Расскажи мне о погоде
Она стала мне сниться спустя год после смерти. Обычно накануне ненастья. Снится, что мы общаемся, разговариваем… Нет, не то. Снится, что мы целуемся, что близки. Хотя при ее жизни этого не было.
… Она склоняет надо мной свое красивое лицо, ставшее после смерти еще нежнее и утонченнее, близко-близко, так, что мне кажется, я там, во сне, ощущаю ее дыхание, и тихо говорит: «Ах, Гунька, если бы ты была посмелее, меня бы здесь не было…»
Она и перед смертью мне это сказала.
Если бы я была посмелее…
У нее было редкое красивое имя – Алина. И сама она была красивая. Я влюбилась в нее сразу. Алина была актрисой драмтеатра и, как многие драматические, пела и читала с эстрады. Ей нужно было концертное платье, и ей рекомендовали меня как хорошую портниху. Я сразу поняла, что ей нужно. О, я сшила ей великолепное концертное платье! Когда она впервые прошлась в нем перед зеркалом, взмахнув подолом, у меня внутри все застонало. Я опустила глаза. Главное, оно ей самой очень нравилось.Алина спросила:– Сколько?– Ничего.Я достаточно зарабатываю, чтобы делать подарки тем, кто произвел на меня впечатление.Тогда она пригласила меня к себе домой. Мы стали дружить. Я ходила на ее спектакли и концерты.Однажды я со своими друзьями устроила ей овацию. Когда окончился спектакль и на поклон вышла Алина, неожиданно распахнулись все двери зала, торжественно вошли мы и забросали ее цветами. Потом, стоя возле сцены и в проходах, долго дружно аплодировали. Зрителям ничего не оставалось, как поддержать нас. После этого на нее обратили внимание и зрители, и режиссеры. Она становилась ведущей актрисой театра.Она знала, кто я. Знала о моей, так сказать, сексуальной ориентации. То, что я люблю женщин, я никогда ни перед кем не скрывала. Зато по этой своей особенности я научилась скрывать чувства. К Алине я иногда приходила со своими пассиями, которые часто менялись. Но объясниться ей?!Эта моя дурацкая мальчишеская робость! Всегда робею перед красивыми женщинами. Тем более перед теми, в кого влюбляюсь – ни за что не признаюсь первой. Если я в ком-то не уверена, предпочитаю сохранять дружеские отношения: боюсь отказа. Для это я слишком самолюбива. А у нее вечно полный дом поклонников. Мне казалось, я теряюсь среди них: одна из многих, и всё. Нужна ли я ей?У нее была шикарная квартира на Васильевском острове, полная цветов и поклонников – мужчин и женщин. Алина любила поклонения, знаки внимания, комплименты – как любая актриса. И как каждая женщина.Однажды она пожаловалась мне, что ее донимает некая девица.– Не понимаю, что ей от меня нужно? – раздраженно и, как мне показалось, несколько брезгливо спросила меня Алина.Я ответила ей:– Ты актриса, ты на виду. И очень красивая. Ты должна быть готова к тому, что тебя будут любить как мужчины, так и женщины. И не всегда платонически-романтично: цветы, комплименты. Чаще – навязчиво домогаться твоей любви. И эти подарки поклонников… Если тебе что-то дарят, значит, хотят с тобой близости.Она тогда очень внимательно на меня посмотрела: я ведь тоже делала ей дорогие подарки. Я отвела глаза в сторону. Но ее брезгливый тон задел меня. Поклонения мужчин ее так не раздражали. Объяснение стало невозможным.И потом: если она скажет мне «нет», я не смогу больше приходить в ее дом. А для меня это было немыслимо. Пусть пока всё остается на своих местах, решила я. Впрочем, это обычный страх всех робких влюбленных. Но, конечно, тайно я всё равно надеялась и ждала, как ждет и надеется каждый, кто безответно любит.На нее положил глаз тогдашний партийный босс их театра – Попков. Алина стала его любовницей и даже вступила в партию. Она считала, это поможет ей в карьере. В театре она стала маленькой «шишкой»: член партии, протеже секретаря парторганизации театра. А это означало ведущие роли, выгодные концерты, гастроли, загранпоездки, знакомство с режиссерами, и это последнее, в свою очередь – киносъемки, телевидение, и проч., и проч., – широкая накатанная актерская дорога, завидная и вожделенная для многих; недоступная для тех, кто почестнее и попринципиальнее. Алина была красива, талантлива, удачлива и считала себя вправе требовать от жизни всего.У Попкова была семья, и он не собирался из нее уходить. Его всё устраивало. Да Алина никогда и не любила его! – уж это я знаю наверняка.Потом, когда началась перестройка, померкла сила всемогущего Попкова. И Алинины перспективы на блестящую карьеру с его помощью – тоже. Впрочем, помощи, как таковой, на которую она рассчитывала, почти не было: были лишь ее иллюзии. И были тяжесть домогательств и положение любовницы семейного человека.В театре начались конфликты, скандалы, всё трещало и разваливалось – как и всё в стране, как сама страна. Алина ушла из своего театра (а главное, как ей казалось – от Попкова) и устроилась в другой. Она надеялась, что начнет новую жизнь. У нее появился молодой красивый любовник – Игорь.Когда у нее был маразматик Попков, я знала, что это ненастоящее. Рано или поздно кончится, Алина будет свободна, и тогда, быть может… Но когда у нее появился Игорь, я сникла. Всё-таки, несмотря ни на что, сидит и шевелится в душе червячок: ты не такой, как все. Жизнь «белых» не для тебя. У них всех было одно важное преимущество передо мной: они были мужчинами.Попков не переставал преследовать Алину. Он был настойчиво груб и нагл.Зачем она ему уступила?! Разве не кончилась для нее вся эта грязь с уходом из театра?Но, наверное, ни одна ложь не наказывается так жестоко, как ложь самому себе.С внематочной беременностью от него она попала в больницу. Операция. Потребовалось переливание крови. Я ходила к ней: тумбочка утопала в цветах, фрукты, коробки конфет от поклонников. И каждый день – Игорь. Кажется, он любил ее по-настоящему.После больницы Алине становилось всё хуже и хуже. Внешне всё оставалось по-прежнему: то же красивое тело, прекрасные глаза, голос. Она сама чувствовала: с ней творится что-то неладное. Пыталась лечиться. Консультации врачей, профессоров. Ей предложили удалить грудь. Ее ответ был категоричен: «Ни за что!»– Дурочка, – говорила я ей, – ты будешь одногрудая, как настоящая амазонка.– Мое тело – мой хлеб, – был ее ответ. – Ни за что!Да, у нее было великолепное тело. Ее снимали фотографы, телевизионщики, она еще мечтала о киноролях.Алина понимала, что медленно погибает, еще не веря этому. Разве можно в это по-настоящему поверить, понять собственную смерть?Она использовала все свои связи в поисках дорогих знаменитых врачей. Она искала травников, знахарей. Она судорожно металась и билась, будто прекрасная птица, попавшая в силки. Но остаться искалеченной ради обретения свободы не захотела.Она угасала на глазах. Потом что-либо предпринимать было уже поздно.Официальная версия была: рак. Но, я думаю, что при переливании крови ей занесли вирус СПИДа. Тогда об этом еще не писали.В нашу последнюю встречу я принесла ей букет алых роз. И снова – вся квартира в цветах, скорбные, заплаканные лица поклонников. Игорь сходил с ума от отчаяния.Когда мы остались одни, Алина посмотрела на меня своими всё еще прекрасными, но такими печальными и уже подернутыми пеленой потусторонности глазами, что у меня подкосились ноги.– Ах, Гунька, – сказала она. – Если бы ты была посмелее, ничего этого не было бы.Придя домой, я проревела всю ночь.Это я во всем виновата. Все годы наших отношений мне казалось – не было ничего, что бы я не сделала для нее. Я не сделала только одного: не сказала ей, что люблю ее.Теперь мне остаются только сны…
Расскажи мне о погоде. Я хочу, чтобы было ненастье…
1995 г.
(Курортный роман)
Эту девочку Катя приметила еще в электричке. Она была хорошенькая и с огромным чемоданом на колесиках. Катя еще подумала: «Уж не в санаторий ли тоже?» Но на вокзале потеряла ее из виду.
Катя заканчивала регистрироваться в приемной санатория, когда девочка вошла, с трудом волоча свой чемодан.
«Ну и что? – пресекла свою радость Катя. – Еще неизвестно, как нас поселят».
Когда Катя, наспех расположившись в двухместном номере, куда отвела ее сестра-хозяйка, решила до обеда прогуляться по набережной, девочка уже стояла у парапета и смотрела на холодное в это майское время Балтийское море. Она тоже узнала Катю и улыбнулась ей, как старой знакомой.
– Вас где поселили? – спросила Катя.
– В шестом корпусе. В четырехместной. И все койки уже заняты, – добавила она как будто с сожалением. – А вас?
…Девочку звали Ириной. Как пишут о себе в брачных объявлениях: «миниатюрная блондинка с голубыми глазами…» Блондинка. И голубые.
Оказалось, они не только в одном корпусе, но даже на одном этаже. Только комнаты в разных концах длинного коридора.
Быстро перешли на «ты». Прогуливались по территории санатория, отыскивая столовую. Но столы им определили разные: у Кати диетический. На вечер Ирина пригласила к себе в гости – на чай с привезенными из дома конфетами.
У Ирины в комнате жили две молодые девочки, ее ровесницы, и разбитная бой-баба с громовым хриплым голосом, ногами колесом, как у кавалериста, да походкой вразвалку, будто только сошла с корабля после шторма – «морачка», – как с белорусским выговором называла она себя. Действительно несколько лет прослужившая в военном флоте, и имеющая мужа моряка.
Катиной соседкой по комнате оказалась молодящаяся дама «за сорок». Каждый вечер она накладывала густой макияж на увядающую кожу и делала выходы в санаторный клуб на танцы.
Ах, эти санаторно-курортные вечера танцев! Катя с девочками тоже пошли в первый вечер – ради любопытства. Духота маленького зальчика, несмотря на открытые настежь окна, за которыми зевак больше, чем танцующих; загнанный в угол стол с проигрывателем и местным «диск жокеем» – почтенным пенсионером, старательно меняющим одну пластинку за другой, а потом, подперев голову рукой, неотрывно глядящим на вращающийся диск, будто тщетно стараясь разгадать тайну его звучания. Танцоры – от сорока и дальше, наверстывающие недогулянное в молодости. Молодежь – лишь насмешливыми зрителями в дверях и у раскрытых окон: «Посмотреть, как веселятся старички».
Потом гуляли по зеленому прибалтийскому городку, болтали. Старше Кати из комнаты Ирины была лишь «морачка». Все – замужние, жаждущие ребенка, потому и лечащиеся здесь, на грязях, поверяющие друг другу свое бездетное несчастье. Удивлялись, что Катя до сих пор не замужем – это в ее-то почти тридцать! И не была?! А больше тому, что может, но не имеет ребенка! Им этого было никак не понять. И тщетно добивались от странно молчавшей Кати: почему не обзаводится семьей?
Гуляли каждый вечер после ужина. «Морачка» быстро отсеялась: нашла кавалера. А они, вчетвером, ходили в местный кинотеатр, кафе-мороженое, гуляли по набережной, наблюдая зелено-малиновые закаты.
Часто Катя сидела у них в просторной и солнечной комнате («Можно к вам погреться? У нас вечный север…») Гоняли чаи с пряниками, играли в карты и болтали обо всем. Традиционно, после коротких прелюдий, разговор переходил на постельные темы. Касались и новомодной темы лесбиянства. Конечно, осуждающе брезгливо. Если кто-то из знакомых был в этом подозреваем, говорили, как о прокаженной. Была какая-то учительница физкультуры у них в школе (это рассказывала Ирина), которая как-то уж слишком прилипчиво обнимала девочек, и вообще… всегда в штанах, как мужичка… и манеры… А вот недавно была статья в «Собеседнике» о двух лесбиянках, как они полюбили друг друга и стали жить вместе… Ой, как пикантно-интересно… А вот еще мне рассказывали, будто бы… А вот еще был случай…
Катя участия в этих разговорах не принимала, но слушала болезненно-внимательно, с досадой отмечая, что начинает тяжелеть лицом, наливаясь краской: будто это ее уличали в чем-то постыдном.
Со временем и девочки обзавелись кавалерами: после нескольких томительных вечеров потянулись всё же на танцы, где появлялись изредка и «мужики ничего». Теперь после ужина гуляли по набережной с ними, а вернувшись в комнату, смеясь, рассказывали друг дружке свои похождения.
Неунывающая «морачка» кавалеров «клеила» одного за другим, но все так же легко отлетали.
У Кати тоже случилось знакомство – парень из местных. Она старалась объективно оценить его: «ничего». Другая была бы рада, но ей-то он – что? Ей было с ним мучительно-скучно, его прикосновения неприятны.
Сколько раз пыталась Катя быть «нормальной», такой, «как все». Но всякий раз приходила к выводу: не нужно ломать себя, ни к чему хорошему это не приведет. Напротив, природа всегда жестоко отомстит за себя. И она перестала к нему выходить. Сидела в комнате – когда пустели корпуса, высыпая отдыхающих в теплые вечера на прогулки, – читала книги.
Ей всё больше и больше нравилась Ирочка. Со сладким страхом ощущала она в себе все симптомы надвигающейся любви. Видеть поминутно, быть рядом, говорить – стало потребностью. Без нее Катя уже томилась. Но, понимая свое состояние и не желая быть назойливой, старалась реже попадаться на глаза, боясь выдать себя – зачем? У нее молодой муж, ребенка хотят. Да и живут в разных городах. Ничего из этого не выйдет. Ни к чему всё. Пусть уж она одна перемучается, не привыкать.
Вечерами Катя подолгу торчала в общем умывальнике, то тщательно начищая зубы, то устраивая постирушки: тянула время, ждала Ирочку, пока та вернется с гуляний. Она не может лечь спать, не увидев ее, не перебросившись хотя бы парой незначащих слов.
По утрам, завтракая за своим диетическим столом (она садилась так, чтобы видеть их стол), тоже ждала. Порой так невыносимо долго их не было, они всегда запаздывали, отсыпаясь после поздних возвращений и ночной болтовни, – Катя уже нервничала, ерзая и поминутно взглядывая на дверь: ну где же они, сколько можно спать?! Увидеть ее немедленно, она еще не видела ее сегодня! И когда ждать больше не было сил: если сию же минуту она не увидит ее, то умрет! – входили они, вчетвером, рассаживались. Катино сердце подпрыгивало и начинало колотиться рывками: если бы Ирочка села сюда лицом! Но та садилась то спиной, то боком, то ее загораживал кто-нибудь с соседних столиков, – и этого загораживающего Катя тут же начинала ненавидеть…
И уже не могла запросто, как прежде, прийти к ним в комнату. Ее даже спросили девчонки: «Что ты к нам редко приходить стала? Где ты пропадаешь?»
Да, Катя «пропадала».
Однажды вечером, возвращаясь с одинокой теперь прогулки, Катя встретила Ирочку со своим ухажером – тот был огромен. Приятельски друг другу улыбнулись и разминулись. Всё нормально. Это Катя ненормальная.
И когда совсем уже стало невыносимо, Катя решила, что это ее болезненное поведение больше будет бросаться в глаза – уже бросается! – что нельзя так. Она сама себя загоняет в угол, превращаясь в дикарку. Раз уж этому совершенно невозможно сопротивляться, пусть отношения примут видимость дружественных. Катя научилась этому за долгие годы. И она вышла из своего угла: быть может, так ей станет легче.
Она опять стала ходить к ним в комнату и просиживать часы за карточной игрой. Пожалуй, именно здесь, за картами, и зародила она в Ирочке ответное чувство.
Играли в подкидного, по парам, и Ирочка всегда была с ней в паре. Частые переглядывания, разговор глазами, считывание по глазам нужной информации (им даже сделали замечание: «Эй, вы там не переглядывайтесь очень-то!») свершили свое дело. Передавая, как ей казалось, карточную информацию, Катя внушила чувство. Теперь с замирающей радостью отмечала она каждый день, как особенно хорошо Ирочка к ней относится. Как всякий раз, при виде ее теплеют Ирочкины глаза и голос, как непроизвольно растягиваются губы в улыбке.
Однажды, в погожий солнечный день, находясь с девочками во дворе санатория, Ирочка вдруг воскликнула, глядя на Катю:
– Посмотрите, какие у Кати глаза: синие-пресиние!
Все тут же обернулись заглядывать в Катины глаза.
– Это небо отражается, – смутилась та.
А про себя обрадовано подумала: «Это очень хорошо, что она уже обращает внимание на цвет моих глаз. Это очень хороший признак».
И еще много было разных признаков – всех этих милых деталей, нюансов и всевозможных мелочей, которые отмечает и впитывает лишь влюбленное сердце.
Были автобусные экскурсии по местным достопримечательностям с посещением музеев – везде Катя с Ирочкой держались вместе. И в автобусе сидели рядом, кемаря на плече друг друга в утомительных поездках.
Были редкие прогулки вдвоем по морскому берегу с собиранием «чертовых пальцев».
– Я тебе сейчас погадаю, – говорила Катя, беря Ирочкину маленькую ладошку. Брала бережно, будто птицу, что сейчас вспорхнет, улетит, водила своим пальцем по линиям, рассказывая, а сама думала: «Ах, Ирочка, милая, пропустить бы сейчас свои пальцы сквозь твои, чтоб сомкнулись ладони и было единое кровообращение, и перецеловать каждый суставчик, каждую жилку; а потом поднять пылающее лицо и встретить эти желанные по-детски припухшие губы…»
Но умом понимала: на близость Ирочка не пойдет – слишком высокий барьер пришлось бы ей преодолевать. Не под силу пока.
В один вечер Катя засиделась в комнате девочек допоздна. Они уже стали разбирать постели, укладываться. Как Ирочка была очаровательна сначала в своем ярко-красном махровом халатике, а потом в длинной, до пят, нежно-розовой ночной сорочке – Кате никак было не уйти. Наконец, она нехотя поднялась и направилась к двери. Уже был выключен свет, и Ирочка в своей нежно-розовой сорочке пошла за Катей закрывать дверь на щеколду. Катя нарочно еще на полминутки задержалась в дверях, ведя незначащий разговор, а Ирочка уже подошла. И эта близость тел в темноте вызвала у Кати желание протянуть руку, привлечь к себе. Ирочка тоже почувствовала это Катино желание и стояла совсем рядом, вдруг притихшая, оглушенная этим желанием, а больше тем, что ей на это желание хочется ответить… По тому, как Ирочка притихла, затаив дыхание, Катя тоже поняла ее состояние. Усилием воли она рванула на себя дверь: «Спокойной ночи!»
…Заканчивались сроки путевок. Нужно было разъезжаться по домам. Первой уезжала самая сентиментальная из компании – Нина. Она плакала и лезла ко всем целоваться:– Девчонки, я так привыкла к вам ко всем… Как я буду?..– Ну-ну, что ты, – снисходительно, на правах старшей, утешала ее Катя. – Расставаться нужно легко.Нину провожали до местного вокзала. Она долго смотрела сморщенным лицом из окна уходящей электрички.Нагулявшись всласть, возвращалась к своему мужу-моряку громогласная «морачка».В бывшей шумной комнате девочек оставалось только двое – Ирочка и Галка. Галкин курортный роман получился совсем удачным: за парня, с которым она здесь познакомилась, она собиралась замуж (с прежним мужем уже было подано на развод).Катина соседка тоже укладывала свой чемодан с обильными нарядами: все ее танцевальные хлопоты оказались впустую.В последнюю ночь перед отъездом – Катя уезжала на день раньше Ирочки – она оставалась в комнате одна. Ирочка знала об этом. Но что могла предложить ей Катя – приходи ко мне ночевать?Уснуть Катя не смогла. Она вышла в коридор. Ах, если бы вдруг Ирочка прошла в туалет или умывальную комнату. Или бы просто за чем-нибудь вышла. Может, постучать тихонечко, вызвать и, молча, ничего не говоря, взять за руку и потащить к себе в комнату?Катя подошла к их двери, прислушалась. Как у них тихо… Нет, шорохи какие-то, движения. Что это может быть? Ну что, прям вот так взять и постучать? Вдруг она уже спит? Галка через дверь будет спрашивать, кто там, нужно будет что-то объяснять, потом она станет будить Ирочку; та выйдет сонная, ничего не поймет: что? зачем?Ни к чему всё это. И вообще глупо. Иди к себе и спи! – приказала себе Катя. Ах, если бы наоборот: не она, а Ирочка оставалась в комнате одна… Черт бы побрал эту Галку!А быть может, она для нее ничего не значит? Быть может, тот ее огромный кавалер, к которому она, скорее всего, особых чувств и не питала, больше войдет в ее память, чем она, Катя, пусть даже и будоражащая в ней такое диковинное и новое, не испытанное прежде ни к одной женщине, чувство?Почему маленькие любят всё большое? Огромный кавалер, огромный чемодан. И муж, наверное, тоже огромный. Катя даже не очень-то расспрашивала Ирочку о муже – какое это имеет значение?Неужели она сейчас спокойно спит и ничего не чувствует? Не чувствует, как под ее дверью терзается от любви к ней и не находит себе места – нет, не влюбленный юноша, а ненормальная девчонка?Сколько уже их было – таких «ненормальных», неудавшихся любовей! И всякий раз будто та, любимая, уносила с собой кусочек ее сердца. Но если у Кати останется даже крохотный осколок, она всё равно им будет любить.Таиться, несуразно отшучиваться на вопросы, почему не выходит замуж, ощущать себя вечной белой вороной, инакой, удушливо краснеть в обывательских разговорах о преступности женской любви и – тяга к уединению, одиночество – что знают они, «нормальные», об этих мучениях?Быть может, она еще встретит в своей жизни женщину…Катя прошла в умывальную комнату, глянула на себя в зеркало.«Остынь, – сказала она своему отображению. – Чего ты мечешься? Что тебе даст одна ночь, даже если это и случится?»Не будет же она потом, как чеховский Гуров, ехать в другой город, разыскивать по театрам свою «даму с собачкой»…А Ирочка? Что ж, быть может, впредь не будет так осуждающе говорить о женской любви. И прежде, чем поставить кому-либо презрительное клеймо «лесбиянка», вспомнив ее, Катю, промолчит – и то хорошо.Только почему же так рвется сердце?Утром, уже после завтрака, Ирочка пожаловалась Кате, что совсем не спала: Галка привела своего жениха, устроив брачную ночь.– Пришла бы ко мне, – как можно беспечнее сказала Катя. – Ты же знаешь, я ночевала одна.Ирочка стрельнула на нее глазами:– Я сначала хотела, а потом… А!Катя поняла: она испугалась.Катю пошли провожать Ирочка и Галка. Стояли у вагона электрички, желая друг другу всего хорошего: девочкам – рожать долгожданных детей, а Кате – выйти замуж, на что она криво усмехнулась. Уже уходя, за минуту до отправления Катя наклонилась и поцеловала Ирочку в щеку. Какая нежная у нее кожа, как утонули Катины губы в мягком аромате ее лица… Как много отдала бы она за возможность обладания…Быть может, если бы не Галка, они сказали бы друг другу больше. Но что уж теперь?Из вагона электрички, проходя к своему месту, Катя взглянула в окно и увидела, что Ирочка, уходя было, уже от здания вокзала вдруг обернулась, беспокойно отыскивая глазами Катю, и грусть расставания, смешанная с каким-то отчаянием, прочитала Катя в этом последнем брошенном на нее взгляде неожиданно для себя самой. Катя остановилась, улыбнулась и медленно помахала рукой. Ирочка порывисто ответила ей. Вот и всё. Электричка тронулась.Какое непростительное преступление совершила Катя прошлой ночью…Это уже потом, дома, так мучительно Катя будет ощущать сосущую пустоту в душе. Это уже потом каждая мелочь: санаторная книжка, камешки, подобранные на берегу – рука не поднимается выбросить! – будут вызывать всё новые приступы тоски и ностальгии. Это будет потом. А пока – в электричке, в поезде, мчащем ее всё дальше от ее несостоявшегося курортного романа – Катя старалась отвлечься дорожными впечатлениями, выветрить из сердца. Почему оно такое привязчивое – эдакая обуза! Как с таким жить?Ничего, ничего, всё это просто от одиночества. Сама же говорила: расставаться нужно легко.
1995 г.
Когда уходит любовь, бывшие любовники расстаются либо врагами (и тогда испытанные друг к другу даже лучшие чувства теряют свою ценность и значение), либо остаются друзьями, помня всё хорошее, что было. С Николь мы остались друзьями.
Но прежде мы прошли с ней все этапы уходящей любви, которые проходят многие любовные пары – эти болезненные состояния отрыва: уже срослись, были единым существом, но вот отрываешься и отрываешь – порой вместе с кровью и мясом. И, трезвея, удивляешься, что же вызывало такую нежность и страсть? За что так боготворил? Начинают выпирать все недостатки, на которые прежде смотрел сквозь пальцы. То, что прежде умиляло, начинает раздражать. Быть может, именно потому, что прежде умиляло. И с облегчением, смешанным с легкой грустью, понимаешь, что выздоравливаешь от тяжелой, но прекрасной болезни. Однако остается еще пуповина, и нужно время, чтобы она перетерлась. Всё равно ревнуешь. Считаешь, что твоя бывшая возлюбленная должна страдать. Быть одной и непременно страдать. Как страдаешь ты. Потому что когда любовь приходит – это счастье, а когда уходит – это трагедия. И как бы ни бравадился, ни хорохорился, всё равно страдаешь – тебя разлюбили! И никакие утешения (ты ведь тоже разлюбил!) не помогают. Твое самолюбие задето. И начинаешь мелко мстить. За то, что любил. И хватит ли благородства – ох! – широты души, чтобы сказать своей бывшей возлюбленной: отпускаю. И действительно, благословляя, отпустить.
Я продолжала жить у Николь: у нее была отдельная квартира, у меня не было ничего. Мы жили как муж и жена около трех лет. «Женой» была я, а это значит, что я больше старалась сохранить семейный очаг. Не получилось.
Когда в квартире атмосфера всеобщего раздражения стала невыносимой, Николь принесла откуда-то щенка таксы. Такса была девочкой (еще мужика в доме не хватало!). Николь назвала ее Нюркой.
– Пусть будет хоть какой-то предмет общей любви, – криво усмехаясь, сказала она.
Так супруги, изведя друг друга, решают обзавестись ребенком: хоть что-то связывает.
Наши с Николь души друг друга уже не принимали, но тела отвыкают медленней: поэтому иногда мы еще спали вместе. Постель мирит. Но в наших отношениях была не просто трещина, которую можно залатать постелью. Мы отходили друг от друга всё дальше и дальше, как расколовшийся надвое айсберг.
Часто слышишь досужее обывательское любопытство об однополой любви: «И как это у вас там всё происходит?» Да так же, как и у вас! Дураки. У любви нет пола. Для нее не имеет значения, какой у человеческой оболочки набор признаков.
По роду занятий Николь ей часто звонят. Обычно за вечер она несколько раз подходит к телефону. Я обратила внимание, что на некоторые звонки она уж слишком ласково отвечает. О, я хорошо помню эти ее игривые интонации, от которых я млела в начале наших отношений. Я давно от нее не слышала таких чувственных тонов голоса. После этих разговоров у нее лучились глаза, а губы едва сдерживали блаженную улыбку. Я насторожилась.
Однажды, когда Николь не было дома, зазвонил телефон. Я взяла трубку: спросили Наташу. Я почему-то сразу догадалась, что звонит именно та девочка, с которой Николь разговаривает особенно ласково. Голос у нее был приятный – мягкий, «женский». И то, что Николь назвали Наташей, означало, что эта девочка не из нашего круга. Я ответила, что ее нет, и спросила, не передать ли ей что-нибудь.
– Пожалуйста, передайте Наташе, пусть позвонит Ане, – попросила незнакомка.
– Хорошо, – сказала я.
Значит – Аня. Интересно, как будет называть ее Николь? Наверное, Аннет. Так вот почему она назвала свою таксу Нюркой.
Я не ошиблась. Когда я передала Николь просьбу Ани, та мгновенно растаяла и засветилась. Я позавидовала ей: у меня-то на горизонте совершенно никого нет.
Появление Ани напомнило мне Николь на первых этапах наших отношений: она вот также вся светилась и была ко мне бесконечно добра. У меня внутри шевельнулся червячок ревности.
С Аней она разговаривала, когда я вышла покурить – нарочно выбрала момент. Я это поняла и еще торчала на кухне, пока она не налюбезничается со своей новой пассией.
Потом она вышла ко мне, продолжая сиять.
– Почему ты не приведешь сюда эту девочку? – спросила я напрямик. – Это я тебе мешаю?
– Да нет… – смутилась Николь.
– Ты ведь знаешь, на ночку-другую я могу уйти.
– Дело не в этом… – всё еще смущаясь, сказала Николь. – Просто у нас пока ничего неизвестно.
Вскоре я через знакомых устроилась в преуспевающую фирму. Работала с утра до вечера, домой возвращалась поздно, около 11–12 ночи. Часто меня шеф даже подбрасывал к дому на своем «мерсе» – ему по пути. Однажды, прежде чем выпустить меня из машины, он стал делать мне прозрачные намеки и даже положил руку на мое колено. Но что он мне? Его предложения звучали как бесполезный, вызывающий дисгармонию звук. Николь остроумно называет всех мужчин – членистоногие. Пусть живут, но не пересекаясь с нами. Я не понимаю, как можно любить мужчину.
Я осторожно, но решительно сняла его руку с колена и сказала прямым текстом, что живу с женщиной. И мило улыбаясь, осведомилась, не отразится ли это на моей карьере? Он досадливо хмыкнул и пробормотал, что-то типа: «Как только красивая женщина, так обязательно лесбиянка». Однако пообещал, что это останется между нами и всё будет в порядке.
Когда я возвращалась, Николь обычно не спала, ожидая меня. Мы вместе ужинали и укладывались каждая на своем диване. Выпотрошенная за день, я проваливалась в сон моментально. О своих амурных делах Николь не рассказывала, я не спрашивала.
В один из вечеров Николь пришла еще позже меня, расстроенная и злая. Я знаю – в такие моменты ее лучше не трогать. Как я ни старалась угодить ей, она всё же умудрилась наорать на меня из-за какого-то пустяка и ушла на кухню, хлопнув дверью. Потом долго стояла, курила, прислонясь к подоконнику и глядя в ночное окно. Даже свою Нюрку ни разу не приласкала. Спать мы легли в гробовой тишине.
Через несколько дней, вернувшись с работы, я застала Николь, читающей какое-то письмо.
– Ты никак письмо получила? – насмешливо спросила я. – Вот уж не думала, что в наше время еще жив эпистолярный жанр.
Николь подняла на меня глаза, и я осеклась на полуслове: такими глазами читают приговор о собственной смерти.
Ночью я чувствовала, что она не спит. Она вставала, выходила курить, снова ложилась и недвижно лежала без сна. Не в моих правилах лезть в чужую душу, а Николь, по всей видимости, раскрывать мне ее не собиралась. Что ж, она имеет право на свою личную жизнь.
Несколько дней Николь ходила подавленная. Обычно мы не курим в комнате, где спим – у нас уговор: только на кухне. Но все ближайшие выходные она пролежала на диване, курила, пуская дым в потолок и отрешенно лаская Нюрку.
Дела в нашей фирме шли неплохо. Я была в состоянии снять себе квартиру, и даже подыскала подходящую. Но когда я совсем уж было собралась переезжать, Николь попросила меня:
– Поживи еще немного, что тебе? – и добавила как-то жалостливо: – Не оставляй меня одну.
Я осталась.
Прошло недели две, а может, больше: когда с головой погружен в работу, время летит незаметно. После того злополучного вечера, когда Николь пришла расстроенная, телефонные разговоры с ее ласковыми интонациями прекратились. Постепенно она приходила в свое обычное состояние, только стала задумчивее, а глаза порой были печальные-печальные.
Как-то вечером в выходной день, чтобы немного утешить Николь, я задумала стряпать пироги. Когда в квартире вкусно пахнет свежей выпечкой, распаренной курагой и печеными яблоками, сразу появляется ощущение дома, доброй бабушки, чего-то уютного, домашнего – ощущение семьи . Мы с Николь прежде частенько устраивали такие «семейные» вечера. И сейчас, хотя семьи как таковой больше нет, мне захотелось сотворить что-то для Николь – в память.
Я как раз была в комнате, когда прозвучал звонок. Николь взяла трубку. И вдруг ее хмуро-сосредоточенное лицо сначала настороженно замерло, а потом стало медленно разглаживаться, как смятое белье под горячим утюгом, и наконец растопилось в счастливую улыбку и сверкающие глаза. Она затаила дыхание, она превратилась в слух, лишь с затаенной радостью выдохнув: «О-о!»
Я поняла, что мне лучше уйти к пирогам. Впрочем, в эту минуту для Николь исчезло всё на свете, в том числе и я со своими пирогами.
Через несколько минут она вошла на кухню вся светящаяся, будто внутри ее зажегся фонарь. По своей привычке руки она сунула в карманы брюк – совершеннейший мальчишка, чем и купила меня в свое время.
– Слушай, – обратилась она ко мне, от смущения ведя себя несколько развязно. – Я тут уезжаю сейчас. Ночевать, наверное, не приду…
Я, улыбаясь, смотрела на нее. Она смутилась еще больше, но спросила задиристо:
– Так как там обстоят дела с твоей квартирой?
– Я всё понимаю, Николь, и на днях перееду, – сказала я, продолжая улыбаться.
Я положила в большой бумажный пакет свежей выпечки и протянула Николь.
– Зачем? – удивилась она.
Для нее все эти пироги и запахи в мгновение ока потеряли весь свой смысл – сразу же, как она взяла трубку.
– Отвезешь своей девочке, – сказала я.
Пусть этот символ семейного очага, все эти запахи дома она передаст ей, своей новой возлюбленной – Подруге. Быть может, у них всё состоится.
Да и проголодаются ведь завтра утром.
Я желаю тебе счастья, Николь. Того, чего так и не получилось у нас.
Отпускаю.
1996 г.
Ни с Машей, ни с кем-либо другим из группы, которой мы ходили в горы, я не дружила: я вообще всегда держусь особняком. Как-то вечно сама по себе… И потом: они, в основном – инженеры, техники, мастера, а я – рабочая. Когда мы случайно встречались на территории завода, они – чистенькие, в белых халатах, а я в грязной рабочей спецовке, я комплексовала. Вероятно, комплексовала напрасно, потому что относились ко мне всегда хорошо. Даже, как мне казалось, опекали, как младшую. Хотя я совсем не была младшей, просто я – маленькая. В смысле, ростом. И еще, наверное, во мне есть что-то детское, такое мальчишеское, от пацана. Я сама чувствую это, и по этому поводу комплексую тоже. Когда мы изредка собирались на праздники, уже в городе, меня звали всегда.
Костяк нашей группы – человек восемь-десять – те, кто регулярно из года в год ходит в горы, в основном на заводе и работал. И Маша тоже. Только Сергей работал в каком-то НИИ.
Кончалась зима, становилось тепло, и каждый из нас потихоньку начинал готовиться: чинил рюкзак, проверял веревки, спальный мешок, собирал всё, что нужно для похода. Мне кажется, у нас, туристов, с первыми весенними ветрами начинает брожение в крови. В теплом дуновении воздуха нам чудится запах костра и кирзы ботинок. От звука любительской гитары у нас обостряется слух – как у охотничьих собак при звуке рожка. Наверное, так же охотничьи собаки, томясь всё лето, ждут осени. И вот призывно трубит рожок, приходит их час , ради которого оставляется всё – игры, привязанности, другие собаки…
Для туриста поход – это праздник души. Его ждешь год. Пусть меньше: когда возвращаешься из похода, испытываешь такую усталость, настолько всем полон, что кажется – всё, сыт по горло и туристской романтикой, и красотами гор. Проходит осень, наваливается зима… С середины зимы уже начинаешь томиться. И вот наступает весна – и всё, ты пропал.
Меня многие спрашивают, зачем я хожу в горы, что я в них нашла? Как бы это объяснить…
Когда на привале после ночевки выйдешь из палатки – по утрам это особенно чувствуешь, наверное, из-за особого преломления солнечных лучей, – дух захватывает: небо голубое-голубое – чистая лазурь. Такого я не видела нигде и никогда, только в горах. Оно не просто голубое, оно космически-алмазно-голубое… И на этом фантастического цвета небе – белоснежные вершины гор. Я не знаю слов, чтобы описать это, все слова кажутся банальными, затасканными. Но в том-то и вся загадка, что когда ты созерцаешь эту развернутую объемную панораму горных цепей, всё это кажется таким первозданным и новым, только что народившимся – будто кем-то созданным за ночь, пока ты спал… И так каждое утро. Каждое утро выходишь из палатки, и каждое утро захватывает дух. И никогда не привыкнешь. Наверное, сам Господь Бог создает эдакую красотищу за ночь, а утром сам застывает в изумлении от собственного творения, будто тоже увидел всё это впервые…
Ни фотографии, ни слайды, ни видеофильмы (а мы делали их в большом количестве: хотелось этот потрясающий мир захватить с собой) не могут передать истинный дух гор: в них всё плоско и мертво. А горы объемны и живут своей вечной жизнью, которую пытаешься, пытаешься разгадать, но никак не можешь.
И потом: горы такие величественные в своем космическом покое, как-то так влияют… Просто физически ощущаешь, как с тобой что-то происходит. Периодами наступает некое странное состояние: будто ты одновременно ощущаешь весь мир – весь, абсолютно (нет, не взираешь на него со своей вершины как бог Саваоф, а именно ощущаешь: весь-весь, всем своим существом), и, вместе с тем, себя – в данный момент и в данном месте. Потом я где-то вычитала, что подобное состояние называется вИдением мира. У меня такое было в детстве, а потом потерялось. И вот там, в горах, я снова это стала ощущать.
Явления, люди, человеческие отношения – вдруг начинают видеться совсем по-другому, не так, как в обыденной жизни, а твое прежнее существование в городе кажется таким суетным, мелким… Мне кажется, там, в горах, я знаю, как нужно жить. Всё становится ясным, простым. Прозрачным… Познаешь всю суть вещей и можешь ответить на любой вопрос. Понимаешь, что ты в этом мире не ничтожная, никому не нужная песчинка, а составная часть Вселенной и равноправный ее участник, звено цепи: люди, животные, горы, даже звезды… И все мои чувства, размышления, поиски – всё, что составляет мою жизнь, какой бы она ни была, – есть часть Вселенной. И начинаешь ощущать важность своей жизни тоже, неразрывную связь с остальным миром… В горы я хожу за ощущением своей нужности.
Но возвращаешься в город – и с тобой снова что-то происходит. Будто закрывается клапан, и ты снова погружаешься помимо своей воли в жизненную мельтешню… Остается лишь память, что там, в горах, ты всё видел так, как надо.
Говорят, у писателей, художников, актеров – людей творчества – бывают лишь минуты высочайшего счастья – парения. Но эти минуты стОят каторжного труда многих лет. Горы – это тоже творчество. В горы я хожу за минутами парения.
Хотя, может быть, я плохо объясняю. Если горы вообще можно объяснить.
А может быть, я просто романтик. И этим объясняется всё.
С Машей мы изредка виделись на территории завода, или в заводской столовой. В моменты наших встреч у меня начинало чаще колотиться сердце и моментально взмокали ладони. Здоровались. Она – приветливо улыбаясь, я – напряженно и робея. Я всегда терялась перед ней. Она была красивая; мне казалось, самая красивая на всём заводе. А я – так себе. Она высокая и стройная, а я маленького росточка, щуплая, сутулюсь. У нее красивые каштановые волосы, а я с вечной короткой стрижкой, мужские фланелевые рубашки, мальчишеские ботинки. Она, казалось, везде чувствовала себя свободной и независимой. А я чувствую себя свободной только в одиночестве. Она была открыта и общительна, что никогда не давалось мне. Она была, наконец, по-настоящему взрослым человеком, каким в моем представлении и должен быть взрослый человек: свободным в своих поступках и ответственным за эти поступки. А я ощущала себя пацанкой, еще не выросшей – со своим детским подпольем, со своими подростковыми тайнами, с которыми не готова была расстаться. Еще Маша умела смотреть людям в глаза. Так просто: смотреть в глаза и по-доброму улыбаться. И когда она вот так смотрела на меня, мне от ее улыбки становилось необычно тепло и уютно. Но вместо того, чтобы ответить ей тем же, я совсем смущалась и, как истинный дикарь, спешила куда-нибудь улизнуть.Порой – в походах, на наших редких общих собирульках, – ловя на себе мои затаенные взгляды, она смотрела на меня с нескрываемым интересом и начинала о чем-нибудь расспрашивать. Но я от этих бесед становилась совсем уж не в меру серьезной и принимала их как экзамен, испытывая желание, чтобы он поскорее закончился.Она была природно-щедрой, открытой. А я редко кого пускаю в свой мир. Совсем жить без людей я бы, пожалуй, не смогла, но они мне нужны лишь для того, чтобы их созерцать. Не соприкасаясь. Я не принимаю мира людей. Этого непонятного для меня мира, жаждущего вторгнуться в мой мир своей агрессивностью и разрушить его. Среди людей я чувствую себя чужой.Кем была я для нее? Зверенышем, таящимся от людей в своем логове, боящимся смотреть им в глаза?
В горы мы ходим уже несколько лет, из года в год. Сначала нас было несколько человек с завода, потом присоединились новые ребята. В одно лето появилась Маша, и с тех пор ходила постоянно. Я не знаю, зачем ходила в горы она – тоже, наверное, искала что-то свое. И еще был Сергей. Он выглядел старше всех нас, но вряд ли ему было больше тридцати. Горы являлись для него чем-то бОльшим, чем для нас. Они были для него не увлечением, не отдохновением – он ими жил. Он-то нас и собирал.У него была семья, дети, к которым он был привязан. Машу же он любил как-то по-особенному. Многие знали об их отношениях, но, пожалуй, лишь я одна вполне понимала Сергея и сочувствовала ему. Вряд ли они встречались помимо походов и тех вечеринок, когда мы собирались у кого-нибудь на квартире. И мы, немногие, были свидетелями, как всякий раз, при виде Маши, у Сергея теплели глаза и сразу добрело всегда суровое лицо.Сергей любил горы и Машу. Я тоже – горы и Машу. А Маша, казалось, любила только горы.В женщин я влюбляюсь, наверное, потому, что сама слишком мальчишка. Я создаю свой собственный образ той, кого люблю, и живу им. Мне совсем не нужны какие-либо подробности, и я не ищу их: мне вполне хватает того мира, который несет с собой моя любимая, и моих фантазий о ней. Подробности только разрушают образ.Я люблю любить тайно. Чтобы никто-никто не знал о моей любви, лишь я одна, одна на всей земле владела этой Великой Тайной. В этом я ощущала свое могущество. Я даже не веду дневник. Зачем? Рассказать – это значит предать и потерять. А я не хочу терять, потому что слишком дорожу. Всё в себе. Это мой мир, только мой. И никто не должен его касаться. В этом смысле я собственница и скупой рыцарь: собираю по крупицам, чтобы потом, ночами, в уединении перебирать, упиваясь собственными богатствами, и только этим – жить.
В тот раз мы уже сидели в вагоне по своим местам и нервничали, что нет Маши: до отправления поезда оставались считанные минуты. Разумеется, я дергалась больше всех, потому что поход без Маши терял многое. Даже горы в своем утреннем великолепии померкнут, если рядом не будет ее. Сергея с нами тоже не было: с самого начала лета он уезжал в горы, жил в лагере и водил в походы группы в качестве инструктора. Но мы были для него «свои»: обычно мы заранее списывались, и нас он ждал, чтобы самому вести в горы.Маша влетела в вагон за полминуты до отправления. Запыхавшаяся, раскрасневшаяся от спешки, каштановые волосы растрепаны по выгоревшей ветровке – такой она влетела в тамбур, тут же сбросила на пол огромный рюкзак и возбужденно-радостно крикнула нам, столпившимся у дверей:– Всё, ребята, я с вами!Почему ее за день до поездки не свалили воспаление легких, дизентерия, жестокий грипп? Почему ее так вовремя подвез к вокзалу услужливый таксист? Почему по дороге они не попали в аварию, и ее не увезли в больницу с переломом ноги или ключицы? Нет, ничего этого не произошло, и Маша влетела в вагон за полминуты до отправления поезда. Она успела. Куда?!Обычно на турбазе перед походом в горы устраивают вечер. Конечно, гитара, песни. Потом, после ужина, после песен под гитару, желающие остаются танцевать.Я не люблю танцевать, не умею, но всегда остаюсь. Я сижу на составленных у стен стульях и наблюдаю. Я люблю наблюдать. Созерцать. Из своего окопчика. И Сергея с Машей, конечно, тоже. На этих вечерах они всегда были вместе, танцевали медленные танцы. Он бережно обнимал ее и шептал что-то на ухо – заросший, бородатый, пропахший костром и ветром. А она, склонившись к его плечу, слушала и слегка улыбалась. Что он ей шептал? Чему она улыбалась? Как я завидовала ему, что он может – имеет право! – с ней танцевать, вот так близко шептать ей что-то на ухо, ощущая губами ее волосы, вдыхать ее аромат. Мне казалось, я даже любила его за то, что он любит Машу почти так же, как я: ничего не нужно, только чтоб была, жила; только бы видеть хотя бы изредка, ходить вместе в горы, любить, созерцать…А утром был поход в горы.
У меня всегда был страх высоты. С самого детства я воспитывала себя спартанским мальчишкой. Ломала себя, заставляла делать то, чего не хочется, закаляла волю.У меня слабый вестибулярный аппарат, меня укачивало даже в автобусах. Качели и карусели были для меня недоступны. Я с завистью смотрела на ребят в парках, взмывающих на качелях чуть не под самые облака, и ощущала себя ущербной.В одно лето, когда я отдыхала в пионерском лагере, я обнаружила за корпусами, почти у самой ограды, за которой начинался лес, одинокую карусель. В эту часть лагеря мало кто заходил. Я стала пробираться сюда по несколько раз в день и тренироваться. Сначала меня мутило уже от первого круга. Но передохнув и придя в себя, я каждый раз увеличивала количество кругов – до двух, трех, потом до пяти, десяти. Когда я сделала на карусели двенадцать оборотов и меня почти не мутило, я затрепетала от гордости. Под конец смены я уже могла кружиться на карусели вместе с остальными ребятами. А когда нас везли из лагеря по домам на автобусе, меня совсем не укачало. Для меня это была маленькая победа. Правда, скоро, без упражнений, это мое достижение сошло на «нет».Страх высоты я в себе тоже пыталась преодолеть.Мы с мамой живем на шестом, последнем этаже старого петербургского дома. Когда я, перевесившись через подоконник, смотрела из окна вниз на заасфальтированный двор-колодец, мне хотелось броситься. Высота манила меня. Я думала, как же на самом деле это легко: перебросить одну ногу, потом вторую… оттолкнуться… Всего несколько движений. Самое страшное – это грань. Грань между горизонталью и вертикалью. Между жизнью и смертью. Переступив эту грань, ты уже теряешь власть над собой, тебя несет. Ты оказываешься избавленным от необходимости управлять своей судьбой, принимать какие-то решения. И потом: ты понимаешь, что самое страшное уже случилось – значит, бояться больше нечего. И становится легче. Страх существует только до этой грани.Дверь на чердак нашего дома обычно закрыта огромным навесным замком. Но однажды – еще будучи школьницей – я обнаружила, что замок с двери исчез, и сама она немного приоткрыта. Для меня это послужило знаком. Я осторожно потянула на себя обитую жестью массивную дверь – будто откатила сказочный камень-валун, прикрывающий вход в полную неизведанных тайн и сокровищ пещеру – и с замиранием сердца шагнула в черный проем. Я впервые попала на чердак своего дома. Он оказался пыльным и душным. Так же осторожно переступая балки, я пробралась к слуховому окну, а из него выбралась на крышу. Мне тогда казалось, будто я в самом деле попала в некий сказочный мир, и всё, что со мной происходило, казалось нереальным. По крайней мере, я до сих пор помню чувство легкого головокружения, почти механичность своих движений и слабый контроль головы над своими действиями.В нескольких шагах от слухового окна был тот самый двор-колодец, покрытый асфальтом, в который мне так хотелось броситься. От страха у меня дрожали колени и бешено колотилось сердце. Тот же страх подхлестнул меня.«Какая же я трусиха и как это позорно! – сказала я себе. – Я должна преодолеть свой страх!»Сцепив зубы, на дрожащих ватных ногах я дошла до ближайшей трубы и судорожно вцепилась в нее.Из окна нашей комнаты я когда-то наблюдала, как по крышам бегали мальчишки – тоже, наверное, нашли где-нибудь незапертую чердачную дверь. Меня поразило, с какой легкостью они бегали – будто не по крышам, с которых можно запросто свалиться и разбиться насмерть, а по каким-нибудь небольшим холмикам. Я тогда восхитилась их бесстрашием, мне тоже захотелось так. (Всегда равняла себя по мальчишкам, тайно завидуя им.) И за то, что я сейчас стояла на парализованных ногах, вцепившись в трубу и трясясь от страха, я ужасно себя презирала. Тогда я стала говорить себе: это совсем не крыша шестиэтажного дома, а просто небольшой холм. И нет никакого заасфальтированного двора-колодца, нет никакой высоты. Просто не нужно смотреть вниз. Тогда можно себе вообразить, что это… декорация в студии, например, где снимается фильм. А пол находится всего в каком-нибудь метре от меня, и в любой момент можно на него спрыгнуть. Мне просто нужно пройти по этой декорации. Вообразив себе всё это, я прошла до следующей трубы намного легче. Но всё равно мне еще было не по себе. А мне хотелось, чтобы было совсем-совсем не страшно. Чтобы была та же легкость, какая была у мальчишек. До третьей трубы я прошла еще более уверенно. И это наполнило меня радостью и окрылило: это снова была маленькая победа – как тогда, в лагере, когда я приучила себя кружиться на карусели. Я, наконец, могла перевести дыхание и оглядеться вокруг. Ко мне снова вернулись ощущения реальности происходящего и контроль над собой.Но смысл преодоления страха высоты для меня заключался не в том, чтобы вообразить, что этой высоты нет, а напротив – смотреть вниз, ощущать высоту – и не бояться. Тогда, чтобы уж окончательно победить себя, я вознамерилась подойти к краю крыши и пройти по нему так, чтобы видеть асфальт двора. И я уже оторвала руки от трубы и сделала первый шаг…Я не знаю, чем бы закончились эти мои мазохистские упражнения, но меня увидела из окна кухни наша соседка по квартире. Она взбежала на чердак, высунулась из слухового окна и заставила меня слезть. Дома мне была большая взбучка от мамы. Она взяла с меня слово никогда больше не выходить на крышу. Слово я держала, но мне казалось, если бы я могла каждый день преодолевать расстояния от трубы к трубе, то победила бы свой страх, как в случае с каруселью.Неутоленное желание побегать по крышам сидит во мне до сих пор. Быть может, потому я и хожу в горы.
В тот раз поход считался сложным. Был трудный подъем, и была вершина. В свой первый поход я думала, что в подъеме главное – это вершина. Покорение вершины. И весь путь наверх меня грела эта цель: добраться! Но когда я, новичок, вскарабкалась на свою первую простенькую вершину, меня постигло страшное разочарование: я не испытала тех высоких чувств, той эйфории, которые предполагала испытать. И потом: пока ты взбираешься, ползешь, ты весь мокрый от тяжести подъема, а там, на вершине – холодно, туманно, облака проносятся сквозь тебя… Я стояла, дрожала от холода и думала: вот я на вершине, вот я ее и достигла – ну и что ?! В душе были лишь усталость и пустота. Весь обратный путь – спуск – я была подавлена этим своим разочарованием. Но потом я поняла, что прелесть похода заключается совсем не в покорении вершины, а в самом походе. Важен сам путь . Иногда с собой в поход ребята берут гитару. Хотя, собирая свои рюкзаки, мы учитываем каждый грамм веса: даже содержимое супов-концентратов из бумажных пакетиков пересыпается в один общий целлофановый пакет, чтобы выбросить бумажные. По той же причине – чтобы не тащить наверх лишнее – мы прячем в камнях съестные припасы, чтобы забрать их на обратном пути. Правда, иногда их находят и съедают суслики. Но гитара – это святое. Это отдых, общение. Я именно здесь впервые открыла для себя Визбора, Городницкого, Высоцкого.
«Здравствуй, здравствуй, я вернулся,
я к разлуке прикоснулся…»
«Атланты держат небо
на каменных плечах…»
«Возвращаются все,
кроме тех, кто нужней…»
Вот за эти песни у костра, за тесный круг ребят – за ту атмосферу единения, которую всё это несет с собой, и готов отдать год суетной жизни в городе, чтобы потом приехать сюда, выйти в горы… Даже со своими ровесниками у меня как-то не слишком получаются отношения. Может быть, я просто не умею их строить. В горы я хожу учиться дружить. И любить. В горы я хожу взрослеть.
Страшное случилось на спуске. Спуск всегда тяжелее, чем подъем: сказывается усталость, да и немного расслабляешься. Тот участок был несложным. На несложных участках чаще всего и случаются срывы: притупляется бдительность. Когда знаешь, что какой-то отрезок пути опасен, становишься внимателен к любой мелочи, просчитываешь каждый сантиметр. Мы шли цепочкой. Дорога была узкой, вилась серпантином, а на том месте, где всё произошло, был еще небольшой изгиб в сторону ущелья. Сначала нужно было спуститься с крутого оледенелого уступа метра в два высотой. В нем были прорублены ступени и, как положено, вдоль спуска протянута страховочная веревка. Дальше шла небольшая площадка, и уже за площадкой – обрыв. С площадки тропинка резко сворачивала в сторону, там был еще небольшой спуск, а потом начинался серпантин.Спустившись со ступеней и очутившись на площадке, я ощутила зов пропасти, но он был настолько мимолетен, что я не успела ухватить и опознать его. (А может быть, это было предчувствие, которое всегда бывает мгновенно и едва уловимо, как дуновение ветерка?)Маша и Сергей шли замыкающими. В походах они обычно шли рядом: Сергей, оберегая Машу, чтобы в случае чего броситься на помощь.Я как раз находилась на повороте за скалу, и уступ с площадкой, где я прошла несколько минут назад, находились в нескольких метрах от меня – выше, через узкое ущелье. И вот, когда я уже огибала резкий выступ скалы, за которой было совсем безопасно, и зайдя за которую, я бы ничего не увидела, какая-то сила заставила меня обернуться. То, что я увидела, повергло меня в то странное состояние нереальности происходящего, которое я испытала, входя в сказочную чердачную пещеру.Сначала я увидела человеческое тело у самого края пропасти, где обрывалась площадка, – и вспышка испуга за считанные доли секунд: Маша! И будто часть меня – живая часть – откололась и ухнула вниз. Странное оцепенение повисло в воздухе. Ребята остановились и застыли на месте. Еще не совсем осознав, что же произошло, я снова посмотрела наверх и увидела, как падает Сергей. Он летел, раскинув руки, будто приготовленные для объятий. Будто еще надеясь догнать, остановить, спасти.И тогда со мной что-то случилось. Я сделала то, что никогда не смогла бы сделать прежде: я подошла к самому краю пропасти и посмотрела вниз.
Они оба упали на заснеженный склон горы, что белел своей мертвенностью далеко внизу, и еще долго катились по нему. Я видела, как катится Маша, то исчезая за камнями, то появляясь снова. Следом катился Сергей. Он исчез за огромным валуном и больше не появился. Я отошла от края пропасти и вжалась в скалу. Только теперь во мне сработал инстинкт самосохранения.
В воздухе всё еще висело оцепенение. Всё случилось так неожиданно быстро и совершенно безмолвно, что ребята не сразу поняли, что же произошло. Некоторые просто ничего не видели. Если бы я зашла за скалу или просто не обернулась, тоже ничего не увидела бы.
Наверное, я очень побледнела, и у меня был не совсем нормальный вид, потому что Александр, шедший за мной и видевший мою реакцию, подошел ко мне очень близко, в упор посмотрел в глаза, будто внушая силу, и сказал сурово и твердо: «Ну не сидеть же здесь! Шагай!»
В такие моменты кто-то – самый сильный – должен брать руководство группой на себя. Я отлипла от скалы. Остальные ребята, тоже преодолев оцепенение, потихоньку двинулись. У всех было ощущение, будто нам сейчас показали странные кадры какого-то страшного немого фильма, вызвавшего недоумение: по нашим представлениям трагедии так по-рядовому, обыденно не происходят: человеческие жизни всё-таки. Но эти кадры приходилось как-то вживлять в собственное сознание.
Добравшись до ближайшей площадки, где можно было бы сделать привал, Александр, взяв на себя роль старшего, отправил двух ребят налегке в лагерь сообщить о случившемся: рация осталась у Сергея.
Никто не мог осознать, что же там, наверху, случилось. Очевидцев, которые были бы рядом, не оказалось: Маша и Сергей шли замыкающими. Предполагали, что, быть может, после прохода всей группы ступени стали очень скользкими, а они пренебрегли страховочной веревкой.
Дальнейший путь мы шли молча: все были слишком подавлены. И с большой предосторожностью проходили опасные участки: каждый воображал, что на месте Маши и Сергея мог оказаться он.
Спускались мы еще два дня. Остановившись на привал, первую ночь не могли спать: нам вдруг слышались голоса Маши и Сергея – радостные, смеющиеся. Мы выбегали из палаток, думая, что они живы, нашли нас – шарили фонарями ночную темень – никого не было. Тогда мистический ужас охватывал нас. Не проронив ни слова, широко раскрытыми глазами мы смотрели друг на друга, возвращались в палатки, забирались в спальные мешки, но уснуть не могли. Такими же широко раскрытыми глазами пялились в темноту. Меня била нервная дрожь. Через некоторое время голоса слышались снова. И снова мы выбегали, думая, что на сей раз мы не ослышались, они вернулись, где-то здесь, просто прячутся, шутят…
Я до сих пор не знаю, что это было. Если слуховые галлюцинации, то почему сразу у всех и одновременно? Между собой об этом мы никогда не говорили. Была во всем этом какая-то мистическая тайна, и каждый размышлял о ней в одиночку.
Когда мы вернулись в лагерь, поисковая группа как раз выходила в горы. У них оказалась какая-то проблема с мешком. Специальным. Черным. Для тела. Я предложила им свой спальник. Они взяли. Я решила, что никогда больше не пойду в горы.
Мне тогда представлялось, что как только я сниму свою панаму, то под ней окажутся седые волосы. Но наверное, я не поседела только потому, что светлая. Говорят, блондинки не седеют.
Машу и Сергея искали несколько дней. Говорили, что к тому участку, куда они упали, было трудно добраться, а потом их долго искали в камнях. Мы всё это время жили в лагере. Велось следствие, и нас, участников того похода, приглашали к следователю. Но что мы могли им рассказать?
В лагере об этом случае было много разговоров. Предполагали даже, что Сергей бросился сам – якобы, испугался ответственности: за гибель человека в группе отвечает руководитель. Дураки, что они могли понять из всей этой истории? Я одна видела его лицо, когда он летел. Просто он понял, что не сможет теперь ходить в горы: каждая пропасть будет звать его к себе, и рано или поздно он откликнется на этот зов. А жить без гор и без Маши он не сможет. Он понял это за те секунды, когда видел, как срывалась и падала Маша.
Хотя, возможно, это всё мои фантазии. Возможно, на самом деле всё было не так. А как – этого уже никто никогда не узнает.
Так случилось, что когда их принесли в лагерь, я находилась рядом. Я видела, как пронесли два мешка: один черный, другой – мой спальник. Потом оказалось, что там была Маша. Я поразилась, как он был мал. Вернее, как мало в нем находилось.
Посмотреть (попрощаться) на Машу и Сергея нам никому не позволили. Сказали, что «они очень побились». Это означало, что их тела оказались изувеченными. Говорили, что Машу и вовсе собирали по частям.
Когда я вернулась в город, он показался мне пустым. А на месте завода, где мы с Машей иногда виделись, зияла черная дыра. Но в этой пустоте, в этой дыре нужно было как-то жить, работать. Внутри меня тоже была пустота. Остался лишь механический каркас, который двигался, говорил, существовал.
Да, я думала, что никогда больше не смогу ходить в горы. Тогда, уже после трагедии, когда мы спускались, после трудного участка, который потребовал особого напряжения сил, я вдруг почувствовала такую усталость – усталость вообще – от жизни, от себя, от собственной неприкаянности, что ощутила острое желание подойти к краю пропасти, раскинуть руки, и… Ведь самое страшное в падении с высоты – переступить границу между горизонталью и вертикалью. Грань между жизнью и смертью. И когда на моих глазах дважды произошло это переступание , у меня пропал страх этой границы. Он исчез вместе с падением Маши и Сергея. Оказывается, это не так уж страшно – только один шаг… Но я подумала, сколько я доставлю хлопот: снаряжать второй поисковый отряд для меня… Да и ребят жаль – хватит с них тех двух смертей. Это меня остановило.
…Так, в пустоте, прошла осень. Потом наступила зима, и я будто впала в спячку. Потом я поняла, что это была спасительная анестезия.
Всю зиму мне снился один и тот же сон: будто с самого края пропасти – как бывает только во сне, непонятно: то ли Маша, то ли я сама – кто-то срывается и ухает вниз. Наверное, недаром в горах, я обернулась именно в тот момент: как животное, я почувствовала опасность. Всякий раз я просыпалась от ледяного ужаса, еще не осознав, что это всего лишь сон – настолько реальны были ощущения собственного срыва и падения. Но в этих снах я окончательно изжила страх высоты. Возможно высота, приняв жертву – самое дорогое, что у меня было, – успокоилась и перестала манить меня.
А весной, когда весенние ветры разогнали свинцовые тучи, прятавшие всю зиму голубое небо, и я увидела его лазурь, мне вспомнилось небо в горах. Там оно в тысячу раз ослепительнее. И меня снова потянуло в горы. Вернее, я почувствовала их зов.
Мне иногда говорят, что я неисправимый романтик, что пора избавляться от своего юношеского романтизма. Зачем? Я люблю этот свой мир, я им живу – своими фантазиями, своими тайнами.
Мне ставят в укор, что я слишком серьезно отношусь к жизни, что редко улыбаюсь. Жизнь, мол, это игра. И человеческие отношения – тоже игра. Может быть. Но я не понимаю правил этих игр, я не хочу в них участвовать. Мне кажется, играть в жизнь – скучно.
Поселиться бы в избушке где-нибудь у подножия своего бело-голубого рая. Чтобы – никого, только вечная тишина и уединенность. Созерцать эти снега, эти вершины, а по ночам слушать голоса Маши и Сергея, – но не пугаясь, а приветствуя и радуясь, как голосам птиц. Созерцать людей, идущих цепочкой к своим вершинам. И к своим пропастям.
У Уильяма Сарояна есть рассказ «В горах мое сердце». Красивое название. В горах мое сердце . В горах навсегда осталась Маша.
В ту весну я повадилась бродить по городу. Порой я уходила с утра и возвращалась поздним вечером. Тогда, после своей зимней спячки, бродя бесцельно целыми днями по улицам, набережным и скверам, глотая, глотая это чистое, свежее и отмытое небо, я вдруг остро поняла, что не смогу больше жить как жила прежде. Город с его прохожими, людьми по-новому открывались передо мной. Оказывается, люди – это совсем не так страшно. И смотреть им в глаза тоже не так уж страшно. Не обмирая от страха с единственным желанием сбежать, а смотреть, как равная им – и открыто, по-доброму улыбаться. Как умела Маша. Оказывается, этому можно научиться.Я вдруг поняла, что та усталость , которую я остро ощутила тогда в горах, была усталость от собственного одиночества. С годами мне становится всё труднее носить его в себе. И если я не преодолею тот барьер, что разделяет меня от людей, не выйду из своего полудетского подполья, то мое одиночество рано или поздно раздавит меня. От кого защищаю я свой мирок? Зачем трясусь, как скупой рыцарь, над своими сундуками, полными добра, якобы, – ах! – своей высокой духовностью? Всё равно когда-нибудь наступит час, и кто-нибудь, – скорее всего какой-нибудь первый встречный, – пустит бездарно всё мое добро, что собирала я по жалким монеткам, по миру. Быть может, это буду я сама.Не делясь ни с кем своими сокровищами, я обделяю прежде всего себя. Рассказать – совсем не значит потерять. Это значит – поделиться. И чем больше делишься, тем больше сохраняешь. В других. Себя – в других. Я вдруг подумала, что если со мной что случится, – там, в горах, или вообще, – то вместе со мной исчезнет и тот мир, который я так оберегаю в себе. А после себя нужно что-то оставлять. Не собирать и хранить, а уметь отдавать. Хотя бы в доброй улыбке.И только я сама, своими собственными усилиями должна преодолеть все барьеры, выползти из своего подполья, распахнув все свои сундуки. И только тогда, быть может, обрету ту истинную любовь, которую так жажду.Наверное, потому я и записала всю эту историю. И стала вести дневник. Пусть это первые шаги моего выхода из оболочки, что стала мне тесной за эту зиму, как кокон бабочки.Наверное, вот эти осознания есть признаки взросления. Как же тяжело и больно оно дается! Но я приветствую его.И уже знаю, что ближе к лету буду доставать с антресолей свой рюкзак, еще хранящий запах костра и ветра, и покупать новый спальник.
1997 г.