Супружеский долг
Одного мужика без конца долбила жена: требовала, чтоб он обязательно что-то делал по хозяйству. То есть все время. То есть чтоб без дела не сидел ни единой секунды. Если видит, что он с чем-то там возится – оставляет в покое и вообще уважает. Как только сел посидеть на минуту – конец света, вынос мозга. Мужик должен быть при деле – и все, хоть ты сдохни.
И вот однажды друг семьи приехал к ним на дачу и застал там идиллическую картину. Сидит хозяин во дворе, а перед ним – а) полный таз болтов с гайками; б) сито; в) несколько стеклянных банок разной емкости. Хозяйство это все у него разложено на воздухе, в тенечке. За спиной, аккуратненько – баклага пивасика. В общем, хорошо сидит, душевно, только мается чем-то странным: откидывает болты с гайками на сито, тщательно разбирает, ищет соразмерные, накручивает гайку на болт, и откладывает готовые пары в банки с идентичными. Ну и в паузах прикладывается к пиву.
Когда жены не было в зоне слышимости, он другу-то и объяснил: поездка на дачу как обычно не задалась. Супруга требовала постоянной деятельности. Отдохнуть после рабочей недели было невозможно. При этом никаких продуктивных занятий на участке тоже не было, ибо все давным-давно переделано под тем же неусыпным контролем… И тут мужик наткнулся в сарае на залежи болтов с гайками – и постигло его озарение. Он обустроился в самом прохладном месте, сел с комфортом, припрятал за спину пивко – и вперед, создавать иллюзию производительного труда. Супруга, видя занятость, сразу успокоилась и перестала клевать мозг: мужик-то при деле, причем явно серьезном, долгом, обстоятельном. Вон как сосредоточился весь, рук не покладает! В общем, и волки сыты, и овцы отдохнули на свежем воздухе.
В следующий заезд, говорят, он просеивал гвозди…
Вопросы топонимики
Дело было в каком-то восемьдесят мохнатом году. Группа советских физиков (в основном из Новосибирска) отправилась на конференцию в Варшаву. Ехали поездом, летом, в жару. Уже на территории братской Польши замученные мужики решили быстренько сгонять за пивом на ближайшей станции. Сказано-сделано: дождались остановки, вылезли втроем из вагона и пошли к заветной цели. Вот только «быстренько» не получилось – польский язык совсем чуть-чуть разумел только один из них. Пока нашли, где продают пиво, пока на пальцах объяснили продавцу, что им нужно, пока уломали его взять оплату рублями… поезд ушел. А они остались. Правда, с пивом.
Осознав масштаб катастрофы, ребята поняли, что ситуевина складывается аховая. Паспорта вместе со всеми прочими вещами уехали на поезде. На перрон они, конечно, вышли в чем были – то есть в шортах и шлепанцах. Денег с собой – несколько рублей; все местные знакомые – в Варшаве, страна хоть и братская, но все равно заграница, по-польски они практически ни бельмеса, да и профессия такая… стратегическая, то есть чреватая. Однако надо было как-то выкручиваться, и наши непотопляемые парни вполне резонно решили для начала сориентироваться на местности и выяснить, где это их так угораздило. То есть пошли читать, что написано на здании вокзала.
Едва надпись оказалась в поле зрения, тот из ребят, который слегка кумекал по-польски, вдруг сложился пополам и заржал как конь, потом загоготал, потом и вовсе перешел на хрюканье, перемежаемое неприличными бабьими всхлипами. Когда двое друзей кое-как его разогнули, откачали, и добились членораздельного отклика, он прорыдал, что по правилам польского языка название места произносится так: ЖОПЕНЬ…
Новости науки
Дело было несколько лет назад, когда еще примерялись запускать адронный коллайдер, и про него все время говорили «в телевизоре».
Маленький шахтерский городок на бывших казачьих землях (сказать, что захолустный – это слегка польстить). Почта, клетушка в нижнем этаже двухэтажного дома. Очередь. В ней – две типичные южные мадамы, крупногабаритные, громкие (наверняка в платьях с подсолнухами). Обсуждают погоду, жизнь, и урожай на фазендах. Одна их них сильно недовольна: лето засушливое, да и весна «была поганая» (поханая, конечно, с южнорусско-малороссийским фрикативным «г»). На что вторая, флегматично, философски, и с полным приятием ситуации:
– Тю! та а шо ж ты хотела? Этот же, как его, коллайдер построили! Скоро вообще отовсюду динозавры попрут…
«Вот так и рождаются нездоровые сенсации…»
Мадонна с младенцем, век XXI
Поезд «Москва – Адлер», купейный вагон. Два семейства, в каждом по двое детей. В первом случае девочке пять лет, мальчику скоро три. Во втором – младшей девочке около двух, а старшей уже восемь. И вот эта восьмилетняя девочка – нечто потрясающее. Очень серьезная, ответственная «маленькая мама». Младшая висит на ней как обезьянка, а она ей абсолютно по-взрослому что-то все время показывает, рассказывает, объясняет, учит говорить. В семье их соседей младший ребенок капризничает, сестре с ним скучно, она злится, что он ей ломает игрушки – в общем, там суровая проза жизни.
Все четверо детей болтаются в коридоре вагона, и пятилетняя обиженная на брата девица пристает с разговорами к восьмилетней «мадонне». Той не очень интересно, но она вежливо терпит и поддерживает контакт, не спуская с рук сестренку. Пятилетка спрашивает, не надоело ли ей возиться с мелкой. «Мадонна» отвечает – нет, не надоело, я же ее люблю. Пятилетка хмыкает, и жалуется на брата – шкодит, ноет, портит, ломает. Одним словом, достал, и непонятно, за что его любить. И тут «мадонна» (восемь лет ребенку!) совершенно серьезно, обдуманно и веско ей замечает:
– Нельзя любить человека только тогда, когда он себя хорошо ведет. Мало ли какой характер – это ж не значит, что его надо не любить.
Ох как же далеко большинству из нас до этой девочки!
Трудности перевода
Жила-была в Подмосковье (да и теперь живет и, надеюсь, здравствует) одна дама, страстная огородница. Вся жизнь отдана борьбе за урожай. Тяжкой, неравной борьбе с тлей, колорадским жуком, и всякими прочими вредителями Средней полосы и Нечерноземья.
И вот как-то она поехала отдохнуть в Прованс, и там задружилась с одним семейством. У семейства был садик с виноградничком и всякими там гектарчиками фруктовых деревьев. Командовала всем этим мать семейства. Страстная, как легко понять, огородница.
Две души нашли друг друга, хоть общаться могли только на рудиментарном английском. Общались, понятно, на темы хозяйства. И подмосковная дама горько жаловалась новой подруге на жизнь, попорченную вредителями. Подруга очень сочувствовала, но ничего не понимала. Ибо в блаженном провансальском климате вредители как-то не приживаются.
Подмосковная дама изо всех сил пыталась объяснить про свои горести на ломаном английском. К сожалению, история не сохранила для нас этот диалог. Но он наверняка был достоин всякой там кисти Моцарта и прочего резца Бетховена. В общем, соотечественница всячески доносила мысль, что урожай едят. И выясняла, случается ли такое в Провансе.
– Ну, едят… растения… едят всякие создания… животные… звери…. Едят?
И тут провансальская дама просветлела лицом и сказала, что да! Был однажды такой случай! Из соседнего леса ВЫШЛИ ЛАНИ (от слова лань, именно!) и обгрызли вишневые деревья!
Лани! Лани обглодали вишневые деревья! Ну вот где этим людям понять суровую поэзию неустанной борьбы с тлей…
Еврейское счастье и прочие радости
Я люблю тебя, жизнь (и надеюсь, что это взаимно). Что ни говори, одно у нашей жизни не отнять: эту великолепную фактуру, которую она временами показывает и подкидывает. Некоторые вещи не придумать никакому воображению, и они прекрасны именно тем, что были. Что называется, ни прибавить, ни убавить, и пусть реальность говорит сама за себя.
История случилась в последние советские годы в одном не очень большом южном городе. Среди его уроженцев был подающий надежды писатель, который уже потихоньку печатался в Москве, но не терял связей с малой родиной. Связи были все больше в журналистской среде, потому как с нее писатель и начинал, да и в Москве на старте засветился там же. И вот, на волне гласности, он взял да наваял статью для родной газетенки.
В статье он клеймил городские власти. Кто-то в горкоме чего-то потратил куда-то не туда (кажется, на содержание пары девочек, ну да не суть). И дальше в том же духе. Писатель малость «поплыл» от московской вольницы и, наверное, вообразил себя вторым Невзоровым. Что совсем уж странно, главный редактор газетки это напечатал, хоть и под псевдонимом. Тоже, наверное, слегка ошалел и решил, что у него будет свой «Прожектор перестройки», с блекджеком и… т. д.
Но, конечно, на тихой провинциальной почве никакая столичная демократия приживаться и не думала. Как только газетка вышла, ее увидели все затронутые лица, моментально узнали себя, и понеслось. Единственное, в чем сказался дух перестройки и гласности – виновных не растерзали сразу, а решили действовать в рамках закона. То есть сперва «пришить» им какую-нибудь статью, а потом растерзать. Статья нашлась быстро: охаянное в газете лицо из горкома оказалось еврейской национальности. Поэтому «шить» постановили антисемитизм и разжигание межнациональной розни.
Далее встал вопрос о фигурантах дела. Разоблачения вышли под псевдонимом; реальный автор был в Москве. Главред от перестроечных заблуждений стремительно оправился: сразу ушел в отпуск, причем как бы еще за несколько дней до публикации, и растворился. Его зам вдруг обнаружил у себя не то позвоночную грыжу, не то родильную горячку, и залег в стационар. Словом, все «крайние» благополучно смылись, а козел отпущения был нужен позарез. В итоге нашелся уже самый-самый крайний: выпускающий редактор, который дежурил в день появления крамолы. На него-то и повесили антисемитизм с разжиганием. Выпускающего звали Додик Мильман – но такие мелочи никого уже не волновали.
Везунчика быстро вызвали «наверх» и провели беседу насчет морального облика советского журналиста. (Живо представляю себе этот разговор: «Товарищ Мильман, да ви таки антисемит! Ай-яй-яй, как это ви некошерно!») И четко дали понять: беседа – пока только цветочки, а дальше будут ягодки, то есть как минимум увольнение, а как максимум – дело и статья.
Узнав диагноз, то есть обвинение, Мильман … как бы прилично выразиться… скажем, изумился. Уж чего-чего, а наезда за антисемитизм он в своей жизни никак не ожидал, по понятным причинам. Однако надо было как-то спасаться, и жертва здраво рассудила, что начать стоит с того, кто заварил всю кашу. Так что изумившийся Мильман стал отчаянно разыскивать автора статьи. Ближе к полуночи дозвонился на его московский номер и проникновенно сказал:
– Саша,.. …. ….!!!
После чего описал ситуацию, и потребовал: пусть тот, кто это все сделал, теперь разделывает обратно. И таки был в чем-то морально прав.
Узнав, к чему привели его разоблачения, автор тоже… изумился. Не каждому, знаете ли, удается сделать еврея антисемитом! Но надо отдать должное: он подумал и нашел выход, по градусу абсурда вполне достойный самого положения.
У писателя в родном городе был друг детства. Жили в одном дворе, играли в одной песочнице, ходили в один детсад, потом в одну школу… Вот после школы пути выбрали разные: писатель пошел, собственно, в писатели, а друг – в большие люди, в хозяева. Если назвать вещи своими именами, то к моменту действия он имел по хорошему куску со всех нелегальных и полулегальных гешефтов в городе и потихоньку осваивал областной масштаб. При этом вел себя грамотно, поддерживал родственные отношения с партией, комсомолом и милицией. На досуге даже занимался патриотическим воспитанием молодежи, то есть курировал местное общество «Память».
В обществе как на подбор состояли юноши выраженного славянского типа. Контингент отличался хорошим физическим развитием, предпочитал стрижки армейского образца, родину любил пламенной, но довольно специфической любовью – в общем, активно мостил путь первому поколению российских скинхедов и нацболов. Кадры для «основной работы» писательского друга, надо полагать, поставлялись из тех же рядов.
Вот этому-то авторитету писатель и позвонил, когда чуть оправился от изумления. Доступ к телу у него был прямой, несмотря на всю разницу в статусе. Во-первых, реальные пацаны лучших корешей не забывают. Во-вторых, большой хозяин маленького города дорожил контактами в столице, пусть и не деловыми: кто знает, где и когда начнут вертеться деньги и влияние, а тут – свой журналист в Москве. И вообще, как учит классика, связь с творческой элитой добавляет блеска имиджу. Незабвенный дон Корлеоне вот тоже подкармливал актеров и певцов…
Так что авторитет обрадовался писателю как родному. А услышав, что нужна помощь, наверное, и загордился: вот ведь земляк до самой Москвы дошел, а до сих пор помнит, кто дома главный, чуть что – сразу за подмогой. И «большой человек» милостиво сказал:
– Да не вопрос, братан! Говори, че надо, будет в лучшем виде!
– Тут это… наших бьют. Одному хорошему человечку шьют антисемитизм. Так что нам бы твоих орлов, из «Памяти».
В те годы, за отсутствием трудовых мигрантов, у юных славянских патриотов была несколько иная «целевая аудитория». Так что от обвинений в антисемитизме они сами отбивались частенько. Авторитет, услышав формулировку, от души посочувствовал и обещал, что «орлы» непременно будут, надо только сообщить им, в чью поддержку выступить.
– Спасибо, друг, я верил в тебя! – горячо сказал писатель. – Значит, так: Мильман его фамилия…
Что стало после этой новости с авторитетом, история умалчивает. Тоже, надо думать, изумился. Но отступать было поздно и некуда: пацан сказал – пацан сделал. Да и нельзя же обмануть веру в твое всемогущество. Репутация пострадает.
Буквально на следующий день по центральной улице, мимо горкома, горсовета и редакции газеты прошла маршем группа спортивных молодых людей в косухах и берцах, с очень короткими прическами и необыкновенно патриотическим выражением лица. В руках мальчики несли плакаты. На плакатах было выведено: «Руки прочь от нашего Додика Мильмана!». Картина маслом…
Тут уже изумился весь город. Причем так сильно, что дело против Мильмана мгновенно рассосалось без следа. И вообще, согласно новой официальной версии событий, того выпуска газеты просто не было. Померещился. Юг, жара – бывает. Оно и понятно: чем еще, кроме всеобщего перегрева, можно объяснить «Русский марш» в защиту еврея, обвиненного в антисемитизме!
И только писатель тихонько гордился собой, Додик Мильман подумывал об эмиграции, да братва из общества «Память» пару дней задумчиво чесала бритые головы…
Неблагодарная
Жил-был один коренной одессит. Звали его, допустим, Жорой (хоть это и не важно). Жора был человек экономный. В советские времена он обитал в типичной одесской коммуналке. Экономность его регулярно страдала по милости соседей, поэтому он, к примеру, нумеровал карандашиком яйца, которые складывал в холодильник на общей кухне. Но это тоже не очень важно.
У Жоры был приятель из Москвы (допустим, Андрей), который иногда заезжал к нему во время одесских командировок. И вот однажды Андрей застал Жору в серьезных и даже мучительных раздумьях деликатно-интимного свойства. Под коньяк раздумья были озвучены и подвергнуты тщательному мужскому разбору.
История вырисовывалась такая: у Жоры случился краткий роман с некоей дамой (допустим, Мариной). Роман неожиданно и довольно резко оборвался – по Жориной версии, из-за чрезмерного легкомыслия дамы. Друг Андрей, правда, заподозрил иной вариант: что прелестная Марина не вынесла Жориной экономности. Но эту версию он деликатно оставил при себе. Однако настоящая трагедия была не в самом разрыве, а в одном отягчающем его обстоятельстве. Жора как-то одолжил Марине 50 рублей, затем Марина ушла, а долг остался. Жора очень страдал, но не знал, как потребовать деньги обратно. При всей своей экономности он чувствовал, что это будет как-то… не по-гусарски. Но по полтиннику скучал до боли. Вот с такой дилеммой: требовать или не требовать – он и обратился к Андрею.
Андрей про Жору понимал все. Незнакомой Марине он втайне очень посочувствовал. Поэтому нашел нетривиальный подход.
– Слушай, Жора, давай считать, – сказал он (Жора готовно схватился за блокнот, который всегда был у него в кармане брюк). – Эта Марина тебе какие-нибудь подарки дарила?
– Да, – ответил Жора. – Свитер и галстук. Я потом такие в магазине видел, и вот записал, – он сверился с блокнотом. – Свитер по двенадцать рублей, галстук – по семь.
– Ну вот, видишь, женщина на тебя деньги тоже потратила! Давай вычтем эти девятнадцать рублей из долга.
Жора не мог не признать логичность хода и с арифметикой согласился. Андрей продолжал:
– Ты у нее обедал?
– Да, пять раз, у меня записано, – и у Жоры таки действительно было записано!
– Сколько у тебя на работе стоит обед в столовке?
– Рубль, – сказал Жора.
– Значит, ты сэкономил пять рублей на еде. Вычеркиваем!
Жора покривился, но вычеркнул. Андрей стал ковать железо дальше.
– Слушай, а ты с ней спал?
– Спал, – гордо сказал Жора. – Семь раз. У меня записано!
– А ты в курсе, почем у вас девахи на Привозе берут за час и за ночь?
– Конечно, в курсе! – Жора полистал блокнот, нашел нужную информацию и озвучил таксу.
При помощи нехитрых арифметических действий друзья установили сумму очередного «вычета»… Словом, в итоге от полтинника остались всего три рубля.
– Жора, ну это же близкая тебе женщина! У вас же отношения были, свидания, интим… Неужели ты близкой женщине не простишь долг в три рубля?!
Жоре все же не совсем была чужда гусарская удаль… Пьянея от собственной щедрости, он решился на широкий жест:
– Прощу! – но вдруг озабоченно поскреб затылок и добавил: – Hо ей же надо об этом сказать! Она, наверное, тоже мучится, отдавать деньги или нет. Пусть знает, что я ничего не жду.
Андрей не успел возразить: в угаре великодушия Жора уже рванулся в коридор, к общему телефону. Дальнейшее Андрей (как и все соседи по коммуналке) слышал через хлипкую дверь. Звучало оно так:
– Алло? Марина? Здравствуй, Марина, это Георгий. Я что звоню-то… Помнишь, ты у меня занимала пятьдесят рублей? Так вот, я тут подумал…. Такое дело… Ты же мне свитер дарила с галстуком? Ну, они на девятнадцать рублей выходят, я посчитал. Потом, ты меня обедом кормила пять раз. У нас в столовке обеды по рублю, так что еще минус пятерка… Ну и того… спали мы с тобой раз семь. Так если посчитать, почем девки на Привозе берут… Короче, там всего три рубля остается от твоего долга. Ну, я их это… решил тебе простить. Мы ж с тобой не чужие. Считай, что ничего мне не должна… Что?! … Кто?! Марина, алло!
После долгой гробовой тишины Жоры приплелся обратно в комнату. С него можно было писать картину «Незаслуженно оскорбленная добродетель».
– Андрюх, ну ты прикинь, – дрожащим голосом сказал он. – Она! Меня! За мои же три рубля!!! Обозвала мудаком!
Кулинарно-лирическое
Столько всего написано о кухне и обычаях народов мира… И при этом этнографы, по-моему, много лет допускают глупую и несправедливую ошибку. Они игнорируют интереснейший народ с особенной зоной обитания и с совершенно уникальной – часто даже экстремальной – культурой еды! Я имею в виду студентов в общежитии…
До сих пор помню некоторые гастрономические «изыски», изобретенные мной в нашей общаге на проспекте Вернадского. Оттуда я вынесла, пожалуй, один из самых ценных навыков в жизни: способность приготовить что угодно из чего угодно. Готовить, имея много хороших продуктов, да кучу посуды, да полностью оборудованную кухню – дело нехитрое. Вот когда нормальной кухни нет, электрические плитки тоже не в каждой комнате, а вообще официально как бы запрещены, и часто приходится оперировать только кипятильником и кастрюлей – открывается безграничный простор фантазии.
Как любой нормальный молодняк, мы были очень счастливыми, абсолютно безмозглыми, и вечно голодными. Тратить деньги осмысленно мы, конечно, не умели; к тому же на дворе стояли девяностые, супермаркетов с доступными ценами еще почти не было даже в Москве, до ближайшего рынка приходилось таскаться на метро. Так что в основе нашего рациона лежали бульонные кубики и «моментальная» лапша. Но все же – не «Дошираком» единым! И даже для «Доширака» мне тогда удалось придумать некий апгрейд.
Итак, суп. В кастрюлю с водой я клала кипятильник и включала его. Когда вода кипела, я прямо туда, к кипятильнику, кидала порезанную картошку. Потом отправляла туда дошираковскую лапшу и приправы, варила это все до готовности картошки, разбивала туда и разбалтывала яйцо, под конец заправляла зеленью и кидала кусок масла (чаще всего, конечно, у нас было не сливочное, а какая-нибудь гадость типа «Рамы»). Кипятильник все это время лежал на дне и кипятил. Потом его приходилось отмывать от лапши и яйца, но суп получался вполне приличный.
Еще я делала «гуляш студенческий» на довольно паршивой тушенке, которая продавалась тогда в Москве. Сначала, опять же, кипятила воду и кидала туда картошку, потом добавляла морковь, лук, и все овощи, какие наскребались в хозяйстве – скажем, перец и помидоры, чаще всего дешевую мятую некондицию, или раздавленные по дороге из магазина. Если не было их, в дело шла томатная паста или кетчуп. Далее соль, перец, лавровый лист, иногда чеснок – и собственно тушенка. Гуляш объединял в себе первое и второе, легко приготовлялся в больших количествах, и был исключительно нажорист. За что и ценился.
Верх мастерства и изобретательности – капуччино из растворимого кофе в общажных условиях, без всяких кофеварок и прочих агрегатов. Берется большая кружка, в нее сыплется требуемая доза какого-нибудь Нескафе и пара ложек сахара-песка. Добавляются буквально две капли горячей воды (очень важно ни в коем случае не переборщить, именно две капли). Все это смешивается в кашицу и растирается чайной ложкой минут 10, буквально добела. Далее нужно очень тонкой струйкой влить туда кипяток из чайника, который надо держать как можно выше. Лучше всего влезть вместе с чайником на стул, чтобы вода падала в кружку с высоты метра в полтора. Если все делать правильно, получится белая пена на полкружки. Туда можно очень аккуратно долить молока или положить чайную ложку сгущенки.
Сгущенка занимала в нашей жизни особое место, с ней связано много историй. Например, ее варили, она взрывалась, ее всем блоком отмывали от стен и потолка… А еще был поучительный казус с моей соседкой Иркой. Про Иркину жизнь вообще можно писать романы, только все равно никто не поверит, что так бывает…
В тот год за Иркой бегал Гоша (и еще с полдесятка всяких, но сейчас речь не про них). Гоша был не то чтобы прямо мажор, но «мальчик из хорошей семьи». Его учили красиво ухаживать: водить девушек в рестораны, устраивать культурную программу, дарить цветы и т. п. И он исправно применял все это к Ирке. Ей оно, правда, было до фонаря, как и сам Гоша. Она тогда ходила на танцы и плясала рок-н-ролл с огромным монтажником лифтов Толиком, а еще у нее был физик Сергей, а еще у нее была работа, на которую она ходила после универа, и после учебы, работы и танцев она приползала в общагу ближе к полуночи, зеленая как зомби. Так что разбираться еще и с Гошей у нее не было сил, и он иногда возникал в общаге и ждал ее, бледный и печальный.
Как-то на 8 марта Гоша притащил ей розы. Темно-красные. Несколько десятков. Наверное, он думал добить Ирку количеством, или задавить массой. Бедный дурачок! Когда она увидела цветы, лицо у нее слегка застыло. Я ее понимала, потому что сама тоже мысленно подсчитала стоимость этого букетика и перевела ее в пищевой эквивалент. Мы могли бы несколько дней обедать всем блоком! Ирка не сдержалась и довольно энергично объяснила Гоше, что розы на хлеб не намажешь – в отличие, например, от сгущенки.
Надо отдать Гоше должное, через пару дней он появился снова с тремя ящиками. В первом была простая сгущенка, во втором – вареная, в третьем – сгущенка с какао. Это богатство кормило нас много недель. Когда у нас кончался провиант, мы брали банку сгущенки и отправлялись гулять по коридорам. Если из какой-нибудь «дружественной» комнаты пахло едой, мы туда стучались и радостно объявляли, что зашли посидеть, поболтать, вот и сладенького к чаю принесли. Хозяевам ничего не оставалось, кроме как впустить нас и поделиться ужином…
Правда, Гоше это не помогло. Летом Ирка бросила разом Толика и Сергея, и влюбилась в одного серфингиста с Селигера. Он был редкий козел. Ирка страдала и читала Рерихов, потому что серфингист корчил из себя знатока русской и восточной философии, и ей хотелось «соответствовать». Часто она читала их мне. Ночью. Вслух. Потом у меня тоже случилась какая-то романтическая фигня, и мы стали с упоением страдать совместно. Почему-то в рамках страданий мы бесконечно прослушивали Nothing Else Matters и July Morning (видимо потому, что читать Рерихов на два голоса я категорически отказалась). Но был и еще один ритуал.
Каждую ночь, около половины третьего, мы шли к метро и там в круглосутке покупали большой трехцветный пломбир «48 копеек». Каким-то мистическим образом деньги на него находились всегда. С одной стороны брикета была белая ванильная полоса, с другой – розовая земляничная, а посередине – коричневая шоколадная. Я любила ванильный пломбир; Ирка земляничный. Шоколадный любили мы обе. Поэтому, вернувшись в общагу, мы ставили между кроватями маленький самодельный столик, на него – одну большую тарелку, а на тарелку вываливали мороженое белой полосой ко мне, а розовой – к Ирке, и ели каждая со своей стороны, постепенно подбираясь к шоколадной части. Ее мы делили строго поровну, и начинали играть в «расщепление атома». Надо было отколупывать от пломбира малюсенькие кусочки, а когда останется совсем капля, умудриться разделить ее пополам, и остаток тоже, и потом его остаток… Выигрывала та, кому удавалось растянуть поедание дольше. Впрочем, несмотря на все эти ухищрения пломбир все равно исчезал за одно проигрывание Nothing Else Matters или July Morning.
У разных народов разные обряды и поверья. Скажем, где-то верят, что травы, собранные у дороги в дни, когда Луна находится в Рыбах, помогают от сглаза и стригущего лишая. А вот мы верили в пломбир, купленный летней ночью в круглосуточном ларьке у метро. В девятнадцать лет он и правда помогал от всего – начиная с профуканной сессии, и заканчивая несчастной любовью…