11
Арест Гутовского и красивого мальчика-сибиряка Стрельцова прошел как-то мимо меня. Мне долгое время и не сообщали, за что их арестовали. Но с командиром роты, видимо, крепко поговорили.
Лейтенант Шульгин стал реже выходить из своего блиндажа, а когда выходил, сапоги его уже не светились, в них не гляделась даже пожухлая, лежащая под ногами листва. Не гляделось в них и солнце, а оно не забывало нас, заглядывало в наши окопы, отрытые в полный профиль с разветвленной сетью траншей и ходов сообщения. Сладко потягиваясь, выходил на солнышко мой зеленоглазый квартирант Тимофей, садился на присыпанный землей накат блиндажа и, подобрав под себя хвост, подолгу смотрел на испепеленное, чернеющее остовами остывших печей Подгорное. Пролетал мимо осиновый или кленовый лист, кот настораживался и, ежели лист замирал, ложился па землю, мой зеленоглазый квартирант шевелил его смешно приподнятой лапой.
Осень 1942 года… Следует отметить, что она ознаменовалась важными событиями не только в нашей роте, но и во всей Красной Армии: был отменен институт комиссаров, вводились единые воинские звания для политического и командного состава, был значительно изменен и дополнен боевой устав пехоты, появились ординарцы.
Мне как командиру взвода тоже полагался ординарец, им стал ефрейтор Заика. Однажды, низко пригибаясь, он заглянул в мой блиндажик и сообщил неожиданную весть: ранило командира роты.
Как ранило? Когда? Артналета не было, немецкие самолеты тоже давно не появлялись над нами. Может, наступил на мину? Но и минного поля возле нас не было. Я вышел из блиндажа и направился к опушке леса, туда, где был командный пункт роты, где окопался лейтенант Шульгин. Через какое-то время я был среди тех, кто вынес лейтенанта из укрытия и положил его под двумя уже начавшими опадать дубками. Ладное, перехваченное широким ремнем, крепко сбитое тело странно корежилось, рот синел и пузырился тягуче-липкой пеной, скрежетали зубы.
— Что с ним? — спросил, округлив удивленные глаза, пришедший с позиций своего взвода младший лейтенант Заруцкий.
Никто не ответил.
А я вспомнил низко опущенную, зажатую в ладони голову, надо полагать, что ей тоже нелегко было, когда бесследно исчез Корсаков и тот боец, что был из-под Курска… А тут еще Гутовский и Стрельцов.
Командира роты положили на плащ-палатку и унесли в глубь леса. Туда же последовал и младший лейтенант Заруцкий, а я остался возле двух дубков, мучительно остро ощущая свою вину, теперь уже не только перед Родиной, но и непосредственно перед людьми. Как-никак Гутовский смог «обработать» бойцов моего взвода. Почему так произошло, я не мог понять. Наверно, потому, что я плохой командир, а у плохого командира всегда случаются разные истории…
Накрапывал мелкий дождь, предвестник близкой мокрети, непролазной непогоды. Выцвела синева низко опущенного неба, со всех сторон надвигались темные сверху и холодновато выбеленные снизу торопливо бегущие облака. Все чаще стали обваливаться не забранные досками стенки траншей, песчаная земля уже не выносила навалившейся на нее сырости. На душе тоже стало сыро и неуютно. Уходить с опушки леса не хотелось, хотя я и знал, что она метко пристреляна немецкими батареями.
Вернулся младший лейтенант Заруцкий. Глаза его шарнирно круглились, по ним нельзя было понять, что случилось с лейтенантом Шульгиным, но я заметил в них ту искорку, которая обычно появляется, когда сбывается давнее, тщательно скрываемое желание. Младший лейтенант оглядел позиции моего взвода и, увидев праздно сидящего у входа в общий блиндаж Тютюнника, спросил, чем занимаются мои бойцы? Я ответил: подчищают траншеи.
— Незаметно, чтоб подчищали…
Таким тоном Заруцкий дал понять, что получил повышение в должности и стал временно, а может быть, и невременно, командиром роты. Ради справедливости следует сказать: это повышение вполне заслуженное, вернее — выслуженное. Старый кадровик, много лет оттопавший взводным пехотинцем, младший лейтенант не шел ни в какое сравнение с теми командирами, которых принято было называть сосунками, инкубаторно выпускаемыми ускоренным методом разными военными училищами и подготовительными курсами.
— Иди во взвод и наведи порядок, — не повышая голоса, спокойно проговорил только что назначенный командир роты.
Я повернулся спиной к лесу и спустился в ход сообщения, не придав, однако, особого значения словам о наведении порядка. Порядок обычно наводился перед приходом высокого начальства, но о его приходе не было слышно. Возможно, младший лейтенант, получив должность командира роты, сам себя считает высоким начальством, тогда… А что тогда? Да, ничего. Тютюнник все так же будет сидеть у входа в блиндаж и тоскливо ждать вечера, того часа, когда из леса потянет дымком всегда запаздывающей кухни. Но я ошибся. Тютюнник встал, он стоял перед неизвестным мне человеком с двумя кубиками на зеленых полевых петлицах добротно сшитой гимнастерки.
— Лейтенант Брэм, — назвался поставистый, в добром теле человек, когда я представился ему. А сопровождающий не известного мне лейтенанта Заруцкий таинственно прошептал: «Новый командир батальона».
Принято говорить, что новая метла по-новому метет, но я не получил никаких распоряжений, чтоб что-то перерыть, что-то переиначить, лейтенант Брэм больше присматривался к людям, к бойцам моего взвода, чем к брустверам ружейных площадок, к нишам для противотанковых гранат. Я ощутил и на себе тот пристальный взгляд, который как-то роднит, сближает человека с человеком.
На другой день я был вызван в штаб батальона. В штабе встретился с лейтенантом Захаровым. Захаров предстал передо мной в полном боевом снаряжении: автомат, запасные диски, гранаты…
— Иду немцев глушить, — обнажив вместе с деснами кипенно-белые зубы, поспешил сообщить цель своего появления в глубине леса мой давний новоузенский сослуживец.
— А еще кто идет?
— Ты пойдешь. Комбат пойдет.
Мне не верилось, что я могу куда-то пойти, участвовать в каком-то деле. Я тайно ожидал новой встречи с полковником Цукаревым и мысленно прощался сам с собой.
— А ты не знаешь, что случилось с командиром нашей роты? — спросил я своего давнего сослуживца, зная, что ему все ведомо, все известно.
— С лейтенантом Шульгиным случился припадок. Эпилепсия.
Появился комбат, он приблизился к березе, под которой стоял лейтенант Захаров, под которой начала оживать повинная во всем моя несуразная душа.
— Доложи командиру роты, что ты находишься в моем распоряжении, — сказал комбат, сказал так, что я воспрянул духом. Наконец-то мне представился случай искупить свою вину.
Младший лейтенант Заруцкий уже знал, что я нахожусь в распоряжении комбата, он даже пожал мне руку и вышел из блиндажа, когда я покидал позиции роты, когда ступил на тропинку, что вела к штабу батальона. Глянул на свои сапоги, они нуждались в чистке, и я пожалел, что не обзавелся сапожной щеткой. Но, как всегда в таких случаях, на помощь приходит обыкновенная водица, и я стал поглядывать по сторонам, надеясь найти какую-нибудь колдобину или канаву. Ни колдобины, ни канавы не нашел, но набрел на большую, как опрокинутый колокол, воронку, в ней освежил свои окопные «скороходы» и в полный рост, как в большом зеркале, увидел самого себя. Пришлось еще раз одернуть гимнастерку, туже подтянуть ремень и, сняв каску, обеими пятернями проборонить длинно отросшие «командирские» волосы, которыми я дорожил, пожалуй, больше, чем своей головой. И все-таки я долго не решался приблизиться к штабу батальона, все прихорашивался (так говорила моя мать), а когда приблизился, сразу же предстал перед новым комбатом, доложился и услышал:
— Бегом к машине!
Под неохотно расстающимся со своей листвой старым коряжистым дубом стоял зелено окрашенный отечественный грузовик, в его кузове я увидел лейтенанта Захарова, рядом с ним сидели два бойца, одного из них я часто видел еще под Саратовом возле капитана Банюка.
Я вскочил в кузов, и когда грузовик уже трясся по лесной ухабистой дороге, спросил сидящего напротив Захарова:
— Куда мы едем?
— Глушить фрицев.
Я, разумеется, знал, что глушить фрицев на грузовиках не ездят да и едем-то мы совсем не туда, едем в тыл, к штабу бригады, откуда не так-то легко накрыть этих фрицев даже дальнобойной артиллерией.
Не знал я, что прежде чем побывать на другой стороне Дона, нам нужно было освоиться с берегами неведомого мне лесного озера.
Двое суток на сбитом из поваленных, ровно распиленных осин, продолговатом плоту толкались мы от берега к берегу. Было похоже, что мы впали в детство и вдали от материнских глаз занялись довольно опасной, но весьма увлекательной игрой. Были минуты, когда мне казалось, что нужно идти домой, я даже слышал голос матери, который грозил вдвойне сложенной веревкой, готовой походить по моей спине, и только начальствующий, резкий голос комбата выводил меня из минутного забытья, заставляя более сноровисто действовать длинным шестом, а когда плот приближался к противоположному берегу, я бросался в остуженную палыми листьями, посмурневшую воду, извлекая из карманов брюк увесистые, как гусиные яйца, квадратно исполосованные лимонки. Эта операция проводилась без особого труда, куда труднее было снова вернуться на плот и, лежа, не приподнимая головы, толкать его обратно к запунцовевшему коряжистому вязу. А вяз тихо-тихо осыпался, опускал свои пунцово рдеющие ладони и на берег, и на зеленое железо наших касок.
Приблизился вечер, тот осенний, особо памятный вечер, когда по приказу комбата мы повытаскали из воды ровно распиленные осины, сложили их на приметном взгорке, сложили так, чтоб можно было быстро покидать в кузов грузовика, но грузовика долго не было, поэтому мы имели возможность приглядеться друг к другу, пошутить, поговорить…
На закатной заре, восседая на попарно скрепленных железными скобами осинах, мы двинулись к штабу бригады, на том же грузовике, по той же ухабистой дороге. Я не думал, что мне еще раз представится случай увидеть многонакатно возвышающийся блиндаж, не думал, что сам полковник Цукарев будет напутствовать нас, пожелает нам удачи, благополучного возвращения.
— И не с пустыми руками, — сказал полковник, когда, спрыгнув с кузова, мы подошли к многонакатному блиндажу. — С вами, — продолжал полковник, — по моему личному распоряжению отправятся опытные товарищи: лейтенант Белоус и старший сержант Чернышов, из взвода разведки.
Оба они — и лейтенант Белоус, и старший сержант Чернышов — появились как из-под земли и присоединились к нашей небольшой группе.
— Общее руководство операцией возлагаю на лейтенанта Брэма, — сказал полковник.
— По местам! — скомандовал лейтенант Брэм.
Когда наш грузовик выкатился из лесу, я глянул на небо, неба не увидел — непроглядная тьма, ни единой звездочки; привстал, глянул в ту сторону, куда мы катились, в сторону переднего края, и удивился: ни ракет, ни трассирующих пуль. Странно. Загадочно.
Не меньше часа тряслись мы на своем грузовике, слышали, как приглушенно рокотал мотор, больше ничего не слышали…
Принято думать: на фронте, на войне все время стоит трамтарарам и чем ближе к переднему краю, тем больше этого тарарама, но те, кто сидел подолгу в окопах, могут подтвердить, что и на войне бывает кладбищенская тишина, кладбищенское безмолвие. Пожалуй, я бы не догадался, не сообразил, где остановился наш грузовик, если б не ракета, она так близко положила свой поклон, что все мы припали к своим осинам, а потом по команде лейтенанта Брэма спрыгнули на землю, припали к земле. Чувствовалась близость реки, близость Дона.
Недолго горит, недолго светит ракета, но ее ядовито-зеленый свет дал нам возможность увидеть наш передний край, он показался пустынным, наши траншеи, они — как морщины на ладонях моей матери, моей покойной бабушки…
Мы вошли в одну из траншей, лейтенант Брэм повел нас по зигзагам, вскоре все мы остановились, впереди что-то бугрилось, возможно, какое-то укрытие. Никто из нас не проронил ни единого слова, боялись, нет, не близости противника, боялись нарушить загадочно настороженную тишину, ее настораживающее таинство, мы были как на дне глубоко вырытого колодца.
— Иди!..
Кто это? Ах, это лейтенант Захаров, это он приблизился к моему автомату, к моей плащ-накидке (забыл сказать, что мы вместо плащ-палаток получили плащ-накидки).
— Куда?
— Прямо.
Я пошел прямо и совсем неожиданно очутился в неглубоко вырытом блиндаже перед обильно чадящей, приспособленной для ночного освещения патронной гильзой, перед приподнятым стаканом, до краев наполненным водкой.
— Держи, — как-то не по-армейски обратился ко мне сидящий за сплетенным из придонского лозняка столом капитан-пехотинец.
Я посмотрел на своего комбата, он сидел рядом с капитаном, комбат кивнул светлой, коротковолосой головой.
Стакан был выпит.
— Молодец, — похвалил меня чернявый капитан, должно быть, командир пехотного батальона.
Я чувствовал, что в блиндаже мне больше нечего делать, поэтому опять оказался на дне глубоко вырытого колодца, из колодца даже днем можно увидеть звезды, и я увидел, правда, всего-навсего одну звездочку, она была моей звездой, она не покидала меня до самого конца войны, больше тысячи ночей светилась над моей головой.
— Ты знаешь, где мы находимся? — спросил меня лейтенант Захаров.
Я представлял, где мы находимся, по крайней мере, ощущал дыхание плотно укрытого ночной темью недалекого Дона.
— На самом передке, — уточнил мой давний товарищ.
— А когда будем немцев глушить?
— В 12.00.
Я не мог определить время по своей звезде, но чувствовал: до полуночи еще далеко.
Положила свой земной поклон еще одна ракета, она осветила всю донскую пойму, пожалуй, я бы мог заприметить свои следы, которые оставил на этой пойме, когда искал бесследно исчезнувших огородников.
Что-то отдаленно прохрипело, что-то заговорило. Радио? Знать, и вправду радио…
Простуженно хрипел чей-то знакомый голос. Неужто Корсаков?! Хрипел с возвышенного правобережья, говорил о том, как он долгое время не решался покинуть свой окоп, но все-таки решился, покинул и очутился чуть ли не в раю, досыта ест, пьет чай, кофий…
Я слышал, как стучал зубами лейтенант Захаров, как он старался сдержать себя, но не сдержался:
— Предатель… Изменник…
Впрочем, скорее всего хрипел все-таки не Корсаков, а кто-то другой, хрипел не очень-то долго, немцы не больно доверяли идущим к ним на службу перебежчикам, немцы охотней гоняли по радио русскую музыку, русскую песню. «Вниз по Волге-реке» заливался, захлебывался удивительный, до боли родной голос. Притих лейтенант Захаров, а в моем горле что-то застряло, я задыхался от обиды, от прилипающей к губам полынной горечи. Мне казалось, по моей вине русская земля, русская песня оказалась в немецком плену, в немецкой неволе.
— Комбат зовет, — услышал я голос лейтенанта Захарова.
— В 12.00 мы приступаем к выполнению особо важного задания, — ровно, не повышая голоса, говорил наш командир, — нам предстоит переправиться на правый берег Дона, снять немецких часовых, забросать гранатами два-три блиндажа и захватить языка. Время сейчас 11.45, через пятнадцать минут всем быть на плоту, плот собран и спущен на воду.
— А кто его спустил? — спросил лейтенант Белоус, он выделялся не только внушительной фигурой, но и внушительным голосом, басом.
— Приданные нашей группе саперы, — ответил лейтенант Брэм и добавил: — Когда мы выплывем на середину Дона, будет открыт сначала пулеметный, потом орудийный огонь, поднимутся осветительные ракеты.
Не знаю, не могу сказать, ровно в 12.00 или на несколько минут раньше мы ступили на крепко сбитый, спущенный на воду плот, до этого я не ощущал никакого холода, но, когда взялся за поданный самим комбатом шест, ощутил холод, наверное, от воды, а может быть, от чего-то другого…
Не так уж велик, даже совсем невелик в своем верхнем течении Дон, но попробуй переплыви; плот наш сразу попал на быстрину, трудно было удержать его, шест мой перехватил лейтенант Белоус, он ловко опускал и приподнимал побывавшую в моих руках увесистую штуковину и все-таки не смог справиться, плот уносило куда-то в сторону, в самую верть-коловерть. Приподнял свой шест старший сержант Чернышов, я поспешил к нему на помощь, вдвоем мы опускали и приподнимали срубленную где-то в лесу кленину. Застучали наши станковые пулеметы, над нашими головами обозначились стежки трассирующих пуль.
— Не паниковать, — тихо проговорил наш командир, проговорил, не оборачиваясь, продолжая смотреть на укрытый полуночной темью возвышенный берег, проговорил так, что никому из нас не было обидно за оскорбительно звучащее в иных случаях слово, оно не обижало, скорее всего тихо-тихо предупреждало. А о чем? Никто из нас не догадывался… Поднялась с нашей передовой, с нашего берега ослепительная ракета, слышнее застучали наши пулеметы, но всем нам казалось, что стучат они невсерьез, как бы нарочно.
Когда наш плот выбрался на самый стрежень, лейтенант Брэм приказал: особо не усердствовать, он пристально всматривался в показавшийся нам при свете нашей высоко взлетевшей ракеты сумрачно насупившийся берег.
Грохнули наши батареи, над нашими головами с журавлиным придыханием пролетели тяжелые, должно быть, гаубичные снаряды. Немцы не замедлили ответить, но было заметно, что они не хотели ввязываться в перестрелку. В это время наш плот вплотную придвинулся к отвесной крутизне сумрачно насупленного берега. Лейтенант Брэм первым сошел на берег, сошел, не пригибаясь, сошел так, чтоб немцы услышали проскрежетавший под подошвами сапог ракушечник. Засветился своим круглым оком электрофонарик, и тогда-то я услышал вопросительно произнесенные слова:
— Сталин капут?
Ответа не последовало, но я видел, как лейтенант Брэм приложил к каске руку, потом сделал один шаг в сторону, как бы давая нам взглянуть на грузно стоящих, как бы на другой планете живущих людей, они сами освещали себя фонариком. Зашевелились упрятанные в карманы моих брюк гранаты, стала ощутимей их тяжесть, но я терпеливо ждал, когда лейтенант Брэм даст условный сигнал. Был ли он, этот условный сигнал, или не был, может, все получилось само собой: рухнули без шума, без крика два черепашьих панциря, упали они на стеклянную россыпь ракушечника, а третий панцирь оказался на плечах лейтенанта Белоуса, лейтенант Белоус легко справился со своей ношей, невредимо возвратился к приткнутому к песчаному мыску надежно сбитому плоту. И тогда-то я услышал взрывы наших гранат, лейтенант Захаров глушил какой-то блиндаж, выскочили и из моего кармана увесистые лимонки…
Нанесенный прибрежным немцам удар был так ошеломляющ, что все мы беспрепятственно возвратились на свой плот, беспрепятственно оттолкнулись от песчаного мыса.
Взмыла ядовито-зеленая ракета, она осветила всю ширину реки, сделала ее похожей на весеннюю луговину, и тогда-то торопливой косой прошелся по этой луговине скорострельный немецкий пулемет. Признаюсь, на меня нашел страх, но я боялся только за себя, а лейтенант Белоус боялся еще за прихваченного им немецкого офицера, его надо было во что бы то ни стало доставить живым. А обезоруженный, схваченный железным капканом удивительно цепких рук офицер, видимо, решил, что лучше умереть от своих пуль, чем предстать в качестве языка в русской штабной землянке. Он попытался привстать, пытался кинуться в воду. Лейтенант Белоус никак не мог укротить своего подопечного, пришлось навалиться на него всей тяжестью крепко сбитого тела и держать до тех пор, когда плот не подвалит к песчаной косе. Усилился пулеметный огонь, он не давал возможности взяться за шесты, и мы долго не могли добраться до упомянутой косы, до ее девственной белизны. Кого-то осенила мысль опустить себя в воду, добираться самоплавом, поодиночке. Первым, сбросив сапоги, поплыл Захаров, за ним старший сержант Чернышов, за старшим сержантом совсем неведомый мне, не проронивший ни единого слова, рядовой боец, на плоту остался лейтенант Брэм и его ординарец, которого все звали Лешкой, и еще лейтенант Белоус с подмятым им под себя немецким офицером. Кто-то из отплывших подал голос, на этот голос с дрейфующего плота была брошена длинная веревка.
Падали, шипели, как гусыни, осветительные ракеты, они перестали шипеть только тогда, когда вторично ударили наши батареи. Гаубичные снаряды рвались, вприпрыжку бегали по самой кромке передовой, по ее высокой береговой крутизне. Пулеметный огонь заметно ослаб, и мы благополучно добрались до песчаной косы. Я был среди тех, кто добирался самоплавом, я видел, как старший сержант Чернышов схватил брошенную с плота веревку, минут через десять все самоплавцы ухватились за ее пеньковый конец, стали подтягивать дрейфующий плот, а когда подтянули, не услышали густого баса лейтенанта Белоуса, он недвижимо припал к кругло бугрящимся осинам, выпустив из рук офицера, ступившего на влажный, прилизанный неторопливой волной песок.
Не знаю, может, час, а может, два часа просидел я на крутом донском берегу. Я разобиделся на милицейских работников, обида моя, правда, не сразу, но все же испарилась. Больше того, я уже был готов поблагодарить бдительного оперуполномоченного за то, что он мне предоставил возможность побыть в Семилуках. Во-первых, хорош, зелено-уютен сам городок, во-вторых, увидел следы, правда, не своих, немецких окопов. Что ж, иногда и по чужим следам можно выйти на свою дорогу.
В Семилуках я решил заночевать, и не в какой-нибудь сторожке, а в гостинице. Она как раз у меня за спиной. Бессонно проведенная ночь в отделении стала сказываться, в глазах рябило, а тут еще и солнце, нещадно палящее, стоймя стоящее над моей непокрытой головой.
Места в гостинице не оказалось. Приехала делегация. Что за делегация?
— А шут ее знает, — ответила администраторша, — говорят, немецкая, из Германской Демократической Республики…
Не знаю почему, но я неравнодушен к делегациям, мне всякий раз хочется взглянуть на людей другой страны. Хотелось мне увидеть и немцев, сегодняшних, мирных немцев.
Я сел на аккуратно зачехленный диван, раскрыл недочитанную книгу, но читать не мог, буквы сливались, заволакивались каким-то туманом. Запрокинув голову, я плотнее придвинулся к спинке дивана и задремал, перед глазами что-то сыпалось: то ли тополиный пух, то ли снег. Вскоре все побелело, свалилась настоящая зима. Я увидел себя в валенках, опять с автоматом в руках, но не сидящим в окопе, а бегущим по снежной целине, явственно увидел я и своих окопных побратимов.