, что в бокал шампанского последнему подливали коньяк. Николай Михайлович старался напоить и меня, но я предусмотрительно выливал свой бокал в траву под столом. Погода стояла жаркая, и вино одолело Драгомирова.
Когда мы вошли на дачу, где была общая квартира партии, Николай Михайлович предложил Драгомирову сыграть партию в винт.
Не хватало четвертого партнера, и великий князь предложил пригласить живущего недалеко на даче профессора Кублицкого, человека очень щепетильного. Ему послана была записка в форме приказания начальника академии. Посланному с этой запиской я дал понять, что лучше всего будет, если Кублицкого дома не окажется. Когда затем доложили, что профессора дома нет, то великий князь сказал, что этого не может быть. Драгомиров решил это проверить лично, и все мы отправились на дачу, находившуюся совсем близко от нашей. Кублицкий оказался дома, и произошла очень неприятная сцена: начальник академии обвинял профессора в нарушении порядка службы неисполнением письменного приказания.
Великий князь торжествовал, точно Мефистофель. Было ясно, что из всего этого будет создан грандиозный скандал с прискорбными последствиями. Драгомирова я с трудом увез в Петербург и передал в руки его супруги.
Николай Михайлович на тройке помчался к своей матери в Стрельну, где она жила во дворце. Этим путем до государя вся история быстро должна была дойти в форме, весьма неблагоприятной для моего начальника. Надо было дело это немедленно ликвидировать, что мне вполне удалось.
В отсутствие великого князя я переговорил с офицерами, и было решено, что Николай Михайлович нас всех так хорошо, по-царски угостил, что никто не может дать себе отчета, что вообще происходило. Кублицкого я уговорил помириться с Драгомировым.
Когда на следующее утро я приехал к начальнику академии, то застал его в самом угнетенном состоянии: он действительно не отдавал себе отчета в том, что произошло. Состоялось примирение с Кублицким, и когда при следующей поверке работ великий князь ехидно стал говорить о своей мефистофельской проделке, мне оставалось лишь дать ему понять, что угостил он нас по-царски и такими крепкими винами, что я решительно ничего не помню.
Все славные офицеры моей партии слово свое сдержали, и ни один из них на сторону великого князя не перешел. Таким образом, эта палка Николая Михайловича оказалась о двух концах, причем другим концом она угодила по автору всей этой каверзы.
* * *
В день храмового праздника л. – гв. Уланского его величества полка, 13 февраля, ежегодно, как офицеры Генерального штаба, бывшие уланы, так и все служившие в полку и уланы, почему-либо находившиеся в этот день в Петербурге, представлялись утром императору Александру II в Зимнем дворце.
Государь всех нас знал и многим напоминал при этом, кого и где видел в последний раз. В 1881 году нам в голову не могло прийти, что мы его видим именно в последний раз. 1 марта, проехав по Невскому Казанский мост, я услышал сильный взрыв на Екатерининском канале и затем второй такой же через несколько минут.
На Дворцовой площади после того промчались передо мной сани полицмейстера Дворжицкого, бежавшая публика повторяла, что государя убили. У подъезда дворца я узнал, что у государя перебиты ноги и он кончается от потери крови.
Я был в Зимнем дворце во время похорон императора Александра II. Вступивший на престол Александр III, мой бывший командир гвардейского корпуса, плакал так, что самые устойчивые в слезах люди не могли удержаться от рыданий.
Обстановка, при которой вступил на престол Александр III, была такова, что его нелюдимость и замкнутость от природы еще больше возросли. Многочисленной свиты он не признавал, считая, что и той, которую он получил по наследству, достаточно.
Будучи колоссального сложения, царь поселился в самых маленьких комнатах Гатчинского дворца, в котором жил замкнутой семейной жизнью хуторянина. Когда ветром сваливало какое-нибудь дерево в парке, он с детьми, вооружившись топорами и пилами, отправлялся разделывать и складывать в саженки дрова и ветки.
О застенчивости этого сильного, устойчивого, с твердой волей монарха на первых порах можно было судить на представлении ему в Гатчине первого выпуска в его царствование окончивших Николаевскую академию Генерального штаба.
Буквально у каждого из 60 офицеров он спросил одно и то же: когда он поступил в академию? – не давая себе отчета в том, что они все поступили одновременно. То, что ему отвечали, он, очевидно, не воспринимал даже мыслью, а лишь слухом, нервно крутя концы своих аксельбант.
* * *
В царствование императора Александра III я пробыл в академии всего три года. После производства в полковники в 1880 году я в 1884 году был назначен командиром Павлоградского гусарского полка. В течение этих трех лет в армии произошли перемены, которые не могли не вызвать тяжелых последствий: новая форма одежды, равно как и преобразование гусар и улан в армейских драгун, затронули драгоценное чувство в войске, отречься от которого ни одна армия не может без соответствующего, в должной мере, существенного возмещения за это.
Глава IX. Командование полком (1884–1886)
Пять эскадронов 6-го драгунского Павлоградского полка размещены были в Сувалках, небольшом еврейском городе на прусской границе, а один эскадрон стоял в местечке Сейны, резиденции католического епископа. Полк прибыл из окрестностей Москвы, где Павлоградские гусары пользовались большим почетом. (В «Войне и мире» Л.Н. Толстой изобразил их особенно красочно и картинно.) Наименование «Шенграбенские гусары» они получили за победоносные сражения с французами в ноябре 1805 года под Шенграбеном. Я застал их в Сувалках – под названием Павлоградских драгун.
Полк пришлось мне принимать от генерала Гарденина, получившего назначение бригадным командиром в другой округ. На его долю выпало испытать первые последствия перемещения полка из центра России на западную границу, одновременно с лишением красивой гусарской формы: катастрофическое бегство состоятельных офицеров. Их осталось так мало, что в эскадроне, расположенном в Сейнах, кроме эскадронного командира, большею частью болевшего, находился всего один офицер.
Не в меру усердная экономия делала полк неприглядным и затрудняла службу. Гусарскую форму надо было донашивать, но все то, что можно было считать излишним, требовалось сдать в интендантство.
Поэтому с гусарских киверов сняли металлические государственные гербы и приказали эти бирюзовые колпаки носить вместо фуражек! Эти совершенно выцветшие головные уборы делали драгун смешными. Печальный вид имел эскадрон в строю: в рядах стояли люди в отмененной гусарской форме, а перед ними – офицеры в не вполне законченном драгунском обмундировании. Гусарские сабли висели на драгунской портупее через плечо, так как транспорт с драгунскими шашками затонул где-то на Волге.
Последствия упрощения в форме одежды были столь катастрофичны для кавалерийского корпуса офицеров, что каждый командир полка должен был дать себе отчет о тех мерах, которые надо было принять, чтобы не оказаться в беспомощном положении.
В то время фискальные соображения сочетались с печальным финансовым положением России. Приходилось считаться и с тем, что упрощение обмундирования и снаряжения в интересах образования запасов военного времени имело важное значение. Хотя основная причина оказалась банальной. Прежде всего царь, при его массивной фигуре, хотел носить удобную для него одежду: высокие твердые воротники стесняли его; ни гусарский доломан, ни уланка не отвечали его сложению; точно так же и пехотное кепи, которое его отцу придавало элегантный вид, а ему было не к лицу. К несчастью, вопрос этот попал в руки таких чистокровных теоретиков, как Обручев и Сухотин. Тот и другой потеряли всякое единение с войсками и не имели поэтому никакого представления о значении сохранения традиций в отдельных полках. Двигательной силой был Сухотин, черпавший свои основные выводы из истории не русской конницы, а американской кавалерии, трезвость которой он задумал прививать нашей кавалерии без всякого вреда для нее.
Сам он был драгун, и с его точки зрения уланы и гусары не что иное, как игрушки, романтическое опьянение. Но в этом он жестоко ошибался. Если распределение русской конницы вдоль западной границы государства, в сотне мелких, скверных стоянок, в стратегических видах могло быть еще оправданно, то, во всяком случае, весьма опасным экспериментом было подрезание дерева одновременно с пересаживанием его на чуждый грунт! Необходима была многолетняя напряженная работа, предстоявшая армии, чтобы починить изъян, оказавшийся после того, как нашу конницу из родных русских гарнизонов перевели в Литву и Польшу.
«По платью встречают, по уму провожают!» В этой пословице кроется глубокая философия. Мы все это, конечно, глубоко чувствовали, но с большими усилиями могли подавлять вкравшееся в нас уныние. Сердце могло не выдержать у того, кто по этому полку видел, какие результаты получились от осуществления идей Сухотина в нашей кавалерии. Когда я в день приема полка ложился спать, слезы потекли у меня из глаз. Я так и не смог заснуть. Было все гораздо хуже, чем я думал и мог ожидать.
* * *
Когда в Петербурге я высказывал желание получить полк, мои академические товарищи настойчиво советовали в армию не уходить. Материальное положение мое в академии было прекрасное, лекциями и литературным трудом я много зарабатывал. В должности командира полка, в провинции, все это в значительной степени отпадало. Мои сослуживцы считали, что в провинции я заглохну и меня забудут. С этим я не был согласен тогда и сейчас сохранил совершенно иной взгляд на это дело. Я признавал некоторые нападки строевых офицеров на Генеральный штаб вполне заслуженными. Предпочтение канцелярских должностей строевым заходило уже слишком далеко. Наши офицеры Генерального штаба ограничивались наблюдением строя издали. К подобным критикам без личного опыта относились с недоверием, а иногда и с нескрываемым озлоблением, когда какому-нибудь юному академику хотелось притом щегольнуть еще и своей ученостью.
* * *
Именно как преподаватель и военный писатель, я должен был познакомиться поближе с жизнью провинциального гарнизона, его особенными законами на тот случай, если бы моя деятельность для армии могла быть полезной. Куда может завести некомпетентность в этом отношении, примером могут служить Обручев и Сухотин.
Тягостнее было другое следствие недостаточной осведомленности о практической жизни в армии у высших ответственных лиц управлений и крупных должностей: они не знали духа войсковых частей, а поэтому не понимали и не ценили его проявлений в той или другой форме, что опять-таки имело свои последствия; злостная сплетня и недоверие зачумляли атмосферу, и вредные элементы находили возможность впутываться в судьбу отдельных войсковых частей, офицерского корпуса и отдельных офицеров.
Когда я явился к военному министру генерал-адъютанту Ванновскому, мне пришлось выслушать такой горький реприманд полку:
– Имейте в виду, что вы получили полк, который позволил себе демонстрацию, устроив парадные похороны гусарского ментика. Потрудитесь взять драгунский полк в руки!
Выяснилось, что военный министр был полностью введен в заблуждение. О какой-либо демонстрации по поводу преобразования гусарского полка в драгунский вообще не могло быть и речи. Все дело было вне какой-либо преступности: после кончины Александра II, в видах поддержания традиций, полку пожалован был почетный дар – ментик покойного государя.
Командир полка распорядился принять эту «реликвию» с надлежащею церемонией. Для почетной встречи при въезде в город выставлен был эскадрон его величества при хоре трубачей; собрались все офицеры полка; отслужена была панихида по в «Бозе почившем шефе полка»; ментик был принят командиром от прибывшего фельдъегерского офицера и торжественно доставлен в полковую церковь, где и помещен в приготовленную для него витрину.
Усердствующие жандармы донесли об этой церемонии военному министру, сочинив из нее небывалые похороны.
В Сувалках же мне пришлось ознакомиться с несоответственною деятельностью жандармских чинов по отношению к войскам.
Вскоре после моего прибытия мне было доложено о дурном обращении с нижними чинами молодого офицера; доклад был сделан не по войсковой команде, а через жандармов; позднее жандармский полковник позволил себе донести в Петербург какую-то невероятную сказку про меня и моих офицеров по поводу нашего возвращения в город по окончании занятий на плацу.
Но об этом я буду говорить дальше, в связи с другими фактами.
Командиром корпуса был генерал барон Дризен, начальником дивизии барон Мейендорф и командиром бригады – барон Вольф.
Все эти хорошие генералы напомнили мне пословицу: «У всякого барона своя фантазия». Действительно, у каждого из моих начальников было именно по такой «фантазии». С ними я познакомился на смотрах, которые они мне делали.
Барон Дризен, которого я знал еще командиром л. – гв. Кирасирского его величества полка, не делал особого смотра, приехав в Сувалки, а посетил занятия, обошел конюшни, казармы. Все шло благополучно, и «фантазия» проявилась в лейб-эскадроне, где командир корпуса приказал одной шеренге вытянуть для осмотра руки. Остановившись перед одним гусаром, барон спросил его:
– Ты грызешь ногти?
– Так точно, ваше превосходительство!
Тогда, обратившись к командиру эскадрона, недовольным тоном Дризен сказал подполковнику графу Ребиндеру:
– Граф! Он грызет ногти! Я запрещаю ему, и если он будет продолжать, остригите ногти во всем эскадроне и заставьте его скушать.
С фантазией начальника дивизии было легко справляться. Барон Мейендорф требовал, чтобы все знали, что такое кокарда на шапках и какой ее смысл. Когда он находил человека, затрудняющегося в ответе, то сам добродушно и образно принимался объяснять:
– Вот ты идешь по улице, – понимаешь, идешь… Навстречу тебе идет вольный человек, – понимаешь, – штатский. Он тебе кланяется и шапку снимает, понимаешь, перед тобой шапку ломает, а ты ему прикладываешь руку к кокарде на шапке, знак служилого человека, – стало быть, все равно как бы говоришь: «Я состою на царской службе и ломать шапку не должен».
Что касается моего третьего барона, то у генерала Вольфа фантазия переходила в пунктик и касалась одного лишь командира полка.
Этот командир бригады был глубоко убежден, что русский солдат склонен к воровству. Поэтому он рекомендовал мне организовать раздачу фуража таким способом, чтобы ни один гарнец овса не был похищен.
Проект барона сводился к постройке особого элеватора, автоматически насыпающего определенную дачу овса в торбу. К одному такому элеватору, общему на весь полк, люди должны были приходить взводами и под конвоем относить отсыпанный автоматическим прибором овес прямо в стойла на конюшни.
Получаемый от подрядчика овес, после проверки кулей, ссыпался в подобный магазин-автомат, приемник запирался на замок, и накладывалась печать, подобно денежному ящику.
По поводу этой дикой фантазии мы спорили с ним, но убедить барона Вольфа в несостоятельности его проекта я не смог.
Но лучше всего это то, что когда я, устав спорить, посоветовал барону Вольфу доложить об этом начальнику дивизии, он ответил, что барон Мейендорф в этом деле неопытен, поэтому он советует мне осуществить его проект самостоятельно и удивить всех необычайной практичностью.
* * *
Через несколько недель после моего прибытия я уже знал, за что надо приняться, чтобы полк вполне отвечал своему боевому назначению. Прежде всего необходимо было восстановить дисциплину среди офицерского состава. Один из бывших моих учеников по кавалерийскому училищу подлежал ответственности за дурное обращение с подчиненными. Расследование показало, что должного наблюдения за молодыми офицерами не было.
Рядом с алкоголем было спанье – главный враг службы: в полку существовал обычай укладываться спать среди бела дня! Чтобы отучить их от этой привычки, я стал поднимать полк во всякое время дня по тревоге и выводил его за город, в поле на учение.
В первую такую тревогу выехало всего два-три офицера, и с вахмистрами, вместо эскадронных командиров, я вывел полк в поле. Построив резервную колонну лицом к городу, я стал ожидать прибытия господ офицеров. Один за другим они начали появляться, причем имели забавный вид вследствие поспешного подъема, спросонья. Трудно было удержаться от хохота, когда несколько человек, больше всего опоздавших, чтобы не появляться поодиночке, проскакали группою все расстояние от города до полковой колонны.
Командиру кавалерийского полка не трудно было вообще культивировать среди офицерского состава хороший воинский дух, боеспособность и товарищество. Кавалерийская служба, во всех ее отделах и занятиях, способствует развитию спорта, телесных и духовных сил и здравому соревнованию без стремления к карьере. От молодых офицеров я требовал лишь применения плодов моего уланского опыта в Варшаве, от эскадронных командиров и вахмистров – упорядоченного хозяйства и ухода за конем. Таким образом в офицерском составе установилась жизнь, отвечавшая моим желаниям. Дальние пробеги, охоты по искусственному следу, испытания по манежной выездке лошадей восполняли пустоту офицерской жизни глухой стоянки малого гарнизона.
Конечно, товарищеская жизнь требовала особой о ней заботы, для того чтобы достигнутые результаты служебной работы опять не сошли на нет. Мой полк страдал, как я уже сказал, от последствий перевода из Московского округа на западную границу. Многие офицеры вышли в отставку. Пополнение из Николаевского кавалерийского училища, насколько оно могло влиять на преуспевание полка, не могло еще восполнить всего того существенного, что было потеряно. Когда я принял полк, среди офицеров не было единения: недовольство грызло каждого в отдельности и превращало в угрюмого отшельника. А какой же отшельник на коне кавалерист! Истинным кавалеристом может быть лишь бодрый духом и телом человек.
Я знакомился с моими офицерами на служебной работе, ездил сам в манеже, целыми часами присутствовал на конных и пеших занятиях, а затем с моими сослуживцами отправлялся завтракать в собрание. Вечером собирал часть офицеров у себя или в полковом собрании, где устраивал военную игру и тактические сообщения, после которых мы продолжали частную беседу. Вскоре офицерский состав принял приветливый вид. Это сказывалось ясно во всем: во внешности, одежде, манерах, общем настроении.
На тревоге, месяца через два после первой, опоздавших уже не было.
Вообще, чтобы быть справедливым по отношению к личному составу полка, я должен сказать, что под правильным руководством все чины его работали добросовестно. По мере сил каждый выполнял свой долг, чтобы поддержать блестящую славу бывшего гусарского полка.
* * *
С католическим духовенством у меня, к сожалению, произошло небольшое недоразумение. Умер гусар четвертого эскадрона – католик. Похороны нижних чинов в полку не обставлялись вообще с подобающим этому обряду приличием.
Командиру эскадрона, подполковнику Паевскому, тоже католику, я приказал устроить похороны с соблюдением как религиозного обряда, так и почестей по воинскому уставу, заявив, что сам буду присутствовать на похоронах.
В назначенное время у покойницкой полкового лазарета собрались офицеры, прибыл почетный караул, но не было ксендза. Командир эскадрона доложил мне, что настоятелю католической церкви послана официальная бумага. После целого часа ожидания в костел был послан вахмистр и, возвратившись, доложил, что все кругом там заперто, а достучаться он не мог.
Тогда я приказал поднять гроб на носилки и отправиться всей церемонией к костелу. Гроб был поставлен на ступеньках перед церковными дверьми, и я просил самого Паевского добиться ксендза и заявить, что покойник и караул останутся на площади, пока обряд погребения не будет совершен.
Через полчаса, по крайней мере, отворились врата костела, вышел ксендз с причетником, произнес над гробом несколько латинских слов, сухим кропилом мотнул два раза по крышке и ушел обратно.
Мы все ожидали, что затем последует внесение тела в храм, поэтому не трогались с места.
Через некоторое время мы убедились, что ждать больше нечего. Поэтому, покинув храм, в котором нас так неприветливо встретили, мы в сопровождении толпы любопытных, жаждавших знать, чем это закончится, отправились на кладбище.
Эскадронный командир, католик, был возмущен этим демонстративно-враждебным поведением ксендза.
На кладбище, где была приготовлена нашими же павлоградцами могила, после прочитанных наших уже, православных, молитв, тело предано было земле.
Пришлось донести об этом начальнику дивизии и через командующего войсками Виленского военного округа также и генералу Гурко в Варшаву.
С Иосифом Владимировичем Гурко шутки были плохи, и последовало, должно быть, сильное воздействие с его стороны, потому что в один прекрасный день к подъезду моего дома подкатила запряженная цугом, с форейтором впереди, старинного фасона карета, в которой приехал епископ, живший в Сейнах.
С покорным видом, сложенными накрест руками на груди, в лиловой рясе, вошел ко мне начальник епархии и начал с извинения на русском языке о случившемся недоразумении на похоронах. При этом он выразил сожаление, что не узнал о таком прискорбном случае от меня непосредственно. По его словам, все дело лишь в том, что привратник получил пакет и не передал его настоятелю костела.
От этого, шитого белыми нитками объяснения у меня сложилось очень неблагоприятное впечатление о представителе католического духовенства. Поэтому я ему заявил, что не имею права допустить, чтобы устами такой духовной особы мне сообщалась ложь. Оставляя в стороне вопрос о переписке, я не могу не выразить моего удивления, до какой степени жалок и бесцветен обряд погребения у католиков.
По-видимому, от него скрыли все то безобразие, которое имело место на паперти костела, когда мы принесли гроб. Но когда на его вопрос, почему я считаю обряд жалким, он узнал от меня, что произошло, то сперва смущение, а затем гнев были у него, казалось, искренними.
Пришлось затем отдавать епископу визит в Сейнах, где стоял второй эскадрон, куда я и отправился. Прием я встретил самый предупредительный, полный утонченной вежливости и гостеприимства. Католический владыка не знал, чем только меня угостить; появилась старая-престарая, древнего фасона бутылочка с венгерским вином, покрытая «плесенью времен», измеряемых многими десятками лет.
* * *
Соответственно цели, с которой сопряжен был перевод полка на границу, наша мобилизация ограничивалась сроком в 24 часа. Тем не менее, принимая полк, никакого мобилизационного плана я не нашел. В течение первого же лета он был разработан и представлен по команде, а перед началом лагерного сбора начальник дивизии, на пробной мобилизации, мог лично убедиться, что в назначенное время полк был готов для вторжения в Пруссию.
Летом полк выступал обыкновенно в специально кавалерийский сбор в лагерь под Оранами, Гродненской губернии, а затем в общий сбор с пехотой – под г. Гродно. Поход совершался по присланному маршруту, а по пути назначалась дневка в Друскениках.
Этот очень хороший курорт, расположенный на обрывистом и лесном берегу Немана, мы проходили в разгар сезона. В честь нашего прибытия принято было устраивать в «казино» большой бал. Благодаря очень раннему приходу накануне дневки и позднему выступлению после бала мы провели почти два дня в Друскениках.
Дальнейший поход наш надо было совершать с военными предосторожностями, так как части дивизии, уже прибывшие в Ораны, должны были атаковать нас во время похода. На последнем переходе я воспользовался случаем устроить внезапное нападение на псковских драгун, которые хотели устроить нам засаду, что внесло не только очень большое оживление, но и испытание радостного чувства в деле нашего кавалерийского ремесла.
Поле, на котором предстояли наши дивизионные учения, было сплошь песчаное, оканчивавшееся довольно большим озером, очевидно, когда-то покрывавшим все это песчаное пространство, бывшее его дном.
Весь наш специально кавалерийский сбор прошел благополучно, кроме одного бригадного учения, которое производил генерал барон Вольф. В достаточной мере бестолковые эволюции, которые он заставлял нас проделывать, завершились направлением атаки Павлоградского полка на целый ряд предательских ям и различных углубленных укрытий во время артиллерийской стрельбы; там же оставалось еще достаточно и неразорвавшихся снарядов.
Опасное место это было нам хорошо известно. Поэтому, когда я доложил бригадному командиру о тех вероятных последствиях, которые могут быть при маневрировании в этом районе, то получил на это ответ: «Полковник, на войне может быть гораздо хуже! Прошу атаковать!»
Атаковали и могли любоваться картиной боя, действительно, «не хуже», чем на войне. Самое скверное место пришлось на долю первого эскадрона, в котором выбыло из строя более сорока лошадей. Один взвод, вместе с офицером, провалился в блиндированный навес, совершенно незаметный со стороны атаки.
Понеслись лазаретные линейки с докторами, началась перевязка раненых, и неоконченное учение прекратилось. Бригадный командир поехал с докладом о происшествии к начальнику дивизии, на учении не присутствовавшему.
Зная кратчайший путь вброд через р. Меречанку, я поскакал тоже к барону Мейендорфу и прибыл раньше бригадного командира. Спокойный и уравновешенный начальник дивизии, выслушав мой доклад, высказал сожаление, что на этот раз отсутствовал на учении, так как не допустил бы бессмысленной порчи конского материала только потому, что на войне его будут тоже уничтожать.
Я дождался прибытия барона Вольфа, который стал докладывать о том, что произошло, не упустив упомянуть и своего мнения о том, что на войне бывает «гораздо хуже».
На это барон Мейендорф, уже с улыбкой, заметил: «Ну, знаете, барон, если мы будем работать с вашими взглядами, нам не с чем будет выступить в поход».
* * *
Второй год моего командования был несравненно для меня легче и приятнее, – я мог смело уже бить в шляпку гвоздя, не рискуя попадать по пальцам. То, что в ближайшем будущем может предстоять какая-либо перемена, мне и в голову не приходило.
При моем назначении командиром полка я думал, что в Сувалках пробуду долго. Но великий князь Николай Николаевич (старший) решил иначе. Совершенно неожиданно, в апреле 1886 года, я получил от него телеграмму о моем назначении начальником Офицерской кавалерийской школы, а вскоре затем приказание: сдать полк старшему штаб-офицеру и, не ожидая прибытия моего преемника, прибыть в Петербург.
Глава X. Начальник Офицерской кавалерийской школы (1886–1898)
Генерал-инспектор кавалерии, великий князь Николай Николаевич (старший), задумав широкое развитие Офицерской кавалерийской школы, на что требовалось продолжительное время, решил избрать для этого одного из младших командиров кавалерийских полков, чтобы он, таким образом, подольше пробыл у сложного нового дела. Выбор его пал на меня.
Почти 12 лет я пробыл во главе этого высшего кавалерийского учебного заведения, которое принял от генерала Тутолмина. Последний, в свою очередь, принял его, как учебный эскадрон, от генерала Штейна и под руководством великого князя преобразовал его в большое, самостоятельное учреждение.
Когда я принял школу в 1886 году, она была размещена в Петербурге, в Аракчеевских казармах, под Смольным монастырем, на Песках, очень неудобных по своим размерам для школы. Постройки не отвечали новейшим требованиям: конюшни, казармы и классы не соответствовали увеличенному числу командированных. Часть офицеров вынуждена была поселиться на частных квартирах, находившихся далеко от школы. Тайна этого недочета заключалась в том, что преобразование и развитие школы происходили при соперничестве военного министра с великим князем, который тогда ему подчинен не был.
Поэтому, когда я представлялся по случаю нового назначения генерал-адъютанту Банковскому, то он принял меня недружелюбно. «Как это вы согласились принять назначение начальником школы?» – спросил военный министр.
Генерал Ванновский находил, что Николай Николаевич создал себе просто забаву, и не ожидал серьезной пользы для армии, пока школа не будет подчинена военному министру. Со спокойной совестью я мог ответить Ванновскому, что я этого назначения не добивался, никто моего согласия не спрашивал и я просто, к моему великому удивлению, получил телеграмму о моем состоявшемся назначении. Несмотря на такое положение вещей, я, конечно, ни разу не явился к военному министру с докладом о всех «великокняжеских затеях», как он предлагал мне это делать.
Важнее было то, конечно, что недружелюбное отношение Ванновского к учреждению великого князя вредило самому делу. Несмотря на свое высокое положение, великий князь не мог устранить все эти неудобства, в чем он, по всей вероятности, не отдавал себе отчета. Когда я впервые явился к нему и доложил, что едва ли у меня хватит сил преодолеть все затруднения и справиться с предстоящими трудами, его высочество успокоил меня: «Ничего, будем работать вместе, и дело у нас пойдет».
Русская конница обязана великому князю за «Наставление для выездки ремонтной кавалерийской лошади». Ванновский, в силу своего пристрастия к комиссионному способу, поручил разработать это наставление комитету при штабе генерал-инспектора кавалерии. Под председательством генерала графа Крейца эта комиссия работала более двух лет, и когда составленный проект доложен был генерал-инспектору кавалерии, его императорское высочество пришел в ужас от его несуразности, потому что в войсках он никому никакой пользы не мог бы принести. Недолго думая, великий князь приказал мне в короткий срок составить проект наставления. В три или четыре месяца мне удалось его составить и прочитать великому князю, после чего, с некоторыми незначительными изменениями, он был представлен военному министру на утверждение.
К сожалению, скоро выяснилось, что эта задача великому князю не по силам: здоровье его сильно пошатнулось, навещать школу он стал все реже и реже, не был в силах с прежней энергией проводить свои идеи у государя и в конце концов уехал в Крым, где и скончался 13 (25) апреля 1891 года.
Я потерял крупного покровителя. Всех как громом поразило известие, что школа поступит в непосредственное ведение военного министра. Ванновский был тип так называемого тяжелого начальника. Во время турецкой кампании он состоял в должности начальника Рущукской армии, которой командовал Александр III, тогда еще наследник. Именно это личное знакомство и привело к назначению в военные министры этого совершенно неподготовленного человека. Начав свою службу в армейских частях, он старался пополнить пробелы своего образования чрезвычайной педантичностью и добросовестностью. Насколько в нем преобладала эта последняя черта характера, показывает его отношение к своему назначению: из-за границы он выписал себе гору учебников, чтобы пополнить свои познания.
С каким чувством я отправился представиться новому начальнику, понять легко. Принял меня военный министр в своем доме на Садовой улице, а не в канцелярии Военного министерства, как это бывало до сих пор, и встретил меня Петр Семенович радушной улыбкой и словами: «Ну что, попали под мое командование? Теперь держитесь!» Но затем добавил уже более серьезным тоном, что я буквально ушам своим не поверил: «Может быть, лучше было избрать место для школы не в столице? Но теперь дело уже сделано. Я знаю, что у вас много всяких нужд. Теперь, надеюсь, вы мне будете докладывать обо всем, и в чем можно будет, я вам помогу».
И Ванновский слово свое сдержал! За время своего командования нами он дал возможность обстроить и обставить школу так, как никому из нас не могло и присниться.
* * *
Только в 1893 году, после долгих испытаний и сравнений проекта с подобными же учреждениями иностранных армий, положение об Офицерской кавалерийской школе было утверждено.
Задача школы заключалась в том, чтобы офицеров кавалерии и казачьих войск образцово подготавливать к командованию эскадроном и установить известное однообразие служебных требований в кавалерии вообще. Кроме того, унтер-офицеры кавалерии и конной артиллерии командировались в школу для обучения способам выездки лошадей, равно как и кузнецы для усовершенствования их в этом специальном деле.
Школа состояла из пяти отделов: драгунского, казачьего, инструкторского, образцового эскадрона и учебной кузницы. В дальнейшем в состав школы вошли хор трубачей и школа солдатских детей, учрежденная в честь многолетнего пребывания в должности инспектора кавалерии великого князя Николая Николаевича (старшего).
Офицерский курс продолжался два года и начинался обычно 1 октября. Ежегодно поступало около пятидесяти офицеров. Предметами обучения были: верховая езда и дрессировка лошадей, тактика, история конницы, телеграфное, подрывное и ветеринарное дело, ковка. Зимою занятия проходили по большей части в манеже, в классах и учебной кузнице, но предпринимались и дальние осведомительные пробеги; летом производились тактические упражнения, всякого рода спорт, съемки и т. п.
После успешного окончания двухгодичного курса офицеры возвращались в свои полки и принимали освобождающиеся эскадроны, независимо от того, были ли в полку старшие кандидаты на должность командира эскадрона или нет, чтобы немедленно закрепить приобретенные знания практикой и передать их частям.
Кроме того, по одному от каждого кавалерийского и казачьего полка ежегодно командировались новобранцы в учебную кузницу для обучения их кузнечному ремеслу.
Словом, это был большой аппарат, во главе которого мне пришлось стоять. Прекрасная задача выпала на мою долю, и более десятка лет этим путем я влиял на развитие и усовершенствование техники кавалерийского дела в русской армии.
Такова была служебная обстановка, в которой почти 12 лет протекала моя жизнь.
* * *
Все эти годы в лице ротмистра Брусилова я имел прекраснейшего сотрудника, которому передал после ухода Клейгельса инструкторскую часть (до этого он у меня был адъютантом). Своими выдающимися способностями и знанием техники кавалерийского дела, при знании к тому же иностранных языков, он принес неоценимую пользу делу создания в русской армии рассадника кавалерийской культуры.
В моих литературных трудах по этой части он принимал деятельное участие, и когда впоследствии стал сам во главе Офицерской кавалерийской школы, то повел ее, конечно, опытной и твердой рукой. В том, что Брусилов был выдающимся военачальником, не приходится прибегать к доказательствам, для этого налицо более чем достаточно фактических данных. Не берусь осуждать этого моего бывшего сослуживца за его переход на службу к большевикам, так как для этого у меня слишком мало данных, и с деятельностью его у них я не знаком.
* * *
Моя личная жизнь в те годы сложилась очень благоприятно. Хотя квартира, состоявшая из большого числа маленьких и низких комнат, для крупных увеселений не была приспособлена, но зато на вид была уютна и создавала настроение, благоприятное для литературной работы. Поэтому именно эти годы и были для меня самыми плодотворными на литературном поприще.
Со всех сторон я получал книги для отзывов, но специальные военные и исторические органы я не имел возможности удовлетворить полностью своим сотрудничеством. Обширная корреспонденция, богатая внутренним своим содержанием, о которой я сейчас, при составлении моих воспоминаний, с сожалением вспоминаю, соединяла меня с выдающимися мыслителями военного мира. От бурной жизни Петербурга я был почти независим. Пески находились слишком далеко от центра города, что затрудняло поддержание знакомств, но у меня была хорошая запряжка, которая давала мне возможность посещать Петербург по мере надобности. Поэтому я мог поддерживать мои старые отношения с Николаевской академией Генерального штаба.
За время моего выздоровления после тяжелого крупозного воспаления легких я составил монографию кавалерийского генерала наполеоновских времен – Мюрата.
Затем меня интересовал перевод на русский язык «Истории кавалерии» Денисона, с тем чтобы издать эту книгу в память великого князя Николая Николаевича (старшего). В материальном отношении на помощь мне пришел в этом деле прикомандированный к школе л. – гв. Гродненского гусарского полка поручик фон Дервиз.
С этим изданием произошел случай, о котором стоит сказать несколько слов.
По инициативе покойного инспектора кавалерии объявлен был конкурс на составление «Истории конницы», по известной программе.
Комиссия, в которую входили профессора Николаевской академии Генерального штаба, не признала вполне отвечающими задачам конкурса представленные работы, но первой премии, в несколько тысяч рублей, удостоила все-таки сочинение, оказавшееся американским, – Денисона. Оно было доставлено на английском языке и перевода на русский не удостоилось. Автор напечатал свой труд по-английски, а в Германии сочинение это было оценено по достоинству, и Брике не только издал сочинение Денисона в переводе на немецкий язык, но и составил в дополнение к нему вторую часть, значительно дополняющую материал о русской коннице, роскошно иллюстрировав свое издание художественно исполненными политипажами.
Таким образом, мысль русского генерал-инспектора кавалерии осуществил американец, а немец дал возможность ознакомиться своим соотечественникам с этим, премированным русскими деньгами сочинением, причем значительно еще улучшил его, а русский человек оказался ни при чем.
Этот чистейший «скандал в русском благородном семействе» надо было обязательно загладить, и я взялся за перевод двух томов Брикса на русский язык. Под моей редакцией перевод очень удачно был исполнен бароном Раушем фон Траубенбергом, а издание, дополненное рисунками Н.Н. Каразина, удалось роскошно выполнить на средства, предоставленные фон Дервизом.
Отпечатана была всего одна тысяча экземпляров, и сумма, вырученная от их продажи, то есть 10 000 рублей, составила фонд капитала имени великого князя Николая Николаевича (старшего). Учебному комитету школы предоставлено было право на проценты с этого капитала выдавать премии за литературные работы по кавалерии.
* * *
В 1894 году я был на юге Франции, где из телеграмм узнал о кончине императора Александра III. Государь скончался от болезни почек, чему причиною было крушение императорского поезда у станции Борки.
Крушение поезда приписывалось неисправности железнодорожного пути, и министру путей сообщения пришлось покинуть пост; впоследствии же, значительно позднее, выяснилось, что это было делом революционных организаций.
Политическим отделением Министерства внутренних дел заведовал генерал Сильвестров. Выйдя в отставку и живя в Париже, уже из любви к искусству он занимался наблюдением за нашими эмигрантами-революционерами, которые его, в конце концов, убили на его же квартире, за письменным столом.
Полиция опечатала все имущество одинокого русского генерала и отправила в Петербург. Там, при разборе переписки и документов, нашли фотографии с пометками на обратной стороне тех сведений, которые собирал об этих лицах покойный. Между ними признали и одного, который поступил на придворную кухню поваренком и исчез на станции, предшествовавшей катастрофе у Борок.
Поставив адскую машину над осью вагона рядом со столовой, он покинул поезд, что и выяснилось после крушения, когда стали проверять, все ли на месте и нет ли кого-нибудь под вагонами.
Когда рухнул вагон-столовая, в котором его величество сидел за трапезой, он при падении отшиб себе почки, вследствие чего и развился нефрит. Не любивший лечиться, Александр III надеялся на свою мощную натуру и благодетельный южный климат Крыма, где он провел последние дни своей жизни.
* * *
Со вступлением на престол Николая Александровича начались перемены в личном составе. Великий князь Николай Николаевич (младший) был назначен генерал-инспектором кавалерии. Канцелярия генерал-инспектора, после смерти его отца, была расформирована, и теперь вновь составлен был штаб генерал-инспектора кавалерии с начальником штаба генералом Палицыным во главе.
Как только я узнал об этом, я собрался укладывать свои чемоданы. Но при представлении новому начальству это намерение я отложил, потому что, несмотря на сдержанный, но вполне корректный прием, я не мог ни к чему придраться; у меня не было ни малейшего повода заявить, что я предпочитаю под новым начальством не состоять.
С Федором Федоровичем Палицыным мы были всегда в хороших отношениях. Я думаю, что именно ему я обязан тем благополучным, без всяких осложнений, командованием школой и получением 10-й кавалерийской дивизии в 1898 году, по дошедшей до меня очереди в кандидатском списке.
Через два года после вступления на престол императора Николая II мне со всей моей Офицерской кавалерийской школой пришлось принимать участие в торжествах по случаю коронации его величества в Москве.
Прибыли мы туда в апреле и расположились в Петровском парке, против Ходынского поля. Апрельские холода сменились сильной жарой, и вся Москва высыпала любоваться совершенно исключительным зрелищем. В ожидании дня раздачи царских подарков масса народа стала стекаться не только из окрестностей, но и из дальних уездов Москвы.
На Ходынке были построены для этого особые бараки и довольно примитивные барьеры, предназначенные сдерживать толпу и направлять хвосты к местам раздачи подарков. Под напором миллионной толпы все рухнуло, люди стали топтать падавших в суматохе, и раз попавший в человеческий водоворот не имел уже возможности выбраться из него. Отдельных людей выжимало наверх, а у неосторожно поднявших руки трещали ребра. К этому присоединилось обстоятельство, сильно увеличившее число жертв. На окраине поля находился целый овраг, образовавшийся от выемки земли и песка. Когда толпа хлынула с поля по направлению в город, то передние начали падать в ямы, а на них летели другие, и весь овраг заполнился грудою тел.
Когда во двор нашей дачи принесли несколько человек, растоптанных в толпе, я верхом отправился узнать, что случилось. В панике народ бросился с Ходынки, оставляя за собой трупы раздавленных, раненых, обморочных. Что же касается главного пункта гибели людей, то картина, которую пришлось видеть, трудно поддается описанию.
Со всей Москвы потребованы были немедленно платформы, фургоны для перевозки мебели и другие перевозочные средства, были вызваны войска, и началась уборка трупов. Стояла сильная жара, и они поразительно быстро стали разлагаться.
Число погибших и пострадавших точно не выяснилось, в особенности вторых, так как все, у кого сохранились ноги, ушли, конечно, домой.
Что же касается собранных трупов, то, во всяком случае, их было не менее шести тысяч.
Нечего и говорить о толках по этому поводу, многие упорно настаивали на том, что это дурное, зловещее предзнаменование.
Глава XI. Начальник 10-й кавалерийской дивизии (1898–1900)
10-я кавалерийская дивизия, штаб которой находился в Харькове, состояла из Новгородского драгунского полка, расположенного в Сумах, Одесского уланского – в Ахтырке, Ингерманландского гусарского – в Чугуеве, Оренбургского казачьего – в Харькове и двух конных батарей в Чугуеве.
Когда я принимал дивизию, великий князь Николай Николаевич сказал мне, что нашел ее в ужасном состоянии и прогнал с поля. Драгомиров не разделял этой столь решительной меры.
В поведении великого князя он видел только выставление напоказ неуместного высокомерия. То же самое рассказывал мне и командир корпуса, когда я к нему явился, о недовольстве и резкости великого князя, которых он так же, как и Драгомиров, не разделял. По рассказу Винберга, дело до смотра не дошло: после двух-трех движений великий князь пришел в такое раздражительное состояние, что прогнал с поля дивизию вместе с ее начальником.
* * *
Русская конница в то время находилась в переходном состоянии: вводились новые приемы подготовки и воспитания всадника и его коня, и великий князь, со свойственной ему энергией, взял это дело в свои руки. Должен отдать ему полную справедливость: в деле образования нашей конницы он сделал очень много. Великий князь своей сильной личной инициативой разбудил русскую конницу: из казарменной спячки он ее вывел в поле для выработки боеспособных конных частей. Кавалерийские уставы согласованы с современным развитием тактики, и «Наставление для ведения занятий в кавалерии» выработано было именно в духе этих требований.
Если бы он питал больше уважения и любви к русскому кавалеристу, он бы достиг большего. Но он относился жестоко и к коню, и к всаднику и настолько не умел сдерживаться, что даже на смотрах бил по голове тяжелой рукояткой хлыста дивно выезженного кровного коня.
Резкий переход к новым требованиям, естественно, не мог пройти без ущерба конскому материалу, но винить в этом исключительно нового генерал-инспектора кавалерии было несправедливо – он энергично взялся за дело, которое отлагательств не терпело.
Раз нашей кавалерии могла быть поставлена задача вторжения масс конницы на западном фронте в Пруссию, то к русскому конскому материалу необходимо было предъявить совершенно исключительные требования.
Правда, с немного большим толком и пониманием по отношению к коню и всаднику можно было бы с меньшими жертвами достичь гораздо большего.
* * *
Как только я устроился в Харькове, я отправился для осмотра частей дивизии прежде всего в Сумы, где стоял подчиненный мне драгунский полк. Там находился и штаб бригадного командира, генерала Баумгартена, ставившего уездный город Сумы выше многих губернских.
Город Сумы произвел на меня впечатление, не имеющее ничего общего с нашими уездными захолустьями. Прекрасные мостовые, тротуары, скверы, сады, исключительная чистота везде убедительно свидетельствовали о том, что и в России маленькие города в культурном отношении могут не уступать таковым же за границей. Много прекрасных домов, роскошных магазинов и чудный собор стильной архитектуры, украшенный бронзовыми изваяниями, выполненными лучшими скульпторами в Италии.
Несколько таких миллионеров-сахарозаводчиков, как Харитоненко, Суханов и другие, выстроили себе настоящие дворцы, а городу кто – собор, кто – больницу, приют, богадельню и т. п. из соревнования.
Рекорд в этом благотворительно-культурном состязании побил Харитоненко. Когда я был у него с визитом и благодарил за всякое содействие по удовлетворению полковых потребностей, он мне сообщил, что очень сожалеет о своем неудавшемся проекте образования кадетского корпуса в Сумах.
Дело заключалось в том, что он предлагал военному ведомству принести в дар большой участок земли на живописном берегу Псела, на окраине города, и выстроить на нем здание, отвечающее последнему слову требований для учебного заведения. Жертвовал он, кроме того, и полмиллиона рублей на это дело, со своей стороны прося лишь, чтобы известный процент учащихся предоставлен был детьми не дворянского происхождения.
Генерал Куропаткин на это последнее условие не согласился, и вопрос этот остался нерешенным. Зимой мне предстояла поездка в Петербург в одну из бесконечных комиссий, и я взялся уговорить Куропаткина не упрямиться.
Для семейных офицеров 10-го армейского корпуса такое военно-учебное заведение, почти в центре его квартирования, было истинным благодеянием, и мне не стоило особенного труда уговорить Алексея Николаевича Куропаткина.
Город Сумы, таким образом, обогатился крупным учебным заведением и украсился еще одним грандиозным зданием, по внутреннему своему устройству являющимся последним словом в учебно-гигиеническом отношении.
Заштатный городок Чугуев, в котором стояли гусарский полк и обе конные батареи, входившие в состав дивизии, не заслуживал даже названия уездного города.
Бывший штаб поселения аракчеевских времен в город превратиться не смог. От него сохранилось лишь большое здание в несколько этажей, предоставленное юнкерскому училищу, и затем каменная церковь, манеж, несколько домов и ряд каменных же домиков однообразной постройки для поселенческих семейств.
Если к этому прибавить гостиный двор, каменной постройки в несколько арок, с двумя-тремя магазинами, то это и составит весь город Чугуев, находящийся в четырех верстах от железнодорожной станции.
Рядом с юнкерским училищем сохранился небольшой каменный домик в четыре комнаты, под названием «дворец». В нем, по преданию, останавливались царствующие особы, приезжавшие на смотры.
На крыше училища была башня с часами и звоном. В 12 часов пополудни в них открывалась дверь с одной стороны, и выходили фигуры, изображавшие кирасира, гусара, улана, драгуна и других родов войск солдат, маршировавших и уходивших в другую дверь.
С замиранием жизни поселения заглохли и часы. Но затем, к приезду императора Александра II на смотр войск в Чугуев, решено было пустить в ход и эти часы. Приехавший из Харькова часовой мастер, осмотрев их, нашел, что все до такой степени заржавело и попортилось, что надо все делать заново, на что требуется много времени и денег.
Маленький же чугуевский часовщик-еврей взялся пустить в ход часы за небольшую плату, но лишь на время пребывания государя в Чугуеве.
Часы действительно ходили исправно, звонили, фигуры маршировали как следует. Починка же заключалась в том, что все это время часовщик просидел сам в часах, заменив вполне удачно никуда не годный часовой механизм.
В мою дивизию входил Оренбургский казачий полк, находившийся в харьковском гарнизоне.
В царствование Александра II кавалерийские дивизии состояли из трех бригад: драгунской, уланской и гусарской. Они составляли всего шесть полков. Казачьи части входили в состав самостоятельных казачьих организаций. При Александре III русскую регулярную конницу решено было объединить с казачьим элементом.
С давних времен выселявшаяся на окраину Московского царства русская вольница, в том числе немало отчаянных голов, которым спокойно не жилось или приходилось уходить поневоле из-за провинностей, в конце концов организовалась в отряды вооруженных всадников. Возникли затем вольные казачьи станицы, объединившиеся в области, большею частью вдоль рек Дона, Урала, Кубани, Терека и других.
Создалось своеобразное войско с круговым казацким управлением и атаманами, боровшееся с враждебными кочевыми племенами вблизи русской границы. Для Русского государства это было выгодно в том отношении, что таким образом получились казачьи заслоны, ограждавшие русские земли от нападений диких орд.
Борьба же с последними выработала в казачестве все те свойства конного воина, которые действительно нельзя было не оценить. Поэтому дружественное к казакам отношение Российского государства в результате превратилось в союз и даже в подчинение на условиях, выгодных для обеих сторон.
На службу казак выходил в собственном обмундировании и на своем коне. Так как каждый из них имел свой земельный надел, а оружие современных образцов стал получать от русской казны, то настроение казачьих полков установилось, отвечающее понятию о консерватизме. Поэтому и русские власти при беспорядках предпочитали командировку казачьих частей, а входившая в снаряжение станичников нагайка часто заменяла действие оружием.
Казаки были естественной конницей, носившей название «иррегулярной кавалерии». От регулярной она отличалась степным сортом лошадей, своеобразной седловкой без мундштука, особым покроем обмундирования и прочим. В их строевой устав входил и оригинальный строй – «лава», основанный на ловкости и наезднических способностях отдельных всадников. Врассыпную, развернувшись широким фронтом, казаки, как пчелиный рой, окружали неприятельские сомкнутые части и изводили, изматывали регулярную кавалерию.
Поэтому за казаками признавалась способность к самостоятельному действию одиночных всадников и ценился их навык к разведке, распознаванию следов не только неприятельского отряда, но и отдельных людей, проследовавших в известном направлении. В то же время считали, что казачьи сотни не имеют той ударной силы, которая свойственна сомкнутым, стройным эскадронам регулярной кавалерии.
На этом основании признано было за благо кавалерийские дивизии составить из четырех полков шестиэскадронного состава: драгунского, уланского, гусарского и казачьего. Такая организация должна была привести к тому, что от близкого единения с казаками регулярные полки усовершенствуются в сторожевой, разведывательной службе, партизанских действиях и вообще предприятиях так называемой малой войны.
С другой стороны, ожидалось, что казаки приобретут навык к сомкнутым атакам, развивая для этого надлежащую силу удара, необходимую при встрече стройных неприятельских атак.
* * *
В 1900 году я был уже назначен начальником штаба округа генерала Драгомирова в Киеве. Мой преемник барон Штакельберг по каким-то причинам не мог прибыть к дивизии раньше. Когда по окончании летних занятий, после прощальной трапезы под открытым небом близ Чугуева, поезд с моим салон-вагоном тронулся, то почти все офицеры дивизии на полевом галопе сопровождали меня до первого полустанка, находившегося на расстоянии около пяти верст.
Это не была уже «пешая конница», которую Николай Николаевич в 1898 году прогнал с плаца. Я имел право гордиться результатами моей работы в 10-й кавалерийской дивизии.