И пришел Матвей. Была уже осень. С вечера зарядил нудный кислый дождь, к ночи перешедший в проливной. Матвей пришел промокший и пьяный, по-хозяйски разулся у порога и босиком, наступая на шнурки от кальсон, протопал по комнате, постоял у печки, погрел над ней руки и сел к, столу. Редкие мокрые волосы разметались по лбу, лезли ему в глаза, он не замечал этого и долго сидел молча, сосредоточенно глядя прямо перед собой.

Серафима смотрела на него, и стало ей жаль мужика, но жалость эта была без любви, без чувства родства. Она давно ждала Матвея, знала, что он придет, и готовилась к трудному разговору, а теперь вот, когда увидела его, жалкого и пьяного, все как-то вылетело из головы, и осталось лишь одно удивление — да неужто с этим человеком жила она пять лет? Пять лет делила с ним одну крышу и постель, родила от него дочь, стирала ему нижнее белье и портянки. Не верилось во все это Серафиме, таким далеким и чужим увидела она то время. Казалось, его и не было никогда, а если и было, то жила в то время Другая Серафима, к ней никакого отношения не имевшая.

— У тебя чай есть? — глухо спросил Матвей.

— Найдется.

Серафима достала кружку, налила Матвею чаю, а сама опять села на топчанчик и закурила.

— Навоевалась? — Он ухмыльнулся и осмотрел полупустую комнату. — Одна осталась, не скучаешь?

— Скучаю, — Просто ответила Серафима.

— По ком же? — Матвей дернулся на табуретке, покривился, потом хрипло, через силу засмеялся. — По фронтовикам?

— Нет, Матвей, по дочери.

— Ишь ты, — притворно удивился Матвей, — четыре года не скучала, а тут вспомнила. Позднехонько, а, Серафима?

— Матвей, ты зачем пьяный-то пришел? Для смелости?

— Для смелости.

— Тогда ступай домой. Разговора у нас не получится.

— А может, я мириться пришел?

— Мы с тобой не ссорились, Матвей. А разговаривать я с тобой буду, когда Олю приведешь…

Матвей умолк, что-то туго соображая, и вдруг злые огоньки загорелись в его глазах, лицо расплылось в понимающей ухмылке:

— Ну да, я рылом не вышел. Там, поди, офицеры были, а то и генерал захаживал? А, Серафима? Чего молчишь? Я для тебя теперь не тот сорт. Фруктов, конфеток у меня нет, а ты, наверное, теперь к ним привычная. Молчишь. Сказать неча? Конечно, где уж мне с тобой разговаривать. Ты геройски воевала, а я тут просидел, груши околачивал…

— Матвей! — Серафима нахмурилась, и заболело, заныло в плече. — Иди домой.

— Гонишь? А я, может быть, у тебя хочу остаться. Я, может быть, люблю тебя. Неужто спать меня, своего законного мужика, не положишь?

— Нет, Матвей, не положу.

— Так, — Матвей угрожающе засопел, — брезгуешь после офицерья?

Он неожиданно быстро вскочил и бросился к ней, Серафима успела лишь приподняться, как сильный удар по голове опрокинул ее назад, на топчанчик. Всей тяжестью тела Матвей навалился на нее, схватил за горло и начал душить. Серафима не сопротивлялась. Мягко и сладко закружилась голова, кончики пальцев обожгло жаром, и перед глазами засияли ослепительно яркие радуги. И вдруг припомнилось Серафиме лицо Рыбочкина. его равнодушно-ленивый взгляд и шепелявый голос, и показалось ей, что это его руки на шее, его тяжелое жилистое тело навалилось вновь на нее, и рванулась Серафима с такой силой и яростью, что Матвей отлетел на пол, стукнувшись головой о стол. Не помня себя, накинулась Серафима на Матвея и принялась бить его по щекам, всхлипывая и давясь слезами…

И сидели они потом в тишине, и рассказывала Серафима притихшему Матвею все, как на духу выложила, задыхаясь от обиды.

Долго молчал Матвей, и хмеля его как не бывало. И ничего не сказал про Рыбочкина, а про Пухова спросил:

— Любишь его?

— Люблю, Матвей, — тихо ответила Серафима.

— Что же не уберегла?

— Не смогла.

— А я сволочь, Сима, — вдруг с тоской сказал Матвей, — Ольгу для тебя не сберег. Сам-то уж ладно, а о ней вот и не подумал. Ведь Варька-то ее по своей мерке воспитает.

— Может, ты ее все же уговоришь? — с надеждой спросила Серафима.

— Уговаривал уже, — вздохнул Матвей, — нет, добром она ее не отдаст.

Уже рассветало, когда уходил Матвей. Серафима проводила его до порога. Постояли в молчании. Матвей робко сказал:

— Я уж буду изредка проведывать тебя?

— Приходи, Матвей.

— Может, чего помочь?

— Нет, не надо, Матвей. Лишние разговоры пойдут. Я сама…

— А я еще поговорю, Серафима, но сильно сомневаюсь — не поймет…

И Матвей ушел, оставив в ней грустную боль и далекие воспоминания…

В районе ее снова долго слушали, отправляли из кабинета в кабинет, удивлялись, звонили в Покровский сельсовет, но так и не дозвонились. Наконец какой-то маленький и верткий человек сказал ей:

— Хорошо, Лукьянова, поезжайте домой. Мы пришлем представителя. Там, на месте, и разберемся.

Представитель приехал через неделю и оказался тем же маленьким зырким человеком по фамилий Петухов. Вначале он долго беседовал в Совете с Варькой, а потом пригласил и Серафиму.

— Очень сложная ситуация, — сказал он ей, ерзая на стуле за столом под красным материалом, — ведь вы, Лукьянова, фактически значитесь погибшей. Никаких других сведений на вас с фронта нет.

— Да какие же сведения, — удивилась Серафима, — если я — вот она?

— Минуточку, — строго поднял руку Петухов, — не перебивайте меня… Учитывая то, что вы сами вернулись с фронта и предъявляете претензии на девочку Олю Рындину…

— Какая же она Рындина? — не выдержала Серафима.

— Минуточку! — Петухов покраснел. — Иначе я умываю руки. Вас что же, на фронте дисциплине не учили? Так вот, повторяю, так как вы предъявляете претензии на девочку Олю Рындину, официальную дочь Варвары Петровны Рындиной, на том основании, что якобы являетесь ее фактической матерью, мы проведем сейчас очную ставку.

— Какую очную ставку? — не поняла Серафима. — Зачем?

— А такую, — невозмутимо сказал Петухов. — Варвара Петровна приведет сюда девочку, и кого она назовет своей матерью, тот и будет считаться и фактическим., и официальным родителем. Только, прошу вас, никаких эксцессов.

— Чего?

— Вести себя пристойно и… и руки не распускать. Мы этого не допустим.

— Да ведь она меня четыре года не видела, — заволновалась Серафима, — когда я ушла на фронт, ей только три годика сравнялось. Нельзя так, товарищ Петухов, вы пойдите в село, вам любой скажет, что я, я ее мать!

— Я уже ходил… Люди на стороне Варвары Петровны! — хлопнул рукой Петухов. — И командовать здесь буду я, а вы, если не хотите, чтобы я умыл руки…

— Так спросите хоть отца, — устало попросила Серафима, чувствуя какую-то пустоту и равнодушие в душе.

— Повторяю вам, все будет решать девочка. И еще раз повторяю — в противном случае я умываю руки.

— Да что вы, — не выдержала Серафима, — утром их не моете, что ли?

— Попрошу моей личности не касаться, — подпрыгнул за столом Петухов, — думаете, если вы воевали, так вам все позволяется, гражданка Лукьянова? И на вас законы найдутся.

Серафима поморщилась и промолчала…

Вошла Варька, ведя за руку Олю. Лицо Варвары Петровны было скорбно и печально. Не глядя на Серафиму, она села на черный диван и рядом посадила Олю. Серафима не шелохнулась, с тоской и болью вглядываясь в лицо дочери, потом, боясь не выдержать и расплакаться, отвернулась к окну, ничего за ним не видя.

— Оля, девочка, подойди ко мне, — сказал Петухов, — перекладывая на столе бумаги.

Оля посмотрела на Варвару Петровну и робко пошла к столу.

— Скажи мне, девочка, — тонко и умильно заговорил Петухов, ерзая на стуле, — тебе дома хорошо?

— Да, — шепотом ответила Оля.

— Ты никуда из дома не хочешь уходить?

— Нет.

— Тебя никто дома не обижает?

— Нет, — торопливо ответила девочка.

— Ну вот, молодец, Оленька, хорошая девочка. А скажи мне, Оленька, кто твоя мама? Покажи мне…

— Вот, — Оля с готовностью показала на Варвару Петровну.

— Хорошо… А вот эта тетя говорит, что она твоя мама.

— Нет, — убежденно тряхнула головой Оля. — Она меня бросила.

— Ну вот, видишь как, — озабоченно и укоризненно сказал Петухов. — А ты, Оленька, хочешь пойти к этой тете жить?

— Нет! — испугалась вдруг Оля. — Я не хочу, — и покосилась на Серафиму как на совсем чужого человека. И этот взгляд дочери на многие годы все предрешил: углядела в нем Серафима не только отчуждение родного дитя, но и детский гнев, а главное — недоумение. В этом коротком взгляде Оленьки так хорошо разглядела она приговор себе, своей незадавшейся судьбе: чего, мол, пристает эта тетя к нам, чего ей, противной, надо от нас?..

Не выдержав, Серафима поднялась и молча вышла из Совета. Странно, ей очень захотелось соленого. Она быстро шла по улице, и в голове мутилось — так ей хотелось чего-нибудь соленого. Дома, едва переступив порог, она бросилась в казенку, достала из небольшой бочки целую кетину и тут же, отрезав кусочек, принялась есть. Потом пошла в избу, попила чаю, почувствовала легкое головокружение и прилегла на топчанчик. Ее тут же стошнило, но убрать за собой она уже не смогла…

Очнулась Серафима только через неделю. Мотька возилась у плиты. В доме было чисто прибрано, пахло лекарствами. Серафима тихо позвала:

— Мотя.

Мотька вздрогнула от неожиданности, оглянулась и радостно заулыбалась:

— Сима, наконец-то, гос-споди…

— Что со мной, Мотя?

— Горячка у тебя была. Думала, не оздоровеешь, — Мотька подошла, присела на топчанчик, — вся ведь огнем пылала, Сима, даже страшно было. Фельдшер тебе уколы ставил, а ты в бреду кричала, ругалась что-то, немцев поминала.

Серафима смутилась. Спросила Мотьку:

— При фельдшере ругалась?

— Да при всех. Тут и Матвей был, и Сергей Иванович, и Никишка пришлепал с малиновым вареньем.

— Сильно ругалась-то?

Мотька засмеялась:

— Ну, значит, ожила, раз беспокоишься. А ругалась — так это ерунда. Лишь бы выздоровела. Сейчас я тебя покормлю. Лежи, лежи! — прикрикнула она, увидев, что Серафима пытается встать, и вдруг спросила — А Пухов, это кто, Сима?

Серафима покраснела и отвернулась. Не сразу сказала:

— Командир наш. Погиб.

— Ну ничего, — вздохнула Мотька, — бабий век долгий, авось и нам счастье отломится. Бывает же оно, счастье-то это… А, Сима?

— У меня было уже, — сухо ответила Серафима, — другого не хочу.

Вечером пришел Матвей. Долго мялся у порога, вытирал ноги о половичок. Потом достал из кармана бутылку молока, поставил на стол.

— Выздоравливаешь, Сима? — спросил с приглушенной лаской.

— Выздоравливаю, Матвей, — слабо ответила она, так как устала за день.

— Садись, чего встал у порога? — Мотька за столом вязала чулок.

— Да я на минутку, — замялся Матвей. — Сима, слышь, может, привести тебе Ольку? Пусть остается. Она-то, Варька, сюда побоится сунуться. А Ольга быстро поймет, что к чему.

— Нет, Матвей, не надо, — твердо ответила Серафима, — мы и так уже ее задергали. Надо было раньше думать. А теперь — не надо. Ни к чему. Подрастет, сама поймет. Хоть здесь, на глазах, и то ладно. Не трогай ее.

Матвей нахмурился, еще неловко потоптался и ушел.

— Чего не согласилась, Сима? — удивленно спросила Мотька. Не дождавшись ответа, с жалостью сказала: — Сошлись бы вы, что ли.

Серафима молчала, да и как бы она могла объяснить Мотьке, которая на жизнь смотрела легко и просто, что война не только ограбила ее, но и наградила тем чувством, которого она так ни разу и не испытала к Матвею….

И потянулись дни, месяцы, годы, прожитые в одиночестве. Оля росла, закончила школу, поступила в педагогический институт, получила диплом. Серафиму обходила стороной, а когда встречались все же случайно, бросала короткое «здравствуйте» и спешила дальше. С годами боль Серафимы притупилась, но не пропала. Теперь она хотела только одного — поговорить с дочерью. Хоть час, хоть пять минут. Но подойти к ней почему-то стеснялась. Ждала, что Ольга сама подойдет, но Ольга не шла. И ей была до боли удивительна черствость родной дочери. Ведь не могла она не знать, кто ее настоящая мать, родившая и выболевшая ее жизнь в муках…