В маленькой усадьбе, верстах в десяти от Тулы, между огородом и проезжей дорогой на колодезь, под несколькими старыми плакучими березами — насыпан небольшой, продолговатый холмик. Это место, где покоится тело Марии Александровны Шмидт — «старушки Шмидт», как ее называли в последние годы ее жизни. Она умерла в 1911 году, через год после кончины ее друга и учителя, моего отца — Л. Н. Толстого.

После ее смерти между ее друзьями часто поднимался вопрос о том, чтобы написать о ней воспоминания. Ее жизнь была слишком поучительна и трогательна, чтобы предать ее забвению. Несколько раз и я бралась за перо, чтобы хоть вкратце рассказать о ней то, что осталось в моей памяти. Останавливало меня всегда воспоминание о ее необыкновенной скромности и о ее смирении. Для нее всегда бывало тяжело и неловко, когда обращали на нее исключительное внимание и говорили или заботились о ней. «Душенька, отвяжитесь», — говаривала она в таких случаях, шутливо отмахиваясь. И мне казалось неловким нарушать ее скромность. Но для меня память о старушке Шмидт так часто служила и служит примером и поддержкой в трудные минуты моей жизни, что я решаюсь нарушить ее посмертную скромность и рассказать то, что я о ней помню и знаю.

В самое горячее время отцовского перелома, когда, по его словам, настроение его жизни изменилось, желания стали другие, и доброе и злое переменились местами, и когда он страстно и искренне писал об этом, — одно из его рукописных сочинений попало в руки служащей в Московском Николаевском училище классной дамы — Ольги Алексеевны Баршевой. Ольга Алексеевна была утонченно воспитанная и хорошо образованная, хрупкая, тоненькая женщина из старой дворянской семьи, с чуткой, отзывчивой душой. Прочитав сочинение Толстого, она была поражена могучей силой правды, которым оно дышало. Ей хотелось поделиться своим впечатлением с самым близким своим другом — Марией Александровной Шмидт, которая также служила классной дамой в том же училище. Резкая и решительная Мария Александровна сначала пожелала узнать, о чем пишет Толстой в своей статье. Узнав, что он порицает православие, Мария Александровна, которая была очень верующей, отказалась даже прочесть статью, которую робко рекомендовала Баршева.

— Ваш Толстой — безбожник! Отвяжитесь с ним, пожалуйста! Я его и читать не стану! — резко заявила Мария Александровна.

Но Ольга Алексеевна не отвязалась. Через несколько времени она опять предложила Марии Александровне прочесть рукопись.

— Нельзя бранить и отрицать то, чего вы и не читали, — мягко заметила она своей решительной подруге.

Мария Александровна не могла не согласиться с справедливым доводом Баршевой и принялась за чтение рукописи. С первых же строк сочинение ее покорило и приковало ее внимание до тех пор, пока она не прочла его до конца.

— Душенька, Ольга Алексеевна! — закричала она своей подруге, кончивши чтение.

— Надо достать все, что написал Толстой в этом духе!

— Я слышала, что он сделал новый перевод Евангелия, — сказала Ольга Алексеевна.

— Так едемте сейчас в Синодальную библиотеку и спросим, нельзя ли там купить этот перевод…

Разумеется, в Синодальной библиотеке не только не нашли толстовского Евангелия, но требование классных дам смутило и даже возмутило приказчиков.

— Ну, так едем к самому Толстому! — решила Мария Александровна.

Ольга Алексеевна обомлела… Она стала возражать, находя неловким и навязчивым беспокоить незнакомого человека.

— Да и как посмотрит Толстой на наше посещение…

Но Мария Александровна не дала ей договорить.

— Отвяжитесь, душенька, вы со своими аристократическими манерами! — кричала она, поспешно одеваясь. — Человек открыл нам глаза! Показал нам свет! Дал нам жизнь! А мы будем думать о светских приличиях! Одевайтесь и едем!

Маленькая Ольга Алексеевна подчинилась, и две классные дамы поехали в Хамовники, где в то время жила наша семья.

Все, описанное мною до сих пор, я рассказываю со слов Марии Александровны и думаю, что я все передаю почти дословно, так как она любила вспоминать это время, и я часто слыхала от нее этот рассказ. Дальше она передавала мне о том, как отец встретил ее и Ольгу Алексеевну в зале нашего московского дома. Тут же была и я.

Отец ласково принял классных дам, хорошо поговорил с ними, и они сразу почувствовали в нем близкого и дорогого человека1.

— А вы тогда были совсем молоденькая, — говаривала мне Мария Александровна. — Волосы у вас были гладко причесаны. Папа вас подвел к нам и говорит: «А это мой секретарь».

С этого времени Мария Александровна и Ольга Алексеевна стали часто бывать в нашем доме. Они у нас назывались «папашины классные дамы». Все относились к ним ласково и дружелюбно.

Мария Александровна деятельно принялась за переписку всех запрещенных в то время цензурой сочинений отца. Я имела с ней постоянные сношения, то доставляя ей рукописи, то вписывая для нее новые поправки в сочинения отца, то передавая от него к ней разные поручения. Мало-помалу Мария Александровна сделалась другом всей нашей семьи. Особенно подружилась она с самым младшим членом ее — моим маленьким братом Ваней, умершим в детстве. Когда мы все уезжали в Ясную Поляну, он, едва умея писать, кое-как писал ей в Москву письма. В одном из ее писем ко мне она пишет: «Милого Ванечку благодарю за письмо. Тронута очень. Он ведь сам писал мне! Экий милый, хороший мальчик!.. Скажите, что я никогда не забуду его внимания ко мне. Крепко его целую…» 2 К моей матери она тоже всегда относилась с любовью и уважением. Скоро все наши интересы стали близкими ее сердцу, и понемногу наши друзья стали и ее друзьями.

Так как убеждения Марии Александровны и Ольги Алексеевны резко изменились и они обе отстали от православной церкви, то они почувствовали, что оставаться в училище классными дамами стало для них невозможным. И они обе подали в отставку.

Им хотелось попробовать свои силы на физическом труде, и они стали строить планы для новой трудовой жизни на земле.

В нашем северном климате двум слабым, непривычным к труду женщинам трудно было бы жить без наемного труда, одними своими силами, вследствие чего и решено было, что лучше им переселиться на юг, где борьба с природой не так тяжела и где климат мог бы принести пользу болезненной Марии Александровне.

Отец сочувствовал этому решению. Нашелся общий знакомый, который согласился сдать новым колонисткам участок земли в аренду около Сочи.

Начались сборы. Все друзья принимали в них участие, и кто с завистью, кто со страхом смотрел на этих двух отважных женщин, собирающихся своими руками добывать себе насущный хлеб.

У Марии Александровны был в Туле небольшой дом, который она, перед отъездом на Кавказ, продала, получивши за него несколько тысяч.

Наконец подруги распростились и пустились в путь.

На одной из станций, между Москвой и Харьковом, у доверчивых путешественниц был украден их дорожный мешочек, в котором находились их деньги и паспорта. Пришлось в Харькове останавливаться и устраивать свои дела, чтобы иметь возможность ехать дальше. Потеря эта не только не привела в уныние подруг, но, напротив, они тотчас же отыскали хорошую сторону этого происшествия.

— Бог на нас оглянулся, — говаривала потом Мария Александровна. — Мы приехали на Кавказ с одними нашими руками и, таким образом, сразу стали в положение людей, принужденных зарабатывать свою жизнь. Деньги соблазнили бы нас на наемный труд и другим служили бы соблазном.

Получив на Кавказе участок земли, приятельницы стали не покладая рук работать на нем3. Они обе были тогда еще не старые женщины. Вероятно, им было лет около сорока. Мария Александровна была девушка, Ольга Алексеевна — вдова. Обе были слабого здоровья и совершенно непригодны к тяжелой физической работе.

В молодости Мария Александровна болела туберкулезом, и в то время, как мы с ней познакомились, она бывала периодически подвержена сильным бронхитам. Она была очень худа и костлява. Дыхание у нее было тяжелое, и иногда слышно было, как при дыхании у нее в груди клокотала невыкашлянная мокрота. Доктора предписывали ей покой и праздность и грозили ей преждевременной кончиной, если она не будет исполнять их предписаний. Но Мария Александровна мужественно пошла на непослушание и взяла на себя тяжелый труд земледелицы.

На деле оказалась права она, а не доктора. В первые же годы работы на Кавказе Мария Александровна забыла о своих бронхитах. Они вернулись к ней только в конце ее жизни. Но и тогда болезнь не могла заставить ее в чем-либо изменить своего образа жизни.

Она писала с Кавказа, что она стала «здоровенная».

Отец ей на это ответил: «Вы, верно, преувеличиваете, говоря, что вы здоровенны стали. Я очень боюсь, что вы очень изморены. Да, впрочем, это ничего, лишь бы жить…»4 Вся тяжелая работа на земле легла, разумеется, на плечи Марии Александровны. Как Ольга Алексеевна ни старалась помогать в поле и в огороде, ее маленькие ручки и хрупкое сложение скоро отказались от работы.

— Нет, душенька, Мария Александровна, — говаривала она. — Вы уж погребите сено без меня. А я пойду Матью Арнольда читать…5 Мария Александровна иногда сердилась.

— Эгоистка вы этакая! Ведь вы будете просить молока к чаю, а где его взять, если не припасти сена на зиму для коровы! Ну, — прибавляла она мягче, — так и быть, идите. Только поставьте самовар. А то я до смерти чаю хочу.

Убрав сено, Мария Александровна приходила домой в надежде найти готовый чай. Но стол не был накрыт, самовар не кипел.

Ольга Алексеевна сидела на стуле с книгой в одной руке, а другой рукой она веером махала в трубу самовара, который стоял на полу возле нее и не начинал закипать.

Мария Александровна покатывалась со смеха, обнимала свою милую, но бесполезную подругу, разводила уголья и через несколько минут наливала Ольге Алексеевне и себе чай. Ольга Алексеевна в это время рассказывала ей о тех прекрасных вещах, которые она прочла у Матью Арнольда.

Как-то Ольга Алексеевна не побереглась и захватила кавказскую лихорадку. Отец об этом узнал и написал подругам:

«Особенно рад был получить известие о Вас, Ольга Алексеевна, потому что по последнему известию знал, что у Вас лихорадка, и боялся за Вас. Как хорошо вы живете! Мне представлялось ваше житье чем-то баснословным, а оказывается — вот, уж сколько времени прожили… Все живут как люди, только я живу не как люди, а как скверно. Иногда скучаю этим, но браню себя за это; не надо скучать, а лучше жить. Всё стараюсь писать, да плохо пишется. Только бы помог бог не делать, не говорить, не думать зла…» 6 В следующем письме к двум подругам он пишет:

«Как радостно слышать про вас, все добрые вести… Странное у меня о вас чувство: знаю я, что когда в душе хорошо, то и в мире все будет хорошо, и знаю, что у вас в душе всё хорошо, а всегда страшно за вас, что вы пересилите, переработаете, и что-то случится, — хотя и знаю, что случиться нечему. До сих пор страхи эти не сбывались, и приходилось только радоваться за вашу жизнь. Дай бог, чтобы вас так же радовали мы и другие ваши близкие. Мне таких радостей, слава богу, очень много…» 7 В другом письме, от 10 августа 1890 года он пишет:

«Спасибо за ваше письмо… Вы вот часто меня благодарите, а мне как вас благодарить за все те радости, которые вы мне доставляете? Каждое известие о вас (я получил такое через Ге) и письмо от вас — это радость. Вот живут люди по-человечески и не только не жалеют о брошенном язычестве, а только радуются. И какие люди — испорченные, слабые. Никогда мне не удастся придумать и написать таких доводов в пользу исповедуемого нами учения, какие вы даете своей жизнью…» 8 Жили Мария Александровна с Ольгой Алексеевной на участке, который они арендовали у прожившегося уже на Кавказе землевладельца Старка9. Они с ним очень подружились и в трудные минуты прибегали к нему за советом и помощью.

Но почему-то Старк должен был уехать, и приятельницы тоже решили покинуть Кавказ.

Они об этом написали отцу и получили от него следующий ответ:

«Давно поджидал от Вас весточки, дорогая Мария Александровна, и вот получил и хорошую, и дурную: хорошую — потому что из нее вижу, что Вы живы в настоящем значении этого слова, а не то, что дурную, а не совсем хорошую, потому что из нее вижу, что Вы как будто жалеете, что поехали на Кавказ, как будто отсутствие Старка изменяет все Ваши намерения и как будто Вы от этого хотите вернуться назад.

Не делайте планов, не предполагайте, что есть время, место и люди, которые могут быть нужны и важны для Вашей жизни, и что есть место, время и люди, среди которых Вы не можете быть хорошей и потому вполне счастливой…

Напишите нам, пожалуйста, еще и поскорее и попросите о том Ольгу Алексеевну, которой передайте мою любовь и тот же, как Вам, совет: как можно меньше действовать. Чем затруднительнее кажется положение, тем меньше надо действовать.

Действиями-то мы обыкновенно и портим начинающие складываться наилучшим для нас образом условия. Пожалуйста, Ольга Алексеевна, напишите мне, и поподробнее о Вашем положении, намерениях и финансовых условиях. Вас это не должно интересовать, а я имею право этим интересоваться.

Про себя, кроме хорошего, ничего не могу сказать. С каждым днем становится радостнее жить и по внутреннему улучшающемуся состоянию, и по внешним самым радостным условиям» 10.

После этого письма от своего друга приятельницы остались.

Откуда-то бог послал им помощника в лице старого татарина Али, который своим простым сердцем понял душевную простоту двух классных дам и остался у них жить, деля их участь.

Отец постоянно писал подругам, поддерживая их и сочувствуя всему, что с ними случалось.

«Спасибо вам, дорогие Мария Александровна и Ольга Алексеевна, — пишет он им 3 февраля 1891 года, — что продолжаете радовать нас вашими письмами. Вы так хорошо живете (я говорю о внешней форме жизни), что всякий раз, как получаю ваши письма, робею, распечатывая и начиная читать, как бы не узнать, что жизнь ваша изменилась. Но, слава богу, все идет хорошо, и вы, христианские робинзонки, еще нашли своего Пятницу — Али, которому передайте мой привет.

Я говорю о внешней форме, потому что она только одна подвержена изменению независимо от нас… Я часто обманывал себя прежде, думал противное, думал, что, если формы моей жизни безнравственны и я не могу изменить их, то это происходит от особенно несчастных случайностей, но теперь я знаю, что это происходит только от того, что я по своим нравственным силам не готов, не имею права на лучшие условия. Думать обратное, сваливать на внешние условия есть страшно вредный самообман, парализующий силы, нужные для истинной жизни, то есть для движения по пути истины и любви…» 11 В другом письме отец делится с Марией Александровной планами своих работ и литературными замыслами.

«Я когда-то хотел написать такую басню, миф, — пишет он, — что люди на салазках скатываются в пропасть, где они должны разбиться вдребезги, так что ничего от них не останется, и они дорогой, сидя на этих самых салазках, спорят и ссорятся о том, что один другому не дает усесться попокойнее и пачкает его одежду. Единственное дело, которое стоит делать нам всем на этих салазках, это то, чтобы вызвать радостную любовную улыбку друг у друга — вызвать любовь, то одно, что не разобьется в пропасти, а останется.

Я много занимаюсь писанием12. Пишу очень медленно, переделываю бесчисленное число раз и не знаю, происходит ли это от того, что ослабели умственные силы, в чем дурного ничего нет, только бы способность любви росла, или от того, что предмет, о котором пишу, очень важен» 13.

На Кавказе подруги прожили около четырех лет.

Хрупкая от природы Ольга Алексеевна, ослабленная перенесенной малярией, как-то простудилась и заболела воспалением легких. Болезнь в несколько дней унесла ее в могилу14.

Мария Александровна осталась одна. Она была безутешна. Остаться на Кавказе одной, без любимой подруги, там, где всякая мелочь напоминала о ней, у нее не хватило сил. И она полетела к нам. Она знала, что в нашей семье она могла излить свое горе, выплакать свои слезы и отогреть свое одинокое сердце.

Со слезами радости и волнения встретились мы с милой Марией Александровной после четырехлетней разлуки. В первый же день своего приезда она пишет сестре Маше, которой в то время не было в Ясной Поляне, о своем впечатлении:

«Дорогая Маша, писать ничего не могу. Скажу одно, что мне очень и очень хорошо.

Сейчас у вас в Ясной долго и радостно так хорошо беседовала с Софией Андреевной.

Льва Николаевича не было дома. Потом он приехал, и я себя не помнила, что увидала его живого, хотя за все время твердо верила, что непременно его увижу…

Лев Николаевич бодр, но похудел за эти четыре года сильно. Все ваши меня очень любовно встретили…» 15 К ее письму отец приписал несколько слов о том, что «вечером приехала Мария Александровна» и что «она все такая же. Очень радостно ее видеть…» 16.

В следующем письме, от 11 июня 1893 года, отец опять пишет Маше:

«…Мария Александровна очень хороша: ясна, спокойна, бодра и необыкновенно тверда в своем мировоззрении…» 17 Мария Александровна не захотела жить у нас в доме и поселилась в деревне, у одной крестьянки. К нам она часто забегала, чтобы почитать то, что писал отец, и чтобы поговорить о покойной Ольге Алексеевне. Вспоминая свое отношение к ней, она иногда беспощадно упрекала себя в том, что недостаточно холила и берегла свою слабенькую подругу.

— А я еще называла ее эгоисткой! — с горечью вспоминала она. — Я, я была противная эгоистка! — И Мария Александровна заливалась слезами.

Со временем сгладилась первая острота ее горя, и Мария Александровна опять стала стремиться на работу. Она помогала, насколько хватало ее сил, в семье, в которой она жила, но это ее не удовлетворяло.

Часто папа и я заходили в ее чистенький уголок в крестьянской избе и беседовали с ней о разных делах — материальных и отвлеченных.

Раз, помирая со смеха, она рассказала нам о том, что с ней на днях случилось.

Как-то утром ее хозяйка принесла Марии Александровне веревку и просила ее пойти в казенный лес набрать для топки вязанку сухих сучьев. Мария Александровна надела на голову платок, взяла веревку и собралась идти. Старуха проводила ее до дверей и на прощание посоветовала ей в лесу поглядывать, чтобы не попасться на глаза леснику.

— А то, Ляксанна, он живо с тебя платок снимет и веревку отберет.

Мария Александровна остолбенела.

— Душенька! — закричала она. — Вы меня воровать посылаете! Нет, какова?! Она меня воровать посылает! Нет уж, душенька, отвяжитесь! Этого я никогда не делала и делать не буду!

Она бросила в угол веревку и прошла мимо сконфуженной хозяйки назад к себе в избу.

Мария Александровна никогда не могла ни на кого долго зла держать, и потому она скоро смягчилась и нашла извинение своей хозяйке. Но жить на деревне в крестьянской семье, — ей, любящей одиночество и тишину, — становилось все тяжелее. Мы это видели, и, чтобы не терять ее и вместе с тем устроить ее по ее вкусу, мы предложили ей поселиться в нашем соседстве, в маленьком имении Овсянникове, где был небольшой домик и две избы.

Имение это находится в шести верстах от Ясной Поляны и принадлежало брату Марии Александровны — Владимиру Шмидт. Как-то раз в Москве Мария Александровна рассказывала моей матери о том, что ее брат очень нуждается в продаже этого имения, так как дела его запутались, а у него большая семья, которую надо было содержать. Мария Александровна очень была озабочена положением своего брата.

Чтобы ее успокоить, моя мать обещала купить Овсянниково. В то время у матери были свободные деньги, и она снарядила меня с деньгами и нужными бумагами в Тулу, поручив мне покупку Овсянникова.

При нашем семейном разделе в восьмидесятых годах 18 Овсянниково досталось на мою долю. Так как я тогда была молодой девушкой и осталась жить в родительском доме, то в Овсянникове жил только сторож. В это-то Овсянниково мы и предложили Марии Александровне поселиться. Она с радостью приняла наше предложение, устроившись в одной из двух изб. Дом казался ей слишком для нее роскошным помещением. Но даже избой она не захотела пользоваться даром и платила мне за нее тем, что ухаживала за усадьбой и фруктовым садом. Когда я просила ее не утруждать себя работой и нанять кого-нибудь для работ в усадьбе, она огорчалась и раз написала мне, что «жить в Овсянникове и ничего не делать для вас — свыше моих сил, и я уж лучше уеду от вас, раз между нами нет братских отношений».

В 1907 году пришлось ремонтировать избу Марии Александровны и пристроить закуту для ее коровы Манечки. Когда Мария Александровна перешла назад в свою избу, она не могла ею нахвалиться и писала мне одно благодарственное письмо за другим.

«Спасибо, большое спасибо, дорогая Танечка, за царское помещение в полном смысле этого слова. Я давно перешла, живу и радуюсь и мысленно все благодарю Вас.

Действительно, стройка вышла на славу. Вот уже несколько дней стоят морозы по 25 и 23 градуса, а у меня в избе 16 тепла. А уж светло, дышать легко, полом не дует, — ну, такая прелесть, что и не шел бы никуда. Друзья мои, крестьяне, приходят ко мне греться» 19.

«…У меня тепло, несмотря на трескучие морозы. Я и ложусь и встаю всё с Вами.

Всё благодарю за чудное, теплое роскошное помещение», — пишет она в следующем письме от 4 января 1908 года20.

Весело было приехать в Овсянниково и посмотреть на маленькое хозяйство Марии Александровны. Изба ее, состоящая из двух частей, всегда чисто выметена и прибрана. В задней ее части, отделенной от передней перегородкой и русской печью, стоят кровать и письменный стол. На стене висит календарь с портретом «дорогого Льва Николаевича». В передней части стоят стол с лавками и на стене висит полка с посудой. Все инструменты и орудия, как-то: стиральная машина, маслобойка, ручной планет — вычищены и поставлены на надлежащие места. Плантация клубники, огород и фруктовый сад — в образцовом порядке. К избе Марии Александровны пристроены холодные сени, а из сеней идет ход в закуту к корове, к любимой ее Манечке, которая много лет питала свою хозяйку и доставляла ей заработок.

Манечка стоит сытая, чистая. Выражение ее розовой мордочки — спокойное и доброжелательное. Со временем Манечка отелила еще Рыженочку, и тогда Мария Александровна стала считать себя совсем богатой.

Хотела она еще завести пчел и заказала моему отцу сделать ей улей на образец. 3 января 1895 года она пишет ему в Москву:

«Дорогой Лев Николаевич, сделайте мне улей на образец под руководством Вашего учителя столяра. А за материал и доставку я сочтусь с Татьяной Львовной. Только, хороший, сделайте поскорее, теперь зимой мужики свободны и дешевле возьмут за работу, а весной и за дорогую плату не возьмутся делать. Живу по-прежнему — радостно и хорошо, совсем здорова. Крепко вас всех обнимаю.

Ваша М.Ш.» 21 Не помню, сделал ли ей отец улей по ее заказу, но помню, что у нее как-то были пчелы, и она угащивала нас медом.

Бывало, придешь или приедешь к ней, а она сидит на огороде и полет. Уже издали завидит она гостью и спешит навстречу. Как сейчас, вижу ее: голова покрыта светлым ситцевым платком, на худых, костлявых плечах серая куртушка, подпоясанная веревочкой; на ногах из-под короткой юбки видны высокие мужские смазные сапоги. Около ног ее вьется и ласкается спасенная ею от мороза лохматая кривоногая собачка Шавочка.

Мария Александровна бросается меня обнимать и целовать, причем ее худые костлявые скулы так и впиваются мне в щеки.

— Таня! Душенька! — кричит она радостно. — Как папа? Идем чай пить!

И мы идем с ней в избу. Там она тотчас же ставит самовар. Потом она лезет в подвал, который устроен здесь же в подполье, и выносит оттуда покрытую росой крынку холодного молока. С полки она достает ковригу черного хлеба и ставит на стол соль, чайную посуду и деревянную ложку для снимания сливок.

Пока самовар закипает, мы с ней разговариваем. В разговоре затрагиваем всегда самые дорогие и важные вопросы жизни, и часто у обеих нас счастливые слезы на глазах.

Чаще всего говорим мы об отце.

— Ах, Таня, — говаривала она со слезами на глазах. — Какая большая у него любовь к людям! Подумайте, сколько ему пришлось работать, чтобы суметь передать людям то, что дало ему счастье! Кто бы мог исполнить такой огромный труд, как не он! Для этого нужны не только ум и талант, а нужна великая любовь к людям. Без нее нельзя одолеть такой труд, какой он одолел…

Она знала, как отец годами работал над своими религиозными сочинениями, и знала, что для того, чтобы сделать их более ясными и понятными, он добросовестно переделывал и переправлял их «бесчисленное число раз», как он ей писал, проверяя и взвешивая в них каждое слово.

— Вот, Танечка, — говорила она, — поколение за поколением вырастало в обмане ложной веры и ложной науки… А дорогой Лев Николаевич все это обличил и уяснил…

Любя отца так сильно, Мария Александровна все же позволяла себе иногда судить его, и, любя его душу, она сильно страдала, если ей казалось, что он стоит не на надлежащей для него высоте.

Помню, что его статья «Не могу молчать» огорчила Марию Александровну, и она не стала ее переписывать и распространять, как другие его сочинения.

— Это не он в этой статье. Это не с любовью, а с озлоблением написано, — говорила она. — Это не дорогой Лев Николаевич в этой статье, нет…22 Говорили мы с ней часто и о хозяйственных делах. Она передавала мне о том, что ею сделано для меня в Овсянникове, а также и о своих личных делах.

— Вот, Танечка, — говорила она, указывая на свою стиральную машину, — какое подспорье эта машина. Без нее я не в силах была бы обходиться без прислуги. А с ее помощью я могу все, что нужно, сделать на себя сама.

Когда вскипит самовар, Мария Александровна наливает чай в чистые кружки и отрезает длинные тонкие ломти душистого черного хлеба. Я деревянной ложкой снимаю себе в чай густые желтые сливки, солю свой ломоть хлеба, и мне кажется, что я никогда ничего не ела и не пила вкуснее.

От времени до времени Мария Александровна выходит из своей избушки и поглядывает на бугор, ведущий к деревне. Она знает, что почти всегда, когда к ней приезжает кто-нибудь из Ясной Поляны, то, наверно, и отец не вытерпит и тоже верхом приедет к ней.

И действительно, она видит, что из-за деревенских сараев показывается всадник.

Мария Александровна бросается ко мне в избу и кричит: «Папа!» Потом выбегает его встречать.

Иногда он слезает с лошади, привязывает ее и входит к нам в избу. Чаще же он разговаривает с Марией Александровной, не слезая с лошади. А Мария Александровна стоит около него, положив руку на плечо лошади, и восторженными, любящими глазами глядит кверху к нему в лицо.

Отец, немного наклонившись к ней, рассказывает ей что-нибудь о том, какие он получил письма, какие были у него посетители…

Когда он уезжает, мы возвращаемся в избу и некоторое время молчим. Мария Александровна полна впечатлений от свидания и разговора, и я не хочу нарушить ее настроения. Потом и я уезжаю, чувствуя, что на сегодня, по крайней мере, я сделалась лучше.

Иногда я упрашиваю Марию Александровну ехать со мной. Тогда она быстро меняет свой рабочий наряд на «платье для аристократических домов», как она шутливо говорила, и мы едем в Ясную Поляну. Там она проводит вечер и ночует. А утром рано с почтарем возвращается в Овсянниково на свою работу.

Иногда, когда у Марии Александровны перемежалась работа, она запрягала своего ленивого Пятачка и, сама правя, приезжала в Ясную Поляну. Кнута у Марии Александровны не было, так как погонять Пятачка не полагалось. Он шел, как сам хотел, то есть таким медленным шагом, что каждую минуту казалось, что он сейчас остановится. Но все же, проехав шесть верст часа в полтора, Пятачок довозил Марию Александровну до нашего подъезда.

Зимой ей бывало трудно ездить. Из-за своей необычайной худобы Мария Александровна была зябка, и потому ей приходилось очень тепло одеваться. Она надевала на себя фуфайку, куртку, полушубок и сверху всего еще свиту. На голову она сверх ситцевого платка надевала вязаную шапочку на вате, которую она еще покрывала вязаным платком. Потом сверх всего этого она накидывала теплую шаль. В таком виде она была похожа на несгибающуюся кувалду, которой очень трудно было делать какое-либо движение.

Надев на руки теплые рукавицы, она брала вожжи в руки и отправлялась в Ясную Поляну. Если по дороге никто навстречу ей не попадался, то она ехала без горя, но когда попадались встречные сани, то ей приходилось трудно. Пятачок ни за что не сворачивал в снег, и часто встречные сани отводом опрокидывали санки Марии Александровны в снег. Если же ей удавалось Пятачка свернуть с дороги в снег, то выбраться опять на дорогу тоже было делом не легким: Пятачок, попавши в сугроб, ложился в снег и спокойно лежал, пока его не выводили из сугроба под уздцы.

Приходилось Марии Александровне или ждать какого-нибудь проезжего, который помог бы ее беде, или самой вылезать из саней, тащить Пятачка под уздцы и выводить его на дорогу. При этом ей в валенки засыпался снег, и сама она задыхалась от сделанных в тяжелой одежде усилий.

Приезжала она к нам обыкновенно под вечер, так как это было для нее самым свободным временем. Кроме того, она знала, что это было единственное время, когда папа сидел в большом зале за круглым столом со всеми членами семьи и гостями. Мария Александровна глядела ему в глаза и впитывала в себя каждое сказанное им слово, чтобы потом жить ими до следующего свидания.

Но, несмотря на всю ту радость, которую она испытывала от свиданий со своим другом-учителем, она все же ставила дело в первую очередь, и никогда — даже ради этой радости — она не позволяла себе свалить свои обязанности на кого-нибудь другого. В последний год жизни отца она ответила на мое письмо, в котором я звала ее провести с нами вечер в Ясной Поляне:

«Больная корова не пустила меня к вам. Заставлять же людей ходить за ней не могу — совестно» 23.

Когда мои родители жили в Москве, она и туда езжала, чтобы их навестить. Но в Овсянниково она всегда возвращалась с радостью.

В 1900 году она написала мне в Рим о своей поездке в Москву:

«Очень мне радостно было видеть папа и всех милых друзей, но жизнь барская, богатая, городская, мне не по душе, и я просто отдыхаю в своей простой и естественной обстановке на лоне природы» 24.

«Жалко мне очень вас всех, — пишет она в другом письме, — что вы живете в искусственной обстановке» 25.

* * *

Так прожила Мария Александровна много лет в одинокой усадьбе.

С раннего утра она бывала на работе: доила свой Манечку, готовила себе кушанье, стирала свое белье, работала в саду и в огороде… А вечером она зажигала свою лампочку, надевала очки и садилась за переписку «божественных мыслей дорогого Льва Николаевича», как она говорила.

Много раз переписывала она сочинение, которое ей нравилось и которое она считала полезным для людей. Рукописи она рассылала своим друзьям. Не раз, когда я живала вне Ясной Поляны, я получала от нее список какой-нибудь статьи или письма отца.

Иногда я получала рукописи для передачи кому-нибудь из общих друзей.

«Посылаю на Ваше имя три экземпляра „Религии“ 26, — пишет она мне в одном письме. — Передайте их Поше, Дунаеву и Черткову…

Это я им посылаю по подарку».

«Посылаю Вам духовный гостинец, — пишет она мне, прилагая список с письма отца. — Это письмо так хорошо, что действует на меня самым благотворным образом» 27.

Когда я вышла замуж за вдовца с детьми, Мария Александровна переписала для меня письмо отца, в котором он писал о воспитании.

«Не знаю, — пишет она, — переслала ли Маша письмо папа о воспитании. Я для Вас именно его переписала. На каждом шагу в Вашей новой семейной жизни в нем есть ответы по воспитанию…» 28 Мария Александровна очень любила свою одинокую жизнь и всегда с радостью возвращалась к ней, когда ей почему-либо приходилось на время уезжать из Овсянникова. 15 апреля 1894 года пишет она мне в Москву:

«…Вот Вы все беспокоитесь, как я, слабая, буду жить одна. А я так не нарадуюсь на такую жизнь… В Туле я до сих пор не была и скоро не думаю быть. Так жаль нарушить тишину и мое уединение хоть на день» 29.

В других письмах она пишет:

«Не нарадуюсь на свою тихую жизнь…» 30 «Ну, что за радость бог дал в моей жизни. Нет ни скуки, ни тоски. Пока все хорошо, и одного хотелось бы, — чтобы и всем жилось так, как мне» 31.

«…Наслаждаюсь тихим, идеальным уединением» 32.

«…У нас более, чем хорошо. С огорода своего не шла бы, такая всюду красота, а главное, — идеальная тишина» 33. 15 апреля 1894 года она пишет мне в Москву:

«…Сейчас только вернулась с работы: и скородила, и сгребала солому на своем огороде, и кирпичей массу повырыла. Целый день, не разгибаясь, работала и буквально радовалась, — так хорошо всюду. День нынче был так тепел, что я все время работала в одном платье. Одну десятину моего огорода засеяла чечевицей, и немного овсом. Хотелось-то мне ее засеять всю овсом, да заимообразно семян никто не дал, а чечевицу племянник мне подарил. Вторую же половину завтра буду скородить» 34.

«…У нас в Овсянникове земной рай, — пишет она в другом письме. — Я совсем здорова и по уши ушла в огород. Встаю в три часа утра и работаю до поздней зари.

Дров две сажени собрала себе в Засеке, на днях перевезу. Радуюсь на клубнику и овощи» 35.

«Дорогой мой друг Танечка, простите, что задержалась с ответом. Очень много это время пришлось работать и с сеном и с клубникою. Под вечер так уставала, что никак не могла писать Вам… Я, моя милочка, здорова, бодра, весела, на душе праздник; работаю от утра до вечера, сплю на огороде в шалаше, как убитая…» 36 «Я вся ушла в осенние работы. На душе праздник и только не знаю, как благодарить бога и Вас, что мне так хорошо живется…» 37 Вот такими радостными восклицаниями на свою одинокую рабочую жизнь испещрены все письма старушки Шмидт.

В одном письме к своей дочери Маше 30 января 1906 года отец пишет:

«Сейчас до обеда был у Марии Александровны. У нее молока нет, сидит одна, хрипит в своей избушке и на вопрос: хорошо ли ей, не скучно ли, всплескивает руками» 38.

С крестьянами соседних деревень Мария Александровна завела самые дружеские отношения. Выходило это само собой, без всякого искусственного усилия с ее стороны.

Как-то деревенские мальчики узнали о том, что у Марии Александровны есть хорошие занятные книжечки. Они и побежали к ней за ними.

«А мне большая радость, — пишет она мне по этому поводу. — Вот сегодня уже второй день, как стали дети ходить ко мне из Овсянникова за книжечками для чтения, сами по себе. Так радостно и легко, когда делается что-либо хорошее помимо тебя, — нет искусственности, а естественно, — сами захотели, вот и идут: сегодня два мальчика и вчера два, а за этими пойдут и другие, и не успеешь оглянуться, как завяжутся самые хорошие отношения. Очень это мне по душе. Сейчас напишу Маше, чтобы она прислала книжек, или Поше, а то у меня всего десять» 39.

Бабы ходили к Марии Александровне за советами и за лекарствами. Мужики приходили побеседовать.

Пришлось ей раз принять деятельное участие в закрытии казенной винной лавки в соседней к Овсянникову деревне Скуратове. Не знаю, по чьему почину был поднят вопрос об открытии в Скуратове винной лавки. Крестьяне, боясь за свою слабость, написали приговор о том, что они в своей деревне «винопольки» не желают.

Приговор свой они подали земскому начальнику. Это было в январе. Тем не менее в марте того же года один из крестьян деревни Скуратова, С. Б.40, сдал свою избу под винную лавку, получив от акцизного ведомства в задаток двести рублей. Мужики бросились за советом и помощью к Марии Александровне, а она, в свою очередь, прикатила в Ясную Поляну. Папа в это время был нездоров и поручил это дело мне.

Я поехала в Скуратово, поговорила с мужиками, собрала нужные сведения и решила поехать в Тулу, чтобы там разузнать, в чем дело. На другой день после моей поездки, 10 июня 1907 года, Мария Александровна пишет мне:

«Сейчас после вашего отъезда приезжал чиновник акцизного правления в Скуратово осмотреть стройку С. Б. для винной лавки. Крестьяне подошли к нему и спросили: почему их законный приговор остался без последствий, несмотря на то, что крестьяне подали его земскому начальнику 17 января 1907 года? Чиновник спросил: во-первых, почему вы, крестьяне деревни Скуратово, не прислали от себя в течение трех лет ни одного заявления в акцизное правление о нежелании вашем иметь винную лавку в своей деревне? Ведь старшина, наверное, читал вам это заявление? Во-вторых, ваш староста явился к нам в акцизное правление с С. Б. и голословно заявил, что все общество согласно открыть винную лавку, за исключением двух каких-то мужиков. Вот почему акцизное правление выдало задаток С. Б. Если же вы не желаете иметь винной лавки, — внесите всем обществом 200 рублей в акцизное правление. Тогда мы прикроем ее. Крестьяне ответили: „Мы в первый раз слышим от вас про заявление. Старшина никогда не читал нам его“.

Крестьяне три раза ходили к вице-губернатору, и в последний раз он принял их холодно, говоря: „Ведь я сказал вам, что когда наведу справки у земского начальника и если приговор ваш не опоздал, — то есть пришел до выдачи задатка, то винной лавки у вас не будет“. Крестьяне отвечали: „Двадцатого июня лавка переедет. В Петров день ее открытие“. — „Ну и пускай переезжает, — ответил Лопухин, — а мы разберем дело и закроем лавку, если приговор ваш подан до выдачи задатка. Вот и все“. Крестьяне вернулись в полном отчаянии. Бабы хотят собраться все идти к губернатору с просьбой не открывать лавки. Отношение к старосте, Сергею, и к начальству сдержанное. Не могу и выразить Вам, дорогая Танечка, до чего меня огорчает вся эта история. Предложить и уговаривать крестьян собрать деньги на взнос задатка — я не имею духа. 1 руб. 60 коп. пуд муки, заработков никаких, остается продать скотину, — просто язык не поворачивается говорить им, чтобы они собрали деньги» 41.

Все мы принялись за борьбу против казенного кабака. Моя мать поехала в Тулу и навела справки о том, когда в акцизном управлении был получен приговор крестьян о нежелании иметь в своей деревне винной лавки. Оказалось, что приговор был принят акцизным управлением раньше выдачи задатка за помещение, но почему-то приговор крестьян остался под сукном…

Мужики не унялись и опять всем обществом, в пятый раз, пошли к вице-губернатору.

Ответ получили тот же, что и в прежние раза: «Постараюсь разобрать ваше дело в акцизном управлении и тогда сообщу вам».

Тогда Мария Александровна решила занять двести рублей для того, чтобы внести эти деньги в акцизное управление. Она написала одному своему богатому знакомому и, объяснив ему, для чего нужны были ей деньги, попросила его одолжить ей двести рублей. Отдать эти деньги она рассчитывала, собрав их маленькими суммами между друзьями.

Ответа долго не было, и Мария Александровна и мужики очень волновались. Они боялись того, что если кабак откроется, то гораздо труднее будет его закрыть, чем предупредить его открытие. Я получила от нее следующее письмо, принесенное мне в Ясную Поляну скуратовскими крестьянами.

«Дорогой мой друг Танечка, помогите мужикам. Кабак-то все-таки открывают.

Приезжал старшина и сказал: кабак будет. Крестьяне в отчаянии. Голубушка, милая, попросите доброго Михаила Сергеевича похлопотать за крестьян, а может, вы сами побываете у губернатора. С. Б. предлагал мужикам плату, они отказались и желают одного — чтобы кабака не было» 42.

Я поговорила с мужиками. Они твердо и упорно решили винной лавки в своей деревне не допускать. Для этого они придумывали разные способы. Один крестьянин предложил такое решение вопроса: допустить лавку на полгода, «запить» водки на двести рублей и тогда ее прикрыть. Другой предложил лучше сделать «забастовку».

Когда я спросила у него, что это значит, то он и другие мужики объяснили мне, что они думают «не допущать складывать вино, а как приедут подводы с ящиками, так их разгромить». Я, конечно, очень горячо отсоветовала прибегать и к тому и к другому способу противодействия и обещала еще раз съездить в Тулу и опять похлопотать там за них. Крестьян я убеждала терпеливо ждать, так как всякое насилие с ихней стороны, разумеется, было бы сочтено за бунт и они были бы за него наказаны, а кабак, наверное, все-таки был бы водворен. Крестьяне мне поверили, и я опять отправилась в Тулу.

Не помню подробностей моих хлопот, но знаю, что они увенчались успехом. Богатый знакомый, давший Марии Александровне взаймы двести рублей для закрытия кабака, просил денег ему не возвращать. Так что с души Марии Александровны отпало и это бремя. Она торжествовала.

«Кланяюсь Вам в ножки, радость моя Танечка, — пишет она мне, — что вы закрыли кабак. Иван Иванович нынче напишет крестьянам благодарственное письмо, и они, вероятно, придут к Вам с просьбой его передать губернатору, а их не допустят. Мы здесь все празднуем и благодарим Вас, милый друг» 43.

Часто приходили к Марии Александровне больные. Простые болезни она лечила своими средствами, а в более сложных случаях посылала больных к своим друзьям-докторам.

Так как у нас в Ясной Поляне в последние годы жизни отца жил доктор44, то Мария Александровна часто присылала к нему своих больных с ласковой записочкой, в которой просила или принять больного, или приехать к нему. Все всегда охотно помогали Марии Александровне, невольно заражаясь от нее ласковым и любовным отношением к людям.

В овсянниковском доме, в первые годы пребывания Марии Александровны в этом имении, никто постоянно не жил, а бывали случайные жители. Одно лето провела там моя сестра М. Л. Оболенская с мужем. Довольно долго жил там близкий моему отцу по взглядам И. И. Бочкарев. Временно жил там большой чудак — старый швед Абраам фон Бунде45. Еще жил в саду в самодельной землянке старый пчеловод, «прохвессор», как мы его звали. Эта кличка произошла от того, что он сам называл себя «прохвессором» по пчеловодству. Это был тип русского Робинзона, умевшего своими руками удовлетворить всем своим жизненным нуждам. Он сам выстроил себе землянку, сложил в ней печку, сделал себе лавки и всю нужную утварь, а на крыше землянки развел клубнику. Он сам плел себе высокие сапоги из лык и соломенные шляпы. К сожалению, он очень любил выпить и иногда пьяный приходил к Марии Александровне. Это очень ее огорчало, и она всячески пыталась воздействовать на него, чтобы он бросил пагубную страсть. «Прохвессор» старался воздержаться, но часто привычка брала верх над увещаниями Марии Александровны. И в один осенний дождливый день бедный «прохвессор» был найден мертвым в канаве, недалеко от Овсянникова. Канава была полна воды, и старик, вероятно, захлебнулся, упав в нее с дороги.

После всех этих случайных обитателей Овсянникова в доме поселилась семья Горбуновых, которая всякое лето снимала его под дачу. Мария Александровна очень любила семью Горбуновых, с которой имела постоянные сношения.

С годами Марию Александровну все чаще и чаще стали мучить ее обычные бронхиты.

Мы стали замечать, что силы ее значительно падали и что работать ей становилось все труднее и труднее. «Она живет так напряженно, что за нее всегда страшно», — пишет о ней Лев Николаевич в одном письме к своей дочери Маше46.

Нас всех тревожила ее болезнь. Но она постоянно умоляла нас не заботиться о ней и не жалеть ее.

«Очень благодарю, дорогая Танечка, за скипидар, — пишет она мне как-то. — Спала лучше, но еще сильно потела. Сейчас чувствую себя бодрее и сильнее.

Голубка, дорогая моя, попросите папа не ездить, видимо, я скоро поправлюсь и сама вас всех навещу. Я очень боюсь дороги на Козловке. Сохрани бог, да он упадет… Спасибо за любовь ко мне…» 47 «Чувствую себя гораздо лучше, — пишет она в другом письме. — Еще по ночам ночные поты продолжаются, но гораздо меньше. Не дождусь попасть к вам — хочется до смерти и почитать, и пописать мысли папа» 48.

«Я здорова, как крещенский лед, а на случай моей болезни — мое искреннее желание лечь в больницу и умереть там, так что я уверена, что если бы мне пришлось умереть, — вы все, мои дорогие друзья, простите» 49.

«Еще до сих пор чувствую большую слабость и никуда еще не выхожу… Хорошо, что последние ночи прошли без пота, а то меняла белье по четыре и пять раз в ночь.

Потому такая слабость… Простите меня и положите гнев на милость, — но извещать вас о моей болезни не могу, — это выше сил моих. Делаю это не из недоверия к вам и не из желания обидеть вас, но от глубокой любви ко всем вам…» 50 Такими письмами старалась милая старушка успокоить нас. И мы верили в то, что болезнь не тяготит ее и что излишняя забота о ее здоровье может быть ей неприятна.

— И не жутко вам одной? — спрашивала я ее. — Не грустно, что вы одна; не тоскливо, что никто вас не пожалеет, никто за вами не походит?

— Ах, душенька, что вы! — искренне отвечала Мария Александровна. — Мне одной с богом так хорошо! Так хорошо! Когда сама пострадаешь, то лучше понимаешь страдания других, — прибавляла она. — Это бог, любя, посылает…

Хотя Мария Александровна и старалась работать по-прежнему, но ей это становилось все труднее и труднее. Сестра Маша рассказывала мне, что она видела, как Мария Александровна возвращалась с работы согнутая пополам и как она на ходу постепенно разгибалась и, только подойдя к дому, могла совершенно выпрямиться.

Кроме домашнего хозяйства и работ на огороде и в саду, Марии Александровне приходилось доставать себе дров на зиму. Она сама привозила их из казенного леса Засеки и сама рубила их. Но ей казалось, что она все еще недостаточно работает, и, сравнивая как-то свою жизнь с жизнью одной своей приятельницы, она писала мне:

«Вот святая труженица! А я как посмотрю на свою жизнь да сравню труд свой с ее, мне становится очень стыдно!» Помню, я как-то осенью свезла в Овсянниково посадочный материал: березки и елки — и просила Марию Александровну нанять поденных и поручить им на другой день посадить деревья. Ямки для них были уже заранее заготовлены.

Проснувшись на другой день утром, я увидела, что погода ужасная: холодный, пронизывающий ветер и дождь с крупой. У меня сердце упало. Я была уверена в том, что Мария Александровна не только в точности исполнит мою просьбу, но, наверное, сама будет работать с поденщицами. Я надела кожан, села в шарабан и при свистящем ветре, под градом и дождем, которые стучали по моему кожану и до боли стегали мне в лицо, помчалась в Овсянниково.

Я не ошиблась в своих предположениях. Мария Александровна стояла с девушками в поле и руководила работой. Я насилу уговорила ее бросить работу и идти в избу чай пить. Поденщицы, которые не решались отказываться от работы, пока с ними была Мария Александровна, с радостью разбежались по домам.

Иногда, когда Мария Александровна приезжала к нам в Ясную, мы поражались ее плохим видом.

— Что с вами, Мария Александровна? — спрашивал кто-нибудь из нас. — Вам хуже?

— Почему, душенька? — уклончиво отвечала Мария Александровна.

— Да вы что-то бледные…

— Ах, душенька, отвяжитесь! Это здесь освещение такое, — говорила Мария Александровна и отворачивалась, чтобы ее не разглядывали.

Этим «освещением» мы постоянно ее дразнили.

— Мария Александровна, как «освещение?» — приставали мы.

— Прекрасно! Прекрасно! Отвяжитесь, душенька!

И старушка вместе с нами дружно, хохотала над самой собой.

У нее был дар необыкновенно весело и заразительно хохотать. И в нашей семье ее часто дразнили для того, чтобы слышать этот искренний, веселый хохот.

— Мария Александровна, — приставали к ней моя сестра Маша и я. — Вы были когда-нибудь влюблены?

— Ха, ха, ха! Как же, душенька! Страдала, страдала! Вот глупость-то!

И Мария Александровна покатывалась со смеха.

— Ну, Мария Александровна, расскажите, как вы страдали. В кого вы были влюблены?

— Ах, душенька, отвяжитесь! Слава богу, что все это давно миновало… Я все и перезабыла…

Но мы все приставали. И Мария Александровна, перебивая себя хохотом и выражениями радости от того, что она на эту удочку не попалась, рассказывала нам о том, что был какой-то доктор, по котором она страдала. А кроме того, она обожала актера Шуйского. Бывало, она ждала у выхода Малого театра его отъезда, чтобы еще раз взглянуть на него; рассказывала, что она достала себе его носовой платок, который хранила, как сокровище.

— Но, душенька, он был истинный художник, — прибавила она серьезно.

Мария Александровна любила и ценила искусство, и особенно сильно действовала на нее музыка. У нас ей часто приходилось ее слушать. И Мария Александровна до глубины души наслаждалась ею. Как сейчас, вижу ее костлявую фигуру, ее исхудалое лицо с резко очерченными костями скул и челюстей и прекрасные, одухотворенные серые глаза, как будто не видящие ничего внешнего, а устремленные внутрь.

С ослаблением здоровья, у Марии Александровны стал уменьшаться ее заработок. Это нас тревожило, потому что ее очень трудно бывало уговорить принять какую-либо материальную помощь. Моя мать иногда собственноручно шила ей платья, и Мария Александровна принимала их только потому, что знала, что она очень огорчила бы мою мать, не приняв этого подарка. Мария Александровна в шутку называла эти платья «платья для аристократических домов». Все наши друзья старались подарить ей что-нибудь полезное, что облегчило бы ее труд. Но Мария Александровна, за редкими исключениями, старалась, не обидевши дарителя, отклонять всякие подарки, говоря, что у нее «всего более, чем следовало бы». Как-то мой брат Андрей, узнав о том, что у нее недостатки, послал ей денег. Она деньги возвратила и написала мне:

«…Я сейчас же догадалась, что вы братски захотели поделиться со мной. Спасибо, дорогие друзья; очень тронута, но денег не взяла потому, что трудное время для меня пережито. Это повторяется из года в год, когда коровы без молока. Теперь Рыженочка отелилась, и все опять пошло как по маслу. Молоко доставляю на завод и имею ежедневно 45 коп. Для меня это целое богатство, которым я оправдываю помощницу, себя, да и на третьего хватило бы… Я крепко целую вас с Андрюшей, и очень мне радостно чувствовать такое любовное отношение с вами».

Так же отказалась она раз и от присланных нашей общей приятельницей денег.

«Я всегда бываю до слез тронута добрым чувством любви, но от денег отказываюсь потому, что потребности у нас разные и богатым людям самим не хватает» 51.

Раз как-то моя мать с сестрой Сашей приехали к Марии Александровне и привезли ей кое-какой провизии от себя и от меня. Она тотчас же написала мне об этом:

«…Вдруг в четвертом часу застучали катки, и подъехали мама, Саша… с чаем, медом и крупой. Я просто остолбенела от радости при виде милой Софии Андреевны, которая сама всё и перенесла ко мне в избу. От нее узнала о Вашей большой любви и заботе обо мне, чуть не заплакала от радости, что Вы, моя дорогая, помните обо мне. Спасибо, мне это большая радость, даже не по заслугам» 52.

Было несколько человек из наших друзей, которые пытались жить с Марией Александровной, чтобы помочь ей в работе. Но хотя она прямо от таких предложений никогда не отказывалась, тем не менее совместная жизнь с кем бы то ни было ее тяготила. Но еще тяжелей для нее бывало, когда люди приходили к ней для того, чтобы от нее учиться трудовой жизни.

— Чему у меня учиться? Я — злая эгоистка, и больше ничего, — говаривала она в этих случаях. — Я едва со своей жизнью справляюсь. Какой я пример другим!

Волей-неволей, так как силы у нее стали быстро падать и она не могла справляться со своим хозяйством, пришлось ей взять прислугу. Это было для нее очень тяжело.

Хотя она называла ее своей «помощницей», а не слугой и хотя она обращалась с ней, как с равной, говоря ей «вы» и деля с ней стол, — но тем не менее искренняя Мария Александровна не могла не сознавать того, что она прибегала к наемному труду, который ей всегда претил.

Помощницы Марии Александровны часто менялись, так как никто долго не мог выдержать монашеского образа жизни в одинокой глухой усадьбе. Летом 1910 года вместо женщины Мария Александровна наняла себе в помощники молодого малого из соседней деревни. С чисто материнской заботой опекала она своего юного помощника и всячески старалась украсить его жизнь.

В это лето, как и в предыдущие, в овсянниковском доме жил И. И. Горбунов с семьей. Как-то вечером, окончив свои работы, Мария Александровна предложила Ивану Ивановичу поехать в Ясную Поляну. Запрягли лошадь, сели в шарабан и отправились. В Ясной провели вечер в беседе с Львом Николаевичем, и так как поздно засиделись, то решили остаться ночевать. Рано утром Иван Иванович был разбужен своей женой, примчавшейся из Овсянникова с печальной вестью: в час ночи у Марии Александровны между избой и закутой загорелись сени. Так как постройка была деревянная, а закута была плетевая, покрытая соломой, то в короткое время все сгорело дотла.

Во время пожара в избе Марии Александровны спала старушка из деревни Овсянниково, для того чтобы вместо Марии Александровны подоить корову, а в сарае недалеко от избы, — приехавшая погостить к Марии Александровне ее знакомая. Она проснулась от треска пожара и бросилась в избу будить старушку. Проснулись и жена и дети Горбуновы, которые жили в доме. Они бросились спасать любимую корову Марии Александровны, которая, как всегда все животные, упиралась и не хотела уходить из своей закуты в неурочное время. Пока они заняты были коровой, изба настолько была охвачена огнем, что войти в нее не было никакой возможности.

У Марии Александровны погибло все ее имущество: платья, шуба, белье, постель, стиральная машина, маслобойка, планет, вся утварь, все книги и пятьдесят три рубля денег, которые ей дала спрятать спавшая в сарае ее знакомая.

Все это было бы возвратимо. Но что больше всего убило Марию Александровну, было то, что в огне погибли все письма моего отца к ней, подлинная рукопись его рассказа «Иван Дурак» 53 и списки, сделанные ее рукой со многих его сочинений, которые представляли из себя последние исправленные редакции. Между прочим, сочинение «Исследование Евангелий» 54 имело много собственноручных пометок и поправок отца. Одну из своих драгоценностей — рукопись книги «Так что же нам делать?» Мария Александровна подарила мне еще в 1901 году с надписью: «Подарила моему дорогому другу Танечке М. Шмидт». Рукопись эта представляет из себя толстую переплетенную книгу, в которой сохранены все выпущенные цензурой места55.

Узнав о своей потере, Мария Александровна громко вскрикнула, закрыла лицо руками и долго молча так просидела. Меня в то время не было в Ясной Поляне. Мария Александровна пишет мне 6 июля 1910 года из Овсянникова:

«…У меня сгорело все. И самое мое дорогое, что составляло сущность моей жизни — рукописи Льва Николаевича и моя Шавочка. Простите мне все мои прегрешения вольные и невольные, а вместе с грехами и мою тяжко болезненную старость. Не имею слов благодарить Вас, дорогой друг, за любовь ко мне. Я не стою этого…» 56 Трудно было ей смириться перед этим испытанием. Как жить, не имея под рукой тех бесконечно драгоценных для нее мыслей, которые она долгими осенними и зимними вечерами перечитывала и переписывала и в которых она черпала силы для своей духовной жизни! Многих и восстановить нельзя. Вся долголетняя переписка с самым дорогим для нее другом и руководителем — пропала в огне! Да и материально как трудно вновь собрать все те необходимые для хозяйства и ежедневного обихода мелочи, которые накапливаются незаметно и к которым невольно привыкаешь.

По разным данным оказалось, что поджег Марию Александровну ее юный помощник для того, чтобы во время пожара похитить чужие деньги, которые у нее хранились.

Мария Александровна не только простила его, но никому не позволила при себе обвинять его.

— Бог с ним, душенька! Бог с ним! — говорила она горячо. — Еще не доказано, что это он сделал, а мы с вами нагрешим, обвиняя его! Бог с ним!

Тотчас же после пожара я купила леса на новую избу и заказала плотнику построить ее. Заказала я ее выше и просторнее, чтобы больной старушке было бы легче в ней дышать. Мария Александровна изо всех сил противилась новой постройке. Но я знала, что нигде ей так хорошо не будет жить, как одной в Овсянникове.

«Вчера я не нашла удобной минуты переговорить с Вами относительно стройки, — пишет она мне, узнав о моем намерении. — Крепко благодарю и глубоко тронута Вашим участием ко мне, но допустить стройки лично для меня — не могу. При одной мысли об этом мне невыносимо делается грустно, — ну, просто, душа болит. Буду жить, где и как бог приведет. Крепко целую вас всех, прощаюсь со всеми вами очень. Числа 15-го думаю ехать к брату» 57.

Я не послушалась Марии Александровны и продолжала стройку. Целый год Мария Александровна жила, как она мне и писала, «где и как бог приводил». Наконец я написала ей запрос о том, думает ли она вновь вернуться в Овсянниково.

«Дорогая моя Танечка, — ответила она мне. — Я не только думаю о дорогом Овсянникове, но на четвереньках уползу туда, если Вы застрахуете дороже, чтобы на случай пожара Вам ничего не терять» 58.

Вторым условием она поставила мне то, чтобы я позволила ей помогать в надзоре за работами. Мне это было тем более удобно, что я не жила в Ясной и что Мария Александровна могла строить новую избу вполне по своим потребностям и вкусам.

Она переехала в избу еще до окончательной ее отделки и взяла на себя руководство остальными работами, а также и моими делами.

«…Душенька моя, знайте одно, — пишет она мне. — Все делаю я с такой любовью, добрым желанием, как никогда еще мне не приходилось» 59.

«…Помните одно, — пишет она дальше, — что желание мое помочь Вам было от всей души, но голова моя, старая и больная, может изменить мне, и я могу ошибиться…» 60 Перейдя в свой новый «дворец», как она называла свою избу, она не переставала присылать мне благодарственные письма.

«…Милый друг, спасибо за новое чудное помещение, где могу болеть, кашлять, никого не беспокоя. Стеснительно жить в чужом доме с этой докучной и грязной болезнью. Танечка, милая моя, очень прошу Вас, не стесняйтесь и приказывайте мне все, что Вам хочется делать в Овсянникове, не отнимайте у меня радости послужить Вам. Вы и не подозреваете, с какой любовью отношусь ко всему, что Вас касается» 61.

«…У меня в домике более, чем хорошо. Спасибо, моя душенька, живу, как у Христа за пазухой, и все думаю — за что бог послал мне такую хорошую жизнь…» 62 «…Быть может, я за силу взялась бы и приехала Вас поблагодарить за ту чудную жизнь, какую Вы дали мне в божественном Овсянникове. Дорогой мой друг! — знайте одно, что не имею слов выразить Вам своей глубокой благодарности…» 63 Потеря всех ее сокровищ наложила печать грусти на всегда веселую, бодрую и жизнерадостную Марию Александровну. Но, если уменьшилась ее веселость, зато увеличились в ней доброта и мягкость. Перестав жить эгоистической жизнью, она перенесла весь интерес от своей личности на окружающих. Она перестала бояться лишений, труда и болезни, находя в них средства для духовного роста. Все свои душевные усилия она употребляла только на то, чтобы увеличить любовь к своим ближним. От усилий это любовное отношение к людям перешло в привычку, и к концу ее жизни Марии Александровне стало так же свойственно любить всех живых существ без исключения, как и дышать. Когда при ней кто-нибудь ссорился, сердился, спорил, осуждал, Мария Александровна искренне страдала и сейчас же заступалась за того, кого обижали, стараясь смягчить спорящих и объяснить все непониманием.

Помню, как часто Мария Александровна дергала меня за юбку или за рукав, когда я на кого-нибудь налетала с осуждением.

— Не надо, Танечка, не надо, — шептала она мне на ухо. — Оставьте, он ребенок…

Он не понимает… Как можно сердиться?

Труднее всего бывало ей совладать с собой, когда превратно понимали и при ней осуждали моего отца. Но и к этому она к концу своей жизни выработала мягкое и терпимое отношение. Она старалась стать на точку зрения своего противника и мягко и ласково уговаривала отнестись к Льву Николаевичу с доверием и любовью и постараться понять. При этом она старалась своими словами разъяснить то, что он думал, говорил и писал.

В последнее время заботило ее душевное состояние ее друга Льва Николаевича, который все больше и больше тяготился жизнью в Ясной Поляне; он часто приезжал к Марии Александровне, чтобы излить ей свою душу.

В конце лета 1910 года отец приехал погостить ко мне в деревню в Новосильском уезде64. Отсюда он написал Марии Александровне свое последнее письмо, которое я нашла после ее смерти в ее бумагах. Вот оно:

«10-го сентября 1910 года. Кочеты.

Здравствуйте, дорогой старый друг и единоверец. Милая Мария Александровна. Часто думаю о Вас, и теперь, когда не могу заехать в Овсянниково, чтобы повидать Вас, хочется написать Вам всё то, что Вы знаете. А именно, что по-старому стараюсь быть менее дурным и что, хотя не всегда удается, нахожу в этом старании главное дело и радость в жизни, и еще то, что Вы тоже знаете, что люблю, ценю Вас, радуюсь тому, что знаю Вас.

..Пожалуйста, напишите мне о себе, о телесном и о душевном.

Крепко любящий вас Лев Толстой» 65. 23 сентября отец вернулся в Ясную Поляну и опять стал часто посещать своего «старого друга и единоверца». Последний раз он был в Овсянникове 26 октября, за два дня до ухода из Ясной Поляны. Мария Александровна рассказывала мне, что он приехал к ней верхом и сказал ей о том, что собирается уйти из Ясной Поляны навсегда.

Мария Александровна ахнула и всплеснула руками.

— Душенька, Лев Николаевич! — сказала она. — Это слабость, это пройдет…

— Да, — ответил отец, — это слабость.

Но он не сказал, что это пройдет. Через два дня, в ночь с 27-го на 28-е, он с доктором Душаном Петровичем Маковицким уехал из дома, написав мне и брату Сергею, что ушел, потому что «не осилил» сделать иначе66.

Когда Мария Александровна узнала о том, что отец ушел, она немедленно переехала в Ясную Поляну. Где было горе, где была нужда в утешении, там всегда была и Мария Александровна. Так и в этот раз — Мария Александровна примчалась к нам и, как всегда, принесла с собой большой запас любви и нежности. Ночи она проводила на диване в спальне моей матери, и, чтобы не тревожить ее покоя, она подавляла мучивший ее кашель, зарываясь лицом в подушку.

После кончины отца Мария Александровна сильно осунулась, согнулась, стала задумчива и молчалива и только прибавила ласк и любви к окружающим. Здоровье ее все ухудшалось, и в 1911 году, в июле, она пишет мне, что «с трудным покосом и от непогоды заболела» 67. Работать она все же не переставала. Это было ее духовной потребностью и радостью. Убравшись с покосом, она принялась за письменную работу.

«Буду рада засесть за любимую работу; внесу все пропуски в книжечки „Путь жизни“, — что изменено и пропущено. Иначе этих книжек не напечатали бы» 68, — пишет она мне в том же письме.

Осенью этого года я посетила свою милую старую приятельницу, и мы, как всегда, поговорили душа в душу о самых важных предметах. Я не подозревала того, что она стояла уже одной ногой по ту сторону жизни, хотя видела в ней все большее и большее ослабление жизненных интересов и все увеличивающийся рост духовной жизни.

Уехав к себе в деревню, я 18 октября 1911 года получила следующую телеграмму от И. И. Горбунова:

«Мария Александровна скончалась сегодня, вторник, семь утра. Ждем вас и распоряжений.

Горбунов».

Зная, что Мария Александровна не исповедовала православной веры, и зная, что она желала быть похороненной без церковного обряда, я в этом смысле и телеграфировала в Овсянниково. В то время я не могла покинуть своей семьи и узнала подробности кончины Марии Александровны и похорон ее тела только со слов очевидцев.

Сторожем в Овсянникове в то время был близкий по убеждениям Марии Александровне крестьянин соседней деревни П. И. Скворцов. Старушка любила его и часто беседовала с ним по душе. Накануне ее смерти Скворцов был обеспокоен большой слабостью Марии Александровны и предложил ей телеграммой вызвать Горбуновых, которые переехали уже в Москву. Мария Александровна очень энергично запротестовала.

— Умоляю вас, Петр Иванович, — говорила она ему, — не беспокоить из-за меня.

Если я почувствую себя очень худо, то я уеду в Звенигород и лягу в больницу к Дмитрию Васильевичу.

Скворцов ее послушался, но не был спокоен на ее счет. На другой день, как только он проснулся, он пошел ее проведать. Мария Александровна лежала на постели лицом к стене и широко раскрытыми глазами смотрела на стену, на которой висели рядом распятие и портрет отца. Она ничего уже не говорила. И так, постепенно угасая, она тихо перешла из этой жизни в другую.

Приехало несколько друзей хоронить Марию Александровну. Ею была, оставлена записка, написанная в феврале того года, в которой она просила похоронить ее без соблюдения церковного обряда, так как она уже тридцать лет, как отошла от православной церкви. В конце записки она обращалась к властям с просьбой не наказывать ее друзей за то, что они исполнят ее просьбу.

По словам присутствующих, погребение прошло очень просто и трогательно. Тело положили в простой деревянный гроб и опустили в вырытую могилу под березками, у края огорода, над которым столько лет трудилась милая старушка. Когда тело ее было засыпано землей и над могилой образовался небольшой удлиненный холмик, все несколько минут постояли над ним с непокрытыми головами. Потом Горбунов сказал:

— Прощай, милая сестра! Дай бог всем нам прожить так, как прожила ты.

Вот и вся история простой, скромной и несложной жизни «старушки Шмидт». Думаю, что если бы пожелание нашего общего друга Горбунова могло бы исполниться и все мы хоть немного приблизились бы в своей жизни к жизни Марии Александровны, то много радости и счастья прибавилось бы между людьми. Казалось бы, чем была замечательна эта незаметная, скромная труженица? А когда взвесишь все те качества, которыми она была богата, то и видишь, что встречаются они очень редко.

Любовь к людям, любовь и милосердие к животным; покорность в болезни и горе; радость в труде, — вот ее положительные качества. И при этом отсутствие самодовольства, лени, зависти, жадности, осуждения ближнего… Это ли не подвижническая жизнь? И если эта старая, слабая, больная, воспитанная в относительной роскоши и праздности женщина могла так переработать себя, то никому из нас нельзя отчаиваться. Общими усилиями мы могли бы устроить жизнь, в которой было бы побольше настоящего братства, настоящего равенства, настоящей любви, чем мы это видим теперь.