Жизнь должна быть прекрасна.
Люди должны быть счастливы.
И для осуществления этих двух целей не следует пренебрегать никаким, даже самым мелким и пустым, поступком.
Если можно дать людям веселье забавным рассказом или смешным анекдотом, — то да здравствует веселый рассказ и смешной анекдот!
Если можно украсить жизнь людей картиной, представлением, песней, — и для этого нужен труд, — то надо дать его с охотой и весельем.
Если для счастья людей понадобится страдание, — то надо идти на него бодро, уверенно и радостно.
Вот в коротких словах «profession de foi» недавно ушедшего из этой жизни моего товарища по Школе живописи и ваяния — Л. А. Сулержицкого1.
Не знаю, как сам он определил бы свое внутреннее миросозерцание. Может быть, и иначе, чем я это делаю. Может быть, только бессознательно жила в нем та страстная любовь к жизни и ко всему прекрасному в ней, которая заставляла его весело работать и радостно страдать.
Но всякий, знавший Сулержицкого, не только чувствовал это его свойство, но и заражался им.
Помню я Сулержицкого почти мальчиком.
В Школе живописи и ваяния, которую я посещала в продолжение нескольких зим, Сулержицкий среди товарищей составлял маленький центр.
Люди со слабой инициативой, с вялым характером, с шаткими убеждениями липнут к людям, богаче их одаренным.
Так это было и у нас в Школе.
Сулержицкий, или Сулер, как мы сокращенно звали его, всегда горел какой-нибудь новой затеей или новым открытием и увлекал за собой своих товарищей.
Если где-нибудь в Школе собиралась кучка учеников, о чем-нибудь горячо беседующих, можно было без ошибки сказать, что это ученики собрались вокруг Сулера. Когда раздавались взрывы хохота, это товарищи смеялись какому-нибудь рассказу, анекдоту или представлению Сулера. Если где-нибудь стройно пели ученики — это под его руководством составился хор.
Сулер был очень талантлив во всех областях искусства2.
Но главный интерес, связывающий всех нас в Школе, была живопись.
К рождеству мы устраивали свою выставку и до этого горячо готовились к ней.
Когда мы собирались, то толковали более всего о разных течениях и направлениях в искусстве, показывали друг другу свои работы и советовались друг с другом.
Помню, как раз перед рождеством мы собрались в Школе и обсуждали дела своей выставки. Кое-кто из нас принес свои холсты.
Сулер нам до этого своей картины не показывал и не рассказывал ее содержания, хотя давно уже готовил ее. Он искал в ней новых путей и не хотел, чтобы посторонние отзывы путали его.
Поэтому мы все ждали появления этой картины с большим интересом.
Сулер исчез и через некоторое время с взволнованным лицом принес свою картину, поставил ее на пол у стены и просил нас отойти подальше, чтобы издали смотреть на нее.
Я теперь не помню подробности картины. Помню впечатление: большая пустая комната, тусклое серое освещение и одинокая фигура3.
Картина давала настроение грусти, тоски и одиночества.
Ученики притихли и долго молча смотрели. Потом начали раздаваться отдельные возгласы:
— Молодчина, Сулер!
— Настроения-то сколько!
— Здорово, Сулер!
Сулер сиял. Он стал рассказывать нам, какие мысли и чувства он хотел вложить в картину. Товарищи уверяли его, что ему это вполне удалось и что все это зритель чувствует, глядя на нее.
Из сотен учеников Школы живописи и ваяния я особенно сошлась с несколькими юношами и девушками, которые стали бывать у нас в Хамовниках. Среди них, разумеется, был и Сулер.
В те времена мой отец был занят изданиями дешевой литературы для народа. Вместе с книгопродавцем И. Д. Сытиным и некоторыми своими друзьями он положил начало издательству «Посредника».
Я очень сочувствовала этому делу и решила взять на себя художественную сторону издательства4. Я надеялась привлечь к этому делу и своих товарищей. Мы должны были заменять имеющиеся в продаже грубые и безнравственные лубочные картины более художественными и нравственными.
Много мы толковали, собираясь в Хамовниках за длинным чайным столом, но настоящего дела от наших толков вышло немного. Очень мы были еще зелены и шатки.
Жизнь бросала нас в разные стороны, и мы ни на чем не могли еще сосредоточиться.
Отец ласково относился к моим товарищам и особенно к Сулеру, который стал часто заходить к нам.
Как-то случилось, что Сулер произнес в Школе слишком горячие речи, не понравившиеся начальству, и в результате он был исключен из училища5.
Мы все, его товарищи, были поражены, огорчены и возмущены этим событием, и на следующей нашей выставке за № 1 был выставлен его портрет во весь рост, превосходно написанный нашим товарищем Россинским.
В каталоге под этим номером напечатано только: «В. Российский. — Портрет товарища». Мы этим хотели подчеркнуть, что хотя Сулер и исключен начальством, но что мы продолжаем считать его своим товарищем.
В нашем доме Сулер стал бывать все чаще и чаще. Он зачитывался религиозно-философскими сочинениями отца, слушал его беседы с многочисленными посетителями и скоро стал очень близким ему человеком по взглядам и убеждениям6.
В противоположность многим так называемым «толстовцам», Сулер, подпавши под влияние Толстого, не потерял своей самобытности. Несмотря на глубокую мысль, постоянно работавшую в голове Сулера, он остался веселым забавником и тонким художником, каким был и прежде.
Бывало, за обедом Сулер сыплет один анекдот за другим, и все, с моим отцом во главе, покатываются со смеха.
А встав из-за стола, он то поет, то пляшет, то представляет кого-нибудь, — и все с улыбкой удовольствия смотрят на него.
Благодаря своей острой наблюдательности Сулер умел удивительно хорошо подражать людям, животным, птицам и даже предметам. И так как его художественное чутье не допускало ничего банального, грубого и крикливого, то смотреть на него и слушать его было настоящим эстетическим наслаждением.
Помню, как он, похлопывая по дну перевернутой гитары, пел какую-то восточную песню. У него был небольшой, но прелестный по звуку тенор и прекрасный слух.
Слушая заунывную, протяжную песню с характерными восточными интервалами, меня уносило в дни моего детства, когда в самарских степях старый башкирец Бабай, стороживший бахчи, в теплые летние ночи пел такие же заунывные песни, похлопывая в дно старого железного ведра.
Но вот подошло совершеннолетие Сулера, и для него наступили трудные дни.
Ему надо было отбывать воинскую повинность.
Как быть?
Для того чтобы войны прекратились и с ними прекратились бы все страшные страдания, которые ими вызываются, — рассуждал он, — надо, чтобы никто не шел в солдаты. Значит, если он в это верит, он должен отказаться от исполнения воинской повинности.
Надо идти на страдания.
И Сулер пошел на них. Как всегда — весело и бодро.
Он заявил, что он служить по своим религиозным убеждениям не может.
Ему грозили тяжелые наказания.
Друзья его принялись хлопотать за него. Сам он всех расположил к себе своей приветливостью, — и устроилось так, что для выгоды времени его поместили в тюремную больницу на испытание7.
Я посетила его там.
Подъезжая к страшным, мрачным стенам, за которыми мне чудились одни ужасы и страдания, — у меня сердце сжималось от тоски.
Я вошла к Сулеру с вытянутым лицом, не зная, что говорить ему, как утешить…
Но как только я его увидала, так мое настроение тотчас же изменилось. Он был такой же веселый и жизнерадостный, как всегда, и мы через две минуты болтали с ним так же свободно, как будто мы находились в нашей старой любимой Школе или в хамовническом доме8.
Он, смеясь, показал мне, как он сделал из своего больничного халата, который был ему длинен, — нарядный пиджак, подколов его английскими булавками; рассказал, подражая им, о некоторых своих товарищах по больнице, — и скоро тюремные стены услыхали непривычный для них веселый, искренний смех…
Но мы не только хохотали…
Рассказывал мне Сулер о том, как его соблазняют отречься от своих убеждений и согласиться служить… Как близкие ему люди — особенно отец9 — страдают от его отказа и осуждают его… И как он колеблется…
Я советов ему никаких не дала, боясь вмешиваться в дела его совести, но дала ему понять, что наша семья не отвернется от него, какое бы решение он ни принял.
Сулер не выдержал и поступил в вольноопределяющиеся.
Как он страдал, идя на этот компромисс, может понять всякий честный человек, которому приходилось во имя любви подчиниться желаниям близких людей и этим отступить от требований своей совести.
Он написал нам об этом.
Отец понял его. И потому особенно горячо пожалел его.
«Дорогой Л. А., — пишет он ему. — Всей душой страдал вместе с Вами, читая Ваше последнее письмо10. Не мучайтесь, дорогой друг. Дело не в том, что Вы сделали, а в том, что у Вас в душе; важна та работа, которая совершается в душе, приближая нас к богу; а я уверен, что всё то, что Вы пережили, не удалило Вас, а приблизило к нему. Поступок и то положение, в которое становится человек, вследствие совершенного поступка, не имеет само по себе никакого значения.
Всякий поступок и положение, в которое становится вследствие его человек, имеет значение только по той борьбе, которая происходила в душе, по силе искушения, с которой шла борьба, а у Вас борьба была страшно трудная, и в борьбе этой Вы избрали то, что должно было избрать. Не нарочно, но искренне говорю, что на Вашем месте я поступил бы так же, как Вы, потому что, мне кажется, что так и должно было поступить. Ведь все, что Вы делаете, отказываясь от военной службы, Вы делали для того, чтобы не нарушать закона любви, а какое нарушение любви больше — стать в ряды солдат или остаться холодным к страданиям старика?
Бывают такие страшные дилеммы, и только совесть наша и бог знают, что для себя, своей личности, мы сделали и делаем то, что делаем, — или для бога. Такие положения, если они избраны наверное для бога, бывают даже выгодны: мы падаем во мнении людей (не близких людей, христиан, а толпы) и от этого тверже опираемся на бога.
Не печальтесь, милый друг, а радуйтесь тому испытанию, которое Вам послал бог.
Он посылает испытание по силам. И потому старайтесь оправдать его надежду на Вас.
Не отчаивайтесь, не сворачивайте с того пути, по которому идете, потому что это единственный узкий путь; все больше и больше проникайтесь желанием познать его волю и исполняйте ее, не обращая внимания на свое положение и, главное, на то, что думают люди. Будьте только смиренны, правдивы и любовны, и как бы ни казалось запутанным то положение, в котором Вы находитесь, оно само распутается.
Самое трудное то состояние, когда весы колеблются и не знаешь, которая чаша перетягивает, уже пережито вами. Продолжайте так же любовно жить, как Вы жили, с окружающими — смиренно, правдиво, — и все будет хорошо.
Лев Толстой.
Несравненно больше люблю Вас теперь после перенесенного Вами страдания, чем прежде» 11.
Сулер выбрал морскую службу и уехал в дальнее плавание12.
После этого жизнь нас реже стала с ним сталкивать. Но как бы редко мы с ним ни встречались, между нами навсегда сохранились дружеские и товарищеские отношения.
В девятидесятых годах прошлого столетия понадобились люди, чтобы сопровождать эмигрирующих из России духоборцев13. Поехал мой брат Сергей. Но нужны были еще помощники.
Выбор наш пал, между прочим, и на Сулера.
Он тогда уже кончил военную службу и был вполне свободен. Мы знали, что он был дельный и энергичный человек, умеющий работать. А так как тут нужно было помочь угнетенным и страдающим, то мы знали, что он был и сочувствующий.
И Сулер поехал14. Иногда приходилось ему трудно. Но он, по своей привычке «весело страдать», со всеми трудностями справился. Он прекрасно сделал свое дело, став любимцем всех духоборцев 15.
Потом я узнала, что он поступил режиссером в Московский художественный театр16.
Потом я все чаще и чаще стала слышать о том, что Сулер болеет… А потом узнала, что его уже нет…
На Кипре, куда он завозил духоборцев17, он схватил ту лихорадку, которая, подточив его здоровье, на сорок шестом году свела его в могилу…18 Жизнь должна быть прекрасна…
Все, что мог дать Сулержицкий, чтобы сделать ее таковой, — он все сделал.
Мой прощальный и благодарный поклон ему за это. Я вместе с другими получила свою долю того прекрасного, что он успел дать за свою короткую жизнь…
Ясная Поляна. 16 января 1917 г.