Софья Андреевна Толстая не без злорадства записала в дневнике, как приехал однажды навестить Толстого один румын, который, прочитав «Крейцерову сонату» в девятнадцать лет, оскопил себя, оставил все, стал жить на нескольких десятинах земли, кормясь тем, что земля производит. И с каким изумлением он увидел, в какой роскоши живет сам Учитель.

Этот пример с толстовцем-румыном мне кое-что напоминает… Я тру рукой лоб и вдруг хлопаю той же рукой по тому же лбу: ну конечно! Эпизод из второй части «Записок из подполья» – вот что он мне напоминает\ Как герой, переспав с проституткой, из нечистой совести начинает толкать полуфальшиво-полуискренне романы с целью подействовать на ее моральное чувство, и как он достигает цели, и чем это все заканчивается. Здесь есть то же самое: высокое искусство служит мгновенному идеальному порыву только для того, чтобы реальность этот порыв сокрушила, обнаружив, как искусство может обманывать.

Сюжет столкновения в публичном доме изначально ироничен: каковы люди, которые сталкиваются в нем? С одной стороны, это наш герой, про которого мы знаем, что он лишен самоутвердительной воли, малейшего чувства гордости, самоуважения, то есть лишен какого бы то ни было чувства свободы, кроме одного – свободы романтических фантазий. С другой стороны, это молодая женщина Лиза, про которую мы почти ничего не знаем кроме того, что она была бедна, но «честной бедности» предпочла публичный дом, где ее кормят и одевают, где она прилично зарабатывает, но где она продала за такую сравнительно обеспеченную жизнь свою свободу воли.

Итак, вот женщина, которую наш герой – в последний раз в повести – пытается перетянуть из сферы низкой реальности в сферу Высокого и Прекрасного без кавычек, и таким образом утвердить свое превосходство, как представителя Грааля Высокого и Прекрасного, эдакого Дон Кихота или эдакого Лоэнгрина, рыцаря без страха и упрека. Но каким образом ему это сделать: у Дон Кихота было копье, у Лоэнгрина был меч, а что есть в руках у нашего героя, какое оружие? Только одно: литература, «литературный язык».

Он чувствует, что тут у него есть реальный шанс на победу, потому что он в первый раз сталкивается с человеком, на порядок большим рабом, чем он сам. Я вспоминаю Симону Вайль, как она проводит разницу между Malheur (бедствие, несчастье), которое закабаляет человека объективностью болезни или социальных условий, и чисто психологическим страданием. «Записки из подполья» – это идеальная иллюстрация к Симоне Вайль: «страдания» героя повести, то есть его патологическая неспособность утвердить свою волю и присоединиться к «они-то все», не являются последствием ни его социального положения, ни какой-нибудь физической болезни – тут результат его склада ума, то есть его психики, то есть «психология». Но воля проститутки скована куда более объективными обстоятельствами, и герой говорит ей об этом: «Дело розное; я хоть и гажу себя и мараю, да зато ничей я не раб; был да пошел, и нет меня… А взять то, что ты с первого начала – раба. Да, раба! Ты все отдаешь, всю волю».

Надо отдать должное молодому подпольному человеку в его нацеленности на понятия свободы и рабства. Парадоксально эта его нацеленность, это постоянное присутствие у него на уме понятия свободы подчеркивается именно тем, что до настоящего момента он ни разу не упомянул эти понятия. Немудрено: он слишком хорошо знает, насколько несвободен, и при всей его исповедальческой открытости, именно это он скрывает, это не в силах сказать о себе – и произносит слова «свобода» и «рабство» только тогда, когда он сам оказывается в роли сравнительно свободного человека.

«Да и как с такой молодой душой не справиться?» – говорит он себе, готовясь к своей литературной атаке. Ему повезло: девушка в «доме» всего две недели, будь она попривычней к своему делу, у него ни малейшего шанса не было бы пронять ее чувствительным разговором, она бы уж точно «расхохоталась», как он и опасается, ему в лицо.

«Картинками, вот этими картинками тебя надо!» – думает он, когда замечает, что сентиментальный морализм напрямую не работает. То есть литературными образами тебя, но литературными образами с моралью. Литературный язык и литературная фантазия (образы и сюжеты) нашего героя вовсе не примитивны и по мастерству весьма напоминают язык и умение подмечать психологические тонкости самого писателя Достоевского. («Опять и то, Лиза: человек только свое горе любит считать, а счастья своего не считает… Знаешь ли, что из любви нарочно человека можно мучить? Все больше женщины…»). Герой ведет нападение на двух фронтах: во-первых, он необыкновенно красочно и до малейших деталей рисует будущее Лизы-проститутки, которое неизбежно закончится чахоткой и выносом ее гроба из подвала. Во-вторых, он рисует картины возможного семейного счастья да любви, и даже предлагает себя лично, как пример человека, который мог бы ее полюбить. Еще раз подчеркиваю: монолог героя написан на достаточно высоком художественном уровне (разумеется, высоком уровне, сообразно художественной манере Достоевского – оговорка, принимающая во внимание, что далеко не каждый является поклонником стилистики писателя). Деталь с «розовеньким ребеночком» у материнской груди, с его глазками, которые как будто «все понимают» – Достоевский всегда особенно любил писать детей – или, наоборот, деталь с любовником-сутенером, который, вероятно, обирает девушку – все это можно отнести к наиболее реалистическим страницам произведения. Я говорю все это потому, что подозреваю, насколько из-за неприязненного отношения к герою (специально таким образом написанного Достоевским) и знания того, что герой напускает на бедную девушку лживого тумана, читатель скользит по его монологу, не вовлекаясь эстетическим чувством.

Действительно, чтобы читатель не увлекся и не принял монолог героя за истинную литературу, Достоевский охлаждает его сперва словами Лизы: «Что это вы… точно как по книге…», а затем и комментарием самого героя: «Я знал, что говорю туго, выделанно, даже книжно, одним словом я иначе и не умел, как “точно по книжке”. Но это не смущало меня; я ведь знал, что меня поймут и что эта самая книжность может быть еще больше подспорит делу».

Итак, здесь снова и снова повторение того самого столкновения сферы Высокого и Прекрасного с низкой реальностью жизни. В сцене в биллиардной, в столкновении с офицером расстояние между Высоким и Прекрасным и низкой реальностью так непроходимо широко, что подпольный человек не пытается даже пустить в ход свой козырь и «протестовать… языком литературным», потому что знает, что его засмеют. В сцене с бывшими однокашниками он рискует, входит в контакт с людьми реальной жизни, которые знают его со школьной скамьи и потому должны знать его превосходство в умении объясняться на «языке литературном», но все равно эти люди с разной степенью неприязни и отвращения отвергают его вместе с его языком и прочими высокостями. Теперь же он делает третью попытку утвердить «язык литературный», то есть ценности Высокого и Прекрасного, над совсем уж крайним проявлением низа реальной жизни. Вспомним, как, рассказывая про свои школьные годы, он возмущался нравственной слепотой своих товарищей, смеющихся над всем, что унижено и забито. Теперь перед ним пример низкой жизни, долженствующий по всем правилам Высокого и Прекрасного быть примером такой униженности и забитости («теперь же мне вдруг ярко представилась идея разврата, который без любви, грубо и бесстыже, начинает прямо с того, чем настоящая любовь венчается»). Он уже бывал в этом публичном доме, так что он не так уж чист, но в отличие от других, как мы узнали еще в первой части повести, он способен остро осознавать свои моральные падения. Но с какой стати эта продажная девушка, с которой он только что переспал, не испытывает те же моральные угрызения совести, что и он? Какое она имеет право? Опять низкая реальность жизни оборачивается чем-то другим по сравнению с тем, какая она должна быть! Опять этот факт подстегивает героя в направлении известных нам действий. В дальнейшем он, пытаясь избавиться от пришедшей к нему Лизы, скажет ей, что хотел выместить на ней унижение, которое испытал от других, но это будет неправда: в сцене соблазна Лизы Высоким и Прекрасным однокашники забыты и пружина к действиям героя одна: он испытал моральную неловкость и желает., чтобы девушка присоединилась к нему в этом смысле:

Угрюмая мысль зародилась в моем мозгу и прошла по всему телу каким-то скверным ощущением, похожим на то, когда входишь в подполье, сырое и затхлое… Меня вдруг что-то начало подзадоривать… Меня это тотчас же подозлило. Как! я так было кротко с ней, а она… я уже не холодно резонерствовал. Я сам начинал чувствовать, что говорю, и горячился. Я уже свои заветные идейки , в углу выжитые, жаждал изложить. Что-то вдруг во мне загорелось, какая-то цель «явилась»…

Но ироническая саморефлексия ни на мгновенье не покидает его. Да, он жаждет изложить свои заветные «идейки», да, в нем загорается цель, а все равно одновременно: «более всего меня игра увлекала… В тон надо попасть, – мелькнуло во мне, – сентиментальностью-то, пожалуй, не много возьмешь. Впрочем, это так только мелькнуло… да и плутовство так уживается с чувством».

Вот фразы, по которым общеизвестно установлено, что герой «Записок из подполья» это «неприятный» господин. Та сторона его монолога, которую он нарочито самоуничижительно называет «заветными идейками», то есть искренность загоревшейся в нем цели привлекает куда меньше внимания, чем его желание манипулировать психикой девушки. А между тем это ведь так просто увидеть, отбросив мишуру самобичевания и самоочернения, которой покрывает свой образ герой (точней, покрывает образ героя писатель Достоевский): этот человек все так же продолжает бороться за свои идеалы, как он боролся за них еще в школе. Нет, я не прав: сомневаясь в своих идеалах, он борется за выяснение их истинности, и эта борьба есть истинное содержание «По поводу мокрого снега». В школьные годы он не сомневался в своих идеалах, но, чем сильней в нем возникало желание соединиться с «они-то все», тем больше эти идеалы двоились в его глазах: то ли они Высокое и Прекрасное, то ли «Высокое и Прекрасное», то ли одновременно и то и другое.

И внезапно оказывается, что он добился своего!

Я вошел в пафос до того, что у меня самого горловая спазма приготовлялась, и… вдруг я остановился, приподнялся в испуге и, наклонив боязливо голову, с бьющимся сердцем начал прислушиваться. Было от чего и смутиться… Я знал, что говорю туго, выделанно, даже книжно, одним словом, я иначе и не умел, как «точно по книжке». Но это не смущало меня; я ведь знал, предчувствовал, что меня поймут и что самая эта книжность может еще больше подспорить делу. Но теперь, достигнув эффекта, я вдруг струсил.

Вот последние слова внутреннего монолога героя перед тем, как он увидит, что добился своего, пронял-таки девушку «литературным языком», и она в конвульсиях рыданий. Литература сделала свое дело – литература не жесткого Толстого, а романтического Достоевского, христианская романтическая литература, которая сработала как «нас возвышающий обман». Под влиянием литературного монолога героя девушка внезапно перемещается из мира «низкой обыкновенности» в мир «литературы». Читатель, который верит преимущественно эстетике произведений литературы типа «Хаджи Мурат», морщится, недоверчиво покачивая головой, когда читает такое: «Ей разрывало грудь. Все молодое тело ее вздрагивало, как в судорогах. Спершиеся в груди рыдания теснили, рвали ее и вдруг воплями, криками вырывались наружу… Она кусала подушку, прокусила руку свою в кровь… или, вцепившись пальцами в свои распутавшиеся косы, так и замирала в усилии, сдерживая дыхание и стискивая зубы». Только что девушка существовала на уровне самой низкой из низких «обыкновенностей» и внезапно она будто перемещается на сцену в качестве оперной героини. Правдоподобно ли такое преображение с точки зрения натурального реализма? Вряд ли, – но Достоевский и не считает себя натуральным реалистом.

Но, может быть, еще важней превращение, которое происходит с героем. Как Алладин, он потер пальцами медную лампу, пали декорации мелодраматической декламации, и его глазам явилась беспощадная реальность. Всего только ему нужно было одержать малюсенькую победу в области борьбы между Высоким и Прекрасным и низкой жизнью, и он становится человеком, способным испытывать сострадание: «Я было начал что-то говорить ей, просить ее успокоиться, но почувствовал, что не смею, и вдруг сам, весь в каком-то ознобе, почти в ужасе, бросился ощупью, как-то наскоро сбираться в дорогу… мне было больно…» Слово «больно» до сих пор появлялось в «Записках» только один раз, в ключевом моменте первой части, десятой главке, когда герой перед лицом вечно несправедливого общественного устройства забывает о всех своих кривляниях и становится серьезен. Вот и здесь он теряет весь свой бесконечно раздвоенный внутренний монолог, перестает смотреть на себя со стороны и кривляться над собой – он становится серьезен, литературность оставляет его. Далеко не окончательно, разумеется, но с этого момента он встает с реальностью и с «Высоким и Прекрасным» в другие отношения.

Разумеется, это происходит не внезапно. Разумеется, он вовсе не превращается в человека реальности. Но благодаря победе, одержанной в поединке с девушкой, он приходит в иное соотношение с миром фантазий и миром реальности, отдаляясь от первого и приближаясь ко второму. Подобные превращения случаются в жизни подростков, когда под влиянием какого-то происшествия их взгляд на мир меняется, и юноша, как говорится, «мужает». Стоит обратить внимание, как легко он теперь расправляется с ситуацией с друзьями: на этот раз литературный язык вместо того, чтобы порабощать, становится для него орудием, каким языку и положено быть (письмо к Симонову).

Но с нависающим визитом Лизы дело другое: «обо всем другом я к вечеру уже совсем успел забыть, рукой махнул и все еще совершенно оставался доволен моим письмом к Симонову. Но тут я как-то уж не был доволен». Вот он вспоминает: «Что-то не умирало во мне внутри, в глубине сердца и совести, не хотело умереть и сказывалось жгучей тоской… Что-то подымалось, подымалось в душе беспрерывно с болью, и не хотело угомониться». С момента лизиной трансформации ничего не стоящая легкость фантазий на тему Добра-Зла уже не удовлетворяет его.

Что, если она придет? – думал я беспрерывно. – Ну что ж, ничего, пусть и придет. Гм. Скверно уж одно то, что она увидит, например, как я живу. Вчера я таким перед ней показался… героем… а теперь, гм! Это, впрочем, скверно, что я так опустился. Просто нищета в квартире… Да и не в этом главная-то скверность! Тут есть главней, гаже, подлее, да, подлее! И опять надевать эту бесчестную лживую маску!..

Он знает что его маска была не совсем лжива:

Я говорил искренне! Я помню, во мне тоже было настоящее чувство. Я именно хотел вызвать в ней благородные чувства… если она поплакала, то это хорошо, это благотворно действует…

Но такое самоуспокоение пересиливается чем-то другим:

Именно один момент из всего вчерашнего мне особенно ярко представлялся: это когда я осветил спичкой комнату и увидел ее бледное, искривленное лицо, с мученическим взглядом. И какая жалкая, какая неестественная, какая искривленная улыбка у ней была в ту минуту! Но я не знал еще тогда, что и через пятнадцать лет я все-таки буду представлять себе Лизу именно с этой жалкой, искривленной, ненужной улыбкой, которая была у нее в ту минуту.

Вот центральный момент столкновения «Высокого и Прекрасного» с «обыденным», с «тьмой низких истин», где царствует система Воли к Васти. Герой не будет так же мучительно ясно вспоминать через пятнадцать лет, как он, например, в истерике плакал перед Лизой, когда она пришла к нему, или как снова переспал с ней и потом пытался всучить ей деньги – нет, именно и особенно момент, когда увидел результат победы, которую он одержал при помощи высокого обмана, и что этот обман сделал с ее лицом.

Писатель типа автора «Хаджи Мурата» должен был бы закончить повесть именно на этом месте, потому что с точки зрения натурального реализма повесть, которая насквозь пронинута проблемой соотношения романтизма и реализма жизни, здесь и заканчивается. В эпизоде обеда с друзьями герой, рыцарь и мученик романтики, тщетно пытался пробиться сквозь толщу «тьмы низких истин», войти в контакт с реальностью жизни, но был заведомо отвергнут. И однако же, хоть он лично был унижен и растоптан, его романтизм и его образ рыцаря романтики не были затронуты. Он-то думал, что растоптан так, что дальше некуда, но он не знал, что ждет рыцаря, когда тот действительно сумеет войти в контакт с реальностью, и станет ясно, что, несмотря на его искреннюю преданность романтизму («я говорил искренне»), он всего только подделка под Дон Кихота, и что его романтизм способен только на обман – какой ужасный вывод, какая действительно катастрофа.