И Лина переехала к нам. Собственно, никакого переезда не было, просто я взял ее чемодан, она поцеловала свою тетку, которая громко и с недоумением все спрашивала Лину: «Ка ту дарай?» — и мы вышли на дорогу, ведущую к Березовке. Лина вдруг загрустила и молча шла рядом со мной: высокая, стройная, с волосами по плечам, с красной сумочкой в одной руке и клетчатым пальто — в другой. Мы были одни на дороге, и она, пустынная, между полем овса и березовыми колками, манила нас дальше, значительно дальше Березовки, дома которой мы уже видели за деревьями. Дома и тополя над ними, громадные тополя, на ветвях которых я провел добрую половину своего детства. И вот теперь, в эти минуты, я как-то удивительно ясно понял, что детство кончилось, что начинается какая-то новая моя жизнь, совершенно неизвестная мне, странная и немного тревожная, и я тоже притих и молча шагал по дороге моего детства, неся чемодан девушки, которая когда-то родилась в неведомой мне Литве и теперь была самым дорогим для меня человеком.
— Что это все время говорила тебе тетка? — спросил я Лину.
Она засмеялась и весело посмотрела на меня, и я не выдержал, поставил чемодан на пыльную дорогу, молча обнял ее и поцеловал. Она склонилась ко мне, затихла, и так мы стояли долго, одни не только на дороге моего детства, но и в всем мире, который еще так мало знали.
— Она говорьила, что я делайю, — тихо сказала Лина, — она очьень бойитца за менья.
— Меня.
— Да. Ме-ня.
— Она хорошая?
— Да. Много шумьит, но хорошайя.
— Ну так мы будем ходить к ней в гости.
— Коньечно.
— Пойдем?
— Пойдем.
И мы пошли дальше, под ярким весенним солнцем, которое припекало уже совсем по-летнему…
Вечером пришел Петька. Мы вышли с ним на улицу и сели на верстак, который остался после дедушки, большого мастера по столярному делу. Петька достал папиросы и закурил. Неожиданно для себя я протянул руку, взял у него папиросу и спички и тоже закурил. Первая папироса удивила меня горечью и тихим головокружением.
— Да, — вздохнул Петька, — значит, все.
— Что? — не понял я.
— Отплясались.
Я принялся горячо убеждать его, что ничего не меняется, что мы будем втроем ходить на танцы и так нам будет даже лучше, но и сам себе не поверил. Потому что и сейчас уже меня тянуло в дом, где осталась Лина, я уже соскучился по ней и хотел видеть ее, а не Петьку, которого знал с детства, дружбой с которым гордился и хвастал перед сверстниками.
— Бабка-то, что ж, сильно шумела? — вдруг спросил Петька.
— Было дело, — вздохнул я.
— А теперь ничего?
— Ничего.
— Она помогать ей будет, тогда совсем отойдет. Только ты сам не ершись и уж, если женился, то давай живи.
— Ага.
— Ну, пойду я.
— Посиди.
— Да нет, пойду… Мать летнюю кухню просила поправить. — Петька спрыгнул с верстака, пожал мне руку и грустно сказал: — Красивая она у тебя и ласковая. Ты береги ее.
Петька ушел, а я сидел на верстаке и думал, почему вдруг стал он грустным и что такое значит — береги ее. От кого береги, зачем береги, раз пришла она к нам домой, то какое может быть «береги»? Я еще так мало понимал в жизни и, конечно же, не мог тогда догадаться, что беречь надо Лину от себя и для себя. Все это мне еще только предстояло узнать. А пока что я сидел на верстаке, и вышла Лина и молча села рядом со мною, и погладила мою руку. Так мы сидели и смотрели, как суетливо крутятся между степенными курами голуби, быстро и ловко склевывая насыпанное бабкой зерно.