— Товарищ старший сержант, рядовая Лукьянова прибыла в ваше распоряжение.
Девушка, в длинной шинелишке, аккуратно приткнув пальцы к виску, хотела разом охватить взглядом все: и его, старшего сержанта Боголюбова, и передовую, и расположение батареи, и бегущего по овражку с термосами повара Хамида. И по этому взгляду Никита догадался, что девушка на передовую попала впервые и все ей здесь в диковинку, все кажется великим и геройским.
— В мое распоряжение? — притворно удивился Никита, пристально разглядывая ее. — Вот это дела-а.
— В распоряжение…
Девушка не закончила, так как внимательно прислушивавшиеся батарейцы не выдержали и хохотнули. Подоспевший Хамид удивленно раскрыл рот, и из его рта тонко струился пар.
— И? — спросил Никита.
— Сержант, не томи, дай я ее расположу, — весело крикнул Коля Бочарников, — моя шинелка самая теплая, гагачьим мехом подбита. Дай…
Через два часа Коля Бочарников лежал на своей шинели, в своей крови, а Никита Боголюбов, морщась и чувствуя тошноту, зачем-то присыпал землей оторванную кисть Колиной руки. Земля была уже на изморози, комковатая, и все разваливалась, и бледные пальцы проступали из-под нее, словно ободранные корни.
Девушка бинтовала культю, встав над Бочарниковым на колени. Прядки волос выбились из-под пилотки, и выражение ее лица нельзя было разобрать.
Колю унесли, и еще двое ушли сами, виновато оглядываясь на батарею, невольно спеша и усиленно стараясь не показать этого.
— Страшно? — спросил Никита.
— Что?
— Страшно было?
— Н-нет.
— Ты не ври. Не надо. Мы и сами не каждый день прямой наводкой бьем. А страшно всем, и мне в том числе, потому как человек не для войны родится… Привыкнешь.
— Постараюсь.
— Как звать-то?
— Серафима.
— Сима, значит. Ну, Сима, будем воевать. Не каждый день к нам танки прорываются.
— Не каждый, товарищ старший сержант.
— Давно воюешь?
— С августа.
— Ну и добре, что к нам попала. С нами до Берлина дойдешь, там и замуж выдадим.
— Так я замужем.
— Ну?!
— И дочка у меня уже есть. Три годика.
— А муж?
— Там, — Сима неопределенно махнула рукой, и Никита понял, что дальше расспрашивать не надо.
Лежало перевернутое вверх колесами орудие, на огневой валялись еще теплые гильзы, и сладко щекотало в носу от порохового пара из казенников. Батарейцы зарывались в землю, где-то долго и тревожно бил пулемет.
— Никита?
— А?
— Ты помнишь, как я впервые на батарею пришла?
— Ну еще бы.
— Я тогда из госпиталя сбежала.
— Ты рассказывала.
— Ага, сбежала, Никитушка. А ты предписание не спросил. Потом бой, не до этого было.
Никита пьянел долго, тяжело. Какая-то стынь появилась в его добрых, широко поставленных глазах. Грузные плечи обмякли, опустились, и видно было, что он еще не дошел, а когда дойдет, то бог знает что из этого получится.
— Ты бы хоть рассказал, Никита, как жил все это время, чем занимался?
— Как жил? — Он улыбнулся и посмотрел на Серафиму ласково. — Разно жил, Симушка. Разно. Мы ведь воевали и думали, вот победим, придем домой, и почет нам за победу на всю жизнь будет. Дня три дома гулял, потом в норму начал входить и чую, чего-то в доме не хватает. Ну, все вроде бы на месте, ан нет — какая-то пустота, а какая — в толк не возьму. Тогда я к мамане, так, мол, и так. Она в слезы. Как же, говорит, хватать будет, если коровы нету. Повела она меня в стайку, а там уже и навоз давно простыл. Этим же вечером привел я с колхозной фермы себе коровенку. Ну, не без шума. Гвозданул по лбу сторожа. Пять лет потом на стройках народного хозяйства вламывал, там и женился. Вернулся — маманя долго жить приказала. Ну и подались с жинкой из села. Два года с геологами в Саянах, два года омуля на Байкале ловили, а потом в лес потянуло, на природу, и двинули мы в леспромхоз. Там и осели, детишек нарожали, живем. Ничего. Заработки хорошие, я уже двенадцатый год в бригадирах хожу, жена курсы закончила и десятницей при мне. Живем, Сима, не жалуемся. — Никита помолчал, покатал хлебную крошку на столе и глухо повторил — Не жалуемся.
— Значит, и тебя судьба не больно-то жаловала?
— Да я не о том. Кой хрен жаловать, когда я вот он, жив, руки, ноги целы, голова на плечах. Другим хуже пришлось. А я… — Никита махнул рукой и умолк. Потом взял стакан, посмотрел его на свет и спросил неожиданно — А у тебя звездочка на воротах, как проходили, видел. Почитают?
— Почитают, — усмехнулась Серафима. — И чем дальше, тем почета больше. Раньше, бывало, приедешь в город и уж по выправке через одного фронтовика узнаешь. Потом выправки не стало, и смешались фронтовички со всем людом, а теперь уж и сами вояки в редкость. Еще лет десять пройдет, и остальные отбегаются. И на этом наше поколение кончится. Отвоевали, отжили, ушли.
Никита выпил еще, закусил огурцом, широко вздохнул. Посидел в задумчивости и вдруг грохнул кулаком по столу. Тарелка с огурцами полетела на землю, перевернулась рюмка с водкой и покатилась к краю. Серафима подхватила ее и без всякого удивления поставила на место.
— Прости, Сима, но не могу, — глухо, со скрытым напором, уже пьяно и обиженно заговорил Никита. — Я, может, потому и тебя разыскал, к тебе поехал, что еще годков пять — и не свидимся уже. Ты вот про фронтовиков говорила, которые по городу ходили, а я безногих и безруких вспомнил, которые в колясочках катались. Сразу после войны их много было. Куда они делись, Сима? Умерли от нездоровья? Они от боли утихли, Сима… Я в Новосибирске Петьку Липина встретил. Помнишь, как он говорил? Мол, побьем Гитлера, вернусь домой, женюсь и двадцать пять детей нарожаю, чтобы на каждый год войны их по пять выходило. А тут вижу, катит в колясочке инвалид. Когда узнал меня, расплакался. Кому, говорит, я нужен, уж лучше бы убило… Всех перекрутила война, всех переломала, здоровых и калек, и сегодня еще тешится, тридцать лет прошло, а ей все мало.
Никита скрипнул зубами и потянулся за бутылкой, но на полпути рука его замерла, он виновато посмотрел на Серафиму и словно бы протрезвел на мгновение, так по- человечески тепло и удивленно сказал:
— А ведь не все плохо-то, а, Сима? Дети растут.
— Повырастали уже, — мягко ответила Серафима, — наши выросли.
— Много ты куришь, Серафима. Не бросала?
— Нет, Никита, не бросала.
— Кашляешь?
— Кашляю.
— Бросила бы.
— Теперь поздно.
Разговор сменился быстро, как это бывает за выпивкой, и Никита уже вскоре рассказывал Серафиме о своих ребятишках, звал в гости, добродушно улыбался, и лишь правое веко пульсировало безостановочно.
Когда солнце коснулось вершины хребта, на тропинке к дому показался Осип.
— Явился, не запылился, — усмехнулась Серафима.
Осип молча достал поллитровку вина и молча поставил на стол. Две орденские планки сияли на его груди.
— Зачем принес-то, у нас и так хватает.
— Пусть будет, — коротко сказал Осип и протянул руку Никите: — Осип Степанович Пивоваров.
— Никита Боголюбов.
— За знакомство…
Уже поздним вечером вынесла Серафима гармонь, и пока Осип настраивался, нервно и быстро пробегая худыми пальцами по клавишам, побежала в село. Долго дозванивалась до райцентра, потом в больницу, когда дозвонилась, ей сказали, что Матвей Петрович Лукьянов скончался два часа назад.