В окна боярской горницы сине уставилось погожее весеннее утро, но никто не встает со своего места, все слушают Аввакума , даже свечи и те остались непогашенными, они, догорая, тихо потрескивают, становятся незаметными в свете восходящего солнца.

И отдали меня Пашкову Афонасью, Суровый человек — всех мучит, всех-то бьет, Не государевой — своею судит властью, Как глянет — ледяной охватывает пот. Как с чепи спустится — душа уходит в пятки, А шпагу тронет — разлучишься с головой… Как дикий зверь, на кровь людскую падкий, Он, Афонасий, как он измывался надо мной! «Ты поп или распоп?», — рычал, играя шпагой. «Аз есмь по божьему веленью Аввакум»… И тут-то вся она показывалась, пакость, И тут-то сатанинский сказывался ум. Двух немощных вдовиц отдать надумал замуж, Аз воспрепятствовать, усовестить посмел И, дабы не было неслыханного сраму, Готов был воспринять насильственную смерть. И воспринял,                 перетерпел такие муки… За веру православную перетерпел. Он, Афонасий, ухватил меня за руки, Весь распылился он, он весь рассвирепел. А я-то думаю: пришла моя погибель, Прощаюсь с Марковной, прощаюсь сам с собой И не пойму: то ль снег, то ль белая как кипень Пуржит черемуха над потайной тропой, Мою последнюю стезинку заметает, Мою останную слезинку холодит И о невидимой рассказывает тайне, Врачует горечь нестихающих обид. Обидно, и не за себя — за человеков, За что изводит человека человек? Заглянешь в темный лес — в лесу полно орехов И всякой ягоды — не переесть вовек, Всего полным-полно, и тем благословенна, Красна дарованная нам земля! Не порешил убивец. Марковна, наверно, Она, болезная, молилась за меня. Страдалица… А где она, голуба? Я здесь, Прокопьевна. На свет пройди, на свет. И впал убивец в озорство, а может, в глупость, Решил зверьми меня дремучими известь, Услать решил в сплошные дебри, горы, Зверья-то там — не счислить всех зверей И птиц не счислить. Есть такие, кои Дитяти малого доверчивей, добрей. Есть утицы, они-то сами в руки, В долони сами тычутся. Упас господь, От соблазнительной упас меня порухи: Аз неразумную не обездушил плоть, Себя не обездушил. А соблазн-то мучил, На воеводских-то оголодал харчах. Скажи про курочку.                     Про курочку-то лучше Сама скажи.                 Добра была. Была в свой срок, в свой час. В бескормицу была она, добруха эта, Егда все снегом замело, заволокло, Все нестихающею падерой отпето, Егда скудеющая леденела кровь. Тогда-то и раздобрилась она, чернява, Яичко за яичком клала под скамью. И всякий раз не забывала — возвещала, Дабы светло обрадовать всю собь мою, Настасьюшку обрадовать, ее детишек, Детишки-то, они малы еще, глупы, Рассядутся в кути — один другого тише, — Свои голодные повыставят пупы. И смех и грех… Яичко-то узрят и сразу Слезами глупыми друг друга обольют. Молодший-то не выжил: с гладу то ли с глазу В земле незнаемой нашел себе приют. Да и середненький сгиб, не утерпел, Ослаб, сердешный, и ногами и руками. А где он, как он, указующий твой перст? На превеликие он указует камни. И, указуя, он глаголет: Аввакум, Будь яко камень,                     неподатлив будь, железен. Не уступай ни в чем ни другу, ни врагу, Егда нечистый дух повсюду куролесит. А вот Неронов-то Иван, он уступил. Как уступил?                 Смирился. Приобщился. К антихристу?!                 Ссылай, гони меня в Сибирь, А я не верю, нет.                 Тут что-то, брат, нечисто… Нечисто тут, Михайлыч.                         С грязью не обвык, Со дня рождения я с нею не возился. Прости, отец Иван. Оплакать бы, обвыть, Ослобонить тебя из дланей лихоимца. Аз зрю, как когти сатанинские впились В твое умаянное, немощное тело, Как присмирел пришибленный морозом лист Стеной кирпичной огороженного древа. Отговорило, отглаголило оно, Как колокол всполошный, отгудело. Всему свой час, свой срок.                                 Мудрено-мудрено Ты, Аввакумушка, калякаешь про древо… И не про древо… Человек великий сгиб, Сгубили, ироды, какого человека! Уж лучше б затворился, удалился в скит. В скорлупку кинутого вокшами ореха… Михайлыч, не язви. Ты видишь, кто стоит? Очами не ослаб, гляжу и все-то вижу. Не басурмане бритоликие твои Под басурманскую пожаловали крышу. Пожаловала Русь сама. Перед тобой Стоит, страдалица, и горько слезы ронит, А ежли что, пойдет на плаху, под топор, Черно окарканная сборищем вороньим, Светло оплаканная добрыми людьми… Идем-ка, Аввакумушка, в мои покои, Аз ухожу к распятой на кресте любви, Безвинно пролитой, зело вопящей крови. Вопит она, невинная, зело вопит, И этот вопль не заглушить и не утешить, Давясь невыплаканной горечью обид, Никто себя не успокоит, не удержит, Аз сам себя не удержу, не усмирю, Кому-кому, а мне-то ведомо, какую Сызволил государь обрадовать змею, Сблаговолил какую осенить прокуду. На государя не кидайся. Государь Изволит лицезреть тебя.                             Реку заране: Не покорюсь. Не усмирюсь. Себя не дам, Ни обротать не дам себя, ни заарканить. Аз кукишем не оскверню свои персты, Латинским крыжем уст своих не опоганю, Цветущих яблонек беленые холсты Не отдадутся дьявольскому поруганью.