Думал ли когда-нибудь архитектор Франсуа Мансар, создавая чертежи своих высоких крыш и слуховых окон, что с этими чердаками, названными его именем, будет связано столько вольного и невольного одиночества, страшной нищеты и прекрасной бедности, в которую повергали себя поэты и прозаики, мастера кисти и резца — служители всех муз, равно как и служители всех человеческих пороков?
В этих окошках, с нависшими над ними козырьками, которые воруют у них дневной и лунный свет, необузданная фантазия открывала целые миры, и оттуда развертывались такие умопомрачительные дали, о каких даже и вообразить себе не мог создатель Эйфелевой башни, жалко карабкающейся к небу.
Искусства и науки, загнанные на мансарды нуждой и королями, творили там свое великое дело. Таким немилостивым королем для Оноре Бальзака в его юные годы оказались деньги. Есть некоторые данные полагать, что нужда приводила его к намерению броситься «в холодные простыни Сены», но он этого не сделал, так как был очень здоровым человеком: жизнь и только жизнь, а смерть, как утверждение жизни. Он ушел на мансарду, чтобы взять в руку перо и не расставаться с ним ни днем, ни ночью, в течение тридцати лет.
В ранние годы сознательной жизни каждый человек, если только духовный рост его не обременен тяжкими запасами заранее и на всю жизнь заготовленных правил, всегда носит в себе тот образ, которым он восхищен, которому он хотел бы подражать и который возвысил бы его над средой. Кто же был для Бальзака таким чарующим образом, жизни и поведению которого он хотел бы подражать и стать таким же на своем поприще? Это был сын корсиканского дворянина Карло-Мария Буонапарте — император Франции, Наполеон. В этом отношении Бальзак не представлял исключения среди современной ему молодежи, выросшей под грохот орудий «рокового корсиканца».
«Во времена войн Империи, — говорит А. де Мюссе, — тревожные матери производили на свет поколение горячее, бледное, нервное». Но среди всех эпитетов, какими определяет он людей этого поколения, только одно можно отнести к натуре Оноре: он был горяч, но не был нервен и не был бледен — он был подвижен, и краснощек. Это дало ему возможность возложить на себя бремя лишений и колоссального труда, примеров которому не найти ни в одной литературе. Поселившись на мансарде, Бальзак стал готовиться к бою под Аустерлицем. Увлечение молодого Оноре фигурой Наполеона интересно как знак времени, как указание на его личное качество: «Сделать все, потому что хочу всего». С таким законом для своей воли он впервые поднялся на мансарду на улице Ледигьер.
Там он оказался в полном одиночестве, и адрес его был известен только некоей старушке и Даблену. Старушка, тетушка Комен, которую он прозвал Иридой, вестницей богов, появлялась у него на мансарде раз в неделю. Она служила связью между Парижем и Вильпаризи и вероятно выполняла роль приходящей прислуги, а Даблен — «папеньки», советника и утешителя. Даблен не одобрял того пути, который избрал себе Оноре, но уж раз совершилось, трудно было другу семьи Бальзаков вычеркнуть из памяти, что где-то на холодной и грязной мансарде обитает юноша, еще не знающий самостоятельной жизни.
Из двух писем Оноре (сентябрь и ноябрь 1819 года) к Теодору Даблену совершенно ясно, каковы были их отношения: «Вероломный папенька, я не видел вас уже целых шестнадцать дней. Это плохо. У меня только и утешения, что вы. Собственно говоря, это хуже всего. Но не будем ссориться, и я жду вас в воскресенье утром. Вы должны рассказать мне подробности о выставках картин, и я буду вас о них спрашивать. Вы думаете, что я живу далеко, но это философическая ошибка: прочтите Ньютона, и вы увидите, что я живу от вас в двух шагах. А латынь, предатель? Жду вас, чтобы опять за нее засесть. Прощайте». И другое: «Мне хотелось бы иметь полную Библию, латинскую, если возможно, с французским текстом en regard. Нового Завета мне не нужно, он у меня есть».
Бальзак изучает латынь, интересуется выставками картин, куда не смеет показать носу, чтобы не попасться на глаза кому-нибудь из знакомых семьи, — и тут помогал ему Даблен книгами и своими рассказами. Также на обязанности Даблана была доставка Оноре вновь вышедших пьес и билетов в театры, куда уж он никак не мог удержаться, чтобы не пойти, хотя и рисковал открытием своего инкогнито.
О том, какова была его тогдашняя жизнь, Бальзак рассказал нам в «Фачино Кане»: «В то время я жил на маленькой улице, которую вы, конечно, не знаете, на улице Ледигьер; она идет от улицы Сент-Антуан, против фонтана площади Бастилии, до улицы Серизе. Любовь и наука забросили меня на мансарду, где я работал ночью, а день проводил в соседней библиотеке. Я жил скромно и умеренно, вел чисто монашеский образ жизни, что так необходимо для тружеников. В хорошую погоду я гулял по бульвару Бурбон.
Помимо моих научных занятий меня увлекала одна страсть: страсть к наблюдениям. Я наблюдал нравы предместья, его обитателей и их характеры. Так как я своей одеждой не отличался от рабочих и был равнодушен к своей внешности, то они не обращали на меня никакого внимания, не остерегались меня, и я мог вмешиваться в их группы, присутствовать при их сделках, спорах и ссорах. Уже тогда я получил способность, наблюдая какое-нибудь лицо, проникать в его душу, не пренебрегая его телом, или, вернее, схватив внешние подробности, жить его жизнью, становиться на его место, вполне отожествляться с ним, подобно дервишу сказок «Тысяча и одной ночи», который, после известных заклятий, принимал душу и тело людей.
Вечером, встречая между одиннадцатью и двенадцатью часами рабочего, возвращающегося с женой из театра Амбигю-Комик, я шел вслед за ними, прислушиваясь к их разговорам. Сначала они говорили о виденной пьесе, потом мало-помалу переходили к своим личным делам…
Супруги считали деньги, которые должны были получить завтра, собирались издержать их на двадцать ладов. Тут уж начинались хозяйственные подробности: жалобы на дороговизну картофеля, на слишком большую продолжительность зимы, на недоступность топлива, высчитывалось то, что они должны булочнику, наконец разгорался спор, в котором каждый из них обнаруживал свой характер в образных словах и выражениях.
Слушая, я входил в их жизнь до того, что ощущал на своей спине их рубища, а на ногах их дырявую обувь, их желания и потребности переселялись в мою душу. Это был сон наяву. Я заодно с ними негодовал на начальников мастерских за их притеснения или на дурных заказчиков, заставлявших по нескольку раз напрасно ходить за деньгами.
Все мое развлечение тогда заключалось в том, чтобы забывать свои привычки, делаться совсем другим человеком. Чему я обязан этим даром? Ясновидение ли это? Не одно ли это из тех качеств, которое ведет к безумию? Я никогда не доискивался до причины этой силы. Я обладаю и пользуюсь ею, вот и все. Скажу только, что с того времени я разложил разнородные элементы массы, называемой народом, анализировал ее, чтобы иметь возможность взвесить ее хорошие и дурные стороны. Я понимал, какую пользу вынесу из изучения этого предместья, рассадника революций, заключающего в себе героев, изобретателей, ученых, людей практических, мошенников, негодяев, добродетели и пороки, сдавленные нищетой, заглушенные нуждой, потопленные в вине, истощенные крепкими напитками.
Вы представить себе не можете, сколько забыто интересных историй, сколько драм — в этом городе скорби! Сколько ужасных и прекрасных вещей! Воображение всегда окажется ниже правды, скрывающейся в нем, правды, которую никому не удастся обнаружить. Надо спуститься слишком низко, чтобы увидеть эти сцены, трагические или комические».
Бальзак вскрывает нам здесь, с редкой для него откровенностью, тот метод, каким он пользовался, изучая «город скорби» и его героев, а нам следует из этого заключить, насколько серьезны были первые шаги молодого человека, пришедшего сюда, чтобы покорить мир своим пером. И вот, когда он разложил разнородные элементы массы, называемой народом, и произвел анализ его, он воскликнул: «Это был сон наяву».
Замешавшись в жизнь предместья, как соучастник ее, он увидел то, чего не мог видеть раньше. Замкнутый в крепкие тиски школьной морали, он должен был знать только равных себе по социальному положению и ни в коем случае тех, кто ниже.
Но, робко наблюдая за тем, что творится за пределами дозволенного, Бальзак, движимый страстью заключенного в нем гения, решается на подвиг, спускается в низы и, независимо от своих политических убеждений, чутьем художника угадывает ту подпочву, в которой таятся источники будущих революций. Париж — город скорби — с этих дней, но еще не ведомо для него, становится его главным героем.
Однако «дервишское» приятие в себя тела и души людей этого страшного города, а проще говоря творческая память, долго еще не получит своего художественного воплощения.
Он не мог еще освободиться от тех литературных традиций и вкусов, которые унаследовал от семьи и школы.
Эпиграфы его ранних романов дают нам точное представление о его литературной пище того времени. Над главами романов мелькают имена Лабрюера, Шекспира, Корнеля, Виргилия, Тибо, Лафонтена, Ларошфуко, евангелистов, Расина, Вольтера, Боссюэ, Малерба, графа Максима Одена, Перро, Ронсара, Жан-Батиста Руссо, Фомы Аквинского, Ротру и Дюрье, Гомера, Горация, Плавта, Тейлора, Клеман Маро и других.
Этот пестрый перечень имен говорит о том, что строгой системы в чтении не было. Оноре был жаден до любой книги, также как это было в Вандомском училище, где он читал все, что попадется под руку: историю, магию, философию, путешествия, античную, средневековую и более позднюю литературу. Но он совершенно незнаком еще не только с великим литературным переворотом, который подготовлялся, но и с писателями-новаторами и предшественниками романтической школы.
Читал ли Бальзак Шатобриана? Читал ли мадам де Сталь? Читал ли он «Адольфа» Бенжамена Констана, вышедшего в 1816 году, и первую книгу Ламенне «О равнодушии», напечатанную в 1817 году? 1819 год — год появления «Манфреда» Байрона, которым были опьянены Жорж Санд и Мишле. Отшельник с улицы Ледигьер по-видимому не заражен эти восхищением.
Из трагиков он знает и ценит Корнеля, Расина и Вольтера; с Шекспиром он знаком по скопческим переводам Дюси, пристрастен к Бомарше, знает Мольера и Реньяра, Бальзак высоко ценит Ричардсона, а Руссо «Новой Элоизой» его совершенно очаровывает. Он находит в Руссо и пищу для своего воображения, и зеркало для своей чувствительности, и образец для своего стиля. Стерн, который стал переводиться во Франции с 1787 года, тоже принадлежит к его любимым авторам, и эта симпатия по-видимому внушена ему отцом: подробное изображение реалистических мелочей, юмористическое многословие и нелепые теории автора «Тристрама Шенди» — в стиле отца Бальзака.
Неизвестно, познакомился ли он с Рабле, а если и познакомился, то очень поверхностно. Наконец, в поэзии он застрял на Вольтере, Делиле, на холодных и скучных версификаторах XVIII века, к которым можно отнести «Поэмы Оссиана» Макферсона, переведенные в 1771 году и переложенные в стихи в 1801 году Баур-Лормианом, и, может быть, читал Парни.
Пока он еще как будто не знает «преромантиков»: Мильвуа, Фонтана, Андре Шенье. Однако стихотворения последнего, изданные Латушем в 1819 году и прочитанные Бальзаком несколько позже, произвели на него глубокое впечатление, о чем он рассказал в «Погибших мечтаниях». Из всего этого видно, чти Бальзак с улицы Ледигьер весь еще в XVIII веке.
Поэтому-то, когда он воспламенился намерением обрести славу писателя, то в выборе своей темы он останавливается на Кромвеле, то есть пишет то, что должен был бы писать молодой человек, мечтающий накануне Великой французской революции сравняться с каким-нибудь Мармонтелем. Пять месяцев он работает над планом «Кромвеля» и только в сентябре 1819 года приступает к его написанию.
Мадам Бальзак, посетившая сына на улице Ледигьер в начале декабря этого года, пишет о своих впечатлениях: «Если тот, на кого я больше всего рассчитывала, потерял в несколько лет большую часть своих сокровищ, которыми одарила его природа, то это потому, что меня не послушали — его изнежили удовольствиями, тогда как он должен был идти по трудному и утомительному пути, ведущему к успеху, выйти в люди и стать старшим письмоводителем… А ему ничего не нравилось, кроме названий театральных пьес, имен актеров и актрис… О, как была бы я несчастна, если бы могла в чем-нибудь упрекнуть того, от кого я ожидала столько будущих благ! Увы! Он уже достаточно наказан, и я должна помочь ему, как будто бы он оправдал мои большие надежды. Все старшие письмоводители; в Париже имеют перед собой открытую карьеру, но у них когда-то были удовольствия, соответствовавшие их возрасту».
Мать права: блистательной карьере письмоводителя Оноре предпочел вот какую жизнь: «Новости о моем житье-бытье, — пишет он сестре в октябре 1819 года, — очень печальны, и труды мои вредят опрятности. Этот мерзавец Я-Сам все больше и больше распускается. Он ходит за покупками только раз в три-четыре дня, ходит к самым скверным торговцам, которые ближе всего живут, хорошие лавки далеко, и паренек экономит свои шаги; получается из этого то, что твой брат (которому суждена такая слава) питается совершенно как великий человек, то есть умирает с голоду.
Еще одна печальная вещь: кофе отчаянно расплескивается по полу, и требуется много воды, чтобы убрать это безобразие; но поскольку вода не поднимается естественным образом на мою небесную мансарду (она только спускается туда, когда идет ливень), то после покупки рояля придется подумать об устройстве гидравлической машины, если кофе будет убегать в то время, как слуга и хозяин считают ворон.
Вместе с Тацитом не забудь мне прислать одеяло для ног. Если бы ты могла присоединить к нему какую-нибудь наистарейшую шаль, она очень бы мне пригодилась. Ты смеешься? Как раз этого мне не хватает для ночного костюма. Сначала приходится подумать о ногах, которые больше всего страдают от холода; я заворачиваю их в туреньский каррик, сшитый блаженной памяти Гуньяром. Означенный каррик доходит мне только до середины туловища, и остается верх, плохо защищенный от мороза, которому нужно проникнуть только через крышу и фланелевую телогрейку, чтобы вцепиться в мою братскую кожу, увы, слишком нежную, чтобы его переносить.
Для головы я рассчитываю на дантовскую шапочку— только тогда она может храбро бороться с аквилоном. Экипированный таким образом, я буду с большой приятностью проводить дни в своем дворце… Флюс мой нынче утром благополучно прорвался. Увы, может быть, через несколько лет я буду питаться одним хлебным мякишем, кащей и прочей пищей стариков, мне придется натирать редиску на терке, как бабушке. Тебе хорошо говорить: вырви! Лучше предоставить природу самой себе. Разве у волков есть зубные врачи?»
Свидетель пребывания Бальзака на этой мансарде, Жюль де Петиньи, описывает его так: «…прекрасным летним вечером я прогуливался по бульвару Тампль, как вдруг почувствовал на своем плече чью-то руку. Я обернулся и узнал Бальзака, или, вернее сначала не узнал его, так он изменился. Лицо его, обычно очень румяное, было бледно и расстроено, глаза впалые, щеки небритые, одежда в беспорядке. Как будто он выскочил из больницы или из мелодрамы в театре Гэтэ.
Не дав мне раскрыть рта, он отвел меня в сторону и сказал многозначительно: «Мое теперешнее существование — тайна для всех, даже для моей семьи. Но от вас у меня нет секретов; вы узнаете место моего пребывания. Приходите ко мне завтра в полдень, и вам все откроется».
На этом он покинул меня, оставив мне свой адрес — на какой-то уличке в квартале Сент-Антуан. Господин Баше напомнил мне, что это была улица Ледигьер. Найдя указанный номер дома на этой уединенной улице, которая была заселена исключительно рабочим людом, я подумал сначала, что сделался жертвой мистификации. Однако я стал решительно подниматься по узкой и темной лестнице, и напрасно стучал в несколько дверей: все жильцы были на работе.
Одна женщина, у которой я спросил о господине де Бальзаке, подумала, что я смеюсь над ней; другая посмотрела на меня искоса и приняла за агента полиции.
Наконец я поднялся на самый последний этаж, под крышей, и в полном отчаянии, толкнув ногой последнюю дверь, состоявшую из плохо сколоченных досок, я услышал мужской голос. Это был голос Бальзака.
Я вошел в тесную мансарду, обставленную рваным стулом, колченогим столом и скверной кроватью, наполовину закрытой двумя грязными занавесками. На столе была чернильница, толстая тетрадь, исписанная каракулями, кувшин с лимонадом, стакан и горбушка хлеба. В этой каморке была удушающая жара, и воздух, казалось, был полон заразы, холеры… Бальзак лежал в постели, в коленкоровом колпаке сомнительного цвета.
— Видите, — сказал он, — жилище, которое я за два месяца покинул только один единственный раз — в тот вечер, когда вы меня встретили. Все это время я не вылезал из постели, где я работал день и ночь над великим произведением, ради которого я осудил себя на отшельническую жизнь и которое я, к счастью, кончил, ибо силы мои пришли к концу. Я давно уже мечтал о деле, которое я наконец сделал, но я понял, что серьезная работа невозможна среди светских развлечений и деловой беготни. Поэтому я разорвал все связи, соединявшие меня с общественной жизнью, бежал от рода человеческого и похоронил себя заживо. Теперь, когда мое дело сделано, я воскресаю и возобновляю мои сношения с людьми. Очень рад начать с вас.»
И вот этот юноша с гнилыми зубами, мечтающий, как бы только укутаться от холода и укрыться от капели и призывающий на защиту старенький каррик и прабабкину шаль, садится за первое свое творение, ибо «в голове одного бедного юноши, — как он пишет сестре, — загорелся пожар, и пожарные не могли его потушить. Его зажгла прекрасная женщина, которой он не знает. Говорят, что она живет на улице Четырех народов, в конце моста Искусств, и зовут ее — «Слава».
Кроме этого пожара, какие же имелись основания, чтобы сесть за поэму-трагедию? Всего лишь 34 стиха первой песни «Людовика Святого», поэмы в духе Вольтера, которая ведется от лица некоего аббата Сиротена, 26 стихов «Роберта Нормандского», да 22 стиха «Книги Иова», потом замысел трагедии «Сулла» и незаконченный и сохранившийся только в отрывках текст к комической опере «Корсар» — вот и все.
Еще не зная романтиков, Оноре смутно чувствовал, что античные сюжеты не в духе времени. Была мода на английскую историю. В марте 1819 года Вильмен выпустил в двух томах «Историю Кромвеля». Напрашивалась соблазнительная для роялиста-Бальзака параллель казни Карла I с казнью Людовика XVI.
Выбор сделан, и Оноре упорно трудится. Работая над «Кромвелем», он открыто заимствует целые строки из разных книг, иногда просто выписывая их, иногда переиначивая и приспосабливая к своему плану. Так он использует Виргилия, Корнеля, «Ифигению» Еврипида, речь Боссюэ над гробом Генриетты Английской, «Ифигению» Расина, а главное «Цинну» Корнеля, из которого берет целыми кусками, и к весне 1820 года трагедия была написана. Жюль де Петиньи, которого Бальзак заставил прослушать трагедию, отзывается о ней так:
«Произведение это, которое так дорого стоило автору, было ни больше ни меньше как трагедия в пяти действиях, в стихах, и мне пришлось прослушать ее от начала до конца. Сюжетом была смерть Карла I. Бальзак вложил туда все свои роялистские чувства.
Пьеса мне показалась безукоризненной в смысле классических правил. Стихи были правильны, три единства тщательно соблюдены. Кое-где были вспышки гения, несколько глубоких проникновений в человеческое сердце, особенно в отношении Кромвеля, но все вместе было холодно и достаточно сухо. Он, конечно, по моему лицу заметил, какое впечатление произвела на меня эта пьеса, и остался мною весьма недоволен. Тем не менее он сообщил мне, что намерен прочесть пьесу комитету Французского театра».
Закончив свой первый труд, Бальзак в начале апреля 1820 года покидает свою мансарду и едет отдохнуть и погостить в Лиль-Адан к другу семьи, господину Вилье де-ла-Фе, довольно образованному, живому и остроумному старичку. У него Оноре отдохнул и поправился, и к 18 мая был уже в Вильпаризи, спеша на свадьбу сестры Лауры.
Тут, на семейном совете, должны прослушать его первый шедевр. Оноре весел, потому что надеется быть триумфатором. Он хочет, чтобы на чтении присутствовали кое-какие друзья, а особенно Даблен.
«Друзья собираются, — рассказывает Лаура, — начинается торжественное испытание. Энтузиазм чтеца постепенно охлаждается, когда он замечает, что впечатление плохое, а лица окружающих удивленные, застывшие».
Трагедия никуда не годится. На общем совете решено направить ее на суд профессора словесности Андрие, тоже писателя. Андрие пишет мадам Бальзак: «Я далек от того, чтобы отнять у вашего сына охоту писать, но я думаю, что он с большей пользой мог бы употребить свое время, чем на писание трагедий и комедий. Если он сделает мне честь и посетит меня, я скажу ему, как, по моему мнению, следует рассматривать изучение изящной литературы и какие преимущества можно и должно из нее извлекать, не делаясь профессиональным поэтом». Свидание Оноре с Андрие не состоялось, и уроки словесности были отложены навсегда.
Но урок первой неудачи не ослабил рвения ледигьерского отшельника, он продолжает свои творческие опыты в самых тяжелых семейных условиях. Оноре пишет Лауре Сюрвиль в Байе, куда она уехала сейчас же после замужества: «Если ты хочешь знать нашу жизнь, представь себе сначала папу, расхаживающего по комнате после прочтения газеты, затем маму в постели, еще не оправившуюся после мнимого воспаления легких, возле нее Лоранс и, наконец, твоего дорогого брата, пишущего перед камином, на маленьком столике, где стояла когда-то твоя чернильница…». К этому постоянному напряжению, которое могло в один миг вылиться в семейный скандал, надо еще прибавить новые заботы женской половины дома Бальзаков: заневестилась Лоранс. «Трубадур приходит завтракать, обедать и усиленно ухаживает, однако, признаюсь тебе, что во всех его улыбках, словах, поступках, жестах и т. д. я не вижу ничего, что напоминало бы любовь, как я ее понимаю».
«Подарки, подношения, безделушки… Я не мог ни думать, ни работать, а мне нужно писать, писать каждый день, чтобы завоевать себе независимость, в которой мне отказывают. Пытаться стать свободным при помощи романов, и каких романов!.. Если я не начну быстро зарабатывать деньги, снова появится призрак должности. Во всяком случае, я не сделаюсь нотариусом, потому что господин Т. умер. Но мне сдается, что господин Г. тайно подыскивает мне место. Какой ужасный человек! Считай же меня мертвым, если мне нахлобучат на голову этот колпак, — я сделаюсь манежной лошадью, которая делает свои тридцать или сорок кругов в день, ест, пьет, спит по расписанию. И это механическое круговращение, это постоянное возвращение одного и того же называется жизнью!»
В семье Бальзака то извергаются вулканы женских истерик, то водворяются серые монотонные будни, то вдруг дом приобретает мещански праздничный вид со всеми этими жениховскими безделушками, подношеньями и улыбками, за которыми чуется скука механического круговращения, и наконец, и что самое ужасное для Оноре, встает призрак колпака нотариуса, от которого он бежал и спасался на мансарде.
Все это конечно не благоприятствует творческим замыслам молодого писателя и повергает его в тоску, но в этой тоске и томлении есть одна замечательная черта: «а мне нужно писать, писать каждый день». Это уже говорит о той дисциплине, которую успел выработать в себе будущий мастер и которая дала возможность страстной галльской натуре Оноре вынести феноменальный труд.
Неудача «Кромвеля» не сломила Бальзака, и он пробует свои силы в другой области. Он садится за чтение и проглатывает колоссальное количество романов Ретиф де-ла-Бретона, Себастьена Мерсье, Дюкре-Дюминиля и Пиго Лебрена, романов, весьма посредственных, конца XVIII и начала XIX века, в которых вялая и несносная сентиментальность чередуется с пошловатой нескромностью. Он читает также иностранные романы: «Клариссу Гарло» Ричардсона, «Векфильдского священника» Гольдсмита, «Калеба Вильяма» Годвина, произведения немецкого романиста Августа Лафонтена, полные мещанской чувствительности, переводы которых издавались в 1818–1820 гг.; особенно увлекается чтением Анны Радклифф, Льюиса и Матюрена и наконец открывает Вальтер Скотта, известность которого достигла Франции, и восторгается «Кенильвортом».
Французская публика в те годы зачитывалась романами, хотя они и считались еще «низшим жанром» в литературе. Количество выходивших романов возрастало с каждым годом. Почему и Бальзаку не заняться этим делом? И вот, в 1820 году он задумывает роман «Фальтурно», действие которого происходит в Италии (от него дошло до нас только несколько глав). Начинает роман в письмах «Стенио, или философское заблуждение» — здесь чувствуется влияние Руссо, причем первое письмо содержит описание, очень неплохое, Тура и его окрестностей, в котором уже чувствуется будущий Бальзак.
В этот период, посещая Париж и в самом Вильпаризи, Оноре завязывает личные связи с людьми от литературы. В конце 1820 года он знакомится с Огюстом ле-Пуатвен де-л'Эгревилем, известным под псевдонимом ле-Пуатвен Сент-Альм. Он был на несколько лет старше Бальзака и родился в 1792 году. Бальзак излагает ему свои планы: написать две-три больших пьесы в духе Бомарше и затмить славу автора «Фигаро». Через нового приятеля Бальзак попадает в круг молодых журналистов и писателей — правда, довольно посредственных.
Весною Оноре начал работать. В феврале 1821 года выходит роман «Два Гектора или два бретонских семейства». Возможно, что в написании этого романа принимал участие и Бальзак, во всяком случае уговор был — писать вместе. В июне Оноре едет в Париж. Он не хочет больше оставаться в родительском доме и намерен снять себе комнату в Париже, ибо уже целиком погрузился в литературные пучины.
«Анри (младший брат Оноре) вырос за четыре месяца на 15 линий. Оноре не растет — увы, — пишет он Лауре из Вильпаризи в 1822 году. — Но его известность растет не по дням, а по часам, о чем можно судить по следующему обзору:
«Наследница Бирагского замка» продана за 800 франков;
«Жан-Луи» — 1300;
«Клотильда Люзиньянская» — 2000.
Милая сестра, я буду работать, как лошадь Генриха IV, когда она не была еще отлита из бронзы, и в этом году я надеюсь заработать 20 тысяч франков, которые послужат основой моего состояния. Мне нужно написать: «Арденнского викария», «Ученого», «Одетту де Шандивер» (исторический роман) и «Семейство Р'оон», и еще кучу театральных пьес.
Скоро лорд Р'оон будет модным мужчиной, самым плодовитым, самым любезным писателем, и дамы будут лелеять его, как зеницу своего ока. Тогда плутишка Оноре будет ездить в коляске, задирать голову, глядеть гордо и набивать себе желудок; при его появлении будет раздаваться льстивый шепот идолопоклонной публики: «Это — брат госпожи Сюрвиль». Мужчины, женщины, дети и зародыши будут прыгать до небес…».
Эта похвальба, молодой задор и мечты однако не соответствовали художественной ценности упомянутых им в письме романов. Это были слабые вещи и успеха они не имели. Правда, в них уже чувствуется некоторый навык технически располагать сюжет, отмечать в пейзаже типичность красок и рисунка, но все же они еще только лепет гения — наследника всех литературных болезней прошлого времени.
Вместе с тем характерно и то, что с творческими помыслами Бальзака неразрывно связаны помышления о благополучном существовании рантье, и тогда, когда литература не оказалась столь тучной дойной коровой, Бальзак вступил на путь авантюрных предприятий, и гению Бальзака явился его главный заказчик — деньги. Однако не следует делать заключение, что этот заказчик и в то же время «заимодавец жадный» мог безвозвратно увлечь Бальзака от литературы на путь делячества, так как в конце концов его писательские устремления шли не от того, что нужно ради наживы, а от тех внутренних творческих порывов, которыми одарен всякий талант.
Теофиль Готье говорит следующее о Бальзаке: «Не было человека менее корыстного, чем автор «Человеческой комедии», но его гений заставил его предугадать огромную роль, которую суждено было сыграть в искусстве новому герою — золоту, более интересному для современного общества, чем все Грандисоны, Легрие, Освальды, Вертеры, Малек-Адели, Рене, Лары, Веверлеи, Квентин-Дорварды и прочие.»
Надо думать, что опьянение от заработков, которые грезились Оноре в будущем, передалось и родителям, — во всяком случае мать в восторге от его работ, и Оноре получает относительную независимость и семейное признание в роли писателя. Сохранилась рукопись «Кромвеля», переписанная рукою мадам Бальзак — это ли не признание после заветных мечтаний о сыне-нотариусе?
К этим большим и малым радостям присоединилось новое чувство, которое до сих пор еще было как будто неведомо Оноре — в Вильпаризи он встретил женщину, полюбил ее, и эта любовь в судьбе Бальзака была очень значительна.