Надежды Виктории оправдали себя. Прошло всего две недели, их бизнес расширился настолько, что потребовалось три машины. Николай оказался действительно ответственным человеком и стал заведовать их, можно сказать, автопарком. Доходы быстро покрыли долг молокозаводу уже на пятую поездку.

Занимаясь делом, к которому она считала себя совершенно не приспособленной раньше, три дня в неделю — до тех часов обзванивая магазины и, принимая заказы, — после, предлагая услуги новым магазинам, затем, отсылая заказ на завод, Виктория ценила свои вторники, четверги и субботы с воскресеньями, так, что расписаны они были — чуть ли ни до минуты.

Определенные часы отдавала поискам свободного подвала в центру Москвы. Определенные — встречам в творческих компаниях, которые собирались в кубах, в основном ОГИ, по четвергам при Чеховской библиотеке, можно их было встретить и спонтанно собирающимися в ЦДЛ, Доме художников, в галереях на презентациях. Круг её знакомств рос, но чувство печали, от безвыходности творческих судеб и процессов, росло соответственно.

И казалось ей, обрети она мастерскую — всех, всех встречаемых ею и художников и артистов и музыкантов и поэтов завяжет в один узелок, в одно беспрерывное действие, так что не смогут они остаться незамеченными и как в начале перестройки заявят о себе на весь мир. Но это только мечталось так. В реальности обыкновенной площади для хоть какого-то творческого действия найти не могла и даже не понимала, как это должно делаться.

Пожаловалась как-то далекому от художественной элиты бывшему толи старшему научному сотруднику, то ли младшему — в общем, приятелю детства Спиину на то, что не может подыскать себе подходящего нежилого помещения, как он вскликнул "Да ты же уже об этом мне говорила! Ну хорошо — ща будет!" Правда, в тоне его ей послышалась скрытая угроза. Он перезвонил ей через час. По определителю номера она поняла, что это он и не подняла трубку — не хотелось, чтобы кто-то, тем более человек из слишком уж далекой части её прошлой жизни, пудрил ей мозги своим дилетантизмом. И под его беспрерывный трезвон досадовала на себя, что проговорилась о своих проблемах. Один из постулатов, привезенных ею с её острова, гласил: "Не делай лишних движений". И казался он ей более чем разумным. Чем больше человек делает лишних движений, тем меньше его хватает на серьезное — поясняла себе она. Однако, как точно определить что лишнее, а что нет в человеческой жизни?..

Телефон упорно звонил целый час подряд. Она подняла трубку.

— Помнишь, когда мы увлекались спелеологией, был такой, старший среди, нас по кличке Бен?

— Помню, а что случилось?

— Так вот он теперь не старший, а старшой. У него фирма своя. Он ещё в начале перестройки умудрился приватизировать на себя под спелеоклуб трехэтажный особняк.

— Так фирма у него или клуб? И на кого и что он приватизировал?

— Неважно. Он готов тебе по дружбе отдать первый этаж. Он все равно ему не нужен.

— Вот как? Но я беру в пожизненную аренду.

— Ну и отлично. Мы же по жизни друзья. Приезжай на метро «Белорусская», и пойдем к нему.

— Может быть, я сразу подъеду к нему по адресу?

— Не-не-не — адреса я точно не знаю. Но визуально помню где.

— Так позвони и узнай.

— Не-не-не. Это невозможно. Он ушел только что.

— Так зачем же поедем?

— А вот когда приедем, он будет.

— Ты что-то темнишь. Где его особняк — ты знаешь?

— Где-то между Пушкинской и «Беларусской». Если стоять лицом к центру справой стороны от улицы Горького, то есть уже от Тверской.

— О господи! — Вздохнула Виктория обреченно: — Ровесники мои, да почему же вы такие инфантилы?

— Не-не-не-не. Я тебе докажу!

— Что не-не?

— Вот увидишь, будет у тебя мастерская.

— Хотелось бы увидеть…

Преодолевая разницу во времени, акклиматизируясь, после тропиков, Вадим спал в температурном бреду и видел, как наяву себя там, в том, её доме с ультрасовременным дизайном внутри, но с наружи деревянным, видимо, чтобы дышалось в нем легче, на сваях, видимо, чтобы не заползали змеи, под крышей из пальмовых листьев. Дом на острове. Дом на берегу. Видел себя притаившимся в темном углу, наблюдающим недвижно, как входит Виктория в свою мастерскую и, накидывая на себя расписанное в технике батика, измазанное красками, сшитое в виде мешка с прорезями для головы и рук полотно, берет кисть, обходит мольберт, подходит к окну, и смотрит, смотрит на, словно нарисованную её же дыханием по шелку неба, туманно-голубую гору. И вдруг горы нет, потому что туман сгустился — и он видит её тревогу. Пытается помочь ей, да не может распрямиться, выбраться из своего угла, в который завалился. Кто-то зловещей тенью нависает над ним: Ты чего это влюбился? Да это же Борис. Он просит его уйти, он говорит ему, что дело вовсе не в любви, а в горе растворившейся в тумане. Палтай говорил, что она всегда себя плохо чувствовала, когда гора исчезала. Конечно, можно все скинуть на повышенную влажность, давление атмосферы, но на самом деле все дело не в этом. Эти причины для всех, но не для нее. Когда нет горы, она не падает в гамак, не хватается за голову, не заставляет работать кондиционер на грани возможного — она начинает хвататься за такие мелочи, которые не существовали для неё при присутствии горы — слушать сплетни, всякую чушь про марки автомобилей, какое нынче модно барахло, интересоваться политикой, метаться от газет к телевизору, теребить телефон… Но едва появлялась гора, и мир воцарялся в её душе, и наступала созидательно-созерцательная тишина. Тишина. Она стоит у холста, словно Коперник на костре, пылая яркими бликами солнца, скользящими по её шелковому расписанному природой и случаем балахону, и взмахивает кистью, словно дирижер, начиная свою симфонию под названием: "А все-таки она вертится!" И Вадим смотрит на неё неотрывно, и не видит, но чувствует, как Палтай присел рядом и медленно, нараспев стараясь правильно говорить русские слова, вещает, свою очередную притчу, тоже глядя на нее:

— Трое русских приехали в Непал. Понравилось им в Непале. Вода с гор течет чиста-ая!.. Пожили в вате, по вашему в монастыре. У вас, чтобы монахом стать, сначала много плохого можно сделать, а потом лишь в монастырь идти и даже святым стать. У нас наоборот, чтобы плохого не делать — все юноши не меньше трех месяцев в монастыре пожить должны. Поучиться на жизнь смотреть философски, согласно учению Будды, лишь тогда они будут считаться мужчинами. А женщинам этого не надо. У них философия в природой дана. Мыслями её не разжуешь. Но если очень хочется, можно мужчиной стать. Это теперь не трудно. А святыми у нас тоже не становятся, а рождаются. А потом их находят и специально воспитывают. Поэтому они ещё умные у нас очень, потому что их с детства, как взрослых учат. А если рожденного святым не воспитывать, то обидно будет людям, что он мало хорошего сделал. У вас грех — у нас ошибка. Ошибку можно исправить… а грех лишь простить, а потом он может снова повториться. А ошибка нет — это надо очень глупым быть, чтобы свои ошибки повторять. А ваши трое русских, когда у вас октябрь в девяносто третьем был, я ещё тогда учился у вас, захотели они остаться. Это могло быть их ошибкой. А в Непале нельзя остаться, если святой не скажет свое «да», он все ошибки видит. Приходят они и говорят святому, мол, так и так — не спокойно у нас в стране — мутные реки текут, смутное время идет, не жить нам там хорошо, убьют нас, гонениям придадут — все друг в друга стреляют, а у вас реки чистые, время прозрачное… А святой посмотрел в окно, что высоко под потолком, так что ничего в него не видно, кроме вершины горы. Посмотрел на вершину и говорит, мол, ничего вам не грозит, как жили там, так и жить будете, и к воде своей вы привыкли, а расстрел вашего дома белого цвета через столько-то дней окончится. Как было потом так и сказал. А все на гору смотрел. У леди Ви-Тори тоже своя гора есть.

— Ты с ума сошел, что ли?! Бежать пора! Они нас ассимилируют! врезался в сон крик Бориса.

— Пусть, пусть… Мы давно уже и так давно будданутые — Бредил сквозь сон Вадим. И гора проступала сквозь туман и, казалось ему, что, глядя на нее, он теперь все-все знает, так про все-все. Так, что и слов не хватит. Оттого и знает он все, не дробя на слова, и величественное спокойствие проливается в душу. И становится понятно, почему она одна. Да не одна она она давно слилась со своим горизонтом. И пусть тело её блуждает где-то рядом по московским улицам, тело меньше самого человека. Теперь это он точно знает, тем более, если он уже слился с горизонтом, слился со своей горой, словно этот остров. Этот остро она сама, остров в океане времени, в котором все перепутано и приметливость прошлых эпох, и, ещё самозабвенно спящее, — будущее. А как это? Что мне приходит в голову, пытался очнуться Вадим, доходя до крайней точки понимания своего понимания. И сам себе объяснял во сне — это не страшно, ты не сошел с ума. Это же сон.

— Да не приснился ли тебе этот Бенов особняк?! — третий час, колеся от второй Брестской до улицы Неждановой и назад по первой Брестской к кругу, что у Белорусского вокзала, обследуя все особняки, попадавшиеся ей на глаза, ворчала, Виктория. Она даже спрашивала у прохожих, явно местных женщин: "Вы не знаете, где здесь спелеологи поселились? Это такие люди, он ходят в касках с фонарями, как шахтеры, но комбинезоны у них поярче. А ходят они под землей" "Нет, отвечали ей женщины у нас тут улицы под землей не проходят". Спиин во время таких разговоров картинно отваливался на сиденье, закатывал глаза и потирал линзы очко в грубой оправе.

— Ты ведешь себя как полная идиотка! "Спелеологи это такие люди!.." передразнивал он её.

— А как мне ещё себя вести, если у меня в детстве были такие друзья?!

— Не-не-не-не. Я не идиот. Просто я его телефон забыл. Просто дом, может быть, перекрасили, или этаж надстроили…

— Скажи честно — ты у него был хоть когда-нибудь?

— Не я. — Наконец-таки сознался Спиин, — Но те, кто были, рассказывали, что если стоять к центру лицом, то справа…

— Все ясно. — Виктория вздохнула, оглянулась с точкою во взгляде и тут же затормозила. Справа от машины над подъездом висела табличка, сообщающая о том, что за дверью расположено местное жилищное управление.

— Пошли!

— Куда пошли? Куда пошли? — закудахтал Спиин, догоняя.

Все остальное вспоминалось ей словно во сне: она влетела в какую-то комнату, хотела спросить про тех, кто ходит в касках с фонарями и среди бела дня, но отчего-то напористо и внятно заявила о том, что хотелось бы ей обрести в их нежилом фонде помещение пригодное для мастерской художника.

"Так не бывает", — твердили в Союзе Художников — "Они никогда не показывают своих пустующих помещений". Но так было. И только после того, как женщина с внимательными глазами много страдавшего человека сопроводила их к соседнему дому и показала просторный, хотя и требующий ремонта полуподвал, Виктория спросила о спелеологах. Конечно же, техник смотритель не могла не знать, кто и где расположился в нежилых помещениях, она сразу поняла, что речь идет не о клубе спелеологов, а о фирме промышленного альпинизма и указала адрес. И действительно этой фирмой заправлял приятель детства Виктории — по кличке Бен. Снимала его фирма не трехэтажный особняк, а три комнаты в шестиэтажном доме на пятом этаже. Одно было верно — дом находился во дворе слева от Тверской, если стоять лицом к центру. Но Виктория уже не обзывала Спиина идиотом. Его слова: "Вот увидишь, у тебя будет мастерская" — сбылись. Она уже видела свою мастерскую. Оставалось взять справки поэтажного плана и прочего в БТИ, затем пройти конкурс в ГОСКОМИМУЩЕСТВО, но хотя усилий, для того чтобы добиться её требовалось немало, ничто теперь не пугало и не раздражало её.

На следующий же день, зайдя в союз художников, и взяв соответствующий запрос, она отстояла очередь в окошечко БТИ — Бюро Технической Инвентаризации в надежде получить план подвала. Но такового не оказалось. Пришлось оплатить мизерный счет за вызов человека замерщика и ждать, когда он позвонит, чтобы выехать на объект.

Телефон всегда был при Виктории, поэтому она не боялась в свободное от своего молочного бизнеса время бродить по всевозможным выставкам и прочим бомондам. По вечерам во вторник обычно не было запланированных сборищ в галереях, поэтому она посещала знакомых и малознакомых художников, жадно слушая их рассказы о том, как они в свое время преуспели, как снова упали на привычный уровень, как перебиваются от покупателя к покупателю, обрастая по ходу дела долгами. Но в четверг случалось, что между шестью вечера и девятью, надо было поспеть в три, а порой и пять мест. Почему-то именно в это день работали на полную катушку и галерея современного искусства, и тусовка гениев двадцатого века при библиотеке Чехова, где собирались и графики, поэты и прозаики воедино за прослушиванием какого-либо супертекста. И галерея Гельмана, как бы просыпалась от своего недельного замкнутого бреда, обычно, именно в этот день.

Но посещение наиболее активных галерей ничего не дало.

— Вы занимаетесь чистым искусством! — говорил ей бледный юноша, похожий на Раскольникова и, если судить по внешнему виду, то можно было подозревать, что весь концептуализм его скорее заключался в мании убить старушку за двадцать копеек, и на попытки усовестить, отвечать согласно анекдоту: "А чего — пять бабушек рубль". — Это был некий Кока Звездобред. Прославившийся в свое время бредовой акцией в Париже.

— …А мы занимаемся смежным искусством. Наша выставка вся должна шевелиться — подергаешь за веревочку — и все пошло, поехало.

— Но мои фигуры не помешают вам на стенах, они тоже полны динамики. Они только усилят вашу композицию — Упорствовала Виктория.

— Помешают. Их нельзя подергать за веревочку. А внимание отвлекут.

— А где-нибудь кто-нибудь выставляет чистое искусство?

— Может, и выставляют, но они меня не интересуют. Меня интересует конкретное движение.

— И меня движение… и меня…

Все пребывало вроде бы в движении, но в движении по кругу — прямой не намечалось.

— Кончилась богема! Кончилась настоящая жизнь в искусстве! — ревел трубным голосом и концептуалист, и нонконформист и ещё нечто несовместимое ни с первым и тем более со вторым — известнейший богемный затейник — Дуда. — А ведь когда я презентовал свой альманах «Мулету» — на один день снял подвал, взял в спонсоры пивной завод, уж не знаю, сколько они на мне фур пива списали, но хорошо погуляли, хорошо. Бомжи в очередь становились, богема валялась! А сейчас что?.. Никакой благотворительности, никто не хочет искусство спонсировать. Зажрались. Одна попса. Одуреть можно. А что им стоит просто так нести мне деньги, только "за то, что ты Дуда есть"?

Он, встретив Викторию на Гоголевском бульваре, сразу пригласил следовать за собою в сторону Зачатьевского монастыря.

— Дуда! Какого черта ты меня туда тащишь? — Виктория одновременно и спешила за ним и сопротивлялась.

— А чего тащишь?! Никто никого не «тащишь». Свобода теперь полная. А истинная богема погибает. Никто никому цену не знает, а тут рядом бомжи вроде живут.

— В монастыре что ли? Я думала, что он женский.

— Да какой в монастыре, в вагончике строительном. Последние остатки нашей истиной Московской богемы! К ним бизнесмены на «Мерсах» приезжают. Это народец из наших — старых, толк в нашем деле понимающих. Вот девять дней как похоронили одного — известный художник был — Михайлов-Шуйский. Местный Диоген. Жил, казалось бы — никогда не умрет. Что от одного стакана, что от двух бутылок водки — всегда один и тот же. А тут шефство кто-то над ними взял — каждый день по утру бутылку водки поставлял. Вот кто бы мне!.. Да что там говорить… Новые русские вообще какие-то идиоты. Вкуса не имеют. Попса! И никакой индивидуальности во взгляде!

— Так и угробили старика поставками водки? — пыталась соединить воедино отрывочные тексты Дуды Виктория.

— Да не-е. Он в подвале соседнего дома коллекцию старых газет держал.

— Не картин своих, а газет?..

— Да картины он уж давно пропил. А были ли они у него? Я лично его картин не видел. Говорят, на Малой Грузинской выставлялся… Знаю я, что последнее время с газетами таскался. Собирал старые газеты, сортировал и прятал. Газеты его и погубили.

— То есть как?

— Ничего человеку удерживать не надо. Жизнь должна быть — как река! Все течет, как вода между пальцев — все изменяется. И все, что вытекает удерживать нечего. Пустой труд! А в доме том пожар случился. — Без особого интонационного перехода продолжал Дуда, на ходу, — В подвале, которого он газеты хранил. Он побежал газеты свои спасать, дымом надышался, ночь переночевал и помер. Я вот что говорю — раньше платья чуть ли не из поколения в поколение передавали, а сейчас — купил, поносил и выбросил. Стирать не надо.

— Не надо? — лукаво взглянула на Дуду, вовсе не обладавшего миллионами, для того чтобы выкидывать каждый день рубашку, но всегда уверенного в том, что его сегодняшняя правда — конечная.

— Хорошо бы было, чтобы не надо. Но пока что приходится. Ничего не стоит беречь! Все равно не убережешь. А лишь зря жизнь да нервы потеряешь. Нет вещи такой, что превыше человека. Потому как она только вещь. Это уже революция доказала. А у нас постоянное состояние революции. Нечего беречь. Я это тебе точно говорю — тогда жить дольше будешь. Вещи смертны, а человек — бог! Бог — если он за вещи не цепляется. Сдались ему старые газеты?! Все равно, что вчерашний день от себя не отпускать.

Они подошли к строительному забору, Дуда приоткрыл доски в заборе, и пропустил в дыру Викторию. Было сумеречно, но не настолько, чтобы ничего не видеть без света. Прямо перед дырой стоял грузовик, чуть влево сколоченный стол из досок, стол был накрыт. За столом на лавках и ящиках сидели вполне приличные люди, резко контрастируя с пейзажем строительной площадки, с его вагончиком, нехитрым подсобным хозяйством на полках из кирпичей и заборных досок, так напоминающим жилье рыбака, вылавливающего из моря отбросы проплывающих мимо лайнеров. Импровизированная кухонька на досках, щербатые чашки всех мастей без ручек, под навесом стопки книг с помойки. В вагончик заглядывать не хотелось. Из него несло отвращающем запахом плесени и тщеты. Виктория присела к краю стола, никто вроде бы не обратил на неё внимания, но кто-то налил в пластиковый стакан немного водки, её передернуло от брезгливости, и тут же испугалась, что кто-то мог заметить, оскорбиться — подняла глаза и увидела за противоположным концом стола Потапа.

Она его узнала сразу. Хотя он сильно изменился за годы, что не виделись. А не виделись они более десяти лет.

Истощенный, кудлатый, с дрожащими руками, он, заметив перед собою новую женщину, сразу приосанился, но явно не узнал её.

— Пей. Все пьют. — Измученный гайморитом голос слева, заставил её очнуться. Виктория оглянулась. Увидала в полутьме, как Вадим подливал ей водку.

"Это засада! Надо бежать!" — мелькнуло в голове Виктории, и в тоже время сковал паралич воли, никуда не захотелось двигаться, а лишь как бы невзначай напиться и прикорнуть на его огромном, теплом плече и смотреть на все и всех сквозь прищур отяжелевших век. Но она собралась и ответила:

— Я не пью водку. — Вгляделась в Вадима, ей показалось, что не здоров, лицо его почернело. "Может печень его подводит?" — подумала она сочувственно и, чувствуя, как он дрожит, отставила стакан, давая как бы пример отказа от алкоголизма.

— Да ты чего? На поминках другого пьют! — вмешался Дуда.

— На чьих? — тихо спросила она, так чтобы никто не расслышал, словно саму себя и взглянула на Потапа. Слова её слышал Вадим, она заметила, что он проследил за её взглядом и двусмысленно прогундосил в ответ:

— Я думаю, ты знала покойного?

— Какого из?..

— Все! — взорвалась неизвестная Виктории худая женщина в черном. — Вам он был товарищ, а на деле просто собутыльник! Но если бы вы знали — в какой ад он превратил мою жизнь!..

Виктория сразу поняла, что это была очередная муза художника Михайлова-Шуйского.

Она была явно из тех классически возвышенных изначально русских девушек с благородными порывами и желанием служить чему-то великому, чувственных не в меру, но больше сочувственных, что добровольно превращали свою жизнь в ад, соглашаясь сопутствовать бреду спившихся псевдогениев. И за что они себя так не ценили, и отчего были столь доверчивы?.. А может быть слепы?.. За их спинам стояла целая история патологии развития благородных семейств. Да что там разбирать — все равно, как не удерживай, особенно, в те годы, годы кристаллизации советской интеллигенции, только стоило заявить какому-то идиоту о своей гениальности — бросали все: привычный дом, семью, готовые пожертвовать своей жизнью, слетались, словно мотыльки на свет, да свет был ложным. Не сгорали. А перегорали сами в себе. Виктория слишком хорошо много раньше встречала таких, порой с сожалением думая, что женщин, как бы они гениальны не были никогда не сопровождает такая свита слепо верящих. А тем временем страстная речь женщины в черном звучала симфонией оскорбленного предназначения, но Виктория не вслушивалась в подробности, обернулась к Вадиму. Зажгли свечи. В их отблеске лик Вадима насторожил её. Вадим выразительно поглядывал то на Потапа, то на нее, крутя белками воспаленных глаз. Это уже было лишним.

— Жизнь моя была адом! Адом! — повторяла, чуть ли не рыдая, женщина, все кивали ей, оставаясь глухими к патетике её души.

Вадим тоже кивал машинально.

— А вы, в какие адские костры подкидывали уголь? — лукаво спросила Виктория, намекая на то, что кожа его как-то уж слишком темна для этих мест — не в сезон.

Вадим не нашелся, что ответить, прощупал судорожным движениями карманы, нашел носовой платок, вытер пот со лба:

— Если я не умру… — еле выговорил он.

— Не умрешь, — мягко усмехнулась Виктория. — Это, наверное, грипп. Тебе надо отлежаться.

— Только с тобой.

— Надоели ваши пошлости. Все! Я пошла.

Он взглянул на неё серьезно и проникновенно больно схватил за тонкие запястья.

— Больно! — процедила Виктория и, резко вырвав свои руки, встала.

— А думаешь, мне не больно? А думаешь ему?.. — он кивком головы указал на ни чего неподозревающего Потапа.

— Больно всем. И амеба тоже испытывает боль. — Отпарировала она, — Но человек волен прекратить её множить.

— Прекратить?.. Тогда лучше уходи. Уезжай вообще отсюда. Зачем приехала?

— Но вот уж не за болью.

— Но болит при взгляде на него? Болит?

— Нет. — Спокойно замотала головой. — Не во мне вина. Да и вины-то нету. Я была только лакмусом. Но и он был лакмусом по отношению… — она поджала нижнюю губу недоговорив.

— По отношению к чему?

— К моей сущности. Вот и все. Пока наши пути не пересеклись, быть может, мы не были выписаны столь четко… Бывает так, срабатывают люди по отношению друг другу, как… Как детонаторы судьбы, что ли…

Он жестоко оскалясь выпалил шепотом. — Но почему ты?!

— Каждый срабатывает по отношению к кому-то. Быть может, ты по отношению к кому-то уже сработал, а может… — она сказала так тепло, так нежно, что он остыл. Помолчал немного, не столь вглядываясь в нее, сколь пытаясь вчувствоваться в излучаемое ею тепло, спросил наивно искренне:

— По отношению к тебе?

— Как знать?.. Как знать… Но все-таки мне лучше сейчас уйти. Я знаю, тебе хочется сейчас представить заново ему меня. Но это будет лишним. Как он сможет двигаться по судьбе вперед с глазами назад?

Пьяный гул плотно навис над столом тяжелым роем. Никто не обратил внимания на её уход.

Когда отмечавшие поминки, стали разъезжаться, Вадим подошел к Потапу:

— Узнал?

— Кого, старик?

— Ту — что сидела напротив?

Потап озадаченно почесал затылок, покряхтел, поковырял весенний глинозем стоптанным ботинком: — Ты знаешь, старик, честно отвечу: с иностранками мне в последние годы встречаться не приходилось.

— А с инопланетянками? — покровительственно усмехнулся Вадим

— Ну… с ними-то у нас попроще…

— Не слишком ли много выпил сегодня?

— Пьян. Признаюсь. Но что ж еще-то теперь делать? Вот вагончик скоро снесут… Меня погонят… Может, в монастырь податься? Или, знаешь что устрой-ка ты меня лучше в туберкулезный диспансер. Кажется, конец и мне пришел.

— Что? Кровью что ли захаркал? — с опаской взглянул на него Вадим и на всякий случай пощупал свой лоб.

— Да нет. Один я теперь совсем остался, а там кормят хоть, пока обследовать будут. Закрытая форма у меня давно… А тут такое случилось, старик.

— Что случилось? Открытая?!

— Да не… Ладно, скажу. Только ты и поймешь. Помнишь, говорил я тебе — ни строчки, уж более десяти лет, в голову не приходило, и все казалось, как придет, так и помру. Вот и пришло. Как села эта мадам напротив!.. Да так, понимаешь, старик… И захотелось, что ли, оправдаться, за свою жизнь перед нею… Глаза у нее, как будто весь сон моей жизни видела… Смотрела, смотрела, а потом таким прищуром смерила, словно в самый центр нутра стрельнула. Но что я перед ней… Вот и родилось: О жизнь моя — прекрасный мой сорняк!

— Так это же Виктория была! Что ж ты не понял?

— Не может быть?! — Отпрянул Потап. Закурил, прищуром сосредоточился на огоньке сигареты, потом уставился во тьму, тряхнул головой, — А ведь и вправду… Значит, точно помру, брат, — вздохнул Потап смиренно, сделав вывод так категорично, что оспаривать, было бесполезно. — Мечтал её увидеть, столько лет, чтобы все-все сказать. А вот свиделись и… не узнал. Да и сказать-то нечего. Разве, что… люблю. Да что ей моя любовь? Любил? Вот как вышло, ведь я, и любить-то не умел. Так… горел, сама себя сжигал — никого не грел, никому не светил. О жизнь моя — прекрасный мой сорняк!.. Вот такая, брат, строка родилась.