За жизнь. Очень короткий метр (сборник)

Сухотина Мария

Я люблю тебя, жизнь (и надеюсь, что это взаимно). Одно у нашей жизни не отнять: эту великолепную фактуру, которую она временами показывает и подкидывает. Некоторые вещи не придумать никакому воображению, и они прекрасны именно тем, что были. Что называется, ни прибавить, ни убавить, и пусть реальность говорит сама за себя.

 

© Мария Сухотина, 2015

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero.ru

 

Хроники ползущей маршрутки

 

Нет в жизни справедливости

Маршрутка. Утро. Пробка на мосту через МКАД. У водителя накануне случилась беда-печаль: его (причем не одного, а «с пацанами») отдуплили какие-то нехорошие супостаты. Поэтому он обзванивал еще не битых «пацанов», излагал скорбную историю, и собирал бригаду, чтоб отомстить за честь и достоинство.

От раза к разу повесть приобретала все более эпический масштаб. Главным образом менялось количество победивших противников – по возрастающей, ясное. Поскольку «раненый орел» и так не шибко следил за дорогой, мы (пассажиры) старались сдерживаться и не ржать, чтоб он не отвлекся еще сильнее. Так что маршрутка ползла в пробке, икая и хрюкая на весь мост.

Видимо, под конец «потерпевший» дозвонился до ближайшего кореша, с которым можно было поделиться эмоциями. И тут мы узнали, что сильней всего у него пострадала не подбитая наружность, а ранимая душа и уязвленное чувство справедливости. Потому как с его точки зрения повод для разногласий, конечно, был, но недостаточно серьезный для физического насилия. А супостат взял да напал, причем в грубой и неадекватной форме. Цитируя обиженную сторону: «Он мне первый пробил с ноги в табло, и это было НЕОБОСНОВАННО!».

После этой фразы маршрутка минут пять ехала, мыча как передвижной коровник…

Мораль басни: бьешь в табло (особенно с ноги) – обоснуй. А то человеку потом обидно.

 

Из всех искусств для нас важнейшим…

Маршрутка, вечер, час пик. Два парня гоповато-спортивного вида обсуждают классическое произведение американского кинематографа: «Крестного отца» с Марлоном Брандо. Никак не сойдутся во мнении, как же крестного отца-то зовут. Один считает, что зовут его Корлеон. Второй, с видом явного интеллектуального превосходства, поправляет «лоха необразованного» – не Корлеон, а Корлеоне. И развивает:

– Его зовут Дон. Это имя такое. А Корлеоне – фамилия.

– А отчество? – уточняет первый (я бьюсь головой о стенку маршрутки и, кажется, зарабатываю синяк).

– Отчество (озадаченно) … отчество… ыыыы…. А отчества у него нету… – И вдруг радостно, с видом озарения: – он же мафиози!

И начинает подробно, в лицах, с явным восторгом изображать знаменитую сцену в день свадьбы, когда к Дону Батьковичу Корлеоне приходят просители. Монолог Брандо «Бонасера, Бонасера…» излагает наизусть в переводе Гоблина. Я корчусь сзади и чуть не вываливаюсь из маршрутки…

Ну правда, вспомните эту рожу – какое ему отчество, нехристи-то мафиозной?

 

Любовь народная

Маршрутка Балашиха-Москва, на стенке в салоне, кстати, шедевр контекстной рекламы – желтая наклейка с орнаментом из шашек такси и слоганом: «Несколько минут страха – и ты дома!». Мужичок средних лет, социального слоя «уже почти люмпен, но еще держусь» с вытаращенными глазами рассказывает соседу основы христианской теологии в собственном понимании.

Сначала, как и положено, генетическая связь христианства с иудаизмом:

– Вот ты, ваще нах, знаешь, кто был Моисей? А? Моисей – он же еврей! А Адам и Ева кто, нах? И они тоже! Так что нет, нах, никакой разницы, что иудейская вера, что христианская!

Потом пошел рассказ об убийстве Авеля Каином (глаза выпучены так, будто он эту историю узнал буквально час назад, и все никак не отойдет):

– Прикинь, да, брата убил! Вот после него у нас вся земля кровищей-то и залилась нах!

Далее апогей с апофеозом – в общем, полный апофигей. Докладчик перешел к Новому Завету и стал приводить доказательства бытия Божия, коих существует … одно, но зато КАКОЕ!

– Вот был один мужик, нах, вообще классный, настоящий. Он, там, это… «Мастера и Маргариту написал», там, «Шестую палату» еще… Так вот там написано: одна такая Зинка, она масло разлила, нах… и там трамвай мужику голову отрезал. А потом он очнулся в одном купе с самим Понтием Пилатом!

Вот мамой клянусь, не вру и все расслышала правильно. Именно Зинка, и именно в одном купе с Понтием Пилатом. Правда, кто из двоих там очнулся – мужик или трамвай – по строю фразы понять было трудно.

Спите спокойно, Михаил Афанасьевич… Тропа не зарастет!

 

Занимательная планиметрия

Маршрутка едет себе потихоньку. На очередной остановке в салон вваливается парнишка лет двадцати пяти и вопрошает водителя:

– До проспекта Тухачевского доеду?

Водитель (колоритный восточный человек с соответствующим акцентом):

– Параллэльно едем.

Парень (явно не спец в геометрии) уточняет:

– То есть пересекаем?

На что водитель, степенно и невозмутимо:

– Параллэльно в эвклидовом понимании!

 

Большому кораблю…

Едет бабушка с внучкой-первоклашкой. Повторяют вслух таблицу умножения. Бабушка гоняет девчонку по всяким восемью шесть, девятью десять и пр. Наконец той надоедает и она говорит: бабуля, давай я тебе что-нибудь задам умножить.

Наивная бабуля соглашается. Девица, не моргнув глазом, выдает что-то вроде «шестьсот тысяч двадцать пять умножить на сорок восемь миллионов». Бабушка хлопает глазами. Первоклашка делает хитрющую мордочку и радостно объясняет:

– Ну ты же большая, тебе и числа побольше!

 

Ячейка общества

Некая дама общается по телефону на всю маршрутку. Голос молодой. Текст с ее стороны примерно такой:

– Уй ты ж моя сладенькая… ты моя рыбонька… а кто это у нас маме позвонил? Ты маме позвонила, да? Умничка! … – и т. д.

Вроде бы все очевидно: молодая мамочка, дома у нее маленький ребенок осваивает телефон. Непонятно, правда, почему остальные пассажиры должны делить радость и слушать сюсюканье, но в остальном картина ясна. Однако минут через пять диалог доходит до неожиданной развязки:

– Ути моя сладкая… дочечка, А ТЫ МАКЕТИК-ТО СВОЙ В ИНСТИТУТИКЕ НЕ ЗАБЫЛА?

Воистину, для наших родителей мы всегда….

 

Сага о мужской дружбе

Был, кажется, старый новый год. Один трезвый и очень вежливый мужик вез друга домой в маршрутке. Друг, судя по морде лица, в наступившем году еще в сознание не приходил. Картина маслом: их остановка. Трезвый попросил водителя остановить и стал будить свой груз:

– Юрася, вставай! Юрася, надо проснуться!

Как выяснилось, Юрася не был готов к марш-броску, и (не выходя из комы) послал друга по известному короткому адресу, содержащему пару алгебраических символов. Водитель, услышав смачный стук от падающей Юрасиной головы, слезно попросил не выбить ему окно в маршрутке. Вежливый трезвый мужик извинился, и пообещал, что не выбьют. После чего обратился к ближайшему крепкому парню из пассажиров, и все так же предельно вежливо попросил помочь сгрузить тело. Парень слегка офонарел, но вежливый-трезвый уверенно сказал:

– Вы, главное, ноги сгрузить помогите, а дальше я донесу! – в словах и тоне чувствовался немалый опыт.

Однако тут «тело» прониклось важностью момента и встало. Оказалось, кстати, очень немаленьким. И, лишь слегка придерживаемое сзади за куртку, выпало в правильном направлении – в дверь и в объятия товарища. Мы поехали дальше, а вежливый трезвый мужик сквозь снег и лед понес домой своего во всех смыслах большого друга Юрасю…

 

Сила слова

В салон маршрутки-ПАЗика с трудом вскарабкалась бабуля с большими сумками. Едва она одолела ступеньки, как водитель рванул с места. Бабуля покатилась в салон и по инерции свалилась на дедулю, который сидел около входа. Дедок оказался скандальный и стал бухтеть в том духе, что осторожней надо и что она его чуть не раздавила. Бедная бабка уже и встала, и извинилась, и дальше поплелась, а он все гундит и гундит. Но сзади сидели две бойкие тетушки предпенсионного возраста; они-то и взялись восстановить справедливость.

Одна шепнула другой (великолепным театральным шепотом, на весь салон):

– А вот если б ему молоденькая так на колени упала – небось радости бы было…

На что соседка еще громче:

– Да у него, небось, та радость уже кончилась давно!

В салоне заметно повысилось общее настроение. Дедуля до своей остановки больше вроде и не дышал лишний раз, чтоб не привлекать внимания.

 

Настоящую нежность не спутаешь…

Милостью случая мне открылась страшная тайна. Оказывается, когда водитель маршрутки обгоняет пробку по обочине, причем машина вся трясется, прыгает так, что пассажиры внутри левитируют над сиденьями, и временами встает на два колеса – это не что бы вы там себе думали, а знак заботы и любви!

Чешем мы, значит, эдаким макаром по бодрым пятничным пробкам от Новогиреево вдоль Горьковки. Кузов стонет, задний мост еще не полетел только каким-то чудом. Я сижу, вцепившись в спинку кресла, вся мокрая как мышь, и седею со скоростью 5 волос в секунду. А шофер при этом душевно общается с бабенкой на переднем сиденье и обстоятельно поясняет с характерным акцентом:

– Я нэ дрова везу, да? Это вот фура мэбел везет, она постоять может. А у меня люди! Они же торопятся, им домой надо, да? Потом душно, бензин. Вдруг кому плохо станет? Быстро надо, правильно?

Маршрутка: почувствуй нашу любовь!

 

Бытовая живопись

 

Супружеский долг

Одного мужика без конца долбила жена: требовала, чтоб он обязательно что-то делал по хозяйству. То есть все время. То есть чтоб без дела не сидел ни единой секунды. Если видит, что он с чем-то там возится – оставляет в покое и вообще уважает. Как только сел посидеть на минуту – конец света, вынос мозга. Мужик должен быть при деле – и все, хоть ты сдохни.

И вот однажды друг семьи приехал к ним на дачу и застал там идиллическую картину. Сидит хозяин во дворе, а перед ним – а) полный таз болтов с гайками; б) сито; в) несколько стеклянных банок разной емкости. Хозяйство это все у него разложено на воздухе, в тенечке. За спиной, аккуратненько – баклага пивасика. В общем, хорошо сидит, душевно, только мается чем-то странным: откидывает болты с гайками на сито, тщательно разбирает, ищет соразмерные, накручивает гайку на болт, и откладывает готовые пары в банки с идентичными. Ну и в паузах прикладывается к пиву.

Когда жены не было в зоне слышимости, он другу-то и объяснил: поездка на дачу как обычно не задалась. Супруга требовала постоянной деятельности. Отдохнуть после рабочей недели было невозможно. При этом никаких продуктивных занятий на участке тоже не было, ибо все давным-давно переделано под тем же неусыпным контролем… И тут мужик наткнулся в сарае на залежи болтов с гайками – и постигло его озарение. Он обустроился в самом прохладном месте, сел с комфортом, припрятал за спину пивко – и вперед, создавать иллюзию производительного труда. Супруга, видя занятость, сразу успокоилась и перестала клевать мозг: мужик-то при деле, причем явно серьезном, долгом, обстоятельном. Вон как сосредоточился весь, рук не покладает! В общем, и волки сыты, и овцы отдохнули на свежем воздухе.

В следующий заезд, говорят, он просеивал гвозди…

 

Вопросы топонимики

Дело было в каком-то восемьдесят мохнатом году. Группа советских физиков (в основном из Новосибирска) отправилась на конференцию в Варшаву. Ехали поездом, летом, в жару. Уже на территории братской Польши замученные мужики решили быстренько сгонять за пивом на ближайшей станции. Сказано-сделано: дождались остановки, вылезли втроем из вагона и пошли к заветной цели. Вот только «быстренько» не получилось – польский язык совсем чуть-чуть разумел только один из них. Пока нашли, где продают пиво, пока на пальцах объяснили продавцу, что им нужно, пока уломали его взять оплату рублями… поезд ушел. А они остались. Правда, с пивом.

Осознав масштаб катастрофы, ребята поняли, что ситуевина складывается аховая. Паспорта вместе со всеми прочими вещами уехали на поезде. На перрон они, конечно, вышли в чем были – то есть в шортах и шлепанцах. Денег с собой – несколько рублей; все местные знакомые – в Варшаве, страна хоть и братская, но все равно заграница, по-польски они практически ни бельмеса, да и профессия такая… стратегическая, то есть чреватая. Однако надо было как-то выкручиваться, и наши непотопляемые парни вполне резонно решили для начала сориентироваться на местности и выяснить, где это их так угораздило. То есть пошли читать, что написано на здании вокзала.

Едва надпись оказалась в поле зрения, тот из ребят, который слегка кумекал по-польски, вдруг сложился пополам и заржал как конь, потом загоготал, потом и вовсе перешел на хрюканье, перемежаемое неприличными бабьими всхлипами. Когда двое друзей кое-как его разогнули, откачали, и добились членораздельного отклика, он прорыдал, что по правилам польского языка название места произносится так: ЖОПЕНЬ…

 

Новости науки

Дело было несколько лет назад, когда еще примерялись запускать адронный коллайдер, и про него все время говорили «в телевизоре».

Маленький шахтерский городок на бывших казачьих землях (сказать, что захолустный – это слегка польстить). Почта, клетушка в нижнем этаже двухэтажного дома. Очередь. В ней – две типичные южные мадамы, крупногабаритные, громкие (наверняка в платьях с подсолнухами). Обсуждают погоду, жизнь, и урожай на фазендах. Одна их них сильно недовольна: лето засушливое, да и весна «была поганая» (поханая, конечно, с южнорусско-малороссийским фрикативным «г»). На что вторая, флегматично, философски, и с полным приятием ситуации:

– Тю! та а шо ж ты хотела? Этот же, как его, коллайдер построили! Скоро вообще отовсюду динозавры попрут…

«Вот так и рождаются нездоровые сенсации…»

 

Мадонна с младенцем, век XXI

Поезд «Москва – Адлер», купейный вагон. Два семейства, в каждом по двое детей. В первом случае девочке пять лет, мальчику скоро три. Во втором – младшей девочке около двух, а старшей уже восемь. И вот эта восьмилетняя девочка – нечто потрясающее. Очень серьезная, ответственная «маленькая мама». Младшая висит на ней как обезьянка, а она ей абсолютно по-взрослому что-то все время показывает, рассказывает, объясняет, учит говорить. В семье их соседей младший ребенок капризничает, сестре с ним скучно, она злится, что он ей ломает игрушки – в общем, там суровая проза жизни.

Все четверо детей болтаются в коридоре вагона, и пятилетняя обиженная на брата девица пристает с разговорами к восьмилетней «мадонне». Той не очень интересно, но она вежливо терпит и поддерживает контакт, не спуская с рук сестренку. Пятилетка спрашивает, не надоело ли ей возиться с мелкой. «Мадонна» отвечает – нет, не надоело, я же ее люблю. Пятилетка хмыкает, и жалуется на брата – шкодит, ноет, портит, ломает. Одним словом, достал, и непонятно, за что его любить. И тут «мадонна» (восемь лет ребенку!) совершенно серьезно, обдуманно и веско ей замечает:

– Нельзя любить человека только тогда, когда он себя хорошо ведет. Мало ли какой характер – это ж не значит, что его надо не любить.

Ох как же далеко большинству из нас до этой девочки!

 

Трудности перевода

Жила-была в Подмосковье (да и теперь живет и, надеюсь, здравствует) одна дама, страстная огородница. Вся жизнь отдана борьбе за урожай. Тяжкой, неравной борьбе с тлей, колорадским жуком, и всякими прочими вредителями Средней полосы и Нечерноземья.

И вот как-то она поехала отдохнуть в Прованс, и там задружилась с одним семейством. У семейства был садик с виноградничком и всякими там гектарчиками фруктовых деревьев. Командовала всем этим мать семейства. Страстная, как легко понять, огородница.

Две души нашли друг друга, хоть общаться могли только на рудиментарном английском. Общались, понятно, на темы хозяйства. И подмосковная дама горько жаловалась новой подруге на жизнь, попорченную вредителями. Подруга очень сочувствовала, но ничего не понимала. Ибо в блаженном провансальском климате вредители как-то не приживаются.

Подмосковная дама изо всех сил пыталась объяснить про свои горести на ломаном английском. К сожалению, история не сохранила для нас этот диалог. Но он наверняка был достоин всякой там кисти Моцарта и прочего резца Бетховена. В общем, соотечественница всячески доносила мысль, что урожай едят. И выясняла, случается ли такое в Провансе.

– Ну, едят… растения… едят всякие создания… животные… звери…. Едят?

И тут провансальская дама просветлела лицом и сказала, что да! Был однажды такой случай! Из соседнего леса ВЫШЛИ ЛАНИ (от слова лань, именно!) и обгрызли вишневые деревья!

Лани! Лани обглодали вишневые деревья! Ну вот где этим людям понять суровую поэзию неустанной борьбы с тлей…

 

Еврейское счастье и прочие радости

Я люблю тебя, жизнь (и надеюсь, что это взаимно). Что ни говори, одно у нашей жизни не отнять: эту великолепную фактуру, которую она временами показывает и подкидывает. Некоторые вещи не придумать никакому воображению, и они прекрасны именно тем, что были. Что называется, ни прибавить, ни убавить, и пусть реальность говорит сама за себя.

История случилась в последние советские годы в одном не очень большом южном городе. Среди его уроженцев был подающий надежды писатель, который уже потихоньку печатался в Москве, но не терял связей с малой родиной. Связи были все больше в журналистской среде, потому как с нее писатель и начинал, да и в Москве на старте засветился там же. И вот, на волне гласности, он взял да наваял статью для родной газетенки.

В статье он клеймил городские власти. Кто-то в горкоме чего-то потратил куда-то не туда (кажется, на содержание пары девочек, ну да не суть). И дальше в том же духе. Писатель малость «поплыл» от московской вольницы и, наверное, вообразил себя вторым Невзоровым. Что совсем уж странно, главный редактор газетки это напечатал, хоть и под псевдонимом. Тоже, наверное, слегка ошалел и решил, что у него будет свой «Прожектор перестройки», с блекджеком и… т. д.

Но, конечно, на тихой провинциальной почве никакая столичная демократия приживаться и не думала. Как только газетка вышла, ее увидели все затронутые лица, моментально узнали себя, и понеслось. Единственное, в чем сказался дух перестройки и гласности – виновных не растерзали сразу, а решили действовать в рамках закона. То есть сперва «пришить» им какую-нибудь статью, а потом растерзать. Статья нашлась быстро: охаянное в газете лицо из горкома оказалось еврейской национальности. Поэтому «шить» постановили антисемитизм и разжигание межнациональной розни.

Далее встал вопрос о фигурантах дела. Разоблачения вышли под псевдонимом; реальный автор был в Москве. Главред от перестроечных заблуждений стремительно оправился: сразу ушел в отпуск, причем как бы еще за несколько дней до публикации, и растворился. Его зам вдруг обнаружил у себя не то позвоночную грыжу, не то родильную горячку, и залег в стационар. Словом, все «крайние» благополучно смылись, а козел отпущения был нужен позарез. В итоге нашелся уже самый-самый крайний: выпускающий редактор, который дежурил в день появления крамолы. На него-то и повесили антисемитизм с разжиганием. Выпускающего звали Додик Мильман – но такие мелочи никого уже не волновали.

Везунчика быстро вызвали «наверх» и провели беседу насчет морального облика советского журналиста. (Живо представляю себе этот разговор: «Товарищ Мильман, да ви таки антисемит! Ай-яй-яй, как это ви некошерно!») И четко дали понять: беседа – пока только цветочки, а дальше будут ягодки, то есть как минимум увольнение, а как максимум – дело и статья.

Узнав диагноз, то есть обвинение, Мильман … как бы прилично выразиться… скажем, изумился. Уж чего-чего, а наезда за антисемитизм он в своей жизни никак не ожидал, по понятным причинам. Однако надо было как-то спасаться, и жертва здраво рассудила, что начать стоит с того, кто заварил всю кашу. Так что изумившийся Мильман стал отчаянно разыскивать автора статьи. Ближе к полуночи дозвонился на его московский номер и проникновенно сказал:

– Саша,.. …. ….!!!

После чего описал ситуацию, и потребовал: пусть тот, кто это все сделал, теперь разделывает обратно. И таки был в чем-то морально прав.

Узнав, к чему привели его разоблачения, автор тоже… изумился. Не каждому, знаете ли, удается сделать еврея антисемитом! Но надо отдать должное: он подумал и нашел выход, по градусу абсурда вполне достойный самого положения.

У писателя в родном городе был друг детства. Жили в одном дворе, играли в одной песочнице, ходили в один детсад, потом в одну школу… Вот после школы пути выбрали разные: писатель пошел, собственно, в писатели, а друг – в большие люди, в хозяева. Если назвать вещи своими именами, то к моменту действия он имел по хорошему куску со всех нелегальных и полулегальных гешефтов в городе и потихоньку осваивал областной масштаб. При этом вел себя грамотно, поддерживал родственные отношения с партией, комсомолом и милицией. На досуге даже занимался патриотическим воспитанием молодежи, то есть курировал местное общество «Память».

В обществе как на подбор состояли юноши выраженного славянского типа. Контингент отличался хорошим физическим развитием, предпочитал стрижки армейского образца, родину любил пламенной, но довольно специфической любовью – в общем, активно мостил путь первому поколению российских скинхедов и нацболов. Кадры для «основной работы» писательского друга, надо полагать, поставлялись из тех же рядов.

Вот этому-то авторитету писатель и позвонил, когда чуть оправился от изумления. Доступ к телу у него был прямой, несмотря на всю разницу в статусе. Во-первых, реальные пацаны лучших корешей не забывают. Во-вторых, большой хозяин маленького города дорожил контактами в столице, пусть и не деловыми: кто знает, где и когда начнут вертеться деньги и влияние, а тут – свой журналист в Москве. И вообще, как учит классика, связь с творческой элитой добавляет блеска имиджу. Незабвенный дон Корлеоне вот тоже подкармливал актеров и певцов…

Так что авторитет обрадовался писателю как родному. А услышав, что нужна помощь, наверное, и загордился: вот ведь земляк до самой Москвы дошел, а до сих пор помнит, кто дома главный, чуть что – сразу за подмогой. И «большой человек» милостиво сказал:

– Да не вопрос, братан! Говори, че надо, будет в лучшем виде!

– Тут это… наших бьют. Одному хорошему человечку шьют антисемитизм. Так что нам бы твоих орлов, из «Памяти».

В те годы, за отсутствием трудовых мигрантов, у юных славянских патриотов была несколько иная «целевая аудитория». Так что от обвинений в антисемитизме они сами отбивались частенько. Авторитет, услышав формулировку, от души посочувствовал и обещал, что «орлы» непременно будут, надо только сообщить им, в чью поддержку выступить.

– Спасибо, друг, я верил в тебя! – горячо сказал писатель. – Значит, так: Мильман его фамилия…

Что стало после этой новости с авторитетом, история умалчивает. Тоже, надо думать, изумился. Но отступать было поздно и некуда: пацан сказал – пацан сделал. Да и нельзя же обмануть веру в твое всемогущество. Репутация пострадает.

Буквально на следующий день по центральной улице, мимо горкома, горсовета и редакции газеты прошла маршем группа спортивных молодых людей в косухах и берцах, с очень короткими прическами и необыкновенно патриотическим выражением лица. В руках мальчики несли плакаты. На плакатах было выведено: «Руки прочь от нашего Додика Мильмана!». Картина маслом…

Тут уже изумился весь город. Причем так сильно, что дело против Мильмана мгновенно рассосалось без следа. И вообще, согласно новой официальной версии событий, того выпуска газеты просто не было. Померещился. Юг, жара – бывает. Оно и понятно: чем еще, кроме всеобщего перегрева, можно объяснить «Русский марш» в защиту еврея, обвиненного в антисемитизме!

И только писатель тихонько гордился собой, Додик Мильман подумывал об эмиграции, да братва из общества «Память» пару дней задумчиво чесала бритые головы…

 

Неблагодарная

Жил-был один коренной одессит. Звали его, допустим, Жорой (хоть это и не важно). Жора был человек экономный. В советские времена он обитал в типичной одесской коммуналке. Экономность его регулярно страдала по милости соседей, поэтому он, к примеру, нумеровал карандашиком яйца, которые складывал в холодильник на общей кухне. Но это тоже не очень важно.

У Жоры был приятель из Москвы (допустим, Андрей), который иногда заезжал к нему во время одесских командировок. И вот однажды Андрей застал Жору в серьезных и даже мучительных раздумьях деликатно-интимного свойства. Под коньяк раздумья были озвучены и подвергнуты тщательному мужскому разбору.

История вырисовывалась такая: у Жоры случился краткий роман с некоей дамой (допустим, Мариной). Роман неожиданно и довольно резко оборвался – по Жориной версии, из-за чрезмерного легкомыслия дамы. Друг Андрей, правда, заподозрил иной вариант: что прелестная Марина не вынесла Жориной экономности. Но эту версию он деликатно оставил при себе. Однако настоящая трагедия была не в самом разрыве, а в одном отягчающем его обстоятельстве. Жора как-то одолжил Марине 50 рублей, затем Марина ушла, а долг остался. Жора очень страдал, но не знал, как потребовать деньги обратно. При всей своей экономности он чувствовал, что это будет как-то… не по-гусарски. Но по полтиннику скучал до боли. Вот с такой дилеммой: требовать или не требовать – он и обратился к Андрею.

Андрей про Жору понимал все. Незнакомой Марине он втайне очень посочувствовал. Поэтому нашел нетривиальный подход.

– Слушай, Жора, давай считать, – сказал он (Жора готовно схватился за блокнот, который всегда был у него в кармане брюк). – Эта Марина тебе какие-нибудь подарки дарила?

– Да, – ответил Жора. – Свитер и галстук. Я потом такие в магазине видел, и вот записал, – он сверился с блокнотом. – Свитер по двенадцать рублей, галстук – по семь.

– Ну вот, видишь, женщина на тебя деньги тоже потратила! Давай вычтем эти девятнадцать рублей из долга.

Жора не мог не признать логичность хода и с арифметикой согласился. Андрей продолжал:

– Ты у нее обедал?

– Да, пять раз, у меня записано, – и у Жоры таки действительно было записано!

– Сколько у тебя на работе стоит обед в столовке?

– Рубль, – сказал Жора.

– Значит, ты сэкономил пять рублей на еде. Вычеркиваем!

Жора покривился, но вычеркнул. Андрей стал ковать железо дальше.

– Слушай, а ты с ней спал?

– Спал, – гордо сказал Жора. – Семь раз. У меня записано!

– А ты в курсе, почем у вас девахи на Привозе берут за час и за ночь?

– Конечно, в курсе! – Жора полистал блокнот, нашел нужную информацию и озвучил таксу.

При помощи нехитрых арифметических действий друзья установили сумму очередного «вычета»… Словом, в итоге от полтинника остались всего три рубля.

– Жора, ну это же близкая тебе женщина! У вас же отношения были, свидания, интим… Неужели ты близкой женщине не простишь долг в три рубля?!

Жоре все же не совсем была чужда гусарская удаль… Пьянея от собственной щедрости, он решился на широкий жест:

– Прощу! – но вдруг озабоченно поскреб затылок и добавил: – Hо ей же надо об этом сказать! Она, наверное, тоже мучится, отдавать деньги или нет. Пусть знает, что я ничего не жду.

Андрей не успел возразить: в угаре великодушия Жора уже рванулся в коридор, к общему телефону. Дальнейшее Андрей (как и все соседи по коммуналке) слышал через хлипкую дверь. Звучало оно так:

– Алло? Марина? Здравствуй, Марина, это Георгий. Я что звоню-то… Помнишь, ты у меня занимала пятьдесят рублей? Так вот, я тут подумал…. Такое дело… Ты же мне свитер дарила с галстуком? Ну, они на девятнадцать рублей выходят, я посчитал. Потом, ты меня обедом кормила пять раз. У нас в столовке обеды по рублю, так что еще минус пятерка… Ну и того… спали мы с тобой раз семь. Так если посчитать, почем девки на Привозе берут… Короче, там всего три рубля остается от твоего долга. Ну, я их это… решил тебе простить. Мы ж с тобой не чужие. Считай, что ничего мне не должна… Что?! … Кто?! Марина, алло!

После долгой гробовой тишины Жоры приплелся обратно в комнату. С него можно было писать картину «Незаслуженно оскорбленная добродетель».

– Андрюх, ну ты прикинь, – дрожащим голосом сказал он. – Она! Меня! За мои же три рубля!!! Обозвала мудаком!

 

Кулинарно-лирическое

Столько всего написано о кухне и обычаях народов мира… И при этом этнографы, по-моему, много лет допускают глупую и несправедливую ошибку. Они игнорируют интереснейший народ с особенной зоной обитания и с совершенно уникальной – часто даже экстремальной – культурой еды! Я имею в виду студентов в общежитии…

До сих пор помню некоторые гастрономические «изыски», изобретенные мной в нашей общаге на проспекте Вернадского. Оттуда я вынесла, пожалуй, один из самых ценных навыков в жизни: способность приготовить что угодно из чего угодно. Готовить, имея много хороших продуктов, да кучу посуды, да полностью оборудованную кухню – дело нехитрое. Вот когда нормальной кухни нет, электрические плитки тоже не в каждой комнате, а вообще официально как бы запрещены, и часто приходится оперировать только кипятильником и кастрюлей – открывается безграничный простор фантазии.

Как любой нормальный молодняк, мы были очень счастливыми, абсолютно безмозглыми, и вечно голодными. Тратить деньги осмысленно мы, конечно, не умели; к тому же на дворе стояли девяностые, супермаркетов с доступными ценами еще почти не было даже в Москве, до ближайшего рынка приходилось таскаться на метро. Так что в основе нашего рациона лежали бульонные кубики и «моментальная» лапша. Но все же – не «Дошираком» единым! И даже для «Доширака» мне тогда удалось придумать некий апгрейд.

Итак, суп. В кастрюлю с водой я клала кипятильник и включала его. Когда вода кипела, я прямо туда, к кипятильнику, кидала порезанную картошку. Потом отправляла туда дошираковскую лапшу и приправы, варила это все до готовности картошки, разбивала туда и разбалтывала яйцо, под конец заправляла зеленью и кидала кусок масла (чаще всего, конечно, у нас было не сливочное, а какая-нибудь гадость типа «Рамы»). Кипятильник все это время лежал на дне и кипятил. Потом его приходилось отмывать от лапши и яйца, но суп получался вполне приличный.

Еще я делала «гуляш студенческий» на довольно паршивой тушенке, которая продавалась тогда в Москве. Сначала, опять же, кипятила воду и кидала туда картошку, потом добавляла морковь, лук, и все овощи, какие наскребались в хозяйстве – скажем, перец и помидоры, чаще всего дешевую мятую некондицию, или раздавленные по дороге из магазина. Если не было их, в дело шла томатная паста или кетчуп. Далее соль, перец, лавровый лист, иногда чеснок – и собственно тушенка. Гуляш объединял в себе первое и второе, легко приготовлялся в больших количествах, и был исключительно нажорист. За что и ценился.

Верх мастерства и изобретательности – капуччино из растворимого кофе в общажных условиях, без всяких кофеварок и прочих агрегатов. Берется большая кружка, в нее сыплется требуемая доза какого-нибудь Нескафе и пара ложек сахара-песка. Добавляются буквально две капли горячей воды (очень важно ни в коем случае не переборщить, именно две капли). Все это смешивается в кашицу и растирается чайной ложкой минут 10, буквально добела. Далее нужно очень тонкой струйкой влить туда кипяток из чайника, который надо держать как можно выше. Лучше всего влезть вместе с чайником на стул, чтобы вода падала в кружку с высоты метра в полтора. Если все делать правильно, получится белая пена на полкружки. Туда можно очень аккуратно долить молока или положить чайную ложку сгущенки.

Сгущенка занимала в нашей жизни особое место, с ней связано много историй. Например, ее варили, она взрывалась, ее всем блоком отмывали от стен и потолка… А еще был поучительный казус с моей соседкой Иркой. Про Иркину жизнь вообще можно писать романы, только все равно никто не поверит, что так бывает…

В тот год за Иркой бегал Гоша (и еще с полдесятка всяких, но сейчас речь не про них). Гоша был не то чтобы прямо мажор, но «мальчик из хорошей семьи». Его учили красиво ухаживать: водить девушек в рестораны, устраивать культурную программу, дарить цветы и т. п. И он исправно применял все это к Ирке. Ей оно, правда, было до фонаря, как и сам Гоша. Она тогда ходила на танцы и плясала рок-н-ролл с огромным монтажником лифтов Толиком, а еще у нее был физик Сергей, а еще у нее была работа, на которую она ходила после универа, и после учебы, работы и танцев она приползала в общагу ближе к полуночи, зеленая как зомби. Так что разбираться еще и с Гошей у нее не было сил, и он иногда возникал в общаге и ждал ее, бледный и печальный.

Как-то на 8 марта Гоша притащил ей розы. Темно-красные. Несколько десятков. Наверное, он думал добить Ирку количеством, или задавить массой. Бедный дурачок! Когда она увидела цветы, лицо у нее слегка застыло. Я ее понимала, потому что сама тоже мысленно подсчитала стоимость этого букетика и перевела ее в пищевой эквивалент. Мы могли бы несколько дней обедать всем блоком! Ирка не сдержалась и довольно энергично объяснила Гоше, что розы на хлеб не намажешь – в отличие, например, от сгущенки.

Надо отдать Гоше должное, через пару дней он появился снова с тремя ящиками. В первом была простая сгущенка, во втором – вареная, в третьем – сгущенка с какао. Это богатство кормило нас много недель. Когда у нас кончался провиант, мы брали банку сгущенки и отправлялись гулять по коридорам. Если из какой-нибудь «дружественной» комнаты пахло едой, мы туда стучались и радостно объявляли, что зашли посидеть, поболтать, вот и сладенького к чаю принесли. Хозяевам ничего не оставалось, кроме как впустить нас и поделиться ужином…

Правда, Гоше это не помогло. Летом Ирка бросила разом Толика и Сергея, и влюбилась в одного серфингиста с Селигера. Он был редкий козел. Ирка страдала и читала Рерихов, потому что серфингист корчил из себя знатока русской и восточной философии, и ей хотелось «соответствовать». Часто она читала их мне. Ночью. Вслух. Потом у меня тоже случилась какая-то романтическая фигня, и мы стали с упоением страдать совместно. Почему-то в рамках страданий мы бесконечно прослушивали Nothing Else Matters и July Morning (видимо потому, что читать Рерихов на два голоса я категорически отказалась). Но был и еще один ритуал.

Каждую ночь, около половины третьего, мы шли к метро и там в круглосутке покупали большой трехцветный пломбир «48 копеек». Каким-то мистическим образом деньги на него находились всегда. С одной стороны брикета была белая ванильная полоса, с другой – розовая земляничная, а посередине – коричневая шоколадная. Я любила ванильный пломбир; Ирка земляничный. Шоколадный любили мы обе. Поэтому, вернувшись в общагу, мы ставили между кроватями маленький самодельный столик, на него – одну большую тарелку, а на тарелку вываливали мороженое белой полосой ко мне, а розовой – к Ирке, и ели каждая со своей стороны, постепенно подбираясь к шоколадной части. Ее мы делили строго поровну, и начинали играть в «расщепление атома». Надо было отколупывать от пломбира малюсенькие кусочки, а когда останется совсем капля, умудриться разделить ее пополам, и остаток тоже, и потом его остаток… Выигрывала та, кому удавалось растянуть поедание дольше. Впрочем, несмотря на все эти ухищрения пломбир все равно исчезал за одно проигрывание Nothing Else Matters или July Morning.

У разных народов разные обряды и поверья. Скажем, где-то верят, что травы, собранные у дороги в дни, когда Луна находится в Рыбах, помогают от сглаза и стригущего лишая. А вот мы верили в пломбир, купленный летней ночью в круглосуточном ларьке у метро. В девятнадцать лет он и правда помогал от всего – начиная с профуканной сессии, и заканчивая несчастной любовью…

 

За жизнь!

 

Четвертое измерение

Сейчас это почти невозможно себе представить, но великие первооткрыватели – Колумб, Магеллан, Васко да Гама – плавали фактически вслепую, не зная собственных координат. Если широта относительно легко вычислялась при помощи астролябии, то долготу (из-за вращения Земли, зрительно «сдвигающего» звезды) определить было куда сложней. Более того, они не знали даже точного времени на борту судна. У Магеллана на каждом корабле имелось по восемнадцать песочных часов, к которым был специально приставлен матрос: чтобы вовремя их переворачивать. Это позволяло отмерять вахты и следить, сколько времени суда уже находятся в плавании – но и только.

В эпоху колониальной экспансии задача навигаторов формулировалась просто и жестко: кто научится верно определять долготу – тот и хозяин морей. Впервые мысль о том, что долготу можно вычислить, имея точные часы и сравнивая местное время с временем в заданной точке отсчета, высказал в начале XVI в. испанец Санто Крус. Но в ту эпоху создание подобных часов казалось недостижимой мечтой. Мореплаватели скитались наугад (и гибли из-за этого тысячами) еще почти три столетия.

В 1707 г. Британия потеряла целую эскадру вместе с флагманом. Эскадра разбилась жутко и нелепо: налетела на скалы в родных территориальных водах у острова Силли, потому что адмирал сэр Клаудсли Шовелл обсчитался с долготой и принял остров за другую землю. Погибло около двух тысяч человек, сам злосчастный адмирал тоже. Кораблекрушение сразу обросло легендами: якобы сэр Клаудсли за несколько часов до того велел повесить матроса, который втайне сам занимался счислением и предупредил об адмиральской ошибке. То ли матрос просто был местный и признал родные берега. То ли вообще никого не вешали, а только выпороли, но, может, и не пороли. Якобы еще живого адмирала нашли на берегу рыбаки, но добили, позарившись на перстень с изумрудом, который ему подарил друг-капитан, по совместительству британский лорд. Далее везде, вплоть до того, что в полнолуние дух сэра Клаудсли бродит вдоль моря, стучится в рыбачьи хибары, и спрашивает, какой это остров. С флагмана никто не спасся, и вахтенный журнал тоже утонул, поэтому ни подтвердить факты, ни опровергнуть самые дикие версии оказалось невозможно, и народная фантазия перешла в свободный полет.

Но дальнейшее известно неплохо, и даже задокументировано: в 1714 г. британский парламент и адмиралтейство, устав терять корабли, предложили огромную сумму тому, кто найдет надежный способ вычислять долготу. И за дело взялся плотник, он же часовщик-самоучка Джон Харрисон, который сумел понять, что покорителям пространства жизненно необходима власть над временем. Он из дерева (!) умудрился сделать довольно транспортабельные часы беспрецедентной точности, причем непромокаемые и выдерживающие разницу температур при плавании.

При полевых – то есть морских – испытаниях обнаружилось множество неучтенных моментов. Первую модель хронометра, конечно можно было транспортировать, но для этого требовались два-три носильщика. Места в капитанской каюте она тоже занимала многовато. Центробежная сила при разворотах корабля сбивала показания прибора. Харрисон не сдался и дорабатывал хронометр всю жизнь – еще почти шестьдесят лет. Новые модели он представлял с интервалом в 10—15 лет (сравните теперь с циклом обновления каких-нибудь айфонов!). Перепробовал множество технологий, поработал с мастерами, выпускавшими наручные часы. Уменьшил первоначальный громоздкий ящик до размеров обыкновенного советского будильника. Тогда это была прямо-таки нанотехнология. Добился точности, почти сравнимой с нынешним GPS'ом – а это уже была просто фантастика, утопия, абсолютная победа над временем и над эпохой. Параллельно вырастил сына Уильяма, который присоединился к его опытам и проводил морские испытания, когда сам Джон Харрисон одряхлел.

Британский парламент не спешил выдавать обещанную награду: у Харрисона было много влиятельных и знатных конкурентов. Сам капитан Джеймс Кук (которого тогда еще не съели аборигены) прислал в Лондон восторженный отзыв о «морских часах», а комиссия по определению долготы находила все новые и новые поводы для придирок, требовала повторных испытаний, тянула с окончательным решением. Ведь Харрисон был уже глубоким старцем: когда он продемонстрировал пятую, последнюю модель хронометра, ему сровнялось восемьдесят. Поразительно долгая жизнь для того периода! Конкурентам не повезло: мало того, что Харрисон не торопился на кладбище, он еще и добрался до самого короля и потребовал справедливости. Георг III важность морского дела понимал, и прижал парламентариев к ногтю. Так что Харрисон успел прожить несколько лет в богатстве и отписать деньги сыну. Видимо, этому человеку и впрямь удалось приручить время: оно выступило на его стороне.

 

Памяти безымянного Человека

У моей матери был коллега по фамилии Сандлер. Его историю, сам факт его жизни я напоминаю себе всякий раз, когда начинаю терять веру в людей и в человечность.

Пресловутое «еврейское счастье» выпало Сандлеру буквально с первых дней жизни: он родился в 1941 году где-то под Витебском… Дальнейшее понятно без объяснений: отец его погиб не то 23, не то 24 июня, а еще пару дней спустя до местечка, где оставались они с матерью, дошли немцы. Евреев (то есть практически всех жителей местечка) согнали в спешно выгороженный лагерь, взрослым раздали лопаты, велели вырыть ров, построили всех перед этим рвом и дали по ним несколько автоматных очередей. Мужчины попытались закрыть собой женщин и детей, а немцы торопились и успели выпить по случаю захвата деревни. Поэтому мать Сандлера и он сам – у нее на руках – почти не пострадали, их лишь слегка царапнуло пулями. Но в первом ряду было много убитых и раненых, и они стали падать и утянули за собой в ров всех остальных.

Мать и ребенок упали тоже, и несколько часов пролежали среди мертвых и умирающих, в луже крови. Каким-то чудом младенец не задохнулся и ни разу не заплакал. Ближе к ночи немцы послали ко рву одного молодого парня, наверное, лейтенанта – посмотреть, что там творится и добить еще живых, если таковые будут. Этот парень обнаружил среди трупов молодую кормящую мать, понял, что она и ребенок почти невредимы, что она может идти, может бежать… Он потихоньку вытащил их из-под тел и, когда окончательно стемнело, отвел мать Сандлера к выходу из лагеря и вытолкнул за ворота, на дорогу. Ночь она пересидела где-то в кустах, а на рассвете пошла куда глаза глядят. Опять же каким-то чудом наткнулась на наших. Ее сумели переправить в тыл и втолкнуть в один из последних поездов на восток. В итоге они с сыном добрались до Средней Азии, где и прожили много лет.

А имени или хотя бы чина того молодого немца она, конечно, так и не узнала. Да и лица его было не рассмотреть в густых сумерках.

 

Фрау Каша

Мою покойную бабушку, Клавдию Ивановну Кириллову, немецкие дети в одном пригороде Берлина осенью 1945 г. звали «Фрау Каша». Дед дошел до Берлина военфельдшером и на год с небольшим остался в Германии при своей части. Бабушка с двумя грудными детьми (моей мамой и тетей) изрядный кусок войны просидела в оккупации на Дону, а после капитуляции решила, что возле мужа будет все же надежней, чем на полуголодных хуторах под Ростовом. Взяла дочерей, да и приехала в Берлин.

Расквартировали их в каком-то предместье, где по улицам мотались стайки беспризорников – дети немецких солдат – и выпрашивали еду у всех встречных женщин: «Фрау! Каша! Каша!». Это они быстренько заучили, как жены наших солдат и офицеров называют то, что дают своим детям. Бабушка их подкармливала (так, впрочем, делали многие наши женщины), поэтому призыв вскоре стал чем-то вроде имени – или почетного титула. Тех, кто часто давал поесть, величали Фрау Каша. Так и обращались, даже когда не просили, а всего лишь здоровались на улице.

Характер у бабы Клавы (хоть и нехорошо так о покойнице) был нелегкий, да и язык довольно злой. О политкорректности она, конечно, и вовсе не слыхивала. Потому, по памяти о ней самой и по ее рассказам, я неплохо представляю себе эти акты милосердия. Идиллия, пожалуй, выглядела как-то так:

– Ах ты ж паразит, ах ты ж фриц поганый! Ходит тут, просит, глаза твои бесстыжие! А я своих чем кормить буду? И так голодом столько сидели из-за вас! Вы про наших-то деток разве думали? Батька твой сколько наших застрелил? А, фашист? … Ну на, на… жри, что ж теперь делать… Стой, дурной, возьми еще. Что ж мы, не люди, что ли…

Их много было тогда, озлобленных солдат и солдаток. У них в памяти был длинный, длинный и страшный счет. Кое-кто срывался, конечно. И все же многие – их было больше, кажется, насколько можно теперь судить – проводили для себя самую последнюю красную черту, которую совсем нельзя было переступать. Не мстить детям за то, что сделали их родители. Не добивать раненых. Не глумиться над мертвыми. Не осквернять могилы. Даже если враг «первый начал» и «сам приперся», даже если сам все навлек и вроде бы как заслужил. Вообще, не продолжать бой, который уже закончился. Давать ему закончиться. Останавливаться, пока не полегли все.

И если черта начинала маячить совсем близко, и соблазнять, и тянуть на ту сторону, все же вовремя успевал встать «контрольный вопрос», который рефреном звучал в рассказах моей вообще-то неуживчивой и грубоватой бабушки:

– Да что ж мы – не люди, что ли?

 

Нарушительница порядка

Самое невероятное в чудесах – то, что они бывают. Так сказал Г. К. Честертон (умный был человек). «Чудо», пожалуй, слишком сильное слово; но есть случаи, когда привычные, отлаженные, намозолившие глаз схемы мироустройства дают внезапный, труднообъяснимый сбой. И не знаешь: то ли эти сбои лишь подчеркивают общую незыблемость системы, то ли внушают надежду, что любой замкнутый круг все же можно разомкнуть. Каким-нибудь чудом.

***

Когда я начала слушать Сезарию Эвору, она уже практически перестала выступать, и ее приезды в Москву прошли мимо меня. В музыке я человек дикий, распознаю ровно два вида: «моё» и «не моё». Не все спетое Эворой попадает в разряд «моё», хотя несколько любимых вещей есть. Но вот история ее жизни вызывала у меня глубочайшее уважение и пока длилась, и когда закончилась. И поражала – самим фактом того, что была. Потому что эта история перекроила, разнесла, сломала разом несколько житейских сюжетов, за рамки которых, казалось бы, выхода нет и не предусмотрено.

Сюжет первый, звездный

Все, кто писал об Эворе, обязательно отмечали, насколько парадоксальной и ни на что не похожей была ее певческая карьера. Конечно, шутка ли: родиться дочерью кухарки в страшно нищей, безвестной стране; две трети жизни петь в портовых барах за мелкие деньги, за еду, за выпивку; в сорок пять лет поехать на заработки за океан; в сорок семь записать первый альбом; после пятидесяти – стать звездой мирового масштаба и национальной героиней на родине.

Немудрено, что при виде Эворы на фоне привычного гламура у публики и у журналистов случался некоторый «разрыв шаблона». Грузная, немолодая африканка, некрасивая, с косоглазием. Вечно босые ноги (и споры: то ли это жест солидарности с бедняками ее родного Кабо-Верде, то ли она просто никак не привыкнет к обуви, то ли ноги настолько больные). Сигареты и коньяк – прямо на сцене, между песнями. Уникальный случай, кстати: курево и алкоголь не убили голос, а с годами сделали много глубже и богаче, чем в юности…

Не слышав живого звука, не видев реакцию зала, не ощутив атмосферу концертов очень трудно судить, что сильней всего «пронимало» публику. Да, в записи голос хорош; но «кабовердийские народные песни», морны, довольно монотонны и однообразны. И будто в мире мало хороших голосов! Экзотика? Да, в конце восьмидесятых Эворе явно помогла мода на этническую музыку. Да, слова «Кабо-Верде», «морна», «коладейра» и т. п. с непривычки звучат интересно и загадочно. А когда публика попривыкнет? С фестивалей фолк– и этномузыки начинали многие певцы, но большинство из них остались звездами-однодневками.

А вот Эвора двадцать пять лет, с запоздалого прорыва и до самой смерти, продержалась там, где сходили с дистанции более молодые и красивые, и возможно, не менее талантливые. Притом, что пела на кабовердийском языке, и иногда чуть-чуть по-португальски. Никаких других языков не знала и не собиралась учить (по правде, и на родном-то читала и писала с трудом). Когда выступала, говорят, почти не обращала внимания на публику, только перебрасывалась шутками с музыкантами и с земляками в первых рядах. Но почему-то вошла в число неанглоязычных исполнителей, популярных в США – а их всего-то горстка.

В чем был секрет? Не в одних же босых ногах и перекурах – западная публика привыкла к эпатажу, видала звезд, которые выступают не то что без обуви, но и без штанов. В том ли дело, что Эвора была насквозь настоящей и вообще не знала слов вроде «эпатаж», «пиар» и «имидж»? Или же ее голос всегда передавал что-то очень простое, живое и человеческое, и чтобы это почувствовать, необязательно понимать тексты песен?

Может, иногда как раз лучше не понимать. Если не разбираешь слов, то не отвлекаешься на частности, и тогда кажется, что поют о нас всех вместе, и о каждом по отдельности. Вполне вероятно, что у Эворы любой находил что-то о себе – хотя пела она всегда о том, что знала и чем жила: о местах, про которые никто и не слыхал до ее появления.

Сюжет второй, философский

Острова Зеленого мыса (они же Кабо-Верде) долго были необитаемы. Португальцы открыли их в середине XV века и устроили перевалочный пункт для судов с рабами из Африки. Туда же стали ссылать каторжан и евреев. Колониальная политика породила население с невероятной смесью кровей (на Кабо-Верде попадаются чернокожие блондины с голубыми глазами), и язык, который словно бы «запомнил» всех насильно переселенных или просто занесенных судьбой на эти берега. Кабувердьяну – язык-креол, то есть гибрид, помесь. Он вырос из португальского, впитав десятки африканских наречий, подхватив фрагменты испанского, французского, английского.

В истории этой крошечной, искусственно созданной страны мне видится что-то очень символическое. Как будто от человечества отщипнули кусочек – образец тканей – и поместили в изоляцию, на обочину мира. При уменьшенном масштабе (количественном, пространственном, временном) с почти лабораторной наглядностью выступает то, что часто затенено отдаленностью мест, разницей эпох, пестротой людской массы. А именно: 1) все всегда повторяется, и не единожды; 2) не бывает абсолютного блага, как и абсолютного зла.

Так, на исходе XVIII века колониальный военный флот практически покончил с пиратством – а пираты Атлантики любили поживиться на островах Зеленого мыса. Сэр Френсис Дрейк дважды разграбил тогдашнюю столицу Рибейру-Гранде. Французские корсары тоже пошалили изрядно. Но ведь «джентльмены удачи» были еще и клиентами портовых баров, да как правило денежными и щедрыми (чего ж экономить, когда тебя того гляди зарежут или повесят?). Не стало их, и сократились доходы, причем по главной статье островного бюджета. Казалось бы: на морях покой, и все прекрасно – вот только есть нечего.

Дальше – лучше (или хуже, как посмотреть): в XIX веке заглохла работорговля. Сперва в Новом Свете выросли дети, рожденные уже в рабстве на местной почве, и потребность в привозных африканцах резко сократилась. Затем рабство отменили вообще, и в Кабо-Верде тоже. Но ведь колония создавалась именно как транзитная станция для работорговцев и их груза. Не стало этого «бизнеса», и метрополия практически потеряла интерес к островам, а статей дохода у них почти не осталось. Тут еще и очередная большая засуха… Казалось бы: свобода, живи и радуйся – вот только есть нечего.

Еще несколько десятилетий – и XX век, Первая мировая, в Европе ад. А на Кабо-Верде вдруг закипела жизнь: Британии и США пригодились местные базы для дозаправки судов и телеграфные станции. Много работы, приток денег… В общем, кому война, а кому мать родна. Вторую мировую пересидели тихонько, жалуясь разве что на засуху. А там – распад колониальных империй, обретение независимости. Но ведь эксплуататоры-португальцы все же были главными работодателями, администраторами и инвесторами. Не стало их, и экономика вообще вошла в «штопор». Казалось бы: суверенитет, верх мечтаний – вот только… см. выше.

И так – годами, веками: на отшибе, в катастрофической зависимости от «большой земли», но совершенно неведомо для нее. Как вдруг Эвора начала зарабатывать своими турне большие деньги и вкладывать их (практически все!) в бюджет страны, в школы, в больницы. И даже подтянулись кое-какие туристы – из любопытства, посмотреть на родину необычной звезды. Но материальный аспект здесь, может, и не главный.

Одна учившаяся в Европе землячка Эворы вспоминала: поначалу очень тяжко было объяснять одноклассникам, что такое Кабо-Верде и где это. Приходилось чертить рукой в воздухе Африку, тыкать пальцем рядом с этим контуром… Ей самой в итоге начинало казаться, что она никто и ниоткуда. Но через несколько лет, услышав «я из Кабо-Верде», люди стали кивать и говорить: а! Сезария Эвора! И это звучало как приветствие, как отзыв на пароль.

Сюжет третий, лирический

Конечно, то самое Кабо-Верде я тоже видела только на фотографиях Google Earth и в документальном фильме про Эвору. Главное впечатление: это даже не Третий мир, а какой-нибудь седьмой. Или двадцать девятый. Почти все и правда ходят босиком; воду вытягивают из колодцев крошечными флягами – видимо, они прорыты так узко и глубоко, что другой сосуд не пролезет. Страшно думать, сколько раз надо вытянуть такую флягу, чтобы набрать хоть одно ведро… Везде бурые камни и песок, из растительности – чахлые пальмы. Основа рациона – океанская рыба, и вокруг рыбного рынка вертится вся жизнь.

Говорят, абсолютно все кабовердийцы поют, и можно понять, почему. В таких местах – либо петь, либо утопиться. Но люди, которые так тяжело работают чтобы выжить, топиться не пойдут. Правда, охотно топят усталость в бутылке: алкоголизм – проблема государственного масштаба. И поют морны (которые по звучанию иногда неожиданно похожи на русский романс с цыганской примесью).

У морны протяжная, минорная мелодия и очень простые слова, которые повторяются много раз, видимо, пока певец не устанет. Темы и настроение большинства текстов можно передать креольским словом sodade. Им обозначают целый клубок переживаний: желание чего-то невозможного; тоску по прошлому, по родине, по человеку; предчувствие разлуки; осознание, что встречи может и не быть. В общем, я тебя никогда не увижу, я тебя никогда не забуду. Самая знаменитая песня, «визитная карточка» Эворы так и называется – Sodade. (Под эту песню ее и хоронили – многотысячной толпой, с почестями и салютом, покрыв гроб государственным флагом.)

Пожалуй, есть справедливость в том, что у «большого мира» морна теперь ассоциируется именно со звуком женского голоса. Это ведь прежде всего песня ждущих на берегу женщин. Тамошние мужчины всегда уходили от них в море – ловить ли рыбу, искать ли лучшей жизни – и далеко не всегда возвращались. А женщины оставались и вспоминали. Правда, если поинтересоваться сочинителями морн, находишь все больше мужские имена. Но и в этом распределении ролей видится житейская логика. Мужчина сочинял мелодию, напевал ее своей подруге, и уплывал. Оставлял женщине песню (и, как водится, ребенка). Женщина потом растила ребенка и бесконечно пела песню – что еще ей было делать.

До поры до времени жизнь Эворы была выписана по всем канонам кабовердийской женской истории. Рано осталась без отца; полюбила рыбака, который уплыл в Португалию – насовсем. Он и научил ее морнам, оставил песни на память. Потом был футболист, который тоже уехал в Португалию, потом еще один футболист… Она сама признавалась, что не любит океан: слишком многих он унес от нее. Родила троих детей от разных не задержавшихся в ее жизни мужчин; одного ребенка вскоре похоронила.

И вдруг этот совершенно беспросветный сценарий весь рассыпался. Поразительно, конечно, что нищая, полуграмотная мать-одиночка стала звездой и миллионершей (по-настоящему, в жизни, не в мыльной опере!). Но есть и еще один нестандартный момент: трудовая миграция – это касается не только Кабо-Верде, но почти всех «обломков больших империй» – в основном мужское дело. А тут на заработки отправилась женщина. Результат, опять же, вышел беспрецедентным.

Сюжет четвертый, ностальгический

Чувство ностальгии хорошо знакомо кабовердийской душе, особенно мужской, и запечатлено все в тех же морнах. Тамошним уроженцам то и дело приходилось выкручиваться и пристраиваться в чужих краях, потому что свои не кормили. В XIX веке они нанимались на американские китобойные суда; в Массачусетсе еще с тех времен сохранилась кабовердийская диаспора. В XX веке хлынули в бывшую метрополию; дорогу в Португалию многим открыл футбол. В португальской сборной и сейчас играет пара уроженцев Кабо-Верде.

Словом, если женщины пели про уплывших возлюбленных, то мужчины пели, вспоминая свои берега. Вообще, морна – это песня-память: способ донести до детей хоть что-то от сгинувших в море или за морем отцов; способ не забыть дом, рассказать о нем поколениям, рожденным вне родины. В кабувердьяну можно опознать корни, одинаковые для большинства европейских языков. И в текстах песен прочитывается: «наша земля, наша печаль, наша страсть, свет нашей жизни». «Бедная страна, полная любви». «Кто показал нам эту дальнюю дорогу?».

До чего знакомая конфигурация просвечивает во всем этом… Бедность, неустроенность, безысходность – «пора валить» – «хоть тушкой, хоть чучелом». А дальше Европа или Америка, клубы и ресторанчики для диаспоры (в одном таком на Эвору и наткнулся ее будущий продюсер Жозе да Сильва, тоже по рождению кабовердиец). Посиделки земляков, тоска по родимым пальмам и бурому песку, горестные эмигрантские песни. Что ж, некоторые родины хорошо получается любить издалека.

А вот Эвора в «тоску на чужбине» играть не стала. И вообще не эмигрировала в строгом смысле этого слова. Поехала заработать – да; но как только заработала, вернулась и обустроила себе жилье в родном городе. Даже не завела недвижимости в Европе: на все уговоры купить квартиру в Париже и не маяться с бесконечными перелетами, отвечала, что ее дом в Минделу. В этом доме и дожила до самых последних дней.

К тому же она, попавшая в круги, какие и не снились ее соотечественникам, напрочь отказалась менять образ жизни. И зарабатывая неслыханные для Кабо-Верде деньги, не сменила образ трат. В молодости ходила в порт, пела в барах и на кораблях, на выручку покупала еду в дом, лекарства матери, одежду детям. Потом – летала куда-нибудь в Париж или Нью-Йорк, пела в крупнейших концертных залах, на выручку покупала еду практически на целый город, лекарства во все больницы страны, открывала школы для всех детей. Поменяла только масштаб – но не принцип.

***

Что нужно, чтобы вот так «выскочить» из бесконечного цикла истории, из жизненных сценариев, в которые тянет инерция многих поколений, из сюжетов, которые написаны тебе на роду? Возможно, быть большим талантом. Или быть очень простым человеком и не задумываться о порядке вещей в мире и о правилах, по которым мы обречены играть. А может, просто всегда быть собой и только собой, до самого конца?

Впрочем, мы всегда слышим то, что хотим слышать, и видим то, что готовы видеть. Может, и не было никакого прорыва за рамки миропорядка, а была только цепь совпадений, да случайная удача. В конце концов, что нам дано знать наверняка? Только факты, только вот это.

Кабовердийская певица Сезария Эвора, прозванная «Босоногой Дивой», родилась 27 августа 1941 г. в городе Минделу. Исполняла традиционную музыку островов Зеленого мыса. Начиная с 1988 г. выпустила 16 сольных альбомов. Удостоена премий «Грэмми» (2004) и «Виктуар де ля мюзик» (2000; 2004), награждена французским орденом Почетного легиона (2009). C середины 1990-х гг. полностью финансировала систему начального образования, и частично – систему среднего образования и систему здравоохранения Кабо-Верде. Умерла на родине 17 декабря 2011 г. Похоронена в Минделу.

Содержание