Введение
Одна из парижских газет задала читателям вопрос: по каким признакам можно узнать приближение старости? Кто-то ответил: «Старость приходит тогда, когда оживают воспоминания».
С некоторых пор я очень живо ощущаю этот феномен. В часы одиночества я вижу, как внезапно передо мной вырисовываются эпизоды моей прошлой жизни. Возникают картины, кажется, я слышу голоса…
Чаще всего эти воспоминания связаны с моим отцом, так как в моей жизни он был самым дорогим и светлым. Часто я не могу связать явление ни с предыдущими, ни с последующими событиями. Более того, не могу даже установить его приблизительную дату. Но мне это не мешает. Я вижу все, как будто это было вчера.
Я запечатлеваю эти зарницы памяти по мере их возникновения.
Пасьянс
Это произошло в последние годы жизни отца, когда он писал свой последний большой роман «Воскресение».
Раз я вошла в его кабинет и увидела, как он раскладывал на столе карты. Часто, желая отдохнуть или поразмыслить о написанном, отец прибегал к пасьянсу, но, раскладывая карты, все же думал о своем. Он загадывал: если пасьянс выйдет, он сделает так, а если нет, — поступит иначе.
Зная эту его привычку, я спросила его:
— Ты что-то задумал?
— Да.
— А что?
— А вот что. Если, пасьянс выйдет, Нехлюдов женится на Катюше; если нет, я их не поженю.
Когда отец закончил пасьянс, я его спросила:
— Ну и что же?
— А вот что, — сказал он, — пасьянс вышел, но Катюша не может выйти за Нехлюдова…
И он мне рассказал забавный случай из жизни Пушкина, о котором ему поведала его друг княгиня Мещерская. «Однажды Пушкин поведал княгине: „Представьте себе, что сделала моя Татьяна? Она отказала Онегину. Этого я от нее никак не ожидал“» 1.
— Так вот, — заметил отец, — когда персонаж создан писателем, он начинает жить своей собственной жизнью, независимой от воли автора. Автору остается только следовать его характеру. Вот почему моя Катюша и пушкинская Татьяна поступают согласно своей, а не авторской воле.
«Однако, — подумала я, — чтобы создавать живые персонажи, надо быть Пушкиным… или Толстым».
Искусство быть скучным
Если в картине, спектакле, книге все детали обозначены, — это обычно вызывает чувство скуки.
Напротив, если автор намечает только главные линии, предоставляя остальное воображению зрителя или читателя, им кажется, что они творят вместе с автором.
Несомненно, эти главные линии должны обладать способностью возбудить ваше воображение, заинтересовать вас, открывать широкий кругозор.
Чтобы получить золото в искусстве, — говорил отец, — надо собрать много материала и просеять его сквозь решето критики.
Отец любил цитировать фразу из французского письма: «Простите мне длинноты, у меня не было времени написать короче».
Известно, что во времена Шекспира никто не затруднял себя созданием пышных декораций. Достаточно было написать на столбе, что собою представляет данная «декорация».
А кто может сказать, что публика тогда менее наслаждалась театром, чем если бы каждый аксессуар обстановки соответствовал эпохе и был бы на своем месте.
Отец приводил пример двух описаний: плохого и хорошего.
В одном французском романе он нашел несколько страниц с описанием запаха жареного гуся.
— Конечно, — говорил отец, — до последней страницы ощущаешь в носу запах жареного гуся. Но настоящий ли это прием для создания впечатления? Помните ли, как Гомер описывает красоту Елены? «Когда Елена вошла, увидев ее красоту, старцы встали». Простые слова, но вы видите, как перед мощью этой красоты встают старцы.
Не нужно было описывать ее глаза, рот, волосы и т. д. Каждый может вообразить Елену по-своему. Но каждый чувствует силу красоты, перед которой встали старцы.
И в заключение отец цитирует Вольтера: «Искусство быть скучным — это сказать все».
Паоло Трубецкой
Однажды вечером мне доложили, что к нам пришли мои друзья — барышни Трубецкие вместе с их кузеном скульптором Паоло Трубецким. Я о нем уже много слышала. Он был большой оригинал. Его детство и юность прошли в Милане. Живя в Италии, Трубецкой никогда не посещал музеев. Он был строгим вегетарианцем. Мать его была американка из южных штатов. Сам он не говорил по-русски. Утверждали, что Трубецкой очень талантлив и за границей его имя широко известно.
Я ожидала его с нетерпением. Все, что связано с искусством, меня всегда очень интересовало.
Я увидела высокого, застенчивого и молчаливого юношу, но с глазами, которые словно впивались во все, что попадало в поле их зрения.
Первый разговор Трубецкого с моим отцом был забавным.
— Я ничего не читал из ваших книг, — сказал Трубецкой.
— И хорошо сделали, — заметил отец.
— Но я прочел вашу статью о вреде табака, я хотел бросить курить.
— Ну, и как?
— А так: прочел статью и продолжаю курить.
И оба собеседника рассмеялись.
С первого взгляда Трубецкой был захвачен внешностью отца и следил за каждым его движением и жестом. Художник страстно изучал свою будущую модель, открывая в ней то, что нужно для создания скульптуры.
По характеру отец был скромен и застенчив. Ощущая на себе пристальный взгляд гостя, он все более смущался.
— Я понял теперь, — шепнул он мне, — что вы, женщины, должны испытывать, когда кто-нибудь в вас влюблен. Как это стеснительно!
Чтобы спастись от пристального взгляда своего гостя, отец решил отправиться в… баню. Он громко заявил об этом всем присутствовавшим. И вдруг я увидела, как оживился Трубецкой.
— А я, Лев Николаевич, пойду с вами, если разрешите.
Увидеть свою модель без покровов было для скульптора неожиданной удачей. Он весь засиял от радости.
Отец ужаснулся.
— Нет, — сказал он, — я пойду в баню в другой раз. Сегодня очень холодный вечер…
Как известно, Трубецкой сделал несколько бюстов и статуэток Толстого2. Возможно, это наиболее удавшиеся творения великого скульптора.
«Кто боится смерти»
Однажды в Ясной Поляне во время обеда за столом находились, кроме нашей многочисленной семьи и семьи тети Тани3, несколько гостей и друзей. Среди них был наш великий Тургенев.
Заговорили о смерти, о страхе перед неизбежным концом.
— Кто боится смерти, пусть поднимет руку, — сказал Тургенев и поднял свою. Он посмотрел вокруг себя. Только его большая прекрасная рука была поднята. За столом сидели мои братья, сестра, мои кузены и кузины — целая компания девушек и юношей моложе двадцати лет. Разве в этом возрасте боятся смерти?
— По всему видно, что я один, — грустно сказал Тургенев.
Тогда отец поднял руку.
— Я тоже, — сказал он, — боюсь смерти.
И тут раздался звонкий голос тети Тани.
— Однако, веселенькая тема для разговора! — воскликнула она. — Нельзя ли найти менее мрачную?
— Но, Таня, — сказал отец, любивший пошутить со своей свояченицей, — знаешь, ведь и ты умрешь!
— Я умру! Еще одна из твоих шуток! — не усумнившись, воскликнула тетя.
Все рассмеялись и заговорили о другом.
Секта толстовцев
Один из моих друзей, Василий Маклаков, человек образованный и острого ума, говорил о последователях Толстого: «Тот, кто понимает Толстого, не следует за ним. А тот, кто следует за ним, не понимает его».
Мне часто приходилось убеждаться в справедливости этих слов. Среди многочисленных посетителей, прибывавших со всех концов света повидать отца, было много так называемых «толстовцев». Чаще всего они стремились внешне походить на своего учителя, не уяснив себе глубину его идей. Те, которые понимали Толстого, не могли за ним следовать. Ведь Толстой считал, что каждый человек свободен жить согласно своим взглядам. Итак, для тех, кто понимал Толстого, внешние признаки не имели большого значения.
Однажды среди людей, бывших у отца, я увидела неизвестного молодого человека. Он был в русской рубашке, больших сапогах, в которые с напуском были заправлены брюки.
— Кто это? — спросила я отца.
Папа наклонился ко мне и, закрывая рукой рот, прошептал мне на ухо:
— Этот молодой человек принадлежит к самой непостижимой и чуждой мне секте — секте толстовцев.
У сумасшедших
Отца очень интересовали сумасшедшие. При любой возможности он их внимательно наблюдал. Он говорил, что безумие — это эгоизм, доведенный до своего предела.
Сад нашего московского дома граничил с большим парком клиники для душевнобольных.
Только дощатый забор разделял их. В его щели мы могли видеть, как по аллеям гуляют больные. С некоторыми из них мы познакомились. Они нам протягивали цветы, а когда смотрители за ними не наблюдали, мы беседовали с ними. Один из несчастных потерял разум после смерти своего единственного ребенка, мальчика в возрасте моего маленького брата Вани. Больной очень привязался к Ване. Он терпеливо ожидал его появления в саду, срывал для него самые красивые цветы, которые находил в парке.
Ваня был полон любви и ласки ко всем окружающим. И под влиянием нежности моего маленького брата в душе больного вновь пробудилось желание жить. Выйдя из клиники, он написал моей матери трогательное письмо. Ваня внушил ему, что еще много любви и очарования в этом мире, и он благодарен той, которая дала жизнь такому прелестному существу.
Однажды одному душевнобольному удалось сбежать из клиники, и он спрятался в нашем саду. Смотрители бегом примчались к нам и, получив разрешение осмотреть сад, стали шарить во всех углах. Наконец они нашли несчастного, скрывавшегося за деревом.
Отец знал психиатра клиники, профессора Корсакова. Это был ученый, известный своими исследованиями в области нервных и психических заболеваний. Отец охотно беседовал с ним на эти темы.
Однажды вечером Корсаков пригласил нас на представление, где актерами и зрителями были сами больные4. Спектакль прошел с успехом. Было сыграно несколько маленьких сцен. Нельзя было подумать, что роли исполняют душевнобольные. Но о зрителях этого нельзя было сказать. Помню, одна молоденькая девушка, сидевшая вблизи меня, не могла удержаться от смеха. Ее лицо багровело от натуги, но смех овладевал ею, и в зале раздавался безумный, пугающий хохот, напоминающий скорее рыдания. Другие зрители бормотали что-то сквозь зубы. Некоторые, сидевшие между смотрителями и санитарами, зло посматривали то вправо, то влево, не обращая внимания на сцену.
Во время антракта несколько человек подошли к моему отцу и заговорили с ним.
Вдруг мы увидели бегущего к нам больного с черной бородой и сияющими за стеклами очков глазами. Это был один из наших друзей.
— Ах, Лев Николаевич! — воскликнул он весело. — Как я рад вас видеть! Итак, вы тоже здесь! С каких пор вы с нами?
Узнав, что отец здесь не постоянный обитатель, а только гость, он был разочарован.
Мужик
Отец всегда ходил в традиционной блузе, а зимой, выходя из дома, надевал тулуп.
Он так одевался, чтобы быть ближе к простым людям, которые при встрече будут обходиться с ним, как с равным. Но иногда одежда Толстого порождала недоразумения. Вот что случилось однажды.
В Туле ставили «Плоды просвещения», сбор предназначался приюту для малолетних преступников. Меня попросили сыграть роль в пьесе. Я согласилась и часто ездила из Ясной Поляны на репетиции5.
Во время одной из репетиций швейцар сообщил нам, что кто-то просит разрешения войти.
— Какой-то старый мужик, — сказал он. — Я ему втолковывал, что нельзя, а он все стоит на своем. Думаю, он пьян… Никак не уразумеет, что здесь ему не место…
Мы сразу догадались, кто этот мужик, и, к большому неудовольствию швейцара, велели немедленно впустить его.
Через несколько минут мы увидели моего отца, который вошел, посмеиваясь над тем, с каким презрением его встретили из-за его одежды.
Самовар не украсть
Девяностые годы прошлого века. Зимняя ночь. Зала нашего московского дома. Только папа и я вдвоем в пустой комнате. Мы сидим у остывшего самовара за столом: на нем остатки пирожных, кожура от фруктов, посуда — все, что осталось после наших многочисленных гостей.
В этот вечер у нас, как обычно, было довольно разнородное общество. Папа и я обсуждали ушедших гостей. Среди них было два друга моего отца — два профессора, часто посещавших наш дом. Один из них — профессор права Иван Янжул, толстый, приветливый добряк; другой- философ Николай Грот, главный редактор журнала «Вопросы философии и психологии», в котором сотрудничает мой отец.
Были также мои друзья — юные девушки, молодые люди. Два молодых человека часто бывают у нас, и заметно, что они ухаживают за мной.
Папа спрашивает, как я отношусь к ним и что я думаю об их настойчивом внимании ко мне. Как всегда, я отвечаю ему с полной откровенностью.
— Думаешь ли ты, что они хотят на тебе жениться?
— Да, иногда мне это кажется вероятным, — говорю я ему, и мы начинаем размышлять о преимуществах брака с одним или с другим, обсуждать их достоинства и недостатки, взвешивая шансы на счастье с тем или с другим.
— Но, — вдруг говорит папа, — не приписываем ли мы им намерения, которые, возможно, им никогда не грезились?
— Возможно, — говорю я неуверенно.
В это мгновение мы слышим, как к нам наверх поднимается моя мать посмотреть, что мы делаем в этот поздний час.
— О чем вы шепчетесь, как заговорщики? — спрашивает она.
— А вот, — говорит папа, — мы спрашиваем себя — Таня и я, не хотят ли Янжул и Грот украсть наш самовар?
Моя мать, по обыкновению, не понимает шутки.
— Что за глупости? — говорит она. — Знаете ли вы, что сейчас два часа ночи?
Воображаю, когда завтра проснется Таня…
Папа поднимается, я за ним. Желаю родителям спокойной ночи. Целуя отца, я шепчу ему на ухо:
— Самовар не даст себя украсть…
Глупее тебя?
В юности я была, как многие в моем возрасте, высокомерной и более строгой к другим, чем к себе. Отец замечал это и огорчался. С присущей ему деликатностью он решил исправить меня. Каждый раз, когда я отзывалась легко и поверхностно о человеке, — он меня обычно переспрашивал.
— До чего глуп этот человек, — говорила я.
Отец с невинным видом:
— Глупее тебя?
Когда я говорила о мужчине, что он невыносим, а о женщине, что она безобразна, отец всегда спрашивал: — Невыносимее тебя? Безобразнее тебя?
Я прекрасно понимала его упрек, но не хотела признаться в этом и дерзко отвечала:
— Да, глупее меня, невыносимее меня, безобразнее меня.
Но урок отца пошел мне впрок. Тому доказательство: я помню его до сих пор.
Вальс Шопена
В детстве нас учили игре на фортепиано. Мой брат Илья был к этому абсолютно не способен. Его учитель-француз говорил, что, когда Илья начинает играть, собаки с воем убегают.
Однажды, когда отец занимался в своем кабинете, он вдруг услышал, как Илья поразительно лихо стал играть Шопена, ни на минуту не отпуская педали. Не обращая внимания на фальшивые ноты, он продолжал в ужасающем фортиссимо.
Отец поднялся и приоткрыл дверь в комнату, где играл Илья. Тут он понял, почему Илья стал таким виртуозом: в кабинете он был не один. Там находился наш столяр Прохор, вставлявший двойные рамы в окна. Мы все, особенно Илья, дружили со старым Прохором. Илья часто бывал у него в мастерской, научился столярничать и делать маленькие вещицы из дерева.
Папа понял, что Илья хотел блеснуть своей игрой перед Прохором. Вот почему бедный Шопен был принесен в жертву.
Папа тихо вернулся к себе, а потом поделился с нами своим наблюдением.
С тех пор, если кто-нибудь из нашей семьи хотел поразить весь мир или заставить восхищаться своей персоной, — ему говорили: «Это для Прохора».
И уверяю вас, что эти слова часто удерживали нас от бахвальства.
Цыпленок
Обычно осенью моя мать уезжала в Москву с младшими детьми, учившимися там в школе. Отец, сестра и я оставались в Ясной Поляне еще на несколько месяцев. Как и отец, мы жили подобно Робинзону, а именно: старались сами себя обслуживать, без помощи прислуги. Мы убирали комнаты, приготовляли еду, конечно, строго вегетарианскую.
Но однажды мы узнаем: сегодня приезжает наша тетя — большой друг семьи, которую мы нежно любим. Нам известно, что тетя любит вкусную еду, особенно мясную. Что делать? Приготовить «труп»? (Так мы называем мясо.) Но эта мысль вызывает в нас чувство ужаса. Пока мы с сестрой обсуждали этот вопрос, вошел отец. Мы сказали ему, что не знаем, как быть.
— А вы, — сказал он, — приготовьте обед, как обычно. Днем приехала тетя, как всегда, красивая, веселая, энергичная.
Наступил час обеда, мы пошли в столовую.
И что же мы там увидели? На приборе для тети лежал огромный кухонный нож, а к ножке стула была привязана живая курица. Бедная птица билась и тянула за собой стул.
— Видишь? — сказал отец нашей гостье. — Зная, что ты любишь есть живые существа, мы тебе приготовили цыпленка. Никто из нас не может его убить, и поэтому мы положили для тебя этот смертельный инструмент. Сделай это сама.
— Еще одна из твоих шуток! — воскликнула тетя Таня, смеясь. — Таня, Маша, сейчас же отвяжите бедную птицу и верните ей свободу.
Мы поспешили выполнить желание тети. Освободив цыпленка, мы подали на стол приготовленные макароны, овощи, фрукты. Тетя все ела с большим аппетитом. Но я должна заметить, что этот урок любимого шурина не переубедил ее. Она продолжала есть мясо.
Папа получает «на чай»
От Москвы до Ясной Поляны около двухсот километров. Иногда отец проделывал этот путь пешком. Ему нравилось быть паломником; он шел с мешком за спиной по большой дороге, общаясь с бродячим людом, для которого он был безвестным спутником.
Путешествие обычно занимало пять дней. В пути он останавливался переночевать или перекусить в какой-нибудь избе или на постоялом дворе. Если попадалась железнодорожная станция, он отдыхал в зале ожидания третьего класса. Раз во время такой остановки он решил пройтись по платформе, у которой стоял пассажирский поезд, готовый к отправлению. Вдруг услышал, как кто-то его окликает:
— Старичок! Старичок! — взывала дама, высунувшись из окна вагона. — Сбегай в дамскую комнату и принеси мне сумочку, я ее там забыла…
Отец бросился исполнить просьбу и, по счастью, нашел сумочку.
— Большое спасибо, — сказала дама, — вот тебе за твой труд. — И она протянула ему большой медный пятак. Отец спокойно опустил его в карман.
— Знаете ли вы, кому вы дали пятачок? — спросил попутчик даму. Он узнал в запыленном от долгого перехода страннике знаменитого автора «Войны и мира». — Это Лев Николаевич Толстой.
— Боже! — воскликнула дама. — Что я наделала! Лев Николаевич! Лев Николаевич!
Ради бога, простите меня, верните мне пятачок! Как неловко, что я вам его сунула.
Ах, боже мой, что я наделала!..
— Напрасно вы так волнуетесь, — ответил ей отец, — вы ничего не сделали плохого… А пятачок я заработал и оставлю себе.
Поезд засвистел, тронулся, увозя даму, молившую о прощении и просившую вернуть ей пятак.
Отец с улыбкой смотрел вслед уходящему поезду.
Был ли Толстой суеверен?
Я уверена, спроси у моего отца — суеверен ли он, и он сказал бы решительно: нет.
Однако я часто подмечала, что бывали случаи, когда он некоторым приметам придавал значение. Несколько раз я ощущала, как его сильные руки, опустившись на мои плечи, заставляли меня обернуться, чтобы я именно справа увидела нарождающийся месяц.
Если он надевал, как славный король Дагоберт6, свою блузу наизнанку, он явно испытывал досаду и ожидал неудач или неприятностей.
Задумывая что-нибудь, он часто говорил себе: «Если сбудется, сделаю это; не сбудется, не стану делать».
Однажды мы ехали верхом из Ясной Поляны к моему дяде Сереже Толстому. Его имение было в тридцати пяти километрах от нашего. По дороге мы проехали несколько деревень. Русские деревни расположены вдоль одного длинного ряда, и эта единственная, всегда очень широкая улица тянется иногда на несколько километров.
Мы ехали по одной из таких улиц крупной рысью, как вдруг отец повернул вправо лошадь и объехал бочку на колесах, стоявшую перед избой. Затем он продолжил путь.
Я следовала за ним и, когда мы поравнялись на большой дороге, спросила:
— Скажи, зачем ты объехал бочку?
— Разве ты не видела, что черная кошка перебежала дорогу и спряталась под колесами бочки?
— Значит, ты сделал это, чтобы не проехать по дороге, которую перебежала кошка?
Отец не ответил мне, и мы продолжали свой путь.
Логическая непоследовательность
Во время русско-японской войны отец со страстной заинтересованностью следил за всеми ее перипетиями. Когда русские сдали врагу Порт-Артур, он вознегодовал.
— В мое время этого бы не сделали, — сказал он.
— А что бы сделали? — спросил присутствовавший при разговоре последователь отца.
— Взорвали бы крепость, но не сдали бы ее врагу.
— И убили бы всех находящихся в ней людей? — Толстовец был задет за живое словами своего учителя.
— Что вы хотите! Раз ты военный, ты должен исполнить свой долг7.
Толстовец недоумевал.
А я спрашивала себя: одна ли только логика прозвучала в устах отца? Может быть, также и ожившие воспоминания былого воина?
«Соломенная шляпка»
Одно время отец интересовался театром. Однажды он пошел в Императорский Малый театр посмотреть забавную пьесу Лабиша «Соломенная шляпка». Отец работал тогда над комедией «Плоды просвещения».
Во время антракта он встретил в фойе знакомого профессора. Тот смутился, что Толстой застал его на представлении такой фривольной пьесы.
— И вы, Лев Николаевич, пришли посмотреть этот вздор, — сказал он, усмехнувшись.
— Я всегда мечтал написать нечто подобное, — сказал отец, — но у меня не хватило на это таланта.
Он не чихнул
Когда папа чихал, казалось, что взрывается бомба: слышно было по всему дому.
Если это случалось ночью, моя мать внезапно просыпалась и после пережитого испуга всю ночь не могла больше сомкнуть глаз.
— Когда захочешь ночью чихать, — сказала она отцу, — разбуди меня тихонько, и тогда я смогу снова уснуть.
Отец пообещал.
Однажды ночью ему захотелось чихнуть, и он тихонько разбудил жену.
— Соня, — сказал он, — не пугайся, я сейчас буду чихать.
Мать проснулась, прислушалась. Прошло две, три, пять минут… Ничего. Она наклонилась над ним и услыхала его ровное дыхание. Желание чихнуть прошло, и он снова спокойно уснул.
Мама смеется
Мама редко смеялась. Быть может, поэтому смех придавал ей особое очарование.
Я вспоминаю два случая, когда она смеялась от всего сердца, и оба раза благодаря отцу.
Моя мать обожала маленьких детей. Когда мы все выросли и ей не нужно было заботиться о нас, она почувствовала себя опустошенной. Она не упускала случая поухаживать за ребенком, где бы его ни нашла.
Однажды она нянчилась с деревенским мальчиком.
— Я закажу для тебя гуттаперчевую куклу, — сказал отец, — у которой будет вечный понос. Надеюсь, тогда ты будешь вполне счастлива.
Мама рассмеялась, закрывая рот рукою, стараясь удержаться от несвойственного ей веселья.
В другой раз. Я приезжаю в Ясную Поляну.
— Берегись, — говорит отец, — мама только что купила огромное количество краски, и теперь она красит все, что ей попадется под руку. Но по справедливости я должен признать: до сих пор она щадила живые существа…
Мама чувствует нежность в шутке мужа и счастлива. Она смеется, смущаясь и удивляясь, что не может сдержать веселья.
Отец рад, что ее позабавил, и нежно смотрит на нее.
Жандарм
Отец всегда путешествовал в вагоне третьего класса.
Однажды он по делам отправился в маленький городок, расположенный в пятидесяти километрах от Москвы.
Здесь он остановился у шурина, должностного лица в этом городке. Закончив дела, отец отправился на вокзал, чтобы поехать домой. Дядя со своими семейными его провожал. На станции их подобострастно приветствовал жандарм, разукрашенный всеми знаками служебного отличия.
Жандарм знал, что уезжающий — знаменитый писатель, граф Толстой. И только отец сделал несколько шагов к кассе, как жандарм, опередив его, бросился навстречу, щелкая каблуками и козыряя.
— Пусть его сиятельство не беспокоится. Его сиятельство разрешит взять для него билет? Какого класса для его сиятельства — первого, второго?
— Второго, — смутившись, сказал отец.
Вернувшись домой, отец рассказал, как он спасовал перед жандармом. Он смеялся над собой и не мог простить себе этой слабости. Он презирал себя за нее.
Было видно, как беспокоит его это небольшое происшествие. Он не раз рассказывал об этом другим.
Я же думаю, что не из-за слабости отец позволил жандарму взять билет второго, а не третьего класса. Просто он не мог обмануть его ожидания. Сознательно отец никогда не хотел причинить кому-либо неприятность. Он знал, что если он возьмет билет третьего класса, он огорчит жандарма.
Но отец всегда был готов обвинять себя во всех возможных и воображаемых грехах.
Его словечки
Когда моему отцу было восемьдесят лет и его спрашивали: «Как вы себя чувствуете?» — он отвечал, если ощущал слабость и апатию:
— Сегодня чувствую себя так, как будто мне восемьдесят лет.
* * *
Об эгоцентричном, влюбленном в себя человеке он говорил:
— У этого человека огромное преимущество: у него нет соперника…
* * *
Если он просил чего-либо, что ему могли не дать, он говорил:
— Я пошутил… Мне совсем этого не хочется…
* * *
Когда ему хотелось что-либо сделать, а он опасался, что не сможет это выполнить, или желал получить то, что трудно давалось, он говорил:
— Когда я вырасту большой, то я это сделаю.
Или:
— Когда я вырасту большой, то получу то, что пожелаю.
Я люблю все, что имею
В первые годы женитьбы отца его посетил в Ясной Поляне русский писатель граф Соллогуб. Он увидел, что Толстой доволен, вполне удовлетворен своей судьбой.
— Какой вы счастливый человек, — сказал ему Соллогуб, — вы имеете все, что любите.
— Нет, — отвечал отец, — я не все имею, что люблю, но я люблю все, что имею.
Велосипед
Отец любил все виды спорта. В конце прошлого века, когда первые велосипеды вошли в моду, он приобрел велосипед и зимой катался на нем в большом московском манеже.
— Со мной происходит смешное явление, — рассказывал он. — Стоит мне представить себе препятствие, как я ощущаю неодолимое к нему влечение и в конце концов на него наталкиваюсь. Это особенно относится к толстой даме, которая, как и я, учится ездить на велосипеде. У нее шляпа с перьями, и стоит мне взглянуть, как они колышутся, я чувствую, — мой велосипед неотвратимо направляется к ней.
Дама издает пронзительные крики и пытается от меня удрать, но — тщетно. Если я не успеваю соскочить с велосипеда, я неизбежно на нее налетаю и опрокидываю ее.
Со мной это случалось уже несколько раз. Теперь я стараюсь посещать манеж в часы, когда, я надеюсь, ее там нет. И я спрашиваю себя, — замечает он, — неизбежен ли этот закон, по которому то, чего мы особенно желаем избежать, более всего притягивает нас?
«Женофобия»
Отец был невысокого мнения о женщинах. Часто он выражал свое презрение к ним насмешкой, но бывало, пытаясь убедить своего собеседника, он говорил об этом и серьезно. В домашнем кругу мы называли такие беседы «женофобией».
Случалось, когда мужчины оставались в доме одни, он пользовался этим, чтобы изничтожить нас.
— Мы немножко «женофобили», — говорил он, улыбаясь.
Иногда отец высказывал свое настоящее мнение о женщинах. Он считал, что женщина, живущая по законам морали и религии, имеет полное право на уважение. Женщина обладает драгоценными качествами, не присущими мужчине, и она неправильно поступает, желая сравняться с ним в правах, которых она лишена.
Если женщина пытается своими чарами соблазнить мужчину, наряжаясь для этого в непристойные одежды; если она полагает, что главная связь мужчины и женщины — в наслаждении, и избегает материнства для сохранения своей красоты, то такая женщина — существо презренное и опасна для общества.
— Когда я встречаю такого рода женщину, — говорил он, — мне хочется крикнуть:
«Воры! Помогите!» — и призвать полицию.
Однажды я слышала, как отец говорил с человеком, защищавшим права женщины, считавшим, что она и мужчина обладают одинаковыми возможностями и способностями.
— Нет, — возражал он, — и даже если допустить, что женщина и мужчина равны в своих способностях, я должен указать, что у нее есть свойство, которого нет у нас.
— Какое?
— А вот какое: рожать детей…
Когда отец работал над своим трактатом об искусстве, я часто переписывала рукопись.
Однажды он попросил страницу из моего дневника, чтобы вставить ее в свою книгу.
Поясняя этот отрывок, он написал, что цитирует слова друга, разбирающегося в искусстве. Я его спросила:
— Понимаю, почему ты меня не назвал, но почему ты написал ami («друга»), а не amie («подруги»)?
— Видишь ли, — отец был немного смущен, — чтобы читатель проникся большим уважением к высказанному мнению.
Когда он понял женщину
Когда мой отец писал роман «Семейное счастие», он еще не был женат.
— Мне казалось тогда, — сказал он мне однажды, — что я понимаю женщину до глубины ее души. Но когда я женился, то увидел, что я совсем ее не знаю. И только благодаря своей жене я научился ее понимать. А теперь, — продолжал он, гладя мои волосы, — с тех пор, как мои взрослые дочери доверяют мне свои тайны и раскрывают свою душу, я сознаю, что ни до женитьбы, ни позднее я ничего не знал о женщине и только теперь начинаю ее понимать.
Кто работает, а кто поет
Однажды вечером в Ясной Поляне говорили о распределении труда. Отец в это время писал книгу «Так что же нам делать?». Толстой страстно протестовал против эксплуатации рабочих привилегированными классами. Он доказывал в ней несправедливость того, что стыдливо называют «распределением труда».
— Ручной труд, — говорил он, — всегда необходим, а вот большая часть научного и артистического труда, которым мы занимаемся, служит только узкому кругу людей, составляющих привилегированный класс. Этот труд почти всегда бесполезен для рабочих и крестьян, в то время как без их работы мы не смогли бы существовать и производить этот эрзац науки и искусств, которыми мы так гордимся…
— Позвольте, Лев Николаевич! — прервал отца художник Репин, который тогда гостил у нас. — Вы знаете, я живу в предместье Петербурга, вблизи строительной площадки, где сооружаются суда. И часто вижу, как рабочие тащат, привязав к себе веревками, огромные балки. Однажды, когда рабочие выбились из сил под ношей, более тяжелой, чем обычно, я увидел, как два молодца, оставив других, на нее вскочили и запели веселую песню прекрасными энергичными голосами. Их воодушевление сообщилось рабочим, и прилив новых сил облегчил им напряженный труд.
— Ну и что?
— А вот что, — скромно сказал Репин, — те, кто своим искусством облегчает жизнь рабочих, имеют право на существование. У них своя роль. Я чувствую, что я — один из них. Я хочу быть из тех, кто поет.
— Очень хорошо, — заметил, смеясь, отец. — Плохо только то, что большинство хочет взобраться на балку и очень мало желающих ее тащить… В этом и заключается проблема!