ПРОЛОГ
На необъятную равнину, простирающуюся от Вислы до Уральских гор, приходит лето. Безграничность этого пространства вызывает иногда головокружение и щемящую тоску. Так говорил ребе Натан, ее отец, и это было поразительно точно. Она унаследует от отца его редкостную способность уноситься в воображении к звездам, его склонность к высоким, благородным мечтам. Он посвящал ее в самые сокровенные мысли, хотя она была всего-навсего девочкой, младшей из троих его детей. Их любовь возникла из невиданного ощущения духовного родства — любовь, которую ни один мужчина никогда более не сможет в ней возродить. Она навсегда сохранит воспоминание о больших отцовских руках, сильных и нежных, поднимающих ее на высоту светло-рыжей бороды, о том, как он повторял: «Нет в мире ничего более таинственного, чем маленькая девочка». У них одинаковые серые глаза с огромными зрачками, прямой славянский нос, высокий лоб, а у Яши и Симона глаза черные, как у Шиффры, их матери.
Это он, отец, очень рано научил ее читать. Позже она поймет, что в его лихорадочном стремлении скорее передать ей все лучшее скрывалось горькое предчувствие.
Наступило лето. Оно, казалось, сулило богатый урожай. Но колосья из-за жары налились плохо, сильные порывы палящего ветра подкосили тонкие стебли ржи и пшеницы — хлеба полегли. Коровы перестали давать молоко; некоторые завалились на спину со вздувшимися животами, негнущимися ногами. К тому же какой-то грибок напал на деревья, а после того как тучи птиц, прилетевших с востока, опустошили все посевы, появились насекомые и заразили фрукты. Для двух деревень, еврейской (чаще ее называют местечком) и польской, разделенных тремя километрами, время остановилось — все испытывают одинаковое чувство надвигающейся опасности.
Ханне семь лет. Она еще совсем дитя, хотя отец успел ее кое-чему научить; в ней еще спит острый, холодный, а иногда и жесткий ум, который разбудят грядущие годы. Она действительно очень мала, тщедушна и напоминает совенка своими серыми серьезными глазами. Если бы не эти глаза, была бы вообще дурнушкой — Ханна знает это. Она немногословна. Почти не разговаривает с девочками своего возраста, чуть больше — с матерью. По необходимости — с братом Яшей (он старше ее на шесть лет). Что до отца, то его она видит редко, он торгует тканями, раз в году ездит в Петербург и в города Причерноморья, чаще — в Данциг, Лодзь или Люблин.
До поры до времени единственной открытой для Ханны дверью во внешний мир была садовая калитка. Она вошла в нее сначала по следам матери — та ходит в сад каждый день собирать растения, из которых готовит целебные мази. Затем пустилась в самостоятельное путешествие, таинственное w одинокое. Дом ребе Натана — крайний с южной стороны местечка. За ним — огород и три ряда яблонь, затем начинается тропинка, она огибает березовую рощу, извиваясь, идет вдоль ручья к польской деревне. Слева от дороги поля и равнины — настоящий океан. Вначале Ханна доходила до берез. Но настал день, когда она оставила их позади и прошла еще немного по тропинке. Потом — все дальше и дальше, погружаясь в полнейшую тишину, одиночество, в запахи и необыкновенный божественный свет.
Есть место, где тропинка делает поворот, поднимается немного, пробивает себе путь сквозь заросли чертополоха — настоящий лес, вершины которого качаются высоко над Ханниной головой. Здесь последняя граница, за нею горизонт расширяется настолько, что видна даже польская деревня с ее деревянной колокольней.
Она пересекла эту границу, чтобы встретиться с Тадеушем. Это случилось в начале знойного и кровавого лета 1882 года.
Книга I
МЕНДЕЛЬ, ДОББА И ДРУГИЕ
Всадники
Он стоял в воде по щиколотку, перегнувшись в поясе, почти голышом. Какая чистая линия плеч и затылка! Бледное золото его волос и невероятная белизна спины вбирали и одновременно отражали свет. Затем он выпрямился, посмотрел на дело своих рук — нечто вроде каменной плотины. Капли пота катились по его щекам, как слезы. Он снял трусы, сел в воду и, запрокинув божественной красоты лицо, подставил его солнечным лучам. Никогда Ханна не видела раздетого мальчика. Ее братья были слишком взрослыми. Но в очаровании, охватившем ее, присутствовало нечто еще: она вдруг поверила в существование духов. У нее перехватило дыхание; ей бы следовало убежать, но она осталась на месте, лишь присела на корточки.
Так она провела по крайней мере час, глядя во все глаза, вдыхая пыльный и горячий воздух, скрытая стеной чертополоха. Она видела, как он оделся, как уходил, но и после этого не сразу покинула свой тайник. В тот раз она не осмелилась дойти до того места, где он стоял. Она это сделала позже.
На следующий день Ханна пришла к ручью первой и положила на виду, на самом большом камне построенной запруды, лепешку с медом и орехами из своего завтрака, спрятавшись за чертополохом, с восторгом увидела, что незнакомец принял ее подношение, ничуть даже не удивившись (она восхитилась такой простотой). То же повторялось несколько раз, пока не сделалось ритуалом. И все же им понадобился целый месяц, чтобы познакомиться. Он решился первым. Его не смущало, что она — девочка и моложе его на три или четыре года. У него были длинные ресницы, ярко-голубые глаза и манеры принца, снисходительно принимающего обожание. При первой же встрече он небрежно снизошел до разговора о своей запруде: надо ее закончить до отъезда в Варшаву. Да, он учится в Варшаве, в то время, как ни один мальчик в польской деревне не умеет читать. «А я умею», — сказала вдруг Ханна, гордясь своей дерзостью. В доказательство она вывела пальцем два или три слова на идиш, который s он (о чудо!) немного знал, хотя гораздо хуже, чем она — польский. Взгляд голубых глаз остановился на ней с любопытством и интересом. Так началась (но Ханна даже и в мыслях не осмелилась произнести это слово) их дружба.
До того памятного дня, дня их десятой или двенадцатой встречи, он ни разу ни о чем ее не спрашивал, зато очень много говорил о себе. Он — единственный сын арендатора графских земель. Приезжает сюда только на каникулы, остальное время живет в Варшаве. Слово «Варшава» не сходит с его уст. Он говорит и смеется. Потом перестает смеяться, замечая огромные серые глаза, тронутый обожанием, которое можно в них прочесть. И происходит чудо — он засовывает руку в карман, что-то достает оттуда, зажатое в кулаке:
— Держи.
Ладонь раскрывается. Ханна не может произнести ни слова.
— Ну что же ты, бери, — говорит он. — Я тебе дарю. Это скарабей.
Он сам его вырезал, говорит он чуть улыбаясь и как бы подсмеиваясь над собой. Дерево, из которого сделан жук, темное, почти черное, а глаза у жука красные. В свете зарождающегося дня они блестят, как рубины. Это, пожалуй, совсем не похоже на скарабея, но какая ей разница. Ей удается выговорить:
— Мне?
Она дрожит и прячет руки за спину, страшась принять такой сказочный подарок. Ему приходится действовать силой. Она едва сдерживает слезы, а он еще громче смеется.
Он чуть отстраняется, глубоко вдыхает воздух, раскинув руки, очень довольный собой, своим неожиданным великодушием, жизнью. Ему хочется движения, пространства. Он осматривается. Невысокая насыпь вдоль ручья, за нею — поля. Волнующееся море пшеницы, вдали виднеется сенной сарай — рига, похожая на остров или корабль. Убежать туда! И вот он уже карабкается по склону. Взобравшись на насыпь, опять вспоминает о ней.
— Ты идешь?
Она стоит внизу, совсем крошечная, в своем ужасном черном платье, личико почти скрыто тяжелыми прядями медных волос, видны только огромные глаза, а рука сжимает вырезанное из дерева сокровище.
Он чарующе улыбается.
— Я твой друг, не так ли?
Она поднимается к нему, он берет ее за руку. Вместе спускаются с насыпи и входят в пшеничное море.
Ни он, ни она не обращают внимания на тревожный звон — тяжелые удары церковного колокола и на резкий блеющий звук бараньего рога-шофара со стороны синагоги.
Тадеуш рассказывает: на Рождество ему исполнится одиннадцать лет и со следующей весны он будет все время жить в Варшаве, даже на каникулах; он никогда не вернется к этим глупым крестьянам; он прочтет все книги, станет адвокатом или по крайней мере ученым, а может быть, сам будет писать книги и прославится на весь свет. Говоря все это, от отчего-то хохочет. Ханна даже не улыбнется. В эту минуту она способна понять только одно: Тадеуш с нею, он ей доверяет, они идут вместе среди колосьев пшеницы, утреннее солнце над ними начинает припекать — это и есть счастье.
И тут они замечают в отдалении всадников.
Их пятьдесят, может быть больше. За ними следует пеший отряд. Но Ханна и Тадеуш видят только всадников и замирают. Лучи оранжево-красного солнца увеличивают силуэты всадников и лошадей до неправдоподобных размеров, всадники едут рысью, сила их кажется неодолимой, молчание лишь иногда прерывается коротким ржанием лошадей. Реют в воздухе красные и черные стяги, хоругви с белым крестом. Пики украшены штандартами и флажками. Их белая форма, как самоуверенно заявляет Тадеуш, — форма гусарского эскадрона смерти из Елизаветграда. Сухая пыль, поднятая ими, окутывает пеших, Делая их еще более жалкими.
Тадеуш застыл, восхищенный; он сжимает руку Ханны в своей, и его восторг передается Ханне. В свободной правой руке она держит скарабея.
Отряд, огибая мыс, поворачивает на север. Осевшая пыль позволяет увидеть фуры, два шарабана, тарантас, набитые людьми; одни в сюртуках и шляпах, другие — в рубашках и кепках, но все вооружены косами, вилами или просто палками.
— Немцы, — говорит Тадеуш.
Он, вероятно, хочет сказать — ткачи, приехавшие из Люблина, где открыли ткацкую фабрику.
В небе на востоке что-то происходит. На горизонте появляется огромная туча, над самой землей она красная, но, набирая высоту и поднимаясь к солнцу, становится черной.
— Горит, — говорят Тадеуш.
Горит какая-то деревня. В той стороне находится графское поместье, где управляющим его отец. Но больше Тадеуш ничего не объясняет. Возможно, потому что сам еще не уловил связи между пожаром и появлением отряда, который удаляется от них по направлению к березовой роще. А если даже предчувствие опасности и возникает у него в голове, он тотчас же его гонит прочь. Тадеуш уже умеет устранять со своего пути неприятности, как бы велики они ни были.
Еще добрый час они бродят по долине, описывая полукружье перед ригой, но не приближаясь к ней. Березовая роща и местечко постоянно остаются за их спинами. Они не замечают ни дыма, который поднимается с той стороны, ни возвращающихся всадников.
Вдруг появляется Яша. Он без шляпы, волосы слиплись от пота. Он бледен и тяжело дышит. Ханна думает: это из-за того, что она ушла из дому, что он бежал за ней. Она уже открывает рот, чтобы рассказать о случившемся чуде: она обрела друга, настоящего. Но не успевает: Яшина рука зажимает ей рот. «Молчи! — приказывает он свистящим шепотом. — Иди вперед». Он подталкивает ее, и только пройдя несколько метров, она начинает сопротивляться. Обернувшись, она видит Тадеуша. Тот удивленно смотрит на них. Яшина рука сжимается у нее на шее, почти душит. Они пробегают шагов тридцать и внезапно останавливаются. Яша валит ее на землю, скрыв за стеблями пшеницы. Она опять пытается вырваться, охваченная страхом.
То, что происходит потом, ее сразу усмиряет: Яша уже не душит ее, а скорее обнимает с бесконечно печальной нежностью: «Ради Бога, Ханна!» Опять этот шепот. Она пристально смотрит на него и видит, что он бледен не от гнева, а от тревоги и горя. Он плакал и сейчас плачет, его кафтан порван в нескольких местах. Сквозь дыры она замечает кровавую рану на груди, под левым плечом. На шее, точнее под ухом, на челюсти — следы других ужасных ударов. Янкеле! Янкеле! В одну секунду любовь к старшему брату заслоняет все остальное. Ханне тоже хочется плакать. Но Яша встает, ведет ее за собой, и она больше не сопротивляется. Он заставляет ее бежать, приказывает то согнуться, то внезапно остановиться, то упасть на землю, а сам прислушивается к чему-то, чего она не может видеть.
Вдруг перед ними вырастает та самая рига. Позже Ханна поймет, почему Яше приглянулось это приземистое строение: оно скрывало их от всадников. Они входят внутрь. Нежный запах свежескошенного сена, темно, особенно после яркого солнечного света. Несколько секунд Яша стоит, не спуская глаз с двери, наконец спрашивает, не оборачиваясь:
— Кто это?
Она притворяется, что не понимает. Он объясняет, что говорит о белокуром мальчике.
— Тадеуш, — отвечает она, как будто одно имя может объяснить все.
Яша поворачивается, идет к ней, и только теперь она замечает, что он ранен и в ногу. Кровь засохла на левом сапоге и на подоле его рубашки. Он берет в ладони лицо Ханны. Несмотря на шесть лет разницы, он не намного выше ее. Он всегда был маленьким, щуплым, пожалуй, даже хилым. Однако глубокие черные глаза и сероватый налет на лице от бесчисленных часов, проведенных в иешиве над священными книгами, говорят о том, что он уже не дитя. Его пальцы, постоянно запачканные чернилами, ласкают щеки Ханны. Он говорит, и голос его полон печали:
— Они его убили, Ханна. Они убили нашего папу. Он вышел к ним, чтобы поговорить и успокоить, а они его убили.
«Кто — они?»— Ханна хочет задать этот вопрос, но дверь широко раскрывается, силуэт Тадеуша четко вырисовывается в ослепительном прямоугольнике. Мальчик входит. Он рассматривает брата и сестру, улыбается, немного смущенный тем, что последовал за ними.
Ты наведешь на нас всадников, — говорит Яша по-польски.
— Это мой друг, — возражает тут же Ханна.
И вдруг умолкает в страхе от того, что ей придется делать выбор. Она сама повторяет слова, произнесенные только что Яшей, но их смысл от нее ускользает. В эту самую минуту снаружи слышится топот. Голоса. Говорят по-русски. Ханна не все понимает. Голоса приближаются. Рука Яши соскальзывает со щеки сестры к ее плечу. «Поднимайся! Скорее!» Он показывает ей на лестницу и заставляет лезть по ступенькам. На чердаке свалена прошлогодняя солома, совсем сгнившая. «Заройся в нее!»— приказывает Яша. Она садится на корточки, обхватив колени руками, в двух или трех шагах от чердачного окошка, через которое проникает солнце. Слова Яши о смерти отца начинают доходить до нее. Она почти не замечает Тадеуша, который тоже залез на чердак и стоит у окошка, поглядывая то наружу, то на своих спутников с видом растерянным, но заинтересованным. Улыбка все же сошла с его лица. Яша тихо окликает его и просит отойти от окошка. Взгляды голубых и черных глаз скрещиваются на мгновение. Тадеуш уступает. Он делает два шага в сторону и облокачивается на перегородку, сцепив руки за спиной, всем своим видом показывая, что происходящие события его не касаются.
— Это мой друг, — повторяет Ханна, почувствовав взаимную неприязнь мальчиков.
— Замолчи, — шипит Яша.
Всадники подъезжают ко входу в сарай и останавливаются. Тишина. Затем доносятся звуки спокойного разговора на русском языке, из которого Ханна улавливает лишь несколько слов, но общего смысла не понимает. Зато она замечает, какое впечатление производит этот разговор на Яшу: его черные глаза расширяются, он беззвучно хватает широко раскрытым ртом воздух. Он трясет головой, и она скорее читает по его губам, чем слышит: «Они собираются поджечь сарай». Он подползает к ней, обнимает за шею, прижимает к себе и целует в лоб: «Не шевелись, не бойся».
Он выпрямляется, устремив взгляд на Тадеуша, спускается по лестнице. И исчезает.
Во дворе восемь всадников, трое из них подошли к самому порогу. У одного уже наготове факел. Увидев маленькую хрупкую фигурку, он останавливается и смеется:
— Посмотри-ка, кто к нам идет. Крысы выползают из своих нор. Ты один?
— Я не понимаю вашего языка, — отвечает Яша на идиш.
Всадники переговариваются по-русски. Среди них ни одного офицера. Двое наконец узнают Яшу: они видели, как он вырывался от погромщиков в деревне, когда ткачи убивали его отца (солдаты прямого участия в погроме не принимали, только присутствовали при нем, не вмешиваясь). Они колеблются. Многие явно пьяны. Вопрос повторяется по-немецки:
— Ты один?
— Да, — говорит Яша.
— Гоп, гоп, жид! — выкрикивает смеясь долговязый солдат обычный клич погромщиков.
— Я один, — повторяет Яша и добавляет — И рига принадлежит полякам. Не еврею.
— Не ври. Ты врешь! — Острие пики касается раны на груди. — Подойди.
Он выходит из риги, идет между двумя гигантскими лошадьми. Каблук сапога впечатывается в его лицо и валит на землю. Он нарочно откатывается как можно дальше, затем поднимается и снова идет, с каждым шагом удаляясь от риги. Так он минует первый ряд всадников. Под конец его сбивает лошадь, послушная руке всадника. Он падает и вновь встает. Он шатается, рана на ноге открылась и сильно кровоточит. Он проходит сквозь второй ряд всадников: его больше не трогают. Вот момент, когда он может спасти свою жизнь, а главное — не дать сжечь сарай. Только пробежать еще несколько метров…
Вдруг раздается крик, и Тадеуш стрелой вылетает из сарая, вопя, что он не еврей. Кто угодно, только не он, не он. В следующее мгновение Яша пускается бежать, надеясь увести всадников как можно дальше от риги, понимая, что разоблаченная ложь все изменила. Его быстро настигают. Древко копья с силой обрушивается ему на спину. Вся тяжесть лошади и всадника слилась в этом ударе. Его не хотели убивать, но он упал раскинув руки, лицом вниз, крича от боли.
Этот крик слышит Ханна. Она почти ничего не поняла из немецких фраз, различила только голос брата. Внезапный поступок Тадеуша ее обманул: она подумала, что он хочет вмешаться, чтобы спасти Яшу. Она и сама чуть было не спустилась во двор. Нет, нельзя. Яша приказал ей не двигаться. Яша вернется. Он и Тадеуш помирятся, станут друзьями.
Она не знает, кто кричал. Впрочем, вопль был такой короткий и такой хриплый, что мог принадлежать любому. Затем она снова слышит разговор, опять по-русски, и думает, что все улажено благодаря Тадеушу. Потом воцаряется странная тишина, и в конце концов больше из любопытства, чем из страха, она выглядывает из окошка.
Яшу она замечает сразу. Он лежит на животе, скрестив руки, не шевелясь, метрах в тридцати, у самой полосы нескошенной пшеницы, куда он так отчаянно бежал и где мог бы спрятаться.
Яша лежит справа, а слева удаляются всадники. Тадеуш! Где Тадеуш? Наконец она его видит: один из всадников посадил его на свою лошадь. Теперь у Ханны нет никакого сомнения: Тадеуша не увозят, он уезжает по своей воле, обхватив руками солдата, прижавшись рукой к его спине, улыбаясь от удовольствия. Ощущение утраты и предательства сражает Ханну, хотя она не осмеливается поверить до конца. Всадники едут рысью. Ханна уже едва различает фигуру Тадеуша, который теперь оживленно жестикулирует.
Проходят еще две или три минуты. Первый язык пламени вырывается внезапно там, куда был брошен факел. Пожар разрастается, подбираясь к лестнице. Половина строения уже охвачена пламенем.
— Янкеле!
Он не шевелится. Она кричит снова и снова, не впадая в панику, сохраняя поразительное присутствие духа. В нескольких метрах от нее обрушивается лестница, а огонь все приближается. Яша зашевелился, но не пытается встать, он ползет. Ему удается оторвать лицо от земли, он приподнимает голову, как ящерица, вытягивает руки перед собой, впивается пальцами в сухую землю и подтягивается. Так он проползает несколько метров. «Прыгай, Ханна!»— приказ замирает на его губах. Последние силы вкладывает он в этот призыв, и Ханна наконец слышит его. Она высовывается из окна и видит то, что Яша пытался ей показать, — охапки сена прямо под окном, скорее вываливается из окна, чем прыгает, падает с высоты трех или четырех метров. Невредимая, она подбегает к брату.
Яша снова уронил голову на землю. Она пытается перевернуть его на спину: от дикой боли у него вырывается звериный стон. Ладно, тогда хоть оттащить подальше от пожара. Она боится, что после сарая огонь перекинется на охапки сена, затем на солому, затем загорится земля, такая она сухая. И тогда Яша сгорит заживо, сгорит, потому что не может двигаться…
Тридцать два года спустя Тадеуш Ненский расскажет часть этой истории Элизабет, Лиззи Мак-Кенна, не утаив даже своего «предательства». Свидетелем остального, особенно последних минут, был Мендель Визокер. Мендель, по прозвищу Кучер, находился неподалеку от горящей риги. Он видел, как возле нее появились всадники. Свою тележку и двух лошадей он спрятал в роще у ручья, недалеко от места, где Тадеуш соорудил запруду. Это был не первый погром в его жизни, он знал, как все происходит: сначала «гоп, гоп, жид!», потом — остальное. Он дважды уже был бит палкой, у него убили лошадь. «Так, для смеха», — говорит он улыбаясь (юмор у Визокера особый).
Итак, он видит, как восемь пьяных солдат подъезжают к риге, где спрятались трое детей. Он видит появление Яши, его попытку к бегству, ужасный удар пики, нанесенный одним из всадников. Он думает, что мальчик мертв.
Лишь когда всадники отъехали метров на двести, он замечает маленькую фигурку в черном платье, появившуюся в чердачном окне риги, охваченной пламенем. Отвязать лошадей и запрячь их — нет, это заняло бы слишком много времени. Он пускается бежать. На бегу видит, как девочка прыгает на сено, поднимается, опускается рядом с распростертым на земле телом, как начинается ее хладнокровная игра с огнем.
Временами он теряет ее из виду, но она опять появляется, возникает из дыма и пламени, целая и невредимая, и каждый раз сердце Менделя вздрагивает. Ему, верящему скорее в черта, чем в Бога, видится нечто сатанинское в этом безумном медленном танце девочки вокруг огня.
Хрипя, задыхаясь, еле волоча ноги, добирается он наконец до пожарища. Она сидит на обочине дороги, вне опасности, спиной к огню. Прежде чем подойти к ней, он решает взглянуть на труп мальчика. Ужасно! Это нечто черное и дымящееся, обезображенное до неузнаваемости. Его тошнит. Он подходит к девочке. Она даже не поворачивает головы при его появлении. Ее огромные серые глаза устремлены в долину, в пустоту. В руках она держит какой-то предмет из черного дерева с двумя круглыми красными точками.
Мендель Визокер
Мендель Визокер известен тем, что однажды в Люблине избил шестерых человек, которые его лично не трогали. Он переломал им кости за то, что они перерезали сухожилие у одной его лошади (потом пришлось ее продать). Видите ли, он, еврей, составлял им конкуренцию.
Мендель Визокер родился на севере, в районе Мазурских озер, но покинул родное местечко очень молодым, в пятнадцать лет.
Он выбросил филактерии, которые ему надели по обычаю на лоб и левую руку в день Бар-Мицвы. Он обрезал пейсы и сбрил бороду. Говорят, что, заделавшись на некоторое время сутенером в варшавском борделе, он заработал денег, чтобы купить лошадь и повозку, и принялся бороздить всю Польшу — русскую, австрийскую и прусскую. Порвав все связи с еврейской общиной, он мог бы на этом успокоиться. Но Мендель — прирожденный подстрекатель, который среди христиан ведет себя как иудей, а среди иудеев — как христианин. В синагогу он идет в куртке и кепке на польский манер и обязательно занимает место в женской половине, зычным голосом распевая псалмы; наоборот, в христианских кварталах надевает кафтан, а на голову — парик с пейсами. В этом одеянии он появлялся в Киеве — самом антисемитском из всех русских городов.
События в Люблине произошли в 1878 году. В то время российский император Александр II еще не был убит, обер-прокурор Победоносцев, еще не начал реализовывать свою программу по истреблению евреев, и Менделя даже не арестовали. Пострадавшие не представили письменной жалобы, и царская полиция решила, что он не так уж и виноват. Снисходительность администрации возмутила главу Люблинской еврейской общины, который с одобрения старейшин добился осуждения виновника беспорядков: подобный сумасшедший подвергает опасности всех и каждого, он может навлечь бедствия и репрессии на всех евреев. В итоге Кучер получил три года тюрьмы. Тридцать шесть месяцев неволи его не исправили. Едва освободившись из тюрьмы весной 1881 года, он отправился к дому главы общины раввина Боруха Фикельсона и там всю ночь выводил на скрипучей шарманке песенку, которая не могла не оскорбить тонкий слух и душу ребенка Боруха. Раввин хотел было выслать против наглеца дюжину фабричных рабочих, пообещав им увеличить плату на пять копеек в год. Смельчаков не нашлось. Нет, не потому что Мендель был такого уж огромного роста — чуть выше среднего, но его грудь по ширине была как у двух казаков вместе, руки — как стволы деревьев, и казалось, что он может свалить человека замертво одним ударом кулака…
Мендель Визокер склоняется к девочке, садится перед нею на корточки и, заглядывая в серые глаза, говорит:
— Я знаю, кто ты. У тебя отцовские глаза. Ты — Ханна.
Огонь медленно продвигается на запад. Языки пламени слегка дрожат, а над ними стена дыма. Всадников больше не видно, но ощущение пустоты остается: там, где только что стояла рига, нет ничего, голое место.
— Не двигайся, я вернусь, — говорит Мендель Ханне и отправляется за тележкой и лошадьми, не очень уверенный, что она его поняла. Он находит ее там, где оставил, в той же позе, с куском дерева в руке, который она сжимает с такой силой, что суставы пальцев побелели: единственное, что выдает ее напряжение. Менделю становится нехорошо: поведение девочки кажется ему ненормальным, похоже, она тронулась умом от увиденного.
— Тебе нельзя здесь оставаться.
Ответа нет. Она по-прежнему сидит спиной к огню, находясь от него всего в двадцати метрах.
— Я — Мендель Визокер, по прозвищу Кучер, с Мазурских озер. Я знаю твоего отца.
— Мой отец умер, — спокойно говорит она.
Несколько секунд Мендель пристально смотрит на нее, и ему все больше не по себе. Он переводит взгляд на березовую рощу, за которой два часа назад скрылся отряд.
— Когда он умер?
— Сегодня утром.
— Его убили?
— Да. Так сказал Яша, — отвечает она не оборачиваясь. — Мой старший брат.
— Тот, которого казаки убили и сожгли?
— Да.
За деревьями заметно какое-то движение.
— Идем. Я отвезу тебя в твое местечко.
Он знает заранее, что она не двинется с места. Она не двигается. Он тихонько притрагивается к ней, как к фарфоровой, бережно поднимает и сажает на козлы. Садится сам, щелкает языком, и лошади трогаются.
— Я знал твоего отца, — говорит Мендель. — Я познакомился с ним шесть лет тому назад в Данциге, там мой дом, если можно сказать, что у меня есть дом. У нас были общие дела, он частенько мне давал заработать. Я даже приезжал к вам, но ты не помнишь, ты была слишком мала. В ту весну, когда я вышел из тюрьмы, он был одним из немногих, кто отнесся ко мне по-человечески.
Роща все ближе. Сквозь березы видна колонна погромщиков. Она движется справа от них, и деревья, как Мендель и рассчитывал, служат им прикрытием. Он бросает взгляд на девочку. Если бы она могла заплакать! Или даже завыть! Это было бы в тысячу раз лучше, чем то безжизненное состояние, в котором она находится сейчас.
— Посмотри на них, Ханна. Это они убили твоего отца. Посмотри на них. Жизнь и смерть всегда сталкиваются лицом к лицу, другого способа не существует.
Как всегда в подобных случаях, он улыбается своей странной улыбкой, но избегает встречаться взглядом с девочкой.
Ремень выдержит до Тернополя, а там у него есть женщина (их у него десять или двенадцать, от Данцига до Киева, он всегда их навещает во время своих поездок).
Дальнейшее его потрясает. Ханна перегибается пополам, глаза расширяются, рот раскрыт, как будто она видит перед собой смерть. Саму смерть. И все — без звука. Это совсем не похоже на выражение детского горя, это — горе взрослого человека, невыносимая боль, мучительное, неслыханное страдание. Горе без слез, леденящее душу.
Мендель берет Ханну на руки, прижимает к своей огромной груди, как котенка, и она цепляется за него, как брошенный заблудившийся котенок, храня пугающее молчание.
Плачет он — не она.
— Что у тебя в руках?
— Жук.
— Это не очень похоже на жука.
— Знаю, ну и что, — шепчет Ханна.
Она снова смирно сидит на козлах, выпрямив спину. Мендель правит лошадьми, заставляя их объезжать деревья, потом — следы погромщиков: кастрюлю, окровавленное платье, вырванную из косяка дверь. Мендель видит даже книгу с разорванными страницами, но не останавливается, чтобы ее поднять.
Перед ними местечко в клубах дыма.
— Кто тебе сделал этот подарок? — Он говорит о жуке. — Это тот светлый мальчик, да?
Их взгляды встречаются, и у Менделя внезапно возникает чувство, что он начинает понимать эту девчушку, между ними протягиваются невидимые нити дружбы. Она утвердительно кивает. И тогда в памяти Менделя всплывает сцена, которую он недавно наблюдал издали: если бы польский мальчик не выскочил из сарая, казаки не тронули бы другого мальчика, еврея. И он бы не умер. Мендель пристально смотрит в серые глаза: «Хуже всего, что она знает это. Ее польский дружок запросто предал их, брата и ее, он чуть было не погубил их обоих. Но она не винит его». Мендель не знает точно, откуда у него такая уверенность. Он хочет все выяснить и спрашивает, прав ли он.
Молчание. Она раскрывает ладонь и смотрит на деревянную вещицу.
— Да, — говорит она наконец. — Он испугался. Ему все-то десять с половиной лет.
— И ты не сердишься на него?
— Нет. — Она отвечает твердо, без колебаний. — Но если бы не он, твой брат Яша был бы жив. На этот раз она молчит. Они въезжают в местечко.
— Он — мой друг, — глухо говорит Ханна. — Мой друг.
В местечке три или четыре сотни домов, синагога, к которой примыкают дом раввина, бассейн для ритуальных омовений и хедер, трактир на дороге на Люблин недалеко от перекрестка. Там останавливаются путешественники-христиане. Обыкновенное местечко, похожее на сотни и тысячи других.
Пожар только что потушили. Повозка трясется по ухабам центральной улицы, конечно же немощеной. Здесь все население местечка. Кругом дым, пыль, летающий в горячем воздухе пепел; крики, суета, беспорядочное метание людей, монотонный речитатив молитв и заклинаний. Как призрак, в странном одиночестве едет среди всего этого повозка. Мендель насчитывает восемьдесят сожженных домов и сараев. На базарной площади лежат двенадцать тел, в основном мужских, которые успели вытащить из горящих домов. Мендель направляет к ним лошадей. «Почему я равнодушен к этой трагедии?»— спрашивает он себя. Вместо того чтобы ужаснуться, быть раздавленным при виде людского горя, он не чувствует ничего, кроме крайнего удивления абсолютным спокойствием сидящей рядом с ним девочки.
Повозка останавливается в трех шагах от лежащих.
— Твой отец среди них?
— Нет.
Мендель трогает лошадей, едет дальше сквозь толпу мечущихся и кричащих людей.
— Направо, — говорит Ханна.
— Да, я здесь уже был.
Он узнает дорогу, обсаженную по обе стороны боярышником. Как только они въезжают в переулок, у Менделя появляется ощущение, будто за ними захлопнулась дверь. Ханна и Мендель попадают в другой мир. Стенания, крики, суета остаются позади. Здесь царит тишина. Мендель Визокер всего раз пять видел ребе Натана. О каждой из этих встреч он сохранил самое светлое впечатление. Такие люди не забываются. Кроме того, у них было много общего. Оба остро ощущали принадлежность к обреченному народу; оба обладали чувством уверенности, что должно существовать нечто иное, что им надо найти и чего они еще не нашли. Были и необходимые в дружбе различия: грубость, вспыльчивость, стремление к действию — у Менделя; склонность к размышлению, обобщению и очень развитое воображение — у Натана.
— Лошадь, — говорит Ханна, — папина лошадь.
Она подается вперед с окаменелым лицом. Повозка — в десяти оборотах колеса от дома. Дом каменный, две трубы, настоящие стекла в окнах вместо бычьих пузырей, как в большинстве домов местечка.
— На седле кровь.
— Может быть, он только ранен, — замечает Мендель Визокер.
Он спрыгивает на землю, берет девочку на руки и хочет внести ее в дом; она мягко, но настойчиво высвобождается. Они входят.
Однажды в Данциге во время их предпоследней встречи, вскоре после выхода Менделя из тюрьмы, Натан и Мендель проговорили всю ночь. Об отъезде в Новый Свет, об Америке и Австралии, о них самих, о необходимости поддерживать связь друг с другом… О Ханне.
Натан очень много рассказывал о Ханне. «У меня необычная дочка, Мендель. Она читает, как воду пьет, а понимает еще лучше. Иногда она меня просто пугает таким ранним развитием. А ее взгляд, Мендель…»
В доме пять комнат, не считая подсобных помещений. Ошеломляющее количество книг. В первой комнате — пожилой мужчина, высокий, худой, нескладный (позже Мендель узнает, что это Борух Корзер, будущий отчим Ханны). Когда Ханна входит, он неловко машет руками, но взгляд девочки, ее сухой кивок пригвождают его к месту.
«Ханне нет еще семи, но, как бы это сказать… Она — золото, она уже сейчас — душа и голова моего дома».
В следующей комнате, спальне, Мендель Визокер видит кровать и вокруг нее человек десять, среди них с поблекшим лицом Шиффра, жена Натана и мать Ханны.
Запахи масел, свеч, кадиш — поминальная молитва. То, что затем происходит, навсегда останется в памяти Менделя. Плач обрывается, все замолкают и расступаются при виде Ханны, которая медленно подходит к кровати. Все как бы молча единодушно признают исключительность связи между мертвым отцом и дочерью, неоспоримое превосходство этого ребенка над всеми взрослыми.
Молчание. Она стоит, не двигаясь, у высокой немецкой кровати; тело отца находится на уровне ее глаз. Ее оцепенение сковало всех, даже Менделя Визокера. Наконец она шевельнулась. Осторожно проводит рукой по ранам, на которых запеклась кровь, гладит лицо, изуродованное палочными ударами. Без слез. На мгновение прикасается губами к неподвижной руке отца. Выпрямляется.
— Это еще не все: Яшу они тоже убили. Он сгорел с ригой. Я видела, как он заживо горел.
Она говорит, не сводя глаз с отца. Но вот жизнь возвращается к ней. Ханна отходит от кровати, поворачивается, идет к матери, зарывается лицом в складки толстой черной юбки — жест, который кажется всем естественным и понятным: мать и дочь горюют вместе, молодая ищет поддержки у старшей. Всем, кроме Менделя Визокера. В реакции Ханны, прижавшейся к матери, он угадывает фальшь, уступку обычаю. Нет, он не сомневается в реальности горя, которое Ханна испытывает в этот день. Напротив, он будет надолго потрясен его силой, не нормальной для семилетнего ребенка, не нормальной хотя бы из-за упорного желания Ханны пережить свое отчаяние в одиночестве. Мендель спрашивает себя, кто ищет утешения: мать или дочь.
Он почти не будет задавать себе вопросов о событиях, последовавших за гибелью Натана и Яши. Ему совершенно ясно: именно Ханна решит, что не следует ехать в Люблин к тетке, а надо остаться в местечке. Именно Ханна убедит мать, что на деньги, оставленные ребе Натаном, можно прожить втроем, прирабатывая торговлей мазями, приготовленными Шиффрой. Заставит продать дом, вынудит Шиффру выйти замуж за старого Боруха Корзера. И все это во имя одной цели, которую она будет преследовать все эти годы с фанатическим упорством: дождаться возвращения Тадеуша.
А пока Мендель Визокер медлит покинуть местечко. Сначала он присутствует на похоронах ребе Натана и его сына. Одновременно в деревне предают земле еще пятьдесят жертв погрома. Он сопровождает тело друга на кладбище. Он бросает землю на могилы и смешивает в молитве свой голос с голосами других, — он, который не молился пятнадцать лет.
Непонятно почему, но он задерживается в местечке и после похорон. Он разъезжает по улицам верхом на неоседланной лошади, выпряженной из повозки, и наблюдает, как, подобно муравьям, с упрямой покорностью пытающимся восстановить то, что разрушила нога прохожего, стирают люди шрамы, нанесенные местечку погромом.
Он направляет лошадь в поле, та ступает по сгоревшей ржи, пшенице, гречихе. Огромная равнина пуста, кроме него, не видно ни одного путника, ни одной повозки. Пусто, как при рождении мира, как будто ничего не произошло, лишь только всадники появились на горизонте на короткое время и тут же исчезли. Но они, конечно, вернутся рано или поздно. Они всегда возвращаются. Солнце как расплавленный свинец. Он вспоминает о свежей воде ручья. Он вновь проделывает путь, по которому бежал на помощь маленькой девочке, которая, если хорошенько подумать, не так уж в нем и нуждалась.
Он едет вдоль ручья. Это — шестой день его пребывания в местечке. И только выехав на лужайку, увидев заботливо сооруженную из камня и веток запруду, он понимает, почему так задержался.
У запруды — она. Сидит на корточках, как обычно сидят маленькие девочки. Но взгляд глаз, устремленных на Менделя Визокера, непроницаем и тяжел, глубина его волнует и пугает.
— Ты одна?
Она утвердительно кивает. Около нее мешок, наполненный только что собранными травами.
— Я видела, как вы ехали. Издали.
Она не двигается с места, продолжая пристально смотреть на него. Мендель испытывает смущение и злится на себя за это. Он переводит взгляд на плотину.
— Это ты сделала?
— Конечно нет.
— Твой польский дружок? Ты его ждешь?
Мендель решается посмотреть на свою юную собеседницу. Она качает головой и спокойно говорит:
— Он не придет.
Все происходит так, будто она со свойственной ей проницательностью поняла, почему Мендель здесь появился. Она начинает объяснять, почему, по ее мнению, Тадеуш не придет. Ни сегодня, ни в последующие дни, ни в один из оставшихся дней лета 1882 года. Тадеушу стыдно за свою трусость. Он будет избегать ее, Ханны, все время, которое ему остается до возвращения в Варшаву, где он учится.
— Он хочет быть писателем или ученым, — уточняет она. (Мечтательный свет, нежный и несколько насмешливый, появляется в ее глазах.) — Я не думаю, чтобы он стал ученым: он очень впечатлителен. Но писателем может стать…
Мендель оторопело смотрит на нее: девочка говорит об этом маленьком поляке, который старше ее на три или четыре года, как мать говорит о своем сыне или как влюбленная женщина о любимом. И Мендель, обычно острый на язык, не знает, что сказать. Наконец он спрашивает:
— Но ты все же собираешься ждать?
— М-м-м, — слышится в ответ.
— А если он не приедет двадцать лет? Снисходительная улыбка:
— О, он приедет!
Мендель умолкает. Раздираемый самыми смутными и противоречивыми чувствами, он испытывает легкое раздражение перед ее самоуверенностью, почти наглостью, беспокойство и, главное — нежность, которая удивляет его самого. Чтобы он испытывал нежность, он, который с юности оберегал себя от всяких привязанностей! Он качает головой, отъезжает на несколько метров. Он вернется в местечко, запряжет повозку и поедет прямо на юг, в Тернополь. Он и так слишком задержался.
— Мендель Визокер, — зовет она тихим голосом.
— Что?
Молчание, потом:
— Я некрасивая, да?
У него слезы наворачиваются на глаза. Она встала, но все равно кажется очень маленькой и хрупкой в платье из черного бархата, слишком широком и длинном для нее. В тени листвы выделяется ее узкое треугольное лицо с резко очерченными скулами. Оно кажется белым, почти мертвенным, несмотря на веснушки. Тонкие губы говорят о слишком решительном характере. Медного цвета волосы обещают стать густыми и тяжелыми. Контраст с серыми распахнутыми глазами, которые в этот момент смотрят на Менделя с горькой настойчивостью в ожидании ответа, просто невероятен.
— Это зависит от того, кто и как на тебя смотрит, — отвечает наконец Мендель после некоторого колебания, не найдя лучшего ответа.
«Надо было солгать, — думает он. — Почему я не солгал?»
Печальная полуулыбка, появившаяся на губах девочки при этих словах, только усиливает его сожаление.
Он вновь появляется в местечке несколько месяцев спустя, в канун праздника Ханука. День стоял морозный, но солнечный. Затем небо затягивается черными тучами, предвещающими снег. Мендель Визокер пробыл в Тернополе две недели и чуть было не остался навсегда, столь ловкой в обращении оказалась его тамошняя жена-полька. Однако он отправился дальше на юг, объехал всю Украину и очутился в Одессе. Оттуда он сейчас и возвращается в Данциг с четырьмястами пятьюдесятью рублями в кармане.
В местечке он идет прямо к дому покойного ребе Натана, но медлит у порога: какого черта он пришел сюда, почему поддался наваждению, вызванному какой-то семилетней пигалицей?
Он застает мать и дочь за сортировкой высушенных трав, которыми устлан пол. Шиффра предлагает ему кофе с цикорием, но он отказывается. Ханна бросает на него быстрый взгляд, сопровождаемый легким кивком. Достаточно спокойно Мендель объясняет, что он здесь проездом и зашел, чтобы убедиться, что вдова и дети его покойного друга чувствуют себя более или менее хорошо, спрашивает, не может ли чем-нибудь помочь. Шиффра так же спокойно благодарит его за заботу. И все. За время его разговора с матерью Ханна не пошевелилась, не произнесла ни слова, но когда садился в бричку, то вдруг обнаружил ее рядом с собой.
— У вас новые лошади, — замечает она. Шиффра осталась в доме.
— Разве у тебя нет еще брата? — спрашивает Мендель.
— Симон. Он — не в счет. Он — в школе.
— А ты?
— Я? Я — девочка, и я уже умею читать и писать. Мне не нужна школа. Правда, не нужна.
— Ты много читаешь?
Не удостоив его ответом, она наклоняет голову. Он вспоминает, что у него в тележке книги для чтения и для того чтобы иногда использовать их в качестве сувенира — так, небольшой подарок супруге или дочери торговца по случаю удачной сделки. Он снимает чехол, которым накрыты книги: молитвенники для женщин, еще что-то религиозное, популярные в то время романы «Доброе сердце», «Сердечный долг, или Иосиф».
— Я их уже читала, — пренебрежительно говорит Ханна.
И прежде чем он успевает помешать, эта маленькая упрямая ведьмочка влезает на подножку, жадно начинает рыться в книгах и разочарованно выпрямляется.
— Я их все читала; у всех торговцев одно и то же.
Но затем торжествующий блеск отражается в ее зрачках: она вытаскивает книги, которые Мендель Визокер приготовил для себя, которые он читает сам во время странствий по бескрайним русским равнинам. Он тут же бросает:
— Только не эти. Это мои. К тому же ты еще слишком мала…
Он с тем же успехом мог бы объяснять философию Маймонида своей любимой лошади. Ее реакция не отличалась бы от реакции девчонки. Она разве что не хохочет. С точностью и быстротой коршуна, бросающегося на цыпленка, завладевает она тремя книгами, которыми Мендель дорожит больше всего.
— Что это?
— Все для взрослых. Ты не поймешь.
Она окатывает его презрительно-насмешливым взглядом и тотчас же принимается листать книги. Одна из них — «Парижские тайны» Эжена Сю в немецком переводе Шульмана.
— Ты же не знаешь немецкого, — удрученно произносит Мендель, предчувствуя поражение.
— Вот и выучу, — отвечает Ханна.
Она действительно считает, что аргумент убедительный, соскакивает на землю, крепко прижимая к груди все три книги.
— Не может быть и речи… — начинает Мендель.
Но она делает большие глаза, кокетливо склоняет головку и улыбается.
— Вы мне их дадите на время, не правда ли, Мендель Визокер? — И эта перемена в выражении ее всегда серьезного лица так внезапна и так разительна, что Мендель растроган. Свою роль играют, конечно, воспоминания, особенно два: когда она цеплялась за него, как потерянный котенок, и вопрос, который она задала ему на шестой день после погрома у ручья: «Я некрасивая, да?»
— Только никому не показывай.
— Идет. Я их вам верну в следующий раз.
— Если я еще вернусь сюда.
— Вы вернетесь, — уверенно заявляет она, глядя ему прямо в глаза.
Проезжать через местечко становится для Менделя привычкой. В 1883 году это происходит дважды, весной и осенью. Оба раза он навещает Ханну, ибо приезжает только ради нее. И в дальнейшем каждый год два-три визита.
В 1886-м Шиффра выходит замуж за Боруха Корзера, семидесятидвухлетнего портного. Менделю ясно, что Ханна не возражала против свадьбы, иначе бы она не состоялась. Ханна нелестного мнения о своем отчиме. Менделю она сообщает: «Он так глуп, что однажды сделал ширинку на брюках сбоку». С годами ее юмор становится все более острым. По развитию она постоянно опережает свой возраст. По Эжену Сю в переводе Шульмана она выучила немецкий, знает русский и неплохо — французский. Поскольку Ханна перечитала весь запас его книг, Менделю пришлось обратиться к французской литературе, которую читают в Варшаве только в высших кругах. С тайным желанием сбить спесь с этой «чертовой соплячки» он выбрал сначала Жан-Жака Руссо «Эмиль» и «Трактат о происхождении языков», которые сам пробовал читать и которые повергли его в гипнотический сон. Напрасный труд и полное разочарование: она проглотила Руссо, как вишню. По-французски.
Если считать идиш, иврит и польский, которые знала раньше, то она владеет теперь шестью языками.
Тадеуша все нет. Мендель уже подумывает о том, чтобы в один из приездов в Варшаву найти этого паршивца, схватить за шиворот и притащить в местечко. Пусть она увидит, что ее прекрасный Тадеуш не стоит того, чтобы тратить на него молодость. Он отказывается от своего плана, потому что прекрасно понимает: Ханна не потерпит никакого постороннего вмешательства.
В какой-то момент он серьезно задумывается об эмиграции. Но отказывается от этого: поток эмигрантов слишком велик. Если бы он тоже уехал, сложилось бы впечатление, что он следует за всеми, повинуясь стадному инстинкту, он, который всегда плыл против течения, — по крайней мере, таково было его мнение на свой счет в это время.
Волна отъездов была мощной. Погромы и репрессии 1881–1882 годов, майские законы в России, предписывающие изгнание евреев из одних мест и закрепление их в черте оседлости, сооружение новых гетто — все это привело к перенаселению польской части русской империи. Мендель видел, что в один только городок Броды, что в Галиции, прибыло десять тысяч беженцев с Востока. Этот потек составляют не только евреи: огромное число христиан устремляется на Запад, особенно в Америку.
Мысль об отъезде тем не менее навсегда укореняется в голове Менделя Визокера.
Его первый визит в 1889 году выпадает на Пасху. Он находит Ханну прежней. Конечно, она подросла, но в остальном не изменилась: плоская грудь, узкие бедра, очень белая кожа, которая никогда не знает загара, шапка тяжелых волос и эти необыкновенные глаза. В это время она вперемежку читает Гюго, Тургенева, Гете и даже три или четыре романа Золя, которые Мендель долго не решался дать ей: ведь это чистейшая порнография. Но он их все-таки принес, браня себя за то, что предлагает подобное чтиво еврейской местечковой девочке. Она завораживает его все больше и больше; он угадывает всю остроту одиночества, в котором она живет.
Ее брат Симон, которому исполнилось шестнадцать лет, уехал в Варшаву продолжать учебу у очень известного раввина. «Хотя он знает Писание хуже, чем я. Но он — мальчик, а я — девочка, пусть даже плоская, как доска». Портной, ее отчим, без сомнения, добряк и не такой глупый, как утверждает Ханна, терроризируемый падчерицей, раздувается от гордости, потому что ему удалось в семьдесят три года сделать Шиффре двух детей. Позднее материнство не украсило Шиффру: она совсем расплылась. Если раньше у Визокера мелькала иногда смутная мысль присоединить ее к гарему своих вдовушек, то теперь он от нее отказался; нет, Шиффра не уродлива, в ее лице что-то есть (глаз Менделя Кучера безошибочен по этой части): некая ленивая чувственность, которую было бы интересно пробудить. Но Визокера отталкивают ее безликость, готовность к подчинению: она подчинялась авторитету Натана, а после его смерти перешла без сопротивления под власть Ханны, дав себя убедить, что ей следует остаться в местечке и выйти замуж за Корзера.
Менделю совершенно ясно, что Ханна вынудила мать вступить в брак, чтобы «пристроить» ее. Она же отправила Симона в Варшаву. «Это маленькое чудовище и мною вертит как хочет, заставляя свозить ей книги со всей Польши».
Чудо произошло во время его второго приезда в 89-м, в первые дни осени. Ему тридцать лет, ей — четырнадцать с небольшим.
— Я заезжал в деревню, — говорит Мендель, — но никто не захотел мне сказать, где ты.
— Вы же меня нашли.
Она стоит к нему спиной. Он не сразу берет в толк, что она делает. Затем замечает ее босые ступни, ноги без чулок, расплывающиеся мокрые пятна на сером платье, которое липнет к телу, и капли воды на растрепанных волосах. Все ясно: незадолго до его появления она купалась в ручье. Взгляд Менделя останавливается на спине, на талии Ханны, там, где мокрая ткань облегает бедра, и сердце его начинает учащенно биться; ему кажется, что в линии бедер наметилось нечто новое.
В этот момент, стоя по-прежнему к нему спиной, подняв руки к волосам, чтобы поправить прическу, она спокойно говорит:
— В деревне всем наплевать, где я и что я делаю.
Тут она оборачивается. В следующее мгновение Мендель испытывает самое сильное потрясение в жизни: стоящая перед ним Ханна совершенно другая. Как она изменилась! Если бы не глаза, он бы ее не узнал. Это — женщина, думает он с непонятной гордостью. Она расцвела за одно лето, и он, у которого за пятнадцать лет было около ста пятидесяти любовниц, и который считал себя способным судить о строении женского тела по линии лодыжки или запястья, шеи или плеч, а не только по походке, оглушен ее красотой. Конечно, она осталась невысокой, хотя и выросла с весны на четыре или пять сантиметров, но появилась грудь, вытянулись ноги, округлились бедра. Все это еще нежное и хрупкое — только обещающее. «Это больше, чем обещание, Мендель, у нее будет, у нее уже одно из самых прекрасных женских тел, о каких ты когда-либо мечтал». Он встряхивает головой, устыдившись четкости картины, которую себе представил благодаря своему опыту и тому, что бархатное платье так плотно прилипает к влажной коже, к молодым грудям с торчащими сосками. Его бросает в жар, просыпается желание; он страшно злится сам на себя.
Он слезает с лошади, прислоняется к седлу и замечает, что девушка пристально на него смотрит, продолжая укладывать непослушные пряди, держа в зубах заколку для волос. И, что хуже всего, она догадалась, что с ним происходит, и откровенно забавляется его смущением.
— Я изменилась, Мендель Визокер? Он сглатывает слюну.
— Да, очень.
Он чувствует себя полным идиотом. Тяжело переступает с ноги на ногу, думая о том, что бы такое сделать необычное: лошадь что ли поднять и понести, чтобы успокоиться? Кончается тем, что он замирает на месте не шевелясь. Она тоже. Она заплела две тяжелые косы и уложила их в нечто вроде шиньона, подобного которому он не видел ни у одной женщины. (Мендель живо интересуется такими вещами. По части женской красоты он — русско-польско-еврейский эксперт номер один.)
— Мне… — говорит он наконец хрипло, — ты мне нравишься.
Она достает изо рта заколку и улыбается.
— Спасибо, Мендель Визокер. Итак, я очень изменилась?
Один косой взгляд, насмешливый и торжествующий, брошенный Ханной на него ниже пояса, мог бы его просветить. Но он, слишком занятый борьбой с собственным гневом и со злостью на Пигалицу, не замечает намека.
— Я привез тебе твои проклятые книги, — говорит он и добавляет язвительно — Только они по-русски, от первой строки до последней, Достоевский.
— Очень хорошо.
Он все-таки достаточно узнал Ханну за семь лет, в течение которых наблюдал за ее ростом и развитием. Что-то настораживает его в том, как она произнесла это «очень хорошо». Он смотрит ей прямо в глаза. Удивительно: исчез торжествующий блеск, исчезла насмешка, вместо них те же расширенные зрачки, обращенные внутрь, которые он уже видел во время их первой встречи после смерти Яши и когда они убедились, что ребе Натан мертв. И Мендель догадывается. Тем более что они находятся на лужайке у ручья, где еще держит воду запруда, сооруженная семь лет назад.
Он спрашивает:
— Тадеуш приезжал? Ты его видела, да?
Она делает первый шаг, потом второй и еще несколько, подходит к нему, прижимается щекой к его широченной груди, и после некоторого колебания Мендель Визокер обнимает ее. Несмотря на весь свой гнев: «Этот польский паршивец заставил ее ждать семь лет!», несмотря на уколы ревности, он преисполнен нежности.
— Да. Она его видела.
Она рассказывает, что Тадеуш появился в середине июля, Тадеуш семнадцати лет, «выше вас», красивый, красивее, чем в лучших ее воспоминаниях. Как всегда, нежный, вежливый, веселый. Такой внимательный и такой умный!..
В первые минуты она едва осмеливалась открыть рот, но он, конечно, понял ее робость и, чтобы успокоить, заговорил о себе («Чертов сын! — думает Мендель. — Как будто он способен говорить о чем-нибудь другом, кроме как о самом себе!»), о своих успехах, которые, конечно же, блестящи.
Тадеуш опередил всех на два года и нынче поступил в университет. Он будет адвокатом, самым великим адвокатом Варшавы, Польши, Европы…
— Как бы ни так, — говорит Мендель.
Ханна отходит от него, идет по лужайке. Она рассказывает, что первая встреча с Тадеушем была как нельзя более естественной: «Нет, Мендель Визокер, о прошлом никто не заикался, зачем напоминать ему о допущенной слабости?», что за первым свиданием последовали другие. Они виделись восемь или десять раз за лето.
— И где он теперь? — спрашивает Мендель.
В Варшаве. Такой блестящий и тонкий юноша, как Тадеуш, не может оставаться в деревне, в этой заброшенной дыре, где не с кем поговорить.
— Да уж, — замечает Мендель с едкой иронией. — Что делать такому гению среди крестьян? Я удивляюсь, почему он еще не в Праге, Вене или Париже. Все ждут не дождутся его приезда, чтобы он озарил мир.
Мендель догадывается, что его ирония не произведет большого эффекта. Она не производит никакого. Ханна только бросает на него короткий насмешливый взгляд. Это уж слишком! Он опять в бешенстве. Он никак не может понять ту безмерную силу чувства, которую Ханна испытывает к Тадеушу. Как можно после семи лет ожидания находить восхитительным этого маленького польского негодяя, который погубил ее брата и чуть было не погубил ее самое, который, видите ли, готов забыть прошлое, встретиться с нею и говорить о самом себе!
Их всех, кто любил или ненавидел Ханну, Мендель Визокер, без сомнения, был первым, кто угадал ее ум и ее неординарный характер. В его реакции — не только ревность, он знает, что из-за этого мерзавца она испортит себе жизнь.
Ханна рассказывает и рассказывает с многословием тех, кто долго молчал. Она говорит, что Тадеуш, хоть и старше ее на три года и учен, но прочел меньше книг, чем она; во всяком случае, тех книг, что читала она, он не читал. Она ему одолжила «Отверженных», и Тэна, и Ренана, и Барбье, и Банвиля, потому что он очень хорошо читает по-французски, так же как по-русски и по-немецки. Она восхищается, что он знает четыре языка. (Сама же знает шесть!)
Мендель ее прерывает:
— Ты говорила о нем кому-нибудь, кроме меня?
Она качает головой.
— Даже матери?
На тонких губах появляется улыбка. Очевидно, что мысль довериться Шиффре никогда не приходила ей в голову и очень ее забавляет.
Ее серое платье просыхает. Она опять становится девочкой-подростком. Но он помнит нежную девичью грудь, два маленьких бугорка, терпких и круглых, как яблочко, волнующую линию бедер. Такое превращение не удивляет Менделя. Во время своих путешествий он видел замужних женщин едва ли старше Ханны. А если…
Он собирается наконец с силами, чтобы задать мучивший его вопрос:
— Он до тебя… дотрагивался? Молчание.
— Нет, — говорит она, — Чуть-чуть.
Он не сводит с нее взгляда и видит, как в ее глазах зажигается гнев, сменяемый иронией. Она опускает голову. За свое многолетнее знакомство с нею в этот единственный раз Мендель увидел ее смущенной.
— Он меня поцеловал, — отвечает она и уточняет — Сюда, — касаясь указательным пальцем губ. — Больше ничего.
Пауза. Мендель отворачивается, и у него вновь возникает желание что-нибудь сломать.
— Ты не захотела или он не решился?
— И то, и другое.
Она смеется, чертова девка! Он слышит за спиной ее смех.
— Он еще не очень опытен, — усмехается она.
«А я опытен?»— думает Мендель. Он подходит к ручью, садится, снимает сапоги и опускает ноги в воду. К нему возвращается хорошее настроение. Он с удовольствием смотрит на желтеющие листья ивы: скоро зима, которую он так любит. Он проведет ее в Данциге у двух литовок, пышных блондинок, от которых он начинает уставать. (Может быть, сменить их на зеленоглазую немку?) И в этот момент Ханна переходит в атаку.
— Откуда вы едете?
— Из Киева.
— И куда?
— В Данциг.
— Через Варшаву?
Он застывает, поняв все. Вытаскивает ноги из воды.
— Ни в коем случае. Нет, нет и нет.
— Вы даже не знаете, о чем я собираюсь вас просить.
Он чувствует, что она подошла к нему совсем близко.
— Одно из двух: или ты хочешь, чтобы я навестил твоего Тадеуша и передал записку от тебя, или чтобы я увез тебя к нему.
Никакого ответа. Она почти касается его. Вдруг произносит:
— Я бы хотела, чтобы вы занялись со мной любовью, Мендель Визокер.
Ему понадобилось немало времени, чтобы найти в себе мужество повернуться.
— Ты хочешь, чтобы я занялся чем?
— Вы прекрасно слышали.
— Я ничего не слышал. Я не хочу ничего слышать, ты сумасшедшая.
Она наклоняется и неловко пытается его поцеловать. Он вскакивает и отлетает на другой конец лужайки.
— Нечего и говорить! Я произвожу впечатление на мужчин.
— Ханна, хватит! Не подходи!
— Ладно.
Она садится и заботливо оправляет складки на платье. С безразличным видом, как будто речь идет о выборе пирожного, говорит:
— Не собираюсь рассказывать вам сказки, будто я вас люблю. Вы бы не поверили. Я не спешу также расстаться со своей девственностью. Это — совсем не то.
— Оставайся там, где ты есть. — Мендель, кажется, тоже говорит сам с собой.
— Я вовсе не испорченная. Но я все обдумала: рано или поздно я буду спать… ну, спать… с Тадеушем. Он ничего не умеет, я — тоже. А надо, чтобы кто-нибудь из нас умел.
— Клянусь дьяволом! — говорит Мендель.
— А поскольку у вас есть опыт…
Молчание. Она наклоняет голову.
— Вам очень хочется меня поколотить?
— Вот именно.
— Итак, нет?
— Ханна!
— Что?
— Не спрашивай меня, пожалуйста, хочется мне или нет.
Он растерянно смотрит на нее и спрашивает себя, почему он был таким глупцом и не видел до этой минуты, как она хороша. Она вся светится и улыбается ему, как никогда не улыбалась: улыбаются ее губы, глаза.
— Итак, вам хочется. Счастлива это узнать.
— Иди к черту.
— Хорошо. Не будем больше об этом говорить. Поговорим о ваших «одно из двух». Это так и не так. Правда, что я хочу поехать в Варшаву, потому что там Тадеуш, но это — не единственная причина.
Теперь она опускает ноги в воду. Мендель видит ее профиль как будто впервые. Не то чтобы она была красива (она хороша только тогда, когда волшебно преображается в улыбке): она никогда не будет красавицей в общепринятом значении этого слова. Речь о другом: о завораживающем впечатлении, которое производят ее бледная треугольная мордашка с высокими скулами и серые глаза на ней; о внутренней энергии, которую выражает ее лицо, особенно когда она сидит в этой позе, несколько выдвинув волевой подбородок вперед и упираясь им в колени.
— Не единственная причина, и даже не главная, — продолжает она. — Я хочу покинуть местечко, Мендель. Я хочу уехать.
Нет, она не просит Менделя отвезти в Варшаву записку и не требует, чтобы он взял ее с собой. Это не сейчас, будущей весной. Если он захочет. В следующий его приезд. Ему решать: он может никогда не приезжать сюда, если решит не принимать больше участия в ее судьбе. А пока в ожидании весны, что бы он ни решил, она подготовит свой отъезд; у нее уже есть план, как убедить мать, отчима и даже раввина, который обязательно вставит слово со своей манией во все вмешиваться, хотя он, пожалуй, славный человек. Она все предусмотрела. Она поворачивает голову и пронзает взглядом Кучера.
— Абсолютно все. Вы сомневаетесь, Мендель Визокер?
— Черт возьми, нет, — отвечает Мендель.
Он искренен. Глубоко взволнован, но искренен. Он ни на секунду не сомневается, что она продумала свой отъезд до мелочей. Он лучше, чем кто-либо другой, понимает необходимость отъезда: Ханна хочет сделать то, что сделал он, — вырваться на волю.
Уже осенью Мендель Визокер знал, что приедет за нею следующей весной, когда ей исполнится пятнадцать лет. Он не сомневался, что она будет готова к отъезду. Но у него не было ни малейшего представления, как она все это устроит.
Два рубля в Варшаве
— Мне пятнадцать лет, — говорит Ханна раввину. — И я женского пола, если вы еще не заметили.
Раввин закрывает глаза, теребит бороду, вздыхает — одним словом, всем видом выражает свое огорчение. Он славный человек, этот раввин. Может быть, не самый эрудированный раввин в Польше, хотя и провел пятнадцать лет в одной из иешив Литвы, которые в годы его молодости входили в число самых серьезных учебных заведений. Но теперь ему семьдесят, молодость давно прошла, от прошлого остались только любовь к диалектике, желание порассуждать, но с того дня, как он вступил в должность раввина в этом заброшенном местечке на юго-востоке от Люблина (ему было тогда тридцать лет), ему представлялось слишком мало случаев реализовать это желание. Конечно, он знает Ханну. Он видел, как она родилась.
— Если бы твой отец — мир праху его! — был жив…
— Но его нет.
Я бы хотел, чтобы ты дала мне договорить. Я раввин, а не ты.
— Я бы очень удивилась, если бы вдруг стала раввином.
— По многим причинам, — отвечает она сладким голосом.
Молчание. Новый вздох раввина. Раввин не очень хорошо помнит, как все началось. Точнее, он помнит обстоятельства, но не может восстановить в памяти причины, по которым у него установились подобные отношения с ребенком. Отношения не были сомнительными, этого еще не хватало… Но все же девочка! Это случилось пять лет назад. Однажды вечером он обнаружил, что Ханна не ходит в школу, и пошел поговорить с Шиффрой, которая тогда еще не вышла замуж за Боруха Корзера, портного. Пошел без особой надежды: как и все в местечке, он знал, что дочь покойного ребе Натана делает что хочет с того момента, как научилась говорить. Разговор с Шиффрой не дал результата. Хорошая супруга и мать, Шиффра страдает от своего покорного характера, в силу которого она открывает рот только для того, чтобы сказать «да». Раввин несколько раз лично пытался поговорить с девочкой, которой тогда шел десятый год: понимает ли она, что если не будет ходить в школу, то останется невеждой? Смех: она умеет читать и писать на идиш, иврите, арамейском (на арамейском — не очень хорошо) и на польском, неплохо на немецком диалекте. Тогда раввин достал свою Тору… С этого начались их сеансы пильпуля (дискуссий). (Как он мог это допустить, остается для раввина белым пятном в его воспоминаниях.) Первые три года он побеждал играючи, когда же Ханне исполнилось тринадцать, результаты их еженедельных стычек сравнялись. Не зная наизусть Писания, Ханна проявляла удивительную сообразительность. «Если бы она была мальчиком!» — часто думал раввин.
На этой стадии размышлений он теряет вить, так и не выяснив причины. Он спрашивает:
— А где твой брат Симон?
«Приехали», — думает Ханна и отвечает:
— Он в Варшаве. Ему восемнадцать лет, у него все хорошо и учёба — тоже. Он не поглупел, но и не поумнел. Он прислал письмо к Пасхе. Пасху праздновали две недели назад.
Раввин опять теребит бороду. Он растерян.
— Начнем сначала, — предлагает он.
— Хорошая мысль, — вторит Ханна.
— Замолчи.
— Молчу.
— Ты приходишь ко мне и заявляешь, что твой отчим Борух Корзер, которому семьдесят пять лет…
— И который, однако, сумел сделать двоих детей моей матери…
— …что твой отчим Борух Корзер, которому семьдесят пять лет, смотрит на тебя с вожделением.
— Слабо сказано, — говорит Ханна. — Если бы он только смотрел, куда ни шло.
— …смотрит на тебя с вожделением и даже пытается прикоснуться к тебе в отсутствие твоей матери.
Раввин останавливается в ожидании нового замечания, но на этот раз — о чудо! — она молчит.
— Ханна, я думаю, ты понимаешь, что вся эта история — чистейшей воды басня, — устало говорит он. — По всей логике я должен был бы пойти к твоим родителям и все имрассказать. Я не сомневаюсь, что мой рассказ их потрясет. Бедняга Борух Корзер, которого я никак не могу вообразить в роли сатира, никогда не оправится от подобного потрясения: он умрет от возмущения и стыда. Я буду молчать. Меня сердит больше всего, что ты всегда знаешь, как я поступлю, и ты предвидела мое молчание.
Какое-то мгновение она выдерживает его взгляд, но потом опускает глаза.
— Ты очень умна, Ханна. Даже слишком. Между тобой и Визокером…
— Нет, — поспешно возражает она. — Ровным счетом ничего.
— Ты хочешь уехать в Варшаву?
— Я хочу уехать куда угодно, лишь бы подальше отсюда.
Он рассматривает ее, убежденный, что теперь она говорит правду. Он предвидит, что она сделает, если он замнет эту историю с попытками насилия, притворится, что ничего не слышал. Она постарается сделать эту ложь достоянием всего местечка. В любом случае она добьется своей цели и уедет. Раввин не слишком сердится на нее за циничный шантаж. У него было время оценить силу ее характера. Он сознает лучше, чем она сама, глубже, чем Мендель Визокер или кто-нибудь другой, что по своей природе Ханна способна на самый холодный расчет, если хочет добиться цели. Но раввин надеется, что есть другая Ханна, способная на самые глубокие чувства, на огромную привязанность. И эту Ханну он любит с нежностью, удивляющей его самого.
— И что ты будешь делать в Варшаве?
— Еще не знаю.
Молчание. «Если с нею что-нибудь случится, — думает раввин, — всю свою жизнь я буду помнить, что она уехала не без моей помощи. Хотя… она так или иначе уедет».
— Когда ты хочешь ехать?
— Сегодня. Я готова.
— Ты даже не оставляешь мне времени поговорить с твоей матерью и добиться ее согласия.
— Моя мать может прекрасно жить без меня, — говорит Ханна. — Я ей не нужна и никогда не была нужна. Ей станет легче без меня.
— Я не очень хорошо знаю Варшаву, — говорит раввин Менделю Визокеру. — За сорок лет она, вероятно, изменилась. Но думаю, что это — на улице Гойна.
— Мы найдем.
Он берет у раввина письмо-рекомендацию к его сестре. Мужчины обмениваются взглядами.
— Я знаю, — тихо говорит Мендель. — Я буду беречь ее, как берег бы собственную сестру, будь у меня сестра.
Он не может удержаться, чтобы не произнести последние слова с некоторой иронией, и сам себя ругает за это: раввин очень беспокоится за Пигалицу. «На его месте я больше беспокоился бы за варшавских родственников. Они не подозревают, что может свалиться на их голову».
Он в последний раз смотрит на собравшихся. Шиффра плачет. Мендель влезает в бричку, где уже сидит Ханна — выпрямившись, положив руки на колени, глядя прямо перед собой. Он тщетно пытается сказать что-нибудь подобающее случаю, но ничего не находит, кроме откровенно банального:
— Поехали.
Бричка пересекает базарную площадь и выезжает на Люблинскую дорогу…
После продолжительной остановки в Люблине, где Визокер загружается партией вышитых платков ручной работы, на одиннадцатый день пути они — в Варшаве.
Ханна впервые видит пароходы.
— Висла, — объясняет Визокер. — А мы на Пражском мосту.
— Я знаю.
Она провожает глазами большой белый пароход, на борту которого по крайней мере около сотни пассажиров, есть даже музыканты. Мендель смеется.
— Я забыл: ты все знаешь.
— Нет, не все, но два года назад вы мне привезли атлас.
Она напрасно старается казаться спокойной: вся подалась вперед, стиснув руки и прикусив нижнюю губу. Люблин произвел на нее большое впечатление, но Варшава!.. Бричка движется среди кавалькады дрожек, экипажей, запряженных одной лошадью, и кажется в сравнении с ними совсем деревенской. Огромное количество народу. Можно подумать, что все двести тысяч жителей высыпали на улицу, и среди этого человеческого моря Ханна видит элегантных женщин в огромных шляпах, платьях разных цветов, с пестрыми и легкими, как крылья бабочек, зонтиками. Их походка уверенна, они держатся как королевы. Спутники обращаются с ними с такой осторожной почтительностью, будто те чрезвычайно хрупкие и нежные создания. Ханна делает первое заключение: в мире существуют женщины, превосходство которых признается уже только потому, что они — женщины. Она открыла для себя новый мир, частью которого, вне всякого сомнения, должна стать. Потому что Тадеуш близок этому миру.
Какое же разочарование ждет Ханну, когда бричка поворачивает и Мендель говорит:
— Приехали.
Бричка въезжает в еврейский квартал — настоящее гетто. Конечно, это не их местечко: здесь, как и везде в Варшаве, мощеные улицы, тротуары, высокие дома, фонари, множество лавочек, магазинов, та же шумная толпа, то же движение. Но… Отличие от местечка чисто внешнее: лица и мысли те же. Это очевидно. «Если я буду здесь жить, в моей жизни ничего не изменится». Она произносит вслух:
— Я не останусь здесь, Мендель Визокер.
Он смотрит на нее с любопытством, полагая, что она говорит о Варшаве, поворачивает лошадей направо, проезжает еще чуть-чуть и останавливается.
— Мы на месте.
Он указывает на лавочку, выцветшая, едва читаемая вывеска которой утверждает, что здесь продают молоко, сыр и яйца. Он смотрит на Ханну.
— Где ты не собираешься оставаться?
— В этом квартале. Тем более у этих людей.
— Но в Варшаве останешься?
— В Варшаве — может быть.
Какой-то прохожий узнает Менделя и окликает его. Между ними завязывается разговор. Ханна, изучив лавочку и придя к выводу, что она очень мрачная, обращает свое внимание на незнакомца. Ее заинтриговала неприязнь, с которой Мендель ему отвечает. Парню около тридцати лет, на нем соломенного цвета брюки, синий пиджак и красная рубашка. У него большие красивые черные глаза, которые разглядывают Ханну со спокойным бесстыдством. Он спрашивает у Менделя, кто она.
— Моя племянница в некотором смысле, — объясняет Мендель.
— Я не знаю, его ли я племянница, — говорит Ханна, — но он точно не мой дядя. — Она смело выдерживает дерзкий взгляд темных глаз. — А вы кто?
— Пельт Мазур. — Глаза смеются. — Визокер, у твоей «племянницы» всегда так хорошо подвешен язык?
Его взгляд скользит по всему телу Ханны; он даже несколько наклоняется вперед, чтобы получше рассмотреть и оценить увиденное.
— Ханна, — словно печатая каждое слово, говорит Визокер, — подонка, которого ты видишь перед собой, зовут Пельт Волк. Берегись его.
— Сколько ей?
— Тридцать пять, — отвечает Ханна, прежде чем Мендель успевает открыть рот.
Пельт Волк разражается смехом, но в ту же секунду его ноги отрываются от земли и повисают в воздухе в сорока сантиметрах от тротуара: Мендель просто протянул руку, взял его за шиворот своей огромной лапой и приподнял над землей.
— Слушай меня, Пельт, — очень тихо говорит Мендель, — слушай меня хорошенько: если ты прикоснешься к малышке, если ты только заговоришь с ней, я тебе переломаю руки и ноги. Ты хорошо меня понял, Пельт?
— Полагаю, да, — отвечает Пельт задыхаясь.
Начинают собираться зеваки. Мендель улыбается.
— Ты думаешь, Пельт, я шучу? Я способен переломать руки и ноги? Как по-твоему?
Мазур бормочет что-то нечленораздельное.
— Яснее, — говорит Мендель, продолжая улыбаться.
— Ты на это вполне способен.
— Прекрасно, — говорит Мендель, разжимает пальцы и выпускает свою жертву. — А теперь убирайся, Пельт.
Он провожает взглядом удаляющегося человека в желтых брюках и снова улыбается холодно, как сама смерть, когда тот, прежде чем исчезнуть, поворачивается и делает какой-то неприличный жест. (Ханна думает, что это был неприличный жест, хотя ни о чем подобном в книгах не читала.)
— Теперь о тебе, — продолжает Мендель. — Что это еще за история, ты не хочешь остаться у сестры раввина?
— Я здесь не останусь, вот и все.
Толпа расходится, и на лицах людей Ханна читает разочарование: драка не состоялась. Мендель вздыхает. Он и Ханна все еще сидят в бричке.
— Слушай меня внимательно, Ханна, — говорит он теми же словами и тем же опасно спокойным тоном, каким угрожал Пельту Мазуру. — Я привез тебя в Варшаву, как ты хотела. Потому что лучше, чтобы это сделал я, чем кто-либо другой; потому что твоя мать и раввин дали согласие. Ради этого я потратил много времени, а у меня — дела. Итак, одно из двух: или…
— Я уехала из местечка не для того чтобы жить в другом, чуть побольше первого и с фонарями.
— Одно из двух: или ты сейчас же остаешься у сестры раввина, если она еще захочет тебя принять, и я тебя нахожу здесь в следующий свой приезд, или я связываю тебя по рукам и ногам и отвожу назад в твою деревню. Я за тебя отвечаю.
— Никто ни за кого не отвечает. Особенно за меня.
— У меня как раз есть пустой мешок. Какое счастливое совпадение, — спокойно говорит Мендель.
Ханна пристально рассматривает его. Ей жутко понравилась сцена с Пельтом Волком — какое замечательное прозвище! Конечно, не нужно было бы ему противоречить, когда он выдал ее за свою племянницу, но, с другой стороны, если бы она этого не сделала, он не схватил бы нахала за шиворот и не поднял бы в воздух.
— Я думаю, что останусь у сестры раввина, если она меня примет.
— Она тебя не знает и не подозревает, на что ты способна. Тебе повезло.
— Молчание. Они улыбаются друг другу, как два заговорщика.
— У тебя есть деньги?
— Да, два рубля.
— Ты с ними далеко пойдешь.
— Надо же начинать! У одной задачи есть всегда несколько решений! Нет!
— Что «нет»?
— Я не возьму ваших денег.
Опять молчание. Он откашливается, прочищая горло, как оратор, который собирается начать речь.
— Ханна, запомни, что я тебе сказал. Во-первых, ты должна остаться там, где я тебя оставлю. Обещаешь?
— Да.
— Во-вторых, о Пельте Мазуре и обо всех мазурах Варшавы… Я видел, как ты на него смотрела. Так на мужчин не смотрят. И кроме того, Мазур… — Он не договаривает, потому что она вот-вот рассмеется, и еще потому, что подыскивает нужное слово. Она милостиво приходит ему на помощь:
— Я прекрасно знаю, кто такой Пельт Мазур.
— Ты ничего не знаешь.
— Это — сутенер, сводник, — спокойно заявляет она. — Если я позволю, Мазур Волк меня соблазнит, раз. Переспит со мной, два. Затем научит меня, как доставлять удовольствие мужчинам, чего я совсем не умею, три. Затем определит меня в бордель, а сам станет получать деньги, которые будут платить другие мужчины за то, чтобы со мной переспать. Думаю, что я все хорошо поняла. Вы это хотели сказать?
— Черт возьми! — угрюмо бормочет Мендель.
Она опять счастливо улыбается. Готова спрыгнуть с сиденья, но вспоминает, что она в Варшаве и собирается стать знатной дамой. А дамы не выпрыгивают из бричек. Она протягивает руку Менделю.
— Не хотите ли вы помочь мне сойти?
Он опускает ее на тротуар.
— Ни один мужчина не соблазнит меня, если я не захочу, Мендель Визокер. Ни один мужчина не будет спать со мной, если я не позволю.
Он берет ее короб, в котором одно платье на смену, одна блузка, кое-что из белья. Она проверяет, не потеряла ли два рубля — все свое состояние, и они входят в лавку.
Сестра раввина похожа на стог сена — рыхлый, развалившийся, почерневший. На голове у нее выцветший грязный чепец, из-под которого выбиваются каштановые пряди волос, что непозволительно замужней еврейке: она, согласно обычаю, должна прятать свои волосы. На морщинистом, цвета старой меди лице выделяется большой, похожий на картошку нос. Шеи у нее нет. Тело является как бы продолжением головы и постепенно расширяется книзу благодаря множеству юбок одного коричнево-шоколадного цвета. Настоящий стог сена, который медленно передвигается на слоновьих ногах, распухших от полувекового стояния за прилавком по пятнадцать часов в день.
Ее зовут Добба Клоц.
У нее есть муж, Пинхос Клоц. Он совсем маленький, щуплый. Если бы сбрить пейсы и бороду, снять с головы черный котелок, его стало бы наполовину меньше. Его единственная обязанность состоит в том, чтобы встать в два часа ночи и отправиться на окраину Варшавы за свежим молоком, яйцами, сметаной и сыром. Он возвращается на улицу Гойна в половине шестого утра, чтобы открыть лавку и убедиться, что все в порядке. Доставив продукты, он имеет право пойти в синагогу. На исходе дня появляется опять, чтобы заняться счетами, и не выходит из подвала до следующего дня. Это — тень мужчины, намек на мужа.
Супругам по шестьдесят лет, и у них никогда не было детей. Вот уже тридцать лет, как они не разговаривают, объединенные постепенно растущей молчаливой ненавистью, к какой обычно приводит «идеальный» брак.
Добба Клоц читает письмо своего брата-раввина. Перечитывает. Она действительно огромна, ростом с Менделя; глазки ее, маленькие, острые, спрятаны под тяжелыми морщинистыми, как и все лицо, веками. Ханна сравнивает Доббу со стогом сена; Мендель — с носорогом, тропическим животным, изображение которого он видел в журнале о путешествиях. Под влиянием момента он уже близок к тому чтобы позвать Ханну, покинуть с нею этот дом и предоставить ее заботам одной из тех многочисленных женщин, у которых он всегда находит убежище и теплый прием. То, что происходит потом, застает его врасплох.
— И я должна буду заниматься этим? — спрашивает Добба Клоц. (Она почти не взглянула на девушку.)
— Это кем «этим»? — вспыхивает Ханна.
Добба поворачивает голову и смотрит на нее сверху вниз. «Она раздавит ее, как клопа», — думает встревоженный Мендель и делает шаг вперед.
— Я не «это», — продолжает Ханна. — Я — девушка. А вы… вы — толстая слониха!
Молчание.
— Слониха, гм? — повторяет Добба, почесывая указательным пальцем свой массивный нос.
— Слониха. Кстати: для слонов это — не комплимент. — Ханна сопровождает последнюю фразу коротким смешком.
Мендель делает второй шаг.
— А теперь одно из двух, как говорит некий мой знакомый: либо вы меня оставляете, либо говорите «нет» — и мы уходим. Мендель и я. В Варшаве места хватит.
Выражение глаз-буравчиков становится все более любопытным. Добба спрашивает у Менделя:
— Эта пигалица всегда такая или только сегодня?
— По правде говоря… — начинает Мендель.
— Пигалица? — наливается гневом Ханна.
— Ханна, пожалуйста… — пытается вмешаться Мендель.
Но ни Ханна, ни Добба Клоц не слушают его; они стоят лицом к лицу — одна выше другой на полметра и тяжелее фунтов на сто.
— Ты умеешь читать? — спрашивает Добба.
— Лучше вас.
— И считать?
— Как банкир. И на следующий вопрос отвечаю — «да».
— Я тебе еще не задала следующего вопроса.
— Вы хотите спросить, смогла ли бы я содержать в порядке ваш магазин, грязный, как свинарник. Ответ — да. Могу, потому что вы же это делаете. Это нетрудно.
— Ты так думаешь?
— М-м-м, — мычит Ханна.
— Допустим, я говорю, допустим, я тебя беру…
— Допустим, я хочу остаться у вас.
— Я тебе предоставляю пищу и место для сна.
— С окном и ночным освещением.
— Может, еще шелковые простыни? — издевается Добба. — Ты умеешь готовить?
— Чего нет, того нет, — признается Ханна. — И в шитье я — полный профан.
— Еда и постель — все. Ни рубля, ни копейки.
— Ничего, — спокойно отвечает Ханна. — Я возьму из кассы.
Мендель закрывает глаза, уже представляя, как он будет бегать по всей Варшаве и стучаться во все двери с напрасной надеждой пристроить эту пигалицу со слишком свободно подвешенным языком. Он ждет, когда взорвется Добба. Она взрывается, но не так, как он ожидал: первая дрожь пробегает по поверхности этой темной груды жира, блузок и юбок, потом трясется лицо, изрытое геологическими складками, затем из глубин поднимается глухое урчание, словно готовый прорваться вулкан…
Наконец раздается смех, сотрясающий все тело Доббы Клоц. К этому смеху Ханна присоединяет свой. Обе хохочут на глазах у остолбеневшего Менделя.
Мгновение спустя Ханна говорит:
— Все улажено, Мендель Визокер. Я останусь здесь на некоторое время.
Ханна видит себя в комнате, куда ее поместила Добба, на пятом, последнем, этаже дома на улице Гойна — на первом этаже находится магазин. Ханна в восторге от того, что ее комната так высоко, хотя поначалу эта высота ее немного пугала.
Здесь, в этой неотапливаемой комнате шириной в два и длиной в три метра, в течение трех тяжелых варшавских зим ей предстояло завершить формирование своей личности, увидеть конец своей юности, пережить первую драму с Тадеушем Ненским и дело Пельта Мазура.
Как она и требовала, в комнате есть окно, точнее — слуховое окошко. В погожие дни солнце заглядывает туда по утрам. Если влезть на стул, открывается вид на крыши Варшавы, на Вислу, на Пражский лес, а главное — на дворцы, костелы и все памятники города, в котором где-то есть, должен обязательно быть Тадеуш.
Добба Клоц
Добба заканчивает просмотр конторских книг и чешет указательным пальцем картошку, которая служит ей носом.
— Что еще за четырнадцать рублей семьдесят копеек и один грош?
— Сыр для ребе Исайи Копеля.
— Можно подумать, что ребе Исайя купил такое огромное количество сыра.
А так и было. Когда я, ничуть не солгав, сказала, что это особый сыр, привезенный прямо с Карпат, ребе Исайя пришел в восторг. Если бы сыра было больше, все бы забрал.
Ханна улыбается Доббе. Уже более двух месяцев работает она в лавочке, и ее дружба со «Стогом сена» крепнет день ото дня.
— А что за странная цена? Четырнадцать рублей, семьдесят копеек и один грош?
— У меня все с точностью до гроша.
Ханна берет одну из книг, переворачивает одну страницу. На обратной стороне колонка цифр. Это — доход за две недели ее работы в лавке. Ханна не потребовала у Доббы платы за пятнадцать часов ежедневного стояния за прилавком, но предложила: высчитать по приходным книгам, которые в полном порядке, средний доход за тридцать лет и выплачивать ей 40 процентов разницы, если после ее прихода эти цифры будут превышены.
Острый и тяжелый взгляд Доббы. Считать — единственное, что она умеет делать. Прежде чем дать ответ, она считала и пересчитывала всю ночь. Утром перешла в наступление.
— Ты что, надеешься, что с твоим присутствием мой торговый оборот (она так и сказала «торговый оборот», как директор завода) возрастет?
— Да.
— И на сколько, по-твоему?
Посмотрим, — невозмутимо ответила Ханна, хотя все, что она знала в то время о торговле, было почерпнуто из «Дамского счастья» Эмиля Золя, перечитанное много раз.
В конце концов Добба согласилась на 20 процентов при условии (она сочла себя чертовски предусмотрительной), что если торговый оборот упадет ниже среднего, то потери покроются за счет Ханны. Этот пункт договора оказался излишним. Под влиянием присутствия Ханны в магазине, ее смеха, ее жизнерадостности и умения обращаться с клиентами оборот стал изо дня в день расти.
Ханна получает тридцать рублей в месяц и полдня отдыха. Впервые она отправляется гулять по Варшаве одна.
Королевская улица — такой адрес назвал Тадеуш во время их последней встречи на берегу ручья прошлым летом. Три раза Ханна спрашивает дорогу и наконец выходит на центральную улицу, по обе стороны которой дворцы и роскошные дома, тротуары не деревянные, как во всем городе, а мощеные. Ханна ничуть не удивлена: Тадеуш должен жить именно на такой улице. Но она все-таки колеблется, остановившись перед высоким зданием, скорее всего частным особняком, отделенным от улицы красивой решеткой. Мраморная лестница ведет к двустворчатой двери с рельефными украшениями, отделанной металлом, возможно золотом, со щеколдой, двойными ручками и молотком. Ханна не решается взять молоток не из робости — это не ее черта характера, а из-за необходимости подготовить себя к встрече.
Ее ждет жестокое разочарование: в этом доме Тадеуш Ненский никогда не жил и такого имени здесь не слышали.
Дверь закрывается перед носом Ханны. Обессиленная, она прислоняется к перилам крыльца. «Идиотка!»— говорит она вслух, обращаясь к женщине в переднике, разбившей ее надежды, к Варшаве, ко всему миру и прежде всего к себе самой> Ее душит гнев.
Гнев сменяется печалью, а затем апатией. Она идет, куда глаза глядят. Начало августа. В воздухе разлит аромат цветущих садов, к которому примешивается запах навоза, сточных канав и смазочных масел. Ханна оказывается на берегу Вислы. Она присаживается на корточки, как в детстве, и закрывает глаза. Это же понятно, Тадеуш ее обманул, он никогда не жил ни в этом дворце, ни в любом другом здании в богатых кварталах Варшавы; надо быть такой дурой, как ты, Ханна, чтобы поверить этой лжи. Впрочем, не совсем, пожалуй, лжи: он мечтал жить в подобном доме, а Тадеуш всегда верит в реальность своей мечты.
Из центра города она сворачивает на улицу, названия которой не знает, но где полно великолепных магазинов. Останавливается перед одной из витрин и видит свое отражение. «Посмотри на себя, Ханна, посмотри хорошенько, на кого ты похожа. Тебя можно испугаться. Хуже того, ты смешна». Ханна из витрины возвращает ей ясный взгляд, горящий холодной ненавистью. Она в сером платье, которое слишком велико и болтается на ней, как мешок. Естественно: ведь это платье Шиффры, чуть перешитое для дочери. «Ты не очень красива, но у тебя хорошая фигура, красивые бедра и грудь. Вспомни, как смотрели на тебя Визокер или Мазур Волк». Красивая фигура — это неплохо, но кто ее видит? А обувь — как она раньше не замечала! — она же ужасна: бесформенные башмаки из облезлой кожи, когда-то их носил Яша.
Ее опять охватывает отчаяние, но длится это недолго: плакаться и жалеть самое себя — напрасное занятие. У каждой задачи есть два или три решения. Такое, например…
Она входит в магазин, оробев при виде роскошного ковра на паркете, изобилия красок, но не подает виду. К ней подходит женщина в нарядном платье с воротничком из белого батиста.
— Я вас слушаю.
— Я бы хотела купить платье, — говорит Ханна.
Взгляд продавщицы останавливается на ее сером рубище, стоптанных башмаках.
— Какое платье?
— Для себя.
Она пробегает взглядом по манекенам, дубовым прилавкам, креслам и диванам, обитым парчой: везде выставлены платья. То, что происходит затем, определило всю ее будущую жизнь. Она решительно направляется к одному из платьев, брошенному на спинку шезлонга, ярко-красному, с черной отделкой.
— Вот это. Сколько оно стоит?
— Сто тридцать два рубля.
Во взгляде и голосе продавщицы — ирония.
— Я хочу на него взглянуть, — говорит Ханна.
Подходит вторая дама с таким же воротничком и кружевными манжетами. Они перешептываются.
— Я могу его посмотреть? — опять спрашивает Ханна. Новые перешептывания. Платье — перед нею. Не притрагиваясь к нему, она спрашивает:
— Это мой размер?
Женщины потрясены: уже почти два часа в магазине никого нет, кроме этой странной девчонки, которая обращается к ним так уверенно и не сводит с них серых холодных глаз. Подчиняясь этим глазам, продавщицы на глазок определяют:
— Оно несколько длинновато.
Ханна интересуется, что принято делать в подобных случаях. Ей отвечают, что надо укоротить платье на несколько сантиметров: обычно этим занимается магазин. Необходимо только быть уверенным, что платье купят и оплатят.
— Я внесу в залог тридцать рублей, — говорит Ханна спокойным голосом. — Этого достаточно, чтобы платье осталось за мной? Его не продадут до моего возвращения? Я принесу недостающую сумму.
Да, пусть только она поспешит. Ханна кивает и кладет на прилавок деньги.
— Здесь тридцать рублей. Чек, пожалуйста.
В полном молчании ей выписывают чек. Она складывает листок пополам и засовывает за вырез платья. По улице идет не оборачиваясь, прекрасно сознавая, что все продавщицы высыпали на порог и наблюдают за нею. И только когда ее уже никто не может видеть, разрешает себе расслабиться: ее трясет, не хватает воздуха, она задыхается.
Двадцать минут спустя. Пустынные коридоры университета. Во дворе несколько рабочих делают вид, что трудятся в поте лица. Она наконец находит швейцара, который сообщает, что никого из студентов нет, сейчас летние каникулы. «Я знаю, — отвечает Ханна, хотя слышит об этом впервые, — но я обязательно должна найти моего кузена Тадеуша Невского». Она намекает на какое-то несчастье, о котором хочет сообщить кузену. Швейцар, тронутый ее горем, посылает одного из своих сыновей домой к секретарю юридического факультета, и через час является сам секретарь, до крайности расчувствовавшийся. Листая свои журналы, он интересуется обстоятельствами трагедии. Ханна врет напропалую: тетя и дядя Тадеуша, то есть ее родители, погибли при пожаре: пьяные казаки подожгли их дом. Она сама чудом осталась жива — успела выпрыгнуть в одной рубашке из окна. Вот почему на ней такие лохмотья. Двое мужчин слушают со слезами на глазах, потому что они, как добрые поляки, естественно, ненавидят казаков. Они предлагают ей даже денег на дрожки. Она с достоинством благодарит: у нее есть два рубля, которые ей дал один хороший сосед. (Те самые два рубля, с которыми она приехала в Варшаву.)
Она спрашивает, как учится Тадеуш. Секретарь отвечает, что его учебные дела идут хорошо; Ненский блестящий студент, он опередил всех на два года и скоро станет адвокатом. «Хоть здесь он не соврал», — думает Ханна.
Она узнает, что Тадеуш живет на противоположном берегу Вислы. Ей дают точный адрес. Пройдя пешком Пражский мост, к пяти часам вечера она добирается до дома Тадеуша.
Ему далеко до роскошных особняков Королевской улицы. Это обычный одноэтажный дом на улице с односторонним деревянным тротуаром, с невыносимыми запахами, проезжая часть похожа на сточную канаву.
— Я — его сестра, — объясняет Ханна толстой польке. — Не совсем сестра, а сводная. У нас один отец, но разные матери.
Для толстухи этого достаточно, она охотно пускается в разговор о своем постояльце. Для мужчины Тадеуш очень порядочен: спокоен, вежлив и платит в срок.
— Но его нет дома, — говорит Ханна.
— Да, его нет. Он уехал сразу после окончания занятий и вернется в лучшем случае в конце августа.
— Можно мне посмотреть его комнату?
Приятная неожиданность, хотя Ханна и предполагала, что Тадеуш не может жить где попало. Комната просторна, опрятна, на окнах цветы; оба окна выходят на настоящую террасу, а не просто на балкон. С террасы открывается восхитительный вид на Варшаву: колокольни средневековых церквей, прекрасный архитектурный ансамбль Старого Мяста, его древние стены. Внизу катит свои воды Висла.
Ханна подходит к краю террасы: множество цветочных горшков образуют как бы висячий сад. Она возвращается в комнату: чистота и порядок исключительные, на этажерках аккуратно выстроены книги. Кровать темного дерева. И снова сердце Ханны колотится: рано или поздно она ляжет обнаженной на эту кровать. Она знает это, более того, она этого хочет. Она отходит от кровати и читает названия книг, некоторые из них по праву, но большинство — поэтические сборники: Мюссе, Байрон, Шелли, Леопарда.
Она осматривает письменный стол, за которым работает Тадеуш. Пачка бумаги, на ней кусок красного камня. Камень точно такого темно-красного цвета, как тот, из которого сделаны глаза жука, — вероятно, того же происхождения.
— Мебель его, — говорит хозяйка. — И цветы. А теперь извини. Он не любит, чтобы входили в его комнату. Не разрешает даже мне убирать здесь. Сам занимается уборкой. Если бы ты не была его сестрой…
Ханна опускает голову, как бы устыдившись.
— Я хотела бы, чтобы вы ему не говорили ни о моем приходе, ни о том, что я — в Варшаве. Хорошо?
Толстуха кивает.
В глазах у Доббы Клоц — потрясение, смешанное с ужасом.
— Сколько ты хочешь?
— Сто семьдесят пять рублей.
— А почему не двести? — ухмыляется Добба.
— Ну если вы настаиваете, — дружелюбно улыбается Ханна.
Они на балконе в синагоге с молитвенниками в руках. Перешептываются, не обращая внимания на грозные взгляды жены раввина. Прошло четыре дня после того, как Ханна побывала на Королевской улице, посетила университет и внесла тридцать рублей за платье, которое стоит сто тридцать два.
— Конечно нет! — шепчет Добба. — Нет, нет и нет!
— Подумайте хорошенько.
Внизу в меноре рядом с масляными светильниками и священным ковчегом горят восемь памятных свечей, и их запах доносится до балкона.
— Помолимся, — шепчет Добба.
— Хорошо, — соглашается Ханна.
Проповедник говорит о женщинах, которые, как он считает, по своей природе имеют большую, нежели мужчины, возможность попасть в ад. Равнодушная к этой ужасающей перспективе, Ханна умолкает и выжидает. Как она и рассчитывала, Добба шепчет снова. Она задает один из трех обязательных вопросов. Она спрашивает, что произойдет, если она не даст денег.
— Я уйду, — говорит Ханна. — Я уйду от вас и Пинхоса. У меня нет выбора.
При всей своей черствости она не может не почувствовать, какой удар нанесла великанше. Видит, как начинают дрожать ее толстые руки. И в порыве нежности, столь редком для Ханны, она дотрагивается пальцами до руки Доббы.
Воспоминания о Доббе Клоц и Менделе Визокере всегда будут вызывать у Ханны угрызения совести.
Добба Клоц дает ей взаймы после борьбы, продолжавшейся три или четыре дня. Конечно, она задает второй вопрос: на что Ханне такой капитал? Ханна отвечает чистую правду, отказавшись на сей раз от фантастических объяснений, на которые она мастак. Платье стоит сто тридцать два рубля? «Стог сена» не может прийти в себя: она за сорок лет не потратила и половину этой суммы на свои восемь или десять юбок.
— Это еще не все, — говорит Ханна. — Мне нужны туфли. И сумка, шляпка, перчатки. Еще юбка. Может, даже две. Плюс платье на каждый день. И туфли к нему.
На улице Гойна есть магазин, где продается женская одежда. Ханна останавливается на втором предложенном ей платье и в итоге трех дней торговли платит за него шесть рублей и двадцать три копейки. Доббе, которая пытается понять, как Ханна может торговаться так упорно из-за нескольких копеек и в то же время выложить сто тридцать два рубля за платье, ничем не отличающееся от остальных, она отвечает, что черно-красное платье — это мечта и что с мечтой не торгуются.
Мечта или нет, но Добба задает третий вопрос: как с нею расплатятся и каковы будут проценты?
— У меня есть план, который принесет вам много денег, кроме тех, которые я вам уже принесла.
В середине августа она отправляется со своим чеком в лавку на улице Краковской. Примеряет укороченное платье. Оно ей очень идет и прекрасно на ней сидит, на удивление всем продавщицам. Платье подчеркивает стройность талии, линию бедер, округлость высокой груди. Более того, выбранный ею красный цвет составляет впечатляющий контраст с ее серыми глазами и волосами, тяжелые пряди которых уложены в прическу, напоминающую субботнюю халу. Когда она выходит из примерочной, воцаряется красноречивое молчание. Сама Ханна созерцает себя всю с головы до ног в большом овальном зеркале венецианского стекла, но остается совершенно бесстрастной. Она довольна произведенным впечатлением и прекрасно сознает, как преобразил ее наряд. Она стала совершенно другой: у нее появилась новая осанка, она кажется выше и старше, на бледном узком лице — выражение скрытого превосходства. А может быть, это впечатление обманчиво и вызвано крайним напряжением всех мышц лица, стремлением скрыть внутреннее волнение. Смотрясь в зеркало, Ханна трезво оценивает происшедшие с ней перемены, как игрок, ведущий подсчет имеющимся у него на руках козырям. И когда ей объявляют, что для незначительных переделок понадобится несколько дней, так как сейчас мертвый сезон и почти весь персонал магазина распущен, она отвечает, что подождет. Но цена на платье из-за этой задержки должна быть снижена. В итоге она заплатила за платье только сто двадцать пять рублей. С мечтой не торгуются, но идеализм Ханны имеет свой предел.
Мендель Визокер заезжает в Варшаву на исходе осени 1890-го. Второй его приезд приходится на весну 91-го. Оба раза он посещает, конечно, улицу Гойна. Перемены, происшедшие в лавочке ко второму визиту, потрясают его: новая вывеска и новое, увеличившееся помещение. Но основные перемены произошли внутри. То, что походило на медвежью берлогу, провонявшую кислым молоком, где еле поворачивалась Добба Клоц, превратилось в светлое, чистое, прекрасно организованное пространство, где полно народу. Ханна командует двумя продавщицами (одна из них особенно очаровательна), одетыми, как и она, в белые блузки с голубыми воротничками.
— Что ты сделала с мадам Клоц? — спрашивает опешивший Мендель.
Он потрясен не только внешними переменами, но более всего той Ханной, которая перед ним: живая и веселая, прерывающая разговор с ним, чтобы окликнуть ту или иную клиентку и пошутить с ней, она даже немного подросла и работает с каким-то ожесточенным рвением.
— Добба Клоц, — говорит она, — вышла на час или два. — Она смотрит Менделю прямо в глаза. — Мне надо с вами поговорить. Вечером после закрытия, идет?
Сейчас два часа дня, у Менделя еще два или три деловых свидания, после чего он собирался пообедать и провести ночь или у польки с улицы Мировской, которую зовут Кристина, или у работницы богатого хасидского торговца Лейзера. Он еще не выбрал. Они договариваются встретиться в кафе на улице Крахмальной.
Он ждет ее до девяти часов. Напрасно. Задержалась в магазине? Он идет туда и находит дверь закрытой. Он говорит себе, что увидится с нею завтра, и поскольку время уже позднее, отправляется к польке, которая с радостью принимает его. Он ложится с нею в постель, и в самый ответственный момент входит Ханна.
Она присаживается на кровать. Мендель вопит охрипшим голосом: «Немедленно выйди!»— наспех прикрывая простыней себя и Кристину. Но Ханна устраивается поудобнее, расправляет складки на платье и начинает объяснять, почему она опоздала. Она рассказывает, что легко нашла Менделя по следам его брички. Наконец ее серые глаза, полные олимпийского спокойствия, якобы только что обнаруживают Кристину, укрывшуюся простыней так, что видны только пряди белокурых волос и обезумевшие глаза.
— Здравствуйте, пани, — говорит Ханна по-польски. — Я совсем не хочу вам мешать. Продолжайте, прошу вас.
— Вон! — орет Мендель.
— Она понимает идиш? — Ханна кивает в сторону Кристины.
— Ни слова.
— Тем лучше. Значит, мы можем говорить спокойно, Мендель Визокер. Сначала о делах. Они идут очень хорошо. Вы же видели магазин. Наша выручка утроилась. В некоторые дни она увеличивается даже в пять раз. Доход все время растет. Особенно с того момента, как мне удалось убедить Пинхоса нанять кого-нибудь, кто сопровождал бы его в поездках. Самое трудное было уговорить его купить две новые повозки и лошадей. Что касается второго магазина…
— Великий Боже! — восклицает Мендель. — Ты не могла подождать до завтра с этой информацией? — Но все же спрашивает с запозданием — Какой еще второй магазин?
— Ну тот, который я убедила Доббу открыть около Арсенала.
— Это же у черта на куличках. И не в еврейском квартале.
— Вот именно. Надо было найти новых покупателей.
Мендель сразу садится на кровати, забыв, в каком виде его застали несколько секунд назад.
— Он действительно открыт, этот второй магазин?
— Да. Дела там идут прекрасно. — Ханна улыбается. — Очень просто, Мендель Визокер. Люди покупают то, что им нужно.
— Сыры? — говорит он насмешливо.
— И сыры. Когда они покупают вещи, которые им нужны ежедневно, они торгуются за каждый грош. Но когда покупают нечто, без чего могли бы обойтись сто лет, тогда они готовы заплатить любую цену.
Он хохочет.
— И что ты им продаешь в этом магазине?
— Все, — говорит она. — Все, лишь бы это было дорого и этого нельзя было найти в других магазинах. Сначала — бакалейные товары. Теперь лучше всего идут пирожные, шоколад, кофе, чай и ликеры. Неплохо бы открыть чайный салон…
На этой стадии разговора полька заявляет протест: она — в своей комнате, в своей постели и не желает слушать разговор на языке, которого не понимает. Легонько хлопнув ее по ягодице, Мендель советует ей поспать. И поворачивается к Ханне.
— На какие же деньги ты все это устроила? У тебя ведь было всего три или четыре рубля.
— Два, — поправляет она.
После чего рассказывает, как она заключила соглашение с Доббой Клоц о двадцати процентах с дополнительной выручки. Как затем уговорила «Стог сена» вложить в дело еще немного денег. У Доббы гораздо больше денег, чем кто-то думает. Но она копит, и деньги никому не приносят пользы.
«Особенно тебе», — замечает про себя Мендель и тут же чувствует необъяснимую в первую минуту неловкость. Серые глаза смотрят на него. Ханна кивает.
— Особенно мне. Итак, я уговорила ее дать денег. Сначала для ремонта, для увеличения помещения, для найма работниц. Вы же заметили Ребекку, я видела, ту, красивую… Эта идиотка спит?
Мендель не сразу понял, что она говорит о Кристине. Он приподнимает одеяло. Полька действительно уснула и даже немного похрапывает.
— Затем, — продолжает Ханна, — у меня появилась мысль о втором магазине. У меня уже было триста пятнадцать рублей, но их оказалось недостаточно. К тому же я не имела права начинать новое дело без Доббы. Это было бы нечестно. Я ей предложила вложить свою долю. У нее тоже не хватало. Оставалось занять.
Менделю вдруг становится холодно. Протянув руку, он берет с соседнего стула рубашку и натягивает ее, стыдливо прикрываясь.
— Я обежала пятнадцать или двадцать человек, прежде чем нашла подходящего. Сначала он хотел дать денег только под помещение Клопа и проценты. Но затем вошел в тридцатипроцентную долю.
— Он все же одолжил денег?
— Ну да.
— Кто это?
— Лейб Дейч.
Визокер слышал это имя, ему становится еще холоднее.
— Ты должна была мне об этом сказать, Ханна.
— Вас не было.
— Если бы ты захотела, ты бы меня нашла.
— Да, — соглашается она. Опускает взгляд и поправляет воображаемые складки платья. И тут впервые Мендель замечает черно-красное платье, которое так великолепно подходит к ее бледному лицу, глазам, волосам, которое прекрасно подчеркивает ее фигуру, линии ее тела, способного ввести в грех даже святого. Мендель ошеломлен увиденным, но ощущение беспокойства растет.
— И что говорит мадам Клоц о риске, на который ты заставила ее пойти?
— Она делает то, что я хочу, — отвечает Ханна. — Каждый раз… Надо только иметь терпение, а ее согласие — всего лишь вопрос времени. — При этих словах она поднимает голову и смотрит на Менделя с выражением торжества.
— Отвернись, пожалуйста. Мне надо встать.
Она насмешливо улыбается, но все же поворачивает голову в сторону, и он опять видит этот острый профиль, напряженный, почти жадный. Он видит, как улыбка исчезает и ее сменяет выражение серьезной задумчивости. Он натягивает куртку и польскую каскетку.
— Идем.
Последний взгляд на кровать: Кристина спит, как счастливый ребенок. Вот тип женщины, который ему нравится: вы приходите и уходите когда хотите, и в ответ — ни слова упрека.
— Идем — куда? — спрашивает Ханна. Он подталкивает ее к лестнице.
— К твоему любезному другу Лейбу Дейчу.
Они находят Дейча за бокалом пива в компании трех или четырех денежных людей. Это плотный мужчина, обросший, как два раввина вместе взятых. Судя по ногтям, он давно не был в бане. Лейб Дейч сразу же показывает Менделю все бумаги, касающиеся займа и его доли в доходах магазина у Арсенала.
— Я не знал, что она ваша племянница.
— Близких не выбирают, — отвечает Мендель.
Он читает и перечитывает, но все вроде в порядке, хотя он и не очень разбирается в законах. Он спрашивает Лейба Дейча, действительно ли тот верит в рентабельность второго магазина. Первые результаты весьма обнадеживают, уверяет ростовщик.
— Я и сам вначале в это не верил, но у вашей племянницы необычайная сила убеждения.
— Я знаю, — кивает Мендель. — Ей даже удалось убедить меня, что я — ее дядя. Но я хотел бы вас попросить кое о чем, ребе Лейб. Вы человек опытный, с безупречной репутацией, о вашей осмотрительности в помещении капитала ходят легенды, а что до вашей честности, то о ней говорят до самого Черного моря…
Дейч недоверчиво моргает.
— Да-да. Так и говорят. И справедливо. Я хотел бы вас попросить позаботиться о моей племяннице. Если с нею что-нибудь случится… — Мендель Визокер надувает грудь, и в комнате становится тесно. — Я оторву виновнику голову. Я не стану разбираться в бумажках.
Кафе на улице Крахмальной только что закрыло свои двери. Недалеко от него два или три борделя открыли свои. По мгновенной ассоциации в голову Менделя приходит имя Пельта Мазура-Волка. Он уже собирается произнести его и спросить у Ханны, не пытался ли сутенер увидеться с нею, но Ханна, которая идет рядом, в ту же секунду начинает говорить сама. Она спрашивает у Менделя о его планах, точнее о его давнем намерении навсегда покинуть Польшу и отправиться во Францию, Америку или куда-нибудь еще.
— Или в Австралию, — говорит она. — Три года назад вы мне рассказывали об Австралии и о вашем друге Шлоймеле, который разбогател в Сиднее и который постоянно приглашает вас приехать к нему…
Ее память всегда будет удивлять его. Рассказывает ли он ей о некоем Прилуке из Одессы, как она его тут же поправляет: он, вероятно, спутал, или существуют два Прилуки, так как полтора года назад он говорил о Прилуке из Киева, у которого четыре дочери, одну из них зовут Анастасия и у нее родинка над левой грудью…
— Есть еще новости от вашего Шлоймеля?
— Нет. Он мне написал два или три раза и все.
— Скорее пять, — поправляет она. — Не считая, что еще одно письмо от него, возможно, вас ждет у литовок из Данцига.
О черт побери! Какое им дело, ей и ему, до Шлоймеля Финкля из Австралии, из Сиднея или, может быть, из Мельбурна, он всегда их путает? Чего она хочет? Отправить его в Австралию? А может, сама хочет отправиться туда? Она ведь даже не знает, где эта Австралия находится.
— Я очень хорошо знаю, где это, — спокойно говорит она. — Нужно обогнуть побережье Африки, повернуть налево и плыть прямо. Я смотрела по моему атласу, Мендель Визокер…
До сих пор они шли рядом по улице Крахмальной. Но, произнеся имя Менделя, Ханна внезапно останавливается. Мендель делает два или три шага, ничего не заметив. Обернувшись, он видит ее стоящей неподвижно, и взгляд ее, как это часто у нее бывает, обращен внутрь себя. Она говорит глухим голосом:
— Я его видела, Мендель. Я говорю о Тадеуше Невском.
— Я понял, — отвечает он, внезапно почувствовав укол необъяснимой ревности. — Ну и что?
Ханна начинает рассказывать ему о своих встречах с Тадеушем.
Комната в Пражском предместье
Итак, в сентябре 1890 года Тадеуш вернулся, как и предсказывала его хозяйка, чтобы возобновить свои занятия: ему оставался один год до получения диплома.
Благодаря раскинутой ею шпионской сети, первым звеном которой является, конечно, хозяйка, Ханна сразу же узнает эту новость.
— Ее зовут Марта Гловак. Она верит всему, что я ей говорю. Она похожа на бочку с рассолом, только воняет сильнее. У нее нет зубов, почти нет волос, но она считает, что все мужчины за нею бегают. В первый раз я ей наврала, сказав, что Тадеуш — мой сводный брат. Она поверила, но я поняла, что этого недостаточно. Тогда я выдумала, что я совсем не сестра Тадеуша, что, напротив, я его люблю, что он меня тоже любит, но если я все это знаю, то он о своей любви не подозревает. В общем, она мне опять поверила. Я даже думаю, что она предпочитает вторую версию, эта бочка с чувствительной душой.
(В этом месте рассказа Визокер опять приходит в ужас от такого холодного цинизма. И это он, который никогда не испытывал особых угрызений совести, когда рассказывал всякие байки, для того чтобы заставить людей купить свой товар.)
— …И когда я объяснила Гловачихе, что готова пожертвовать собою ради Тадеуша, она поверила мне еще больше. Я ей сказала, что хочу дождаться, чтобы Тадеуш наконец сам понял, насколько он меня любит, и чтобы он обязательно завершил свое образование. Конечно, я могу его потерять навсегда, если он женится на молодой варшавянке с хорошим приданым. Эти слова тоже заставили плакать бедную женщину. И она клюнула: она меня информирует, сообщает обо всех приходах и уходах Тадеуша, и если он принимает какую-нибудь девицу, я об этом узнаю через два часа.
Одна из проблем для Ханны осенью и зимой девяностого года состоит в том, что она работает шестнадцать или семнадцать часов в сутки. Переправиться через Вислу и побывать в районе Праги, варшавского предместья, значило бы потерять несколько часов. Столь долгое отсутствие привело бы к утере власти над Доббой Клоц. В дни, когда Добба проверяет свои счета, риск не столь велик. Считая и пересчитывая, «Стог сена» оказывается перед фактом: цифры растут. Каждое нововведение, даже появление двух новых продавщиц в магазине на улице Гойна, приносит свои плоды. Одну из них зовут Хинделе, ей восемнадцать лет, внешне и характером — настоящая корова. Добба наводит на нее ужас, но, несмотря на это, она ухитряется спать на работе с открытыми глазами, давая сдачу или держа в руке ложку, которой накладывает творог. При всем этом она способна не моргнув глазом работать восемнадцать часов в день все семь дней недели.
Ребекка Аньелович совершенно другая. (Она встретится еще в жизни Ханны под именем Бекки Зингер.) Она восхитительна, ослепительной красоты, веселая и живая. Как и Ханне, ей шестнадцать лет. Она — дочь часовщика с улицы Твардой, то есть варшавянка. С первых же дней между нею и Ханной установилась прочная, несмотря на временные бури, дружба, которая продлится больше полувека.
Осенью 90-го года она помогла разрешить проблему слежки за Тадеушем.
— Вы и она — единственные, кто знает все обо мне и Тадеуше, Мендель Визокер. Я ее представила Марте Гловак как свою кузину. Она моя связная, она использует своих братьев и сестер (их у нее четырнадцать) как агентов. В мое отсутствие я могу смело положиться на нее.
— Например, предотвратить попытку Доббы стать независимой.
— Можно сказать и так.
— Ханна, о Ханна! — не удерживается от восклицания Мендель.
— Я никогда не обманывала Доббу ни на грош. Никогда! Она была очень одинока до того, как вы меня привезли к ней в дом. Она останется одна, когда я ее покину. А это обязательно случится. Но пока я приношу ей богатство, и я к ней по-своему привязана.
Проходит около трех месяцев, прежде чем Ханна решается встретиться с Тадеушем. Она знает все о жизни студента. Он никогда не пропускает занятий. «Он изучает не только право, но и литературу. Я вам уже говорила, я думаю, что он будет писателем. Он пишет стихи, у него даже есть наброски романов…»
— Я узнавала в университете. Мне подтвердили то, что мне было уже известно: Тадеуш — гений. Вот, и в ноябре я его увидела.
В конце ноября Ханна берет еще полдня отпуска. Она отправляется в университет и встречается со своим дежурным шпионом, другом брата Ребекки. Юный агент сообщает: объект— на лекции по русской литературе. Агенту четырнадцать лет, он не знает русского и поэтому не может ничего добавить. Ханна благодарит его и отпускает, а сама поднимается…
— Не так быстро, — перебивает Мендель. — Ты действительно хочешь сказать, что следила за парнем?
— День за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем.
— С помощью ребят?
— Да, сначала только с помощью братьев и сестер Ребекки, но вскоре этого стало явно недостаточно. Пришлось привлечь других. Я им плачу сырами, не лучшими, конечно.
— Сколько их всего?
— Около тридцати. Некоторым я плачу сладостями, так как они не любят сыр. Иногда я им даю один или два гроша. Это очень помогает.
— Боже всемогущий! — восклицает Мендель, шутовски закатывая глаза.
Улица Крахмальная пустеет. Часы Менделя показывают десять. У входа в бордель появляется несколько фигур. «Продолжай», — говорит Мендель.
…В университете Ханна поднимается на второй этаж, где находится лекционный зал, в котором Тадеуш слушает лекцию о русских писателях. Когда шум возвещает, что лекция окончена, она прячется за колонну. Видит, как Тадеуш выходит со своими друзьями.
Он стал еще красивее, Мендель Визокер. Он очень вырос: намного выше вас. Он выше всех. Это — принц. У него прекрасно сшитый синий костюм, который ему очень идет, но он старый и поношенный, так же как рубашка и туфли, которые нуждаются в починке.
— Ты могла бы дать ему немного денег, — саркастически подсказывает Визокер. — Ты же так богата.
— Почему бы и нет? Я это сделаю в нужный момент. Я стану очень богатой: я знаю, как делать деньги. Вот увидите. Так вот. В тот день я пошла за ним. У него были еще занятия по государственному праву. Два часа. Из университета он пошел с двумя товарищами по улице Краковской. Я держалась в отдалении и не слышала, о чем они говорили, но поняла: товарищи предложили ему пойти в кафе, но он отказался. Было видно, однако, что ему хотелось пойти, но у него не было денег. Он ушел один.
— И ты пошла к нему?
— Нет.
— Не понимаю.
— Я не была еще готова к встрече.
Часы Визокера показывают половину одиннадцатого. Фасады домов на улице Крахмальной едва различимы в слабом свете керосиновых ламп или свечей. Становится холодно: хотя сейчас и весна, но ночи в Варшаве ледяные. Ханна не ощущает никакого холода. «Что-то в ней есть безумное, — думает Мендель, — но я бы положил голову за нее». Тем не менее, уступая чувству ревности и смутного раздражения, он спрашивает:
— Он не встречается с женщинами, твой Тадеуш? Твои шпионы тебе наверняка сообщили обо всех его любовных связях.
Если он и надеялся вывести ее таким образом из себя, он просто просчитался. Ханна снисходительно улыбается: она как будто даже горда успехом Тадеуша у женщин. Конечно, признает она, система слежки несовершенна: скажем, ночью ее малолетние шпионы спят, но она все же немало знает о любовных делах Тадеуша. И тут же отвечает на вопрос, который вертится в голове Менделя: нет. Нет, она не ревнует. Прежде чем завести семью, мужчина должен приобрести опыт. Это нормально. «И не мне вас учить, вас, у которого было триста любовниц. Женщина, которая вела бы себя так же, как вы, прослыла бы самой великой проституткой Польши!» Нет, она не ревнует.
— Я его однажды видела с какой-то девицей. Они поднялись к ней в квартиру около площади Старого Рынка. Девица красивая, но у нее толстые ноги. Тадеуш не любит толстых ног. К тому же она глупа и без денег. Впрочем, Тадеуш быстро от нее отделался: она наскучила ему, как я и предвидела. Я не знаю всех женщин, которые у него были, да это и неважно. Меня несколько тревожит одна. Ее зовут Эмилия. Это дочь известного нотариуса. Не очень красивая, но очень богатая. Она тоже находит Тадеуша прекрасным. Он может на ней жениться из-за денег. Он всегда выбирает самый легкий путь. — Но ты же этому помешаешь.
— Помешаю. Пока он учится, я спокойна. Отца Эмили зовут Влостек; он не хочет и слышать о зяте без диплома. Но вот потом… Значит, мне самой нужны деньги, и не только ради Тадеуша, хотя и это важно. Вот почему я открыла второй магазин. И собираюсь еще кое-что сделать.
— Ты хочешь стать очень богатой.
— Да.
Командир «разведывательного отряда» стоит у главного входа в университет. Это мальчишка лет четырнадцати, по имени Марьян Каден. Марьян говорит, что Тадеуш — в лекционном зале, но «каким бы путем он ни вышел, через минуту я об этом узнаю, Ханна, и сообщу тебе». Марьян Каден сейчас уже почти таков, каким станет впоследствии: коренастый, мощная короткая шея, серьезный и решительный вид. Оставшись без отца, он нанялся было грузчиком в порт, но Ханна пообещала ему место разносчика в магазине у Арсенала. Марьян спрашивает: «Где ты будешь?» Ханна указывает ему место.
Она переходит улицу, когда колокола костела святой Анны начинают вызванивать пять часов и им вторят колокола собора святого Яна.
Шесть минут спустя появляется Марьян: Тадеуш скоро выйдет. Он сказал приятелям, что заглянет в книжный магазин на улице Святого Креста. Он будет один.
— У вас нет «Героя нашего времени» Лермонтова? — обращается Ханна к продавцу, и ее голос звучит чуть звонче обычного.
Тадеуш — в нескольких шагах позади нее. Когда он вошел в книжный магазин, она была уже там.
— На польском, прошу вас, — отвечает Ханна на вопрос продавца. — Не на русском.
В то же мгновение она ощущает, как забилось ее сердце, участился пульс: Тадеуш подходит ближе. Продавец сообщает, что у них нет Лермонтова в переводе на польский — только в русском издании.
— Я возьму, — говорит Ханна, делая усилие, чтобы не оглянуться. — Я хотела бы также «Счастье» Сюлли-Прюдома, «Море» Жана Ришпена, «Маленькие поэмы в прозе» Шарля Бодлера. На немецком дайте мне «Баллады» Людвига Уланда и… — Она вытаскивает из черно-красной, в тон платью, сумочки листок и неуверенно читает — …и Фридриха Ницше «Так говорил Зара…»
— Заратустра, — слышится у нее за спиной голос Тадеуша. — «Так говорил Заратустра».
— Спасибо, — машинально благодарит Ханна, но тут же медленно оборачивается и восклицает с долей изумления, необходимого в данном случае — Тадеуш?
Какой он высокий! Добрых тридцать сантиметров разницы. Он смотрит на нее, и то, что она читает на его лице, вознаграждает ее за долгое ожидание и все приготовления в течение года. Он не верит своим глазам, рассматривая ее платье, ее шляпу. Ей удается улыбнуться, несмотря на появившееся вдруг желание заплакать.
— Ханна… — говорит он наконец. — Вы — Ханна!
Ее второе «я», которое сохраняет способность здраво и хладнокровно рассуждать при любых обстоятельствах, отмечает это «вы» как свою самую большую победу.
— Ханна, — повторяет он. — Это невероятно…
Она резко отворачивается, чтобы скрыть дрожь в руках. Достает другой листок и продолжает почти спокойным голосом:
— Пожалуйста, доставьте книги по этому адресу. Вот пятьдесят рублей.
Продавец замечает, что пятьдесят рублей — слишком много.
— В таком случае вы откроете мне счет. Я покупаю много книг, — отвечает она.
Они выходят вместе, Тадеуш и она. Точнее — и это тоже предусмотрено, — сначала выходит она, а он — за нею. Она торжествует: «Все идет, как я и предвидела». Она спокойна и уже полностью владеет собой. Говорит Тадеуш. Он очень удивлен. Он не знал, что она в Варшаве. Он никак не ожидал увидеть ее здесь. Она так изменилась! Все это он произносит с робостью, которую Ханна считает наигранной, искусственной и принимает за тактический ход опытного соблазнителя.
Тадеуш робко спрашивает, может ли он обращаться к ней на «ты», поскольку они друзья детства.
— Ведь я вас… я познакомился с тобой, когда тебе было…
— Мне восемнадцать, — говорит она, прибавляя без малого два года. — Конечно, мы можем быть на «ты».
Она идет впереди, опустив голову и не глядя на него, но угадывает, что происходит в его душе: он, конечно, перебирает воспоминания об их первых встречах на берегу ручья. Есть опасность: он вспомнит сцену в сарае, свою трусость, свою вину в смерти Яши. И действительно, он замедляет ход, и она чувствует, как он весь напрягся. «Вспомнил, — думает она. — Момент настал», — и быстро произносит:
— Я порвала со своей семьей и со всей деревней. Я теперь одна. Благодаря наследству моего дяди Бунима… Странно оказаться с такой кучей денег, Я даже не знаю, что с ними делать. Путешествовать, может быть? Ты когда-нибудь был в Вене, Париже?
Он, кажется, тоже взял себя в руки: нет, он ездил только в Прагу, к тетке. Но его голос настораживает Ханну. Она с ужасом понимает, что недооценила угрозы: Тадеуш может сейчас бросить ее тут, чтобы спастись бегством. Она не дает угаснуть разговору, что-то лепечет с единственной целью выиграть время; какие-то детали о своем выдуманном наследстве, какие-то планы отъезда. Говорит, что еще не получила весь капитал и пользуется пока только рентой в двести сорок рублей в месяц (она знает, что это вчетверо больше того, что Тадеуш получает от своей матери) и полностью дела по наследству американского дядюшки будут улажены в течение нескольких месяцев.
Минуты идут, и опасение, что Тадеуш сбежит, проходит. Он отвечает на бесконечные вопросы о своей жизни в Варшаве, о его квартире, занятиях, делах в университете. Их беседа становится все более естественной и дружеской. «Я выиграла», — торжествует она. Они подходят ко дворцу Радзивиллов, к месту, где начинается крутой спуск к Висле, хотя сама река еще довольно далеко. Ханна теряет равновесие и едва не падает, не уверенная в том, что проделывает все это не нарочно. Тадеуш вовремя подхватывает ее и не выпускает ее руки.
— Я мог бы тебя не узнать, Ханна.
Голос серьезный, низкий, почти хриплый; взгляд ищет глаза Ханны; мягкое настойчивое пожатие руки заставляет ее повернуться к нему лицом.
— Ханна.
«Он меня сейчас поцелует». Это она тоже предвидела, потому и выбрала это местечко под деревьями. Здесь они одни. Она очень тщательно готовилась, перечитала все книги, из них пять раз — «Опасные связи» Шодерло де Лакло, где многое осталось для нее загадкой. Она расспрашивала Ребекку, но и та далеко не все ей прояснила. Как бы то ни было, она выработала свою стратегию: она мягко отстранится, как великосветская дама, чтобы он не принял ее за легкодоступную девицу.
Напрасные расчеты. Она отстраняется, но не мягко, а очень резко, порывисто и тут же отмечает про себя: «Ну и» дура! Еще немного, и ты бы врезалась в дерево. Что за прыжки! В этот момент ей еще невдомек, что и Тадеуш не более ловок. Она поймет это позже.
Колокола собора давно пробили шесть часов, а она все еще без устали говорит:
— Эта дама, очень богатая сестра директора завода…
— Ханна, — перебивает он наконец. — Я не знаю даже твоей фамилии.
Молчание. Оглушенная, она смотрит на него. Похоже, он давно ее не слушает. Он смотрит на нее мягко и нежно. Его нежность Ханна принимает за притворство. Она продолжает думать, что он разыгрывает комедию, даже тогда, когда признается, что очень одинок в Варшаве и очень счастлив, что случай помог ему встретить ее. «Где ты живешь? Ты мне не сказала». Он хотел бы ее навестить… У него мало денег. Его отец умер, и после его смерти жизнь Тадеуша очень изменилась.
Так они выходят на площадь Старого Рынка точно в намеченный ею момент, когда появляется бричка и подъезжает к ним. Бричка останавливается, и Пинхос, одетый в ливрею почти своего размера, открывает дверцу перед Ханной.
— Мне надо ехать, — говорит она.
Она делает вид, будто размышляет. Затем назначает свидание, но не на завтра или послезавтра, как предлагает Тадеуш, а на следующей неделе. Если только ей не придется поехать на завод в Лодзь, на тот завод, который ей завещал дядюшка Буним. У нее столько дел с этим наследством…
— Свидание в том же книжном магазине на улице Святого Креста. Да, в пять часов.
Через семь дней она приходит в назначенное место, специально опоздав на добрых двадцать минут. На этот раз она просит, чтобы он отвел ее выпить шоколаду на террасе кафе в Саксонском саду. Шоколад студенту не по карману, я Ханна заявляет, что платит она. Ничего не ответив, он улыбается, но когда им приносят шоколад, дает официантке рубль и шесть копеек. «Я понимаю его игру: пока он как бы „вкладывает“ деньги, но когда растратит, то немногое, что у него есть, он согласится принять как должное в качестве подарка от меня пятьсот или тысячу рублей…»
Ханна несколько раздражена: встала в три часа ночи, целый день металась между двумя магазинами, с одной улицы на другую, а расстояние немалое; Добба устроила ей сцену из-за ошибки в счете, допущенной Ребеккой; Лейб Дейч как совладелец второго магазина решил прогнать Марьяна Кадена якобы за то, что тот еврей только наполовину, на деле же тут простая ревность: Каден безраздельно предан Ханне.
И еще — Пельт Мазур. Ханна не из тех, кого может испугать какой-то Мазур. Она выработала свою линию поведения в отношении этого типа. Она не хочет вмешивать Менделя. Тот способен убить Волка и сесть в тюрьму или, что еще хуже, позволить убить себя. Три или четыре раза Мазур возникал на ее пути, загораживал ей дорогу, вынуждая обходить его. Он прекратил эту идиотскую игру, когда однажды Ханна запустила в него сыром, который в этот момент держала в руках. Вся улица хохотала. После этого случая сутенер сменил тактику. Он может не появляться в течение двух-трех недель, а потом вдруг незаметно оказаться позади нее, но всегда на некотором расстоянии. И всегда с улыбкой.
При пятом свидании Ханна наконец принимает приглашение Тадеуша посетить его комнату в Пражском предместье. После первых минут разговора она выходит на террасу. Ей душно, но жара здесь ни при чем; сейчас они займутся любовью, час настал, час, который выбрала она сама после долгих недель и месяцев ожидания. Ее руки немного дрожат. Она кладет их на перила и старается унять дрожь. Она жадно глотает воздух, придавая своему дыханию нормальный ритм и приказывая успокоиться сердцу. Как обычно, отмечает все, что происходит в ней, малейшие сигналы возбужденного тела — от затвердевших грудей под шелковым платьем и тепла, разливающегося внизу живота, до горячей сухости губ.
Она отходит от перил.
— Твои цветы надо полить.
«Трудно найти более глупую фразу», — думает она. Оборачивается. Тадеуш смотрит на нее, не двигаясь. Он стоит на пороге в тени и, кажется, чего-то ждет. Но чего? Что она должна сделать? Они уже полчаса одни в комнате, но он ничем себя не выдал, не сделал ни малейшего движения навстречу. Уже несколько раз они были так близко друг от друга, что она слышала дыхание Тадеуша, ловила его запах. Но в эти томительные, сладостно жестокие минуты он только и делает, что о чем-то говорит и показывает ей одну за другой свои книги. Установившееся молчание начинает угнетать Ханну еще больше, чем вид широкой кровати.
Она пересекает террасу, подходит к порогу. В ту секунду, когда она приближается к нему, он отступает. Она принимает этот шаг за бегство, и ее чувства бурно реагируют: стыд, гнев, отчаяние бушуют в ее душе. Он не хочет ее, это ясно. Он отказывается от нее в тот момент, когда она дала понять, что готова на все. Она доходит до середины комнаты, останавливается. Ее капор, перчатки, сумка, отделанная жемчугом (фальшивым, но очень похожим на настоящий), лежат на кресле, обитом голубым бархатом. Она закрывает глаза: о Ханна, все рухнуло! Делает первый шаг к креслу, затем второй. В эти короткие секунды она отчетливо представляет себе, как спускается по лестнице под пораженным взглядом Марты Гловак, как мчится сломя голову по улице, выбегает на Пражский мост, с которого… Нет, по правде говоря, она вряд ли решится на самоубийство. У одной задачи всегда несколько решений.
Как раз в этот момент она ощущает прикосновение к своему плечу. Она пытается даже оказать легкое, совсем легкое сопротивление, повинуясь естественному женскому инстинкту. Вторая рука Тадеуша обнимает ее за талию. Тадеуш привлекает ее к себе. Какая-то часть ее напрягается, сдерживает дыхание, охваченная необычайным ощущением торжества. Но в то же время другая Ханна запускает механизм своего мозга, холодно регистрирующий все происходящее. Она дала себе обещание не упустить ничего, ни одной детали своего первого любовного свидания с Тадеушем, который будет первым мужчиной в ее жизни и единственным, хотя, честно говоря, у нее есть некоторые сомнения на этот счет: жизнь преподносит иногда такие сюрпризы. Она перестает сопротивляться и полностью отдается новым для нее ощущениям, ничуть не утратив ясности сознания. Она чувствует, как пальцы Тадеуша поднимаются от талии к груди, чувствует, как его тело прижимается к ее телу, к ее спине.
Ханна ждет. Она знает: теперь он должен ее раздеть нежной и умелой рукой опытного мужчины. По крайней мере, так писали в книгах. Но ничего подобного не происходит. Когда Тадеуш ее обнял, ей самой пришлось повернуться, чтобы прижаться лицом к его груди и чтобы… да, чтобы почувствовать вследствие разницы в росте у своего живота ту странную часть его тела, силу которой она только угадывает. Руки Тадеуша, как капкан, обхватывают и сжимают ее. Он наклоняется, чтобы прижаться ртом к ее рту, но… разве это можно назвать поцелуем? Ей просто не хватает воздуха: так забавно выражение его лица. Он думает, что она отталкивает его.
— Помоги мне, пожалуйста.
Она поворачивается к нему спиной — тридцатью девятью пуговицами, обтянутыми шелком. Но он в недоумении. «В каких облаках он витает? Может быть, он принял меня за другую?»— спрашивает она себя с иронией, смешанной с печалью. Его руки опять ее обнимают, опять добираются до груди и неловко ласкают ее. Она закрывает глаза, раздираемая желанием расхохотаться и напряженным ожиданием. Только в этот момент Ханна наконец догадывается, что он не играет комедию, а просто ничего не умеет.
— Пуговицы, Тадеуш. Прошу тебя.
При всем своем старании Тадеуш затрачивает на четыре пуговицы целую минуту. «Остается тридцать пять, — механически считает она. — Это еще дня на три». Она больше не может сдержать смех. Ее всю трясет. Он настораживается.
— Что случилось?
— Ничего. Продолжай.
Он чуть отстраняется. Говорит тихо: «Я полный дурак, да?» Проходит несколько секунд. Она медленно, но уверенно поворачивается. Впервые со дня их знакомства у ручья она его видит по-настоящему. Он необыкновенно красив, но в глубине его голубых глаз притаилась задумчивая и немного печальная нежность и готовность принять поражение.
— Я полный идиот, — повторяет он и отстраняется еще больше.
— Да нет же, — говорит она, злясь, что он так быстро сдается. Ей уже совсем не смешно.
Он пристально смотрит на нее. Не шевелится, но его сцепленные пальцы разжимаются. Она садится на кровать, заставляет его сесть рядом. «Поцелуй меня», — шепчет она, ложится на спину, обхватывает ладонями лицо Тадеуша точно так, как тысячу раз мечтала.
— Тише.
Их губы ищут друг друга, ласкают, расстаются, чтобы слиться снова. Иногда Ханна утрачивает способность мыслить и ощущает легкую дрожь, пробегающую по коже. «Он целует, Тадеуш меня целует». Слова всплывают для того, чтобы тотчас же потонуть в ощущениях, и не в тех, о которых она читала в книгах или о которых ей рассказывала Ребекка, — они тонут в удовольствии, которое испытывает она сама.
Она даже и не пытается расстегнуть все пуговицы, зная, что не сможет этого сделать. Обычно Ребекка помогает ей раздеться. Ханна пьяна от любви и устала ждать. Все более настойчивые ласки Тадеуша заканчиваются попытками снять с нее платье. Волна бешенства захлестывает ее; чертово платье! В следующий раз она купит другое, простое, которое можно будет снять, не прибегая к акробатическим номерам.
Теперь не выдерживает Тадеуш. Он прижимается к ней с силой, которая ее немного пугает; она точно представляет себе момент, когда он овладеет ею; и когда их губы разжимаются только для того, чтобы вдохнуть воздуха, она знает, что хочет этого во что бы то ни стало; она хочет, чтобы это произошло именно сейчас; тем хуже для всех ее планов, тем хуже для их юношеской неопытности. Она заставляет его задрать низ платья и нижней юбки. Сама нащупывает резинку, стягивающую ее кружевные панталоны у талии, с трудом развязывает узел, сбрасывает подвязки и чулки; Бог с ним, со стыдом!
И при всем при этом она отмечает странный жест Тадеуша, который она никогда не забудет. Быстрым и грациозным движением он снимает рубашку, замирает на мгновение, берет руки Ханны и кладет их себе на сердце. Сквозь дождь своих медных волос, сквозь усталость, ожидание, ликование и разочарование Ханна видит его, прекрасного и сильного, способного на все, волнующего… Она закрывает глаза.
И все происходит. Она не видит, что он делает, прежде чем попытаться проникнуть в нее; она не подозревает о его опасениях причинить ей боль; она берет нечто горячее и вибрирующее руками и направляет его. Когда оно входит в нее, Ханна ощущает, что Тадеуш готов расплакаться, но тут же забывает обо всем: остается только боль разрыва, которая возобновляется при каждом его движении, боль такая, что ее покидает способность анализировать ситуацию. Она знала, что будет боль, считала, что готова к ней, но не воображала ее столь сильной, столь долгой. Чтобы не кричать, Ханна кусает губы. И чтобы запретить себе умолять его: «Прекрати!»
Это воспоминание навсегда тяжким грузом останется у нее в памяти. И в дальнейшем все встречи с Тадеушем с конца лета до начала зимы в его комнате будут завершаться той же неудачей. Она даже не знает, хочет ли она его теперь. Да, конечно, она его хочет, он ей желанен, как только можно быть желанным, как только может женщина желать мужчину. Но даже после того, как боль с течением времени исчезла и ее тело привыкло к Тадеушу, взамен боли не пришло ничего. Или так мало…
Чтобы открыть второй магазин, Ханне потребовалось найти подставное лицо, поляка: по возрасту она не могла быть управляющей магазином. Добба сначала дала согласие, но потом отказалась: ей трудно передвигаться, да и не в ее характере такая работа.
Лейб Дейч рекомендовал некоего Слузарского и предложил его же кандидатуру в качестве официального управляющего третьим магазином.
Этот третий магазин знаменует собою новый этап в развитии Ханниного предпринимательства: никаких бакалейных товаров, на сей раз речь идет о моде, о женской моде. Один только Марьян Каден был в курсе задуманного. Даже Ребекка осталась в неведении, несмотря на их тесную дружбу с Ханной. Впервые Каден узнает о планах Ханны в середине октября, когда она спрашивает, нет ли у него в семье родственника-поляка, заслуживающего доверия, от которого потребуется всего несколько часов присутствия в магазине и умение подписывать бумаги, не стараясь их понять. Каден раскопал какого-то дядюшку, который был учителем до того, как влезть в политику. Дядюшка согласился, и его кандидатура была одобрена обоими компаньонами после продолжительных споров между Лейбом Дейчем и Ханной.
Да, компаньонов будет два, а не три: Добба Клоц в дело не входит, она, как и Ребекка, даже не подозревает о его существовании. Обстоятельство, которое не останется без последствий.
Итак, третий магазин открыт. Это, конечно, еще не тот магазин с двенадцатью продавщицами, где Ханна покупала свое первое платье: помещение маленькое, обслуживающего персонала только два человека, нанятых самой Ханной, но зато он расположен в самом центре, в двух шагах от Краковского предместья.
Можно легко объяснить, как Ханна смогла реализовать свой проект, ни слова не сказав Ребекке и Доббе Клоц: в течение многих месяцев она делила свое время между двумя магазинам, и, таким образом, ее трудно было проконтролировать. Лишнее доказательство — ее свидания с Тадеушем, которые тоже оставались вне поля зрения «Стога сена».
Что касается Лейба Дейча, то Марьян никогда не узнает, на каких условиях Ханна вовлекла его в новое предприятие. Он вспомнит только цифру 2400 рублей, явившуюся личным вкладом Ханны, и не забудет, что Ханна сама была первой покупательницей, выбрав опять красно-черное платье, но с небольшим декольте и пуговицами спереди.
В середине октября Ребекка замечает: Ханна начала физически сдавать. «Ничего страшного, просто устала», — объясняет Ханна. Действительно, проходит немного времени, и ее состояние улучшается. Более того, в декабре худое лицо округляется, излучает счастливое сияние, в чем опытная Ребекка не преминула заподозрить счастливый результат связи с Тадеушем. И она не ошиблась.
В конце 1891 года Ребекка Аньелович становится невестой, и это событие занимает все ее мысли. Она помолвлена с сыном зажиточного фабриканта из Лодзи, который напрочь забыл о скудном приданом невесты, едва взглянув на ее лицо. Их свадьба назначена на весну будущего года. Договорились, что Ребекка оставляет работу у Клоцев с 1 января 1892 года.
Таким образом, дальнейшие события происходят в ее отсутствие.
Пельт Волк
В этот январский вечер Ханна возвращается на улицу Гойна гораздо позже обычного, в полночь. Бесшумно входит в свою комнату, но Добба, поджидавшая ее уже давно, слышит все и волочит свое грузное тело на пятый этаж.
Она находит Ханну в постели, укрывшуюся с головой. Керосиновая лампа немного чадит.
— Ты забыла потушить лампу, — говорит Добба. Никакого ответа. Глаза Ханны закрыты.
— Я знаю, что ты не спишь, — настаивает Добба.
Она входит в комнату, чего никогда не делала с момента появления Ханны в доме: слишком нелегкий труд для ее опухших за пятьдесят лет работы в лавке ног — взбираться по ступенькам на пятый этаж. В комнате, кроме кровати, маленький стол, стул и нечто вроде гардероба, состоящего из веревки, протянутой от одной стены к другой, на которой ходит занавес из кретона. На столе освещенные лампой стопки книг и бумаг, книги и на полу. Никакого отопления. Добба садится на стул перевести дух.
— Мне надо с тобой поговорить. Я знаю, ты не спишь.
— Не сегодня, — возражает Ханна.
У нее странный голос, каждое слово дается ей с трудом. Лампа светит плохо, но острый глаз Доббы замечает синяк на виске, темное пятно на подушке, высунувшийся воротник платья: Ханна легла не раздевшись. Добба добавляет огня в лампе.
— Ты ранена?
— Я… Я упала, — с трудом выдыхает Ханна.
— Неправда, — говорит Добба.
Медленно и тяжело Добба встает и с лампой в руке подходит к кровати. Так и есть: кровавый синяк на виске, еще один — на подбородке. Но это не все. Приподняв одеяло, Добба обнаруживает, что платье разорвано во всю длину.
Ханна лежит с закрытыми глазами, мертвенно бледная. «Тебя били!» Огромные руки хотят ее посадить, но она издает жалобный стон. Добба совсем сбрасывает одеяло: рубашка тоже изодрана, на одной груди небольшой кровоточащий шрам. Но весь низ одежды — в крови. Ни нижней юбки, ни панталон. «Тебя изнасиловали». Добба огибает кровать, отодвигает занавеску. Трусы там, рядом с тазом, полным воды, красной от крови. «Тебя изнасиловали!» Добба не спрашивает, она уверена, что это так. Складки ее физиономии напрягаются и складываются в смешанное выражение бешенства и ненависти. Она сознает наконец, что в комнате холодно, и укутывает Ханну одеялом, не обращая внимания на ее протесты. Она берет ее на руки, как ребенка, и спускается с нею по лестнице. У себя в комнате укладывает Ханну в свою кровать и пододвигает ее к печке.
— Кто тебя изнасиловал, Ханна? Кто? Серые глаза чуть-чуть приоткрываются.
— Ничего не говорите Менделю, Добба, я вас умоляю.
Добба снимает с нее платье и рубашку, разрезав их ножом по всей длине. Она склоняется над телом. «Раздвинь ноги». Ханна как будто не слышит. Добба добивается своего силой и, кроме всего прочего, видит разрез, идущий к паху: он едва заметен и, без сомнения, сделан бритвой. Добба нагревает воду и обмывает Ханну.
— Ты меня слышишь, Ханна?
— Ничего не говорите Менделю.
— Кто это сделал?
— Ничего не говорите…
Ханна вот-вот потеряет сознание. Добба думает, что она заснула, а может, даже умирает. Глаза ее закатились, но маленькое треугольное лицо с острыми скулами напрягается в усилии сохранить ясность ума: «Добба, мне плохо, очень плохо…» Добба плачет, обнимает своими огромными руками тело Ханны, целует обнаженный живот, пытается прижаться к нему щекой. Ханна говорит:
— Я беременна, Добба.
К двум часам ночи Ханна, кажется, наконец засыпает благодаря снотворному, которое «Стог сена» заставила ее принять. Добба укутывает ее всеми одеялами, какие только смогла найти, и подбрасывает в печку дров. Она считает, что сделала все, что могла. Поднялся Пинхос. В ночной рубашке и колпаке, он моргает, как ночная птица. Заглянул, не говоря ни слова, только в глазах — вопрос. «Убирайся», — говорит ему Добба гневно. Он возвращается в подвал.
Добба теперь одна. И Ханна, кажется, спит, хотя и постанывает во сне, как больной ребенок. После тридцатиминутного бодрствования Добба решается ненадолго уйти, полагаясь на снотворное. Потом, уже второй раз за эту ночь, снова поднимается на пятый этаж, держась за перила и останавливаясь на каждой площадке, чтобы передохнуть. Входит в комнату и видит те же детали, которые уже отметила во время первого посещения. В тазу слишком много крови, чтобы причиной ее был шрам на теле Ханны. Следы крови на подушке. Добба поднимает подушку и обнаруживает лезвие. Это секач для капусты с костяной ручкой; нож еще полураскрыт, на лезвии и на ручке следы крови. «Она им воспользовалась!» Горделивая жестокая радость охватывает Доббу. «Я надеюсь, что она перерезала ему горло!»
Добба хватает нож и бросает его в таз, чтобы смыть кровь. Снимает наволочку с подушки, простыню и одеяло, запачканные кровью. Она собирается все выстирать, все убрать, уничтожить все следы. Мысль, что Ханна убила человека, ее совершенно не волнует — надо всем берет верх ненависть. С бельем под мышкой, держа обеими руками таз, она готовится выйти, когда ее взгляд останавливается на единственном месте в комнате, которое может хранить тайну: на ящике стола. Поставив таз, Добба выдвигает ящик. Внутри она находит связку листов, исписанных одним размашистым почерком, не принадлежащим Ханне. Это стихи на польском языке. Подписи нет. Добба просматривает их в поисках какого-нибудь указания на автора. Ничего. Тогда она смотрит на обороте. На одном из листов мелким Ханниным почерком написано в нижнем правом углу: «6 сентября 1891 г. — Тадеуш первый раз занимался со мной любовью». На других листах тоже были даты, самая последняя — 30 декабря. Еще одна дата была сопровождена комментарием: «28 ноября 1891 — я боюсь». Ручищи Доббы дрожат. Но в ящике есть еще что-то. Во-первых, записная книжка в сафьяновом переплете. Открыв ее, Добба видит в основном цифры.
…Итак, в книжке деловые записи. И тут Доббу ждет удар. Она обнаруживает, что Ханна открыла третий магазин, ничего не сказав ей. И этот магазин приносит уже большие доходы, хотя для Доббы эта деталь не особенно важна. К тому же Ханна дает регулярно деньги этому Тадеушу, о котором Добба ничего не знает, кроме того, что от него она забеременела и его боится.
В ящике есть и третья вещь, но Добба, захлестнутая волной гнева и ненависти, не обращает на нее ни малейшего внимания. Это кусок темного дерева с двумя вставленными кусочками красного стекла или камня, аккуратно перевязанный муаровой лентой.
Добба закрывает на ключ дверь Ханниной комнаты. Спускается, унося белье и таз, и видит Пинхоса у постели больной.
— Что ты тут делаешь?
— Она кричала, — говорит Пинхос.
И в ту же секунду, как бы подтверждая лаконичный ответ Пинхоса, Ханна снова подает голос. Вскрик очень короткий, идущий из глубины горла; едва раздавшись, он затихает и сменяется жалобным стоном.
— Нужен врач, — говорит Пинхос.
— Нет.
— Она умрет, — не уступает Пинхос.
— Нет!
Взгляды Доббы и Пинхоса встречаются впервые за четверть века.
— Уходи! — грубо приказывает Добба.
Но на этот раз он не торопится ей повиноваться. Он продолжает смотреть на Доббу с невероятным напряжением, вся его жизнь — в черных глазах, обычно ласковых и туманных, теперь полных угрозы. Он поворачивается…
— Пинхос!
Он ждет, повернувшись спиной.
— Ее изнасиловали, — говорит Добба. — Она больна, и у нее голова не в порядке.
Он не шевелится и продолжает ждать.
— У тебя был маленький нож, с костяной ручкой, вот этот. Я видела у тебя раньше такой же.
Никакой реакции.
— Ты ей его дал, Пинхос?
Ничего.
— Ты ей его дал. Значит, ты знал, что на нее могут напасть. И знал — кто.
Добба все еще держит в руках таз. Она добавляет, словно с сожалением, но в словах звучит жестокая радость:
— Надеюсь, она убила его этим ножом. — И дальше — Запомни, Пинхос: Ханны нет дома, ты ее этой ночью не видел. Вчера она сказала, что должна поехать в свое местечко к больной матери, где пробудет некоторое время. Больше ты ничего не знаешь. Понял?
Никакого ответа. Он совсем одет, нет только шляпы.
— Пинхос?
Он наконец делает движение головой, которое можно принять за знак согласия, и уходит. Немного погодя Добба слышит скрип ворот конюшни, но не придает этому значения.
Ханна мечется и стонет во сне, иногда даже кричит от боли, причину которой Добба Клоц ошибочно видит не в ее физическом состоянии, а в психическом; поэтому она продолжает давать Ханне настойку опия, сначала десять, потом восемьдесят капель — доза чуть меньше той, которую принимает сама Добба, когда ноги уж слишком донимают. Под действием лекарства крики прекращаются и сменяются тихими стонами, но их хотя бы не слышно ни в другой квартире, ни в магазине. Следовательно, Добба сможет скрывать присутствие Ханны столько, сколько понадобится.
7 января 1892 года целый день Марьян Каден не видит Ханны. Он несколько удивлен, но пока ничего не предпринимает, делая то, что она приказала: доставляет товар в магазин возле Арсенала, затем в девять вечера, после закрытия магазина, отправляется сменить паренька, ведущего слежку за Тадеушем. Тадеуш дома, вероятно, читает или пишет. Убедившись, что тот никуда не собирается, Марьян идет домой. У него восемь братьев и сестер, он — старший, и все живут на его зарплату.
Ханна не появляется ни 8, ни 9, ни 10 января. Теперь уже Марьян начинает волноваться, тем более что 10-го после полудня приходит Лейб Дейч собственной персоной и объявляет юноше, что тот уволен и что на его место назначен человек, которому Дейч полностью доверяет. На вопрос Марьяна, знает ли об этом решении Ханна, он отвечает: «Да, конечно». Есть новость похуже: зайдя в магазин мод в Краковском предместье, он узнает, что его дядя как официальный управляющий магазином утром подписал подсунутые Дейчем какие-то бумаги, по которым Дейч становится полным владельцем магазина.
Вечером Марьян не без колебаний отправляется на улицу Гойна. Добба выходит на стук, но вместо того чтобы пригласить войти, тащит его по длинному коридору и выводит с черного хода на улицу. Тут она сообщает, что Ханна на несколько дней уехала из Варшавы. Какая-то девушка привезла ей письмо из местечка. Ханна очень обеспокоена состоянием своей больной матери, которая находится при смерти.
Самолюбивый Марьян ничего не говорит Доббе о своем увольнении, считая, что она в курсе дела.
Через два дня еще одна новость: куда-то исчез Тадеуш.
«Пинхос привез врача, Лиззи, привез, осмелившись нарушить запрет Доббы. Он спас мне жизнь, приведя ко мне человека, который учился в Вене со знаменитым Семельвайсом. Я не думаю, чтобы рядовой врач смог меня вылечить от родильной горячки, которая последовала за выкидышем, особенно учитывая перелом тазовой кости и удары по голове, которые я получила. Но я совершенно не помню первых дней болезни. Мои первые воспоминания — голос врача, умоляющий меня не шевелиться, чтобы не повредить сломанную поясницу, затем Пинхос, тень Пинхоса, — он смотрит на меня своими большими печальными глазами, такими кроткими, выражающими так много, что ему не надо ни о чем говорить.
Но чаще всего я вижу Доббу. Она меня кормит, умывает, ласкает своими огромными мужскими руками. Но иногда, когда мозг не затуманен опием, я ловлю в ее взгляде выражение скрытого бешенства. Теперь я знаю, что она готовила месть, которую считала нашим общим делом. Как выяснилось, я была без сознания более трех недель, хотя Добба уверяла меня, что болезнь длилась всего несколько дней. Она совершенно ничего не сообщила мне о Лейбе Дейче, о его делах. И, конечно, ни слова не говорила мне о Тадеуше. Тогда я еще не подозревала, что она знает о нем все или думает, что знает, благодаря своим находкам в моей комнате.
Не сказала она мне и о письме, которое отправила Менделю Визокеру.
Я узнаю о нем 23 февраля, когда произойдут все эти жуткие события».
Пельт Мазур был убит в ночь с 23 на 24 февраля 1892 г. Облава на сутенера длилась шесть недель.
В этой облаве Мендель Визокер не принимал никакого участия. Он даже ничего не знал об этом. К дому, где укрылся Мазур, Кучер прибыл в девять часов вечера. Ночь была ледяной. Дом находился на окраине Варшавы, в глухом месте, отсюда уже начинались огороды, сады и луга, где летом паслись коровы.
Сначала Мендель обнаружил на свежем снегу следы колес, а затем скрытую деревьями саму повозку. Он сразу узнал ее. Его недаром прозвали Кучером: для него нет одинаковых экипажей, он узнает любой из тысячи других. Итак, ему достаточно было пойти по следам, чтобы добраться до дома.
Он угадывает, что в зарослях калины прячется человек. Говорит шепотом:
— Это я, Визокер. Не стреляйте, пожалуйста.
Выжидает несколько секунд, а потом тоже ныряет в кусты. Как он и предполагал, там Пинхос Клоц, маленький и хрупкий, как ребенок. Он даже не оборачивается к Менделю. Мендель качает головой.
— Это же бессмысленно. Как вы собираетесь убить его один?
Никакого ответа. Какое-то время Мендель думает, что Пинхос замерз: судя по всему, он провел здесь, в засаде, не менее двадцати часов. Но нет, скрестив руки на груди, засунув ладони под мышки, он не отрывает глаз от дома, находящегося в сотне метров. Мендель спрашивает:
— Вы знали, что я приду?
Движение головой: нет.
— Вы знали, что ваша жена мне писала?
Движение головой: нет.
— Мазур действительно в этом доме?
— В чулане, — говорит Пинхос.
Мендель Визокер приехал в Варшаву пять часов назад поездом из Данцига. Письмо от Доббы Клоц он получил Утром 22 февраля. Приди письмо на два дня позже, оно бы его уже не застало: у него в кармане куртки лежал билет в дальнее путешествие по маршруту Данциг — Гамбург — Лондон — Лиссабон — Порт-Саид — Коломбо — Сингапур — Сидней. Все последние месяцы он чувствовал, как овладевают им старые демоны, явившиеся из юности, и странствия по бескрайним российским просторам не могли их утолить. Страстное желание уехать охватило его одной особо тоскливой ночью, когда он находился у своих литовок, толстых, старых и ноющих, и размышлял о том, что половина Польши подалась на Запад. Евреи и неевреи. Кроме того, на исходе четвертого месяца путешествия пришло письмо от его кузена Шлоймеля, в котором тот усиленно расхваливал австралийские красоты. И Мендель вдруг открыл, что в корне изменить всю жизнь легче, чем, к примеру, костюм: в несколько часов он продал бричку, лошадей, свою долю в деле, ликвидировал счет в банке и купил билет.
И вот — письмо Доббы. Он прикинул: можно поехать поездом с остановкой на двенадцать часов в Варшаве. Да, у него будет время убить Пельта Мазура Волка и скрыться незамеченным.
Сойдя с поезда, он отправился на улицу Гойна, повидался с Доббой. Но Ханну он не видел: она крепко спала. Он начал охоту и за три часа обнаружил следы, на поиски которых шестидесятилетний Пинхос Клоц потратил недели. Правда, Мендель сам немало наследил по пути, но поскольку он исчезнет на следующий день…
Он спрашивает:
— Господин Клоц, ее изнасиловал Пельт Мазур?
Утвердительный кивок.
— И избил?
Тот же кивок.
Мендель улыбается: он предчувствует, с каким удовольствием убьет Волка.
— У него есть ножи?
— Да, — кивает Пинхос. Он закутался во все свои кафтаны, чтобы хоть немного согреться.
Мендель прикидывает. Его поезд уходит завтра утром, остается около девяти часов. Времени больше чем надо. Он встает.
— Я пойду туда сам, один. Вы можете мне помешать, вас посадят в тюрьму.
Пинхос неопределенно пожимает плечами.
Когда Мендель стучит в дверь, ему открывает мужчина, говорящий по-польски с немецким акцентом. По описанию, полученному от одной проститутки с улицы Крахмальной, Мендель узнает бывшего атлета Германа Эрлиха. В доме еще и женщина с бородой — борода открыла ей двери в цирк.
На учтивый вопрос Менделя Эрлих отвечает, что ни женщина, ни он не видели Пельта Мазура очень давно, со времени их совместного турне пятилетней давности. И вообще он никому не позволит причинить вред его старшему товарищу, любому свернет шею. Произнеся эту угрозу, громила пристально смотрит на Менделя, давая понять, о чьей именно шее идет речь.
Мендель улыбается: его ввели в заблуждение, вот и все, пусть его извинят за беспокойство. Он полуоборачивается и мгновенно наносит удар. Один, второй, третий. Мендель несколько растерян: впервые он видит, чтобы кто-нибудь после его ударов оставался так долго на ногах. Но атлет наконец рухнул, закатив глаза.
Менделю приходится легонько пристукнуть бородатую женщину, обнаружившую намерение разрубить его надвое тесаком.
Мендель задувает единственную свечу, снимает обувь и прижимается к стене.
— Пельт! Я здесь. Как обещал.
Из чулана, в который ведет дверь из кухни, не слышно ни звука. Затем Мендель улавливает легкий шум шагов. Он знает, что Мазур попытается выйти через другую дверь чулана. Он кричит насмешливо:
— Не утруждай себя. Я ее запер надежно. Тебе придется выйти здесь. Я жду.
Полминуты гнетущей тишины. Затем дверь чулана приоткрывается. Мендель не видит этого в полной темноте, но слышит характерный скрип.
— Визокер?
— Кто же еще? — говорит смеясь Мендель.
— Я ее не насиловал.
— Неужели?
— Я этого не делал. У нее был нож, она пустила его в «од до того, как я…
— Но ты пытался.
— Я был пьян.
— Это ничего не меняет. Я тебя предупреждал. Я тебе говорил не трогать ее. К тому же ты ее избил ногами.
— Я был мертвецки пьян. Мендель, в память о старом добром времени…
— Сначала, — спокойно говорит Мендель, — я тебе переломаю руки и только потом — шею.
Слышен свист, и первый нож врезается в ларь с хлебом, который Мендель держит перед собой: когда-то Волк метал в цирке ножи.
— Мимо, — говорит Мендель. — У тебя не тридцать шесть ножей, как бывало в цирке.
— У меня, их достаточно.
Мендель на корточках уже в другом углу комнаты. Второй нож вонзается в стену прямо над его головой.
— Опять мимо.
Он опускается на четвереньки и вдруг ощущает боль в спине на несколько сантиметров выше пояса. Но лезвие только поцарапало кожу.
— Мимо. Как у тебя с ножами?
— Есть еще.
— Я не верю.
Полная тишина. В этот момент Мендель оказывается под столом вблизи бородатой женщины, до него доносится ее зловонное дыхание. Он чувствует, что она вот-вот придет в себя.
— Держу пари, — говорит он громко, — держу пари, что у тебя больше нет ножей. Я иду к тебе и переломаю тебе руки, прежде чем сломаю шею.
Он выполняет то, что говорит, как это всегда было и будет в его жизни. Он встает и направляется к месту, где, по его расчетам, находится Мазур. Сделав четыре шага, наносит удар вслепую, попадает, но удар недостаточно силен. И тут новая боль в правой руке. „У этого дерьма был-таки еще нож“. Он бросается вперед и хватает Пельта за плечо; его рука сползает вниз, обхватывает запястье. Слышен хруст сломанной кости. В эту секунду распахивается дверь, и в дом, издавая рычание, врывается маленькая фигурка. „Это сумасшедший Пинхос Клоц“, — думает Мендель. Его внимание отвлечено на мгновение, но этого достаточно, чтобы нож вонзился ему в левый бок.
— У меня было два ножа, — шипит Мазур. Но его шипение сменяется воем: переломлено второе запястье. Он прекращает вопить только тогда, когда Мендель хватает его за шею, ломает хрящевые кости, затем резким поворотом — шейный позвонок.
Мендель падает на колени: „Я не собираюсь умирать здесь!“ Он хватается за рукоятку ножа, торчащую у него в боку, и вытаскивает его, почти теряя сознание от боли. За его спиной происходит странное: он улавливает крики и шум борьбы. Тотчас же становится светло: зажгли свечу. Он успевает заметить женщину, но и она его видит и кидается на нож, который Мендель еще держит в руке…
Все, казалось, застыло в странной ирреальности. Менделю удается выбраться из-под тела упавшей на него женщины; какое-то время он сидит, прислонясь к стене, созерцая комнату, где нет ни малейшего движения. „О Господи!“ Длинный стол закрывает от него тела Пинхоса и атлета, но ни один из них не подает признаков жизни. „О Господи!“— повторяет Мендель. Держась за стену, он с трудом поднимается на ноги.
У Пинхоса Клоца сломана шея, как и у Пельта Мазура. Невероятно, но, умирая, этот тщедушный человек ухитрился всадить в грудь Эрлиха огромный нож, какими обычно разделывают мясные туши. Мендель не видел ножа у него в руках. „Он его, вероятно, прятал под своими проклятыми кафтанами“.
Через семь часов Мендель — на вокзале. Он встречается с Марьяном Каленом.
— Ты мне нужен.
— Я не могу вот так, сразу, бросить работу, — говорит мальчик. — Я работаю в порту.
— Сколько ты зарабатываешь, малыш?
— Рубль тридцать копеек за ночь.
— Вот тебе 500 от Ханны и меня. Ты нам их вернешь через двадцать лет в этот же день и час. Садись.
Марьян устраивается на сиденье повозки Пинхоса Клоца, к которой сзади привязана лошадь, нанятая Менделем.
— Для начала — один вопрос. Есть ли хоть малейшая вероятность, что Тадеуш причинил зло Ханне? Подумай хорошенько.
Юный Каден долго думает и трясет головой.
— Нет. Если не считать…
— Если не считать того, что произошло в постели? Я знаю. Все?
Марьян кивает.
— Ты имеешь представление о том, где Тадеуш может быть сейчас?
Марьян начинает говорить о пражской комнате, но Мендель его прерывает:
— Это я тоже знаю. Я туда сегодня заходил. Там его не было. Хозяйка не знает, куда он подевался две недели тому назад. Может быть, ты что-нибудь знаешь?
— Нет, не знаю, — говорит Марьян. Он тоже заметил исчезновение Тадеуша. Тот забросил занятия в университете, не посещает больше книжный магазин. Он испарился. Его нет в Варшаве. Говорят, у него неприятности с полицией. Отъехав от вокзала, Мендель останавливает повозку.
— Знаешь, — говорит он, — возможно, со мной случится какая-нибудь неприятность в ближайшие два часа. Я внес некоторый беспорядок в этот чертов город. Но я также и узнал многое. И если у меня будут неприятности, ты повторишь Ханне все то, что я тебе сейчас скажу. Она говорила мне о тебе. Кажется, она тебе доверяет.
Марьян опускает голову, снова поднимает и серьезно, по-взрослому смотрит на Менделя. „Если бы у меня был сын, — думает Мендель, — я бы хотел, чтобы он походил на этого мальчика. Плохо только, что он не умеет смеяться“.
— Сначала о Лейбе Дейче. Я заходил к нему и вытащил его из постели. Мы с ним поговорили. Он внезапно вспомнил, что должен Ханне четыре тысячи рублей. Вот они с выправленными бумагами. Ты их передашь малышке. Если ей понадобятся дополнительные объяснения, пусть едет в больницу. Дейч пробудет там какое-то время: он сломал скамейку своей головой. Хорошо?
— Хорошо, — отвечает Марьян, принимая деньги и бумаги.
— Теперь о более серьезном. Пинхос Клоц умер. — Мендель рассказывает все, ничего не упуская. — И о Доббе. Она сумасшедшая и доказала это. Она ополчилась на Ненского с невероятной злобой. Вступила, я бы сказал, в заговор с раввином, ксендзом и даже с русским прокурором, которому неплохо заплатила за преследование польского студента. Она запустила чертову машину, чтобы доказать, что Тадеуш не только изнасиловал и пытался убить еврейскую девушку, которую предварительно соблазнил и обесчестил, но и прячет у себя среди книг революционные прокламации. Ее стараниями Тадеуша выгнали из университета, выгнали с позором. Она заплатила Гловачихе, хозяйке Тадеуша, за то, чтобы та сказала все, что требовалось, чтобы у парня были самые крупные неприятности. Она своего добилась: его ищет полиция. Добба почти разорила себя этими махинациями, но сполна отомстила Тадеушу якобы за девочку. Ты понимаешь, парень? Вот что ты скажешь Ханне: ослепленная безумной ревностью, Добба действовала в своих собственных интересах. Ты понимаешь?
— Думаю, что да, — говорит Марьян.
— Ты скажешь Ханне, что Добба чертовски опасна и что… Мендель умолкает. Объясняя парню происшедшее, он уяснил все сам для себя. Смутная догадка, которая с момента получения письма в Данциге не переставала донимать его, поднялась на поверхность и стала очевидностью. А раз так… Несмотря на усталость, на раны, которые вновь открылись, когда он разбивал голову Дейча о скамейку; несмотря на то, что время торопит его, ему надо еще кое-что сделать. Для этого юный Марьян не подходит. Он смотрит на часы и отмечает, что у него еще есть немного времени.
„У тебя в распоряжении целых семьдесят пять минут, Мендель; этого тебе должно хватить, чтобы поехать за нею, вырвать ее у Доббы, поместить куда-нибудь, где бы она была в безопасности, и сесть в этот чертов поезд. Мальчик этого не сделает. К тому же ты в ответе за нее, ты в ответе за нее десять лет с той минуты, когда взял ее с собой и заплакал над нею. Нравится тебе это или нет“.
Он улыбается Марьяну.
— Поправка: ты встретишься с Ханной не на улице Гойна.
Он называет адрес Кристины на улице Мировской, той самой, к которой однажды явилась Ханна, чтобы прервать их „конфиденциальную беседу“.
— Прощай, малыш. Храни тебя Господь, если он существует.
Он приезжает на улицу Гойна весь в снегу. Молочная закрыта. Темно. Он проходит по коридору, стучится и сталкивается с Доббой. На исходе этой длинной ночи он уже совсем без сил, в голове — туман. Тем не менее надо следовать выработанному плану.
— Дело сделано.
Тупой взгляд носорога.
— Вы его нашли?
— Нашел и убил, — отвечает Мендель. — Это то, чего мы хотели, вы и я, не так ли?
Добба всей своей массой заслоняет проход. Он вынужден ее малость толкнуть, чтобы войти в первую комнату. И там, чуть поколебавшись, Добба спрашивает:
— Польского студента, да?
„Она себя выдала! — думает Мендель. — Она знала, что студент ни при чем или почти ни при чем, и все же своим письмом навела меня на него“.
— Кого же еще? Он защищался.
Он показывает свою руку — на ладони и пальцах запеклась кровь. Беседуя с Доббой, он переступает порог второй комнаты. Когда он заходил сюда одиннадцать часов назад, Ханна спала— „под действием лекарства, выписанного врачом“, как объяснила Добба; и действительно, напрасно Мендель пытался ее разбудить — она не пошевелилась. Теперь же Ханна широко открывает глаза.
— Не может быть! Мендель! О Мендель!
Он берет лампу, чтобы лучше видеть девушку, и приходит в ужас от ее худобы и крайней слабости. Он опускается на колени у кровати, чуть ли не с ненавистью думая про себя: „И ты мог бы уехать в Австралию, не повидав ее?“ Огромная любовь к ней переполняет его, любовь вместе с нежностью и восхищением, любовь, в которой до сегодняшнего дня он не осмеливался себе признаться. Он целует ее в лоб и шепчет на ухо: „Не говори ничего. Я тебя увезу…“
И тут же получает по шее удар хлыстом, удар такой силы, что утыкается головой в руку Ханны.
— Вы лжете, Визокер, — звучит грубый голос Доббы. — Вы лжете. Вы не дотронулись до поляка. Вы были с Пинхосом. Вы приехали на его тележке.
От тупого удара по ребрам Мендель заваливается на бок.
— Все вы одинаковы! — кричит Добба, наступая на него уже со скалкой в руках.
При других обстоятельствах Мендель рассмеялся бы. На него уже нападали со скалкой разъяренные женщины, брошенные им. Но Добба — другое дело. Она хочет его убить. Ему удается перехватить сначала одну ее руку, потом другую. Он встает пошатываясь, и тут же наносит головой удар прямо в подбородок великанши. Удар оглушает его самого, но еще больше Доббу, которая рушится наземь, как столб. „Это невозможно, — в тумане говорит себе Мендель, — я, похоже, сразил пол-Варшавы!“
У него нет никакого желания смеяться, что редко с ним случается. Он чувствует себя очень скверно. Боль разливается по всему телу. Он тащит обмякшую Доббу к террасе и запирает там на ключ. К своему удивлению, обернувшись, он видит, что Ханна стоит босиком, в ночной рубашке и смотрит иа него своими серыми глазами.
— Я знаю, — говорит Мендель, — это непонятно. Но я не сошел с ума. Я тебе объясню. Нам надо уехать, у меня мало времени.
Он собирает все, что попадается под руку: одеяла, шубу — все, во что ее можно завернуть.
— Я могу идти, — говорит она.
— Тем лучше. Только сейчас у нас нет времени.
Они едут по Маршалковской. Варшава просыпается, хотя еще ночь и снег продолжает валить. Мендель наскоро поведал Ханне самое главное.
„Марьян расскажет остальное и даст тебе денег“. Он оборачивается: нет сомнений — за ними следуют два сутенера. Немного погодя к ним присоединяется все их братство. Ясное дело: хотят отомстить за убийство Мазура и четы Эрлихов. „Честно говоря, я предпочел бы полицию, которая не сразу набрасывает веревку на шею“. Он переводит взгляд на Ханну, и его сердце сжимается: она кажется полностью раздавленной, глаза ее расширены, как всегда в моменты сильного волнения. На его глаза наворачиваются слезы, второй раз в жизни вызванные состраданием к ней.
— Он жив, Ханна. Он скрылся. Не знаю, где его искать, но он жив.
— Я ему написала, как только смогла.
Добба, конечно, не передала письмо. Я клянусь, что его нет в Польше.
Тайком Мендель смотрит на часы: две минуты седьмого. Повозка въезжает на улицу Мировскую. Но…
— Все рушится, — говорит Ханна спокойно. — Я все погубила, все испортила. Все!
Преследователи не отстают. Их уже двадцать или тридцать. „Они нападут, как только я остановлюсь, чтобы проститься с малышкой навсегда“.
Необыкновенная вещь: несмотря на отчаяние, Ханна оборачивается и хладнокровно говорит, заметив банду:
— За вами, Мендель Визокер?
— Они просто прогуливаются.
— Они вас убьют.
— Я должен был умереть уже десятки раз.
Он смотрит вперед и видит на этот раз юного Марьяна Кадена, который быстро направляется к ним в сопровождении двух конных полицейских. Мендель останавливает тележку и закрывает глаза. Он вздыхает и улыбается.
— Ханна, не перебивай меня. Время не терпит. Я купил билет в Австралию. Воспользуйся им. Или продай. Возьми деньги. У меня их все равно отберут в тюрьме.
Он сует Ханне билет и бумажник, поднимает ее одной рукой и ставит на землю.
— Иди к Кристине, она славная девушка.
Я сделаю заявление и объясню, почему вы убили Пельта Мазура.
Возможно, они только вышлют меня в Сибирь. Оттуда я рано или поздно сбегу. Будь уверена. А теперь оставь меня в покое, уходи!
Он так устал, что у него закрываются глаза. Раны причиняют страшную боль. Стая сутенеров остановилась в десяти метрах, полицейские и Каден уже рядом.
— Ради Бога, Ханна, убирайся. Иди куда хочешь. Стань богатой. Покажи им, кто ты есть, что ты за женщина. Но меня там больше не будет, подумай об этом.
Он улыбается Марьяну Кадену, который горестно качает головой и говорит:
— Я не нашел ничего лучшего, как позвать полицию…
— Мой сын не поступил бы лучше, — отвечает Мендель. — Если бы у меня был сын. Одно из двух…
Он опускает вожжи и сникает. Впрочем, ему всегда хотелось побывать в Сибири. А поскольку дорога оплачена…
Мендель приговорен к двадцати годам плюс пожизненная ссылка. Адвокаты, которым Ханна заплатила бешеные деньги, проделали огромную работу и не дали его повесить, несмотря на старания прокурора (того же, который напрасно искал Тадеуша). Ханна смотрит, как увозят ее друга, закованного в цепи, а два дня спустя отплывает в Австралию.
Книга II
В СТРАНЕ КЕНГУРУ
Лотар Хатвилл
Ханна не села на "Тасманию", на борту которой должен был отплыть 18 марта Визокер. Не позволило состояние здоровья, и к тому же она во что бы то ни стало хотела знать о дальнейшей судьбе Менделя. Она присутствовала на судебном процессе и даже подумывала если не последовать за ним в Сибирь (эта мысль ей тоже приходила в голову), то по крайней мере доехать до Петербурга или Москвы и там попытаться что-нибудь для него сделать; возможно, организовать и оплатить побег. У нее возникали и другие смелые идеи, но не удалось осуществить ни одной: ей отказали в заграничном паспорте и российской визе. Предлогов хватало: она слишком молода, она — еврейка, она не находится в родстве с осужденным. За отказом всякий раз Ханна угадывала (и справедливо) руку Доббы Клоц.
Каждый день, пока Мендель находился в варшавской тюрьме, Ханна предпринимала попытки его увидеть. Тщетно. Она пыталась переправить ему записку, дав "в лапу" двум или трем охранникам. Дошла записка или нет — неизвестно.
В это же время ее прежняя шпионская сеть во главе с Марьяном Каденом вела поиски Тадеуша. Ни малейшего результата. Все говорило о том, что, как и предполагал Мендель, он покинул Польшу. Ханна подумала, что он скрывается в Вене или Париже.
В середине апреля Менделю вынесли приговор. Три недели спустя он отправился по этапу. Только тогда Ханна смогла его увидеть — издали, когда осужденных выводили из тюрьмы. Мендель тоже ее узнал, широко улыбнулся — белые зубы блеснули под черными усами — и поднял высоко над головой закованные руки, как это делали гладиаторы в знак того, что никто и ничто не сможет их победить. Он крикнул: "С днем рождения, Ханна!", напомнив таким образом, что ей накануне исполнилось семнадцать лет.
Ханна идет по улицам Сиднея. Она не продала билет на пароход, купленный Менделем, — лишь перенесла день отъезда, твердо решив покинуть Польшу. Она суеверно считала, что, следуя маршруту, намеченному Менделем, выполняет его желание и мечту, а коль так, то он по-прежнему будет охранять ее в этом пути и оказывать ей покровительство, как делал все десять лет. Она подсчитала деньги: двадцать шесть тысяч рублей, из которых двадцать две принадлежали Менделю. Что ж, достаточно, чтобы устроить ему хороший прием, когда он сбежит с каторги. (Она непогрешимо верит в силу и живучесть Менделя и убеждена, что тот доберется до нее, вырвавшись из сибирской тайги, и где же, как не в Австралии, у своего кузена Шлоймеля, ему искать Ханну?) Кроме того, эти деньги принесут ей удачу, она станет богатой, что будет особенно кстати, когда она приберет к рукам Тадеуша.
Она идет по улицам Сиднея. С первого дня, живя у Кристины, она вбила себе в голову, что обязана выучить английский. Едва встав на ноги, отправилась в посольство Великобритании и нашла там необходимые книги, а также дружескую помощь некоей мадам Леоноры Карузерс, жены одного дипломата, которая заставляла ее повторять I am, you are, he is и неправильные глаголы в течение двух месяцев, приходя в восторг от стремительных успехов своей ученицы. В то время Ханна, у которой не было других дел, читала на английском языке по десять-двенадцать часов в день. Она "проглотила" всю посольскую библиотеку и изучила ежедневную прессу от первой до последней строки.
Леонора Карузерс и ее муж помогли Ханне получить паспорт до Лондона, а затем и до Австралии. (Пришлось проделать нехитрую манипуляцию с возрастом, заявив, что ей двадцать лет.) Она покинула семью Карузерс в слезах (плакали в основном они, хотя и она тоже из вежливости и из признательности, достаточно искренней, выжала из себя несколько слезинок). Отплыв из Данцига, она добралась до Лондона, а оттуда отправилась в Индию.
Из Бомбея — в Сингапур, из Сингапура — в Перт, из Перта — в Мельбурн. Она путешествовала в каюте второго класса, на которую ей давал право билет Менделя, а Кучер никогда не был скуп. Это было странное путешествие: она почти не покидала свою каюту, поглощая библиотеку, имевшуюся на борту (в основном Диккенса), и отказывалась сходить на берег во время стоянок, боясь опоздать на пароход.
В 8 часов 30 минут утра 16 июля 1892 года "Китай", пароход грузоподъемностью в четыре тысячи тонн, принадлежащий компании "Пенинсьюла энд Ориентл", обогнул мыс Отвэй и вошел в залив Порт-Филипп, как сказал Ханне один из молодых офицеров, который, как и пятнадцать его собратьев, безуспешно пытался проникнуть в ее постель начиная с Данцига. В Пойнт-Лондсдейле "Китай" восемь часов ждал прилива, продлив тем самым путешествие почти на день. В целом плавание продолжалось семьдесят один день.
Ханна воспользовалась часами вынужденного ожидания, чтобы разузнать, как добраться из Мельбурна до Сиднея. Она еще раз произвела все подсчеты и пришла к выводу, что на 16 июля 1892 года располагает значительной суммой в 897 фунтов стерлингов и 14 шиллингов. Когда она делала расчеты, поймала себя на том, что думает по-английски. (Английским, как и французским, она овладеет' в совершенстве, сохраняя лишь легкий акцент, свойственный жителям Парижа, Лондона или Нью-Йорка.)
И вот Ханна идет по улицам Сиднея, и у нее нет ни гроша. Это длится уже шесть недель. У нее все украли через три часа после того, как она сошла на берег в Мельбурне и направилась к вокзалу на Флиндер-стрит, сама волоча свою сумку (носильщик запросил с нее целый шиллинг!). Умирая от страха, решилась осведомиться о цене билета на автобус до центра города. На самом деле она охотно добралась бы до центра пешком, но ей было стыдно за свою скупость перед другими пассажирами и особенно перед молодым лейтенантом, которому она наговорила за время путешествия столько историй.
Ей посоветовали остановиться в гостинице "Ориентл" на Коллинз-стрит. Но когда она узнала стоимость номера, то поторопилась убраться. В конце концов нашла небольшой семейный пансион, который обладал тем преимуществом, что включал в дневную плату стоимость питания. Время было слишком позднее, чтобы класть деньги в банк, что и сыграло свою роковую роль.
Ей надоело таскать тяжелую сумку (кроме четырех платьев, двух пар обуви и белья в ней было десятка два английских и французских книг). Ханна поставила ее в шкаф и вышла, горя нетерпением увидеть Мельбурн — свой первый заграничный город. Далеко она не пошла, спустилась до Бурк-стрит, о которой ей говорил лейтенант с "Китая", расхваливая ее достоинства и сравнивая с улицей Риволи в Париже. (Ханна понятия не имела, что это за улица Риволи.) На Бурк-стрит она обнаружила несколько вполне заурядных лавочек, и ее настроение улучшилось: если подобные заведения составят ей конкуренцию, то она уверена в победе. Это открытие, сам воздух и оживленные улицы города опьянили ее.
"Я непременно здесь разбогатею", — подумала Ханна.
Возвратившись в пансион, прежде чем спуститься к столу, она решила позаботиться о своих капиталах. Главное: как ей быть с туго набитым купюрами бумажником Менделя? Пришла было мысль рассовать деньги в поясе по талии, а часть спрятать на груди. Это оказалось невозможным, так как шелковое платье плотно облегало тело. Она не нашла ничего лучшего, как оставить кошелек в комнате, спрятав его под матрац.
Поднявшись к себе час спустя, она нашла дверь взломанной. Сумка была в шкафу, но деньги исчезли.
Ей семнадцать лет и пять месяцев. Она — на краю света, в двадцати тысячах километров от своего местечка.
Хозяйка семейного пансиона на Сванстон-стрит — аскетического склада женщина с седыми волосами и желтыми зубами по имени миссис Смитсон. Ее муж будто бы в море, но на протяжении всего своего пребывания в Мельбурне в поисках возможности добраться до Сиднея Ханна так и не увидит его ни разу и предположит, что он существует лишь в воображении миссис Смитсон. С первых же слов миссис Смитсон начинает возмущаться и клянется, что в ее доме подобная кража совершенно невозможна: у нее живут только несколько одиноких честнейших женщин, какие когда-либо существовали в Мельбурне, плюс две или три пожилые пары и несколько английских пастырей…
Но на нее не может не подействовать отчаяние Ханны, которая стоит смертельно бледная и, забыв от волнения английский, смешивает в своей речи французские, немецкие, русские и еврейские слова. Они с Ханной еще раз обшаривают комнату: безрезультатно. Комната находится в конце коридора второго этажа, а коридор упирается в стену с окном. Задвижки на окне сломаны. Это заставляет хозяйку признать, что это скорее всего ларрикины… Констебль того же мнения: да, это ларрикины. Ханне объясняют, что речь идет о типично австралийских ворах, орудующих бандами с безграничной дерзостью.
— Вы не должны были оставлять деньги в месте, доступном для…
Уверенная, что ее никто не поймет, Ханна объясняет констеблю по-польски, что она думает о его советах.
Нет, полицейский не считает, что есть хоть малейший шанс найти воров или возместить утрату.
Всю ночь она не смыкает глаз.
…Но слезами горю не поможешь. Слезы сушат кожу и способствуют образованию морщин, не принося никому пользы. Впрочем, у каждой задачи есть куча решений. На рассвете она опять полна энергии. Рано утром, движимая холодным бешенством, почти ненавистью к самой себе, к глупости, которую совершила, она отправляется узнать, как добираются от Мельбурна до Сиднея и во что это может обойтись. На станции Спенсер-стрит ей сообщают, что она должна доехать по железной дороге до местечка Уадонга, там пересесть в дилижанс, который за пятнадцать или двадцать часов довезет ее до Южного Уэльса, откуда ходит поезд до Сиднея, Да, путь сложен, но это потому, что австралийские территории практически независимы одна от другой и на пограничных пунктах есть даже таможенный контроль. Все путешествие длится три дня и стоит 45 фунтов и 15 шиллингов.
"А не стать ли тебе проституткой, Ханна?"
Все семьдесят дней своего путешествия от Данцига до Мельбурна она обсуждала сама с собой проблему: должна ли она физически оставаться верной Тадеушу? Пересекая Средиземное море, страдая от египетской жары, медленно спускаясь по Суэцкому каналу, она решила: нет, не должна. Простой подсчет: пройдет более двух лет, скорее всего три или четыре года, прежде чем она сколотит достаточное состояние, чтобы выйти за Тадеуша замуж. "Мне будет двадцать или двадцать два года, не слишком молода, но еще и не старая" — было бы очень глупо не воспользоваться этой отсрочкой для подготовки к свадьбе. Ей кажется совершенно очевидным, что она должна предстать перед Тадеушем во всеоружии. Уметь любить — одно из важнейших орудий. "Желательно, конечно, научиться готовить, но с этим можно подождать, особенно сейчас, когда мне не на что купить даже яйцо, — кстати, я хочу есть. Лучше подумаем о чем-нибудь ином".
Она не собирается стать гетерой, но ей нужен кто-нибудь опытный, кто бы ("Ты краснеешь при одной мысли об этом, идиотка!"), короче, кто бы приобщил ее… Если бы Мендель согласился преподать ей урок, когда она его об этом просила на берегу ручья! Перед нею теперь не стояла бы эта проблема.
Миссис Смитсон пока предоставляет ей кров и пищу в кредит, чувствуя себя в некоторой степени ответственной за пропажу в ее доме. Ясно, однако, что это — временный выход.
Она ищет работу, но не находит ничего подходящего: средняя плата от восьми до девяти шиллингов в неделю; ей понадобится экономить два года, чтобы скопить сорок или пятьдесят фунтов, и то при условии, что она вовсе откажется есть, а спать будет под деревом на улице.
На четвертый день она случайно, проходя мимо главпочтамта, вспоминает о телеграфе. Никогда еще она не пользовалась этим современным средством связи. Но где взять деньги? Она продает одно из своих пяти платьев за два с половиной фунта модистке на Бурк-стрит с ощущением, что ее обокрали: настолько смехотворна цена. Она посылает свое горестное послание, сделав его как можно более лаконичным: "Мистеру Шлоймелю Визокеру, 173, Гленмор-роуд — Паддингтон-Сидней — Жизненная необходимость пятистах фунтах — мадам Мендель Визокер, пансион Смитсон — Сванстон-стрит — Мельбурн".
"Я могла бы быть женой Менделя".
Четыре, пять, шесть дней ожидания, а миссис Смитсон все больше выказывает недовольство, считая себя обреченной вечно содержать жиличку, которая не платит илипочти не платит: Ханна выделила ей великодушно десять шиллингов, а на остальные два фунта открыла банковский счет, первый в своей жизни.
Время идет, ничего не происходит, ответа от кузена Шлоймеля нет. Вскоре она продает второе платье. Но совершенно на других условиях: она извлекла урок. К модистке на Бурк-стрит она является в предмете своей гордости, том самом платье с тридцатью девятью пуговицами…
— Я только что обнаружила ужасную вещь. На том платье, которое я вам продала, я, кажется, оставила камею, которая мне досталась от бабушки, графини де Лакло. Как бы я хотела ее найти…
Она выходит с адресом покупательницы своего первого платья. Это некая Маргарет Аткинсон. Она живет в аристократическом квартале Сент-Кильда. Ханна является туда под именем Анны де Лакло (фамилию она позаимствовала у автора одной из своих настольных книг "Опасные связи"). Рассказывает ту же историю, что и модистке: она — богатая француженка, путешествует с отцом и избавляется от своих туалетов по настоянию отца, который считает, что таскать с собой сто двенадцать платьев — это уж слишком.
"Одумайся, Ханна, зачем ты так врешь? Что за манера все преувеличивать?"
Второе платье продано Маргарет Аткинсон за двенадцать фунтов и двенадцать шиллингов. Маргарет лет тридцать. Ханна нашла ее на прекрасно ухоженной лужайке перед великолепным домом. Лужайка по склону спускалась прямо к морю. Неподалеку под наблюдением гувернантки играли двое детей.
Маргарет Аткинсон рассказывает, что она собирается с семьей в Новую Зеландию, где у ее мужа дела. Если Ханна хочет ей продать другие "парижские платья", то пусть поспешит.
— Я приду послезавтра, — предлагает Ханна. — Одно из моих платьев вам очень пойдет.
Свидание назначено. Ханна уходит через сад, который производит на нее огромное впечатление: "У меня будет такой же, когда я разбогатею". А пока она возвращается пешком на Сванстон-стрит, остановившись только для того, чтобы положить одиннадцать фунтов на свой счет в банке.
Почти безразличным тоном спрашивает она миссис Смитсон, есть ли перевод от кузена Шлоймеля. Нет, конечно. Она отдает фунт хозяйке. На оставшиеся шиллинги покупает новые туфли, наименее уродливые из всех, какие смогла найти в лавочках на Бурк-стрит, — сделанные в Америке в почти своего, тридцать третьего размера. Она напихала в носки тряпок, и ей стало легче ходить.
За два дня идея, на которую натолкнула ее миссис Аткинсон, выкристаллизовывается окончательно: она должна найти себе богатых попутчиков до Сиднея или хотя бы до Уадонги, которые взяли бы ее в качестве прислуги. Многие бегут на север от мельбурнской зимы. Что ж, это ей на руку.
Ханна развивает бурную деятельность: отправляется на вокзал и наводит справки о тех, кто заказал билеты в вагоны первого класса на поезда, идущие в Уадонгу и Сидней, затем дополняет свой список по анкетам самых, крупных отелей Мельбурна. Три недели поисков — и вот удача: некая мадам Элоиза Хатвилл ищет служанку, перед тем как отправиться в свои владения в долину Муррей. Ханне нужно некоторое время, чтобы узнать подробности. Владения, о которых идет речь, находятся рядом с местом с экзотическим названием Гундагай в Новом Южном Уэльсе. Что касается Хатвиллов, то это достаточно богатая бездетная семья, корни которой уходят к немецким швейцарцам; семья, обосновавшаяся в Австралии тридцать лет назад и привезшая с собой саженцы винограда: своим состоянием они обязаны рудникам и виноградникам. Информация довольно ценная, но дорого обошедшаяся Ханне: когда она входит в холл великолепного особняка в Торак, на левом берегу Яры, там уже ожидают более десятка претенденток.
Выждав очередь, она оказывается перед кругленькой маленькой женщиной с тонкими губами, толстыми красными пальцами, перетянутыми множеством колец, со странным лихорадочным взглядом, которая обращается к ней по-английски, затем переходит на немецкий и лишь мельком бросает взгляд на рекомендацию (она, впрочем, написана самой Ханной).
Но в глубине помещения, в котором происходит беседа и где задернутые шторы почти не пропускают свет, есть приоткрытая дверь, ведущая в еще более темную комнату.
И к Ханне приходит уверенность: там, за этой дверью, кто-то стоит, кто-то, кого она не видит, но кто наблюдает за нею и от чьего желания зависит, будет она принята на службу или нет.
— Я люблю, — говорит Элоиза Хатвилл, — когда мои гувернантки элегантны. Пройдитесь от комода до кресла. Повернитесь, я хочу видеть вас со спины. Обнажите шею. Да-да, я хочу видеть вашу грудь: не переношу, когда гувернантки набивают свои платья тряпьем, чтобы создать видимость, что у них большая грудь… Наклонитесь…
Ханна наклоняется прямо напротив приоткрытой двери, расстегивая ворот платья, и опускает его настолько, насколько позволяет тонкая батистовая рубашка.
— Оденьтесь и подождите. Сейчас мы дадим ответ. Ответ положительный, Ханна принята с оплатой 18 шиллингов в неделю, что намного превышает обычные ставки.
"Остается узнать, почему мне так платят".
Затем еще один пример удивительной расточительности — 10 ливров на новую одежду, головные уборы и даже обувь. Инструкции, данные экономкой, с виду немецкого происхождения, произнесены на ломаном английском. Она считает, что оба кумачово-красных платья слишком изысканны для служанки. Экономку зовут Хартман, у нее достаточно твердые представления насчет одежды: черные платья с серым воротничком и квадратным декольте…
— Внизу кружева…
Она приподнимает юбку Ханны до бедер, покачивает головой.
— Пойдет. Вы одеты как настоящая госпожа. За кого вы себя принимаете? Будьте готовы к отъезду послезавтра, после обеда. У вас есть родственники в Австралии?
— У меня пятеро братьев. Один выше другого. Настоящие великаны…
19 августа 1892 года она рассчитывается с миссис Смитсон.
В вышитую сумку, где поверх ее личных платьев лежат вещи гувернантки, она кладет и острую бритву с перламутровой ручкой, которую купила в тот же день.
Назавтра в 5 часов утра она садится в поезд на Уадонгу. Ханна едет поездом второй раз в жизни (до этого была поездка от Варшавы до Данцига), но теперь перед нею пейзаж незнакомой Австралии, не очень привлекательный на первый взгляд: остались позади пригородные заводы, местность пока равнинная, пустынная, без деревьев, узкие строчки загонов разрезают землю до горизонта. В этих загонах овцы умирают от скуки, хотя их там немыслимое количество. Это обилие овец начинает надоедать Ханне, которая уже почти ненавидит свою работодательницу. Не потому что Элоиза Хатвилл слишком жеманна и у нее манеры маленькой девочки (хотя ей давно стукнуло 50), не потому что она на протяжении всего пути требует, чтобы на нее брызгали одеколоном, и поедает колбасы, лежащие в огромной плетеной корзине. А потому что невыносимо слушать ее болтовню — пронзительный крик на не всегда понятном немецком, смешанном со швейцарским диалектом. Она без конца перечисляет свои австралийские богатства. Ее богатства, а не мужа… С которым Ханна, впрочем, еще не знакома. Она видела его только дважды издалека: в первый раз — в доме Торак, во второй — на вокзале, рядом с Элоизой, которая наблюдала за погрузкой своих бесчисленных чемоданов. Любопытно, что жена едет отдельно от мужа, даже в разных вагонах.
Поезд останавливается в Уадонге, это на реке Муррей. Тут все высаживаются, чтобы пересесть в повозку, запряженную шестью лошадьми, и, перебравшись через реку, попасть в Олбери — первый город в Новом Южном Уэльсе. При въезде в колонию Виктория надо соблюсти очень много формальностей, а таможенный контроль тщательный и нудный. Ханна на всякий случай подсчитывает общий итог налога на ввоз. Подсчеты она делает машинально, ибо на данный момент понятия не имеет, какую пользу сможет из них извлечь.
Только теперь к ним подходит Лотар Хатвилл. Это элегантный худощавый мужчина высокого роста, хотя и немного ниже Тадеуша. Вне всякого сомнения, он моложе своей жены лет на десять, то есть сейчас ему около сорока. Его взгляд с любезной иронией встречается с взглядом Ханны, и она тут же догадывается, что это он стоял в темной комнате.
Лотар обращается к девушке на чистом немецком. Он учтив и прост, довольно речист. Во время обеда в отеле "Эксчейндж" он настаивает на том, чтобы Ханна сидела с ними за одним столом: "Мы в Австралии, а не в Европе, и здесь социальных различий не существует…"
Он смешно и весело рассказывает историю муниципального советника из Балларата (это городок западнее Мельбурна), который на запрос ввезти 30 венецианских гондол, чтобы украсить городское озеро, возразил: почему бы не взять в Италии одну мужскую гондолу и одну женскую, а там уж природа сделает свое дело.
Ханна смеется. В Лотаре Хатвилле есть что-то от Менделя Визокера — та же манера улыбаться одними глазами и кончиками губ, скрытых под усами…
На следующий день перед дверями гостиницы ждет открытая на три четверти повозка, возчик — рыжеволосый детина, служащий у Хатвиллов, по имени Мика Гунн. Пересекая виноградники, они выезжают на дорогу. В повозке лишь два удобных места, напротив них — скамейка, которую занимает сам Лотар, любезно оставляя женщинам сиденья, обтянутые велюром. Очень быстро Элоиза засыпает, похрапывая открытым ртом, пот стекает по ее щекам; время от времени она приходит в себя и требует, чтобы ее побрызгали одеколоном…
— Где вы выучили немецкий?
На вопрос Хатвилла, колени которого касаются ее коленей, Ханна отвечает наугад, что жила в Вене (она надеется, что его нога туда не ступала, что похоже на правду), тут же переводит разговор на тему, интересующую ее больше: как в Австралии сколотить состояние. Он насмешливо улыбается: "Вы рассчитываете сколотить состояние?" Она довольна тем, что выдерживает его взгляд, и вот он начинает рассказывать о владениях Хатвиллов: виноградниках (все, мимо чего они проезжают, принадлежит Хатвиллам) и рудниках, медных, железных, золотых копях, угольных шахтах в Новом Южном Уэльсе, в окрестностях Батурста, Литгоу, Кобара… Он показывает Ханне эти места на карте. Два или три раза он как бы невзначай касается своей собеседницы. Дорога, по которой катится повозка, ужасна, почему ей и не удается определить, намеренны эти прикосновения или случайны.
В 5 утра, когда выехали из Олбери, почтовый дилижанс уже отправился в путь. Обогнали его к 8 часам. Затем следуют прерываемые короткими передышками четырнадцать часов путешествия, которое останется в памяти Ханны как худшее из всего, что она когда-либо испытывала. Вокруг горы, или то, что кажется горами Ханне, видевшей только равнины. Воздух все больше накаляется и увлажняется, ночь приносит некоторую свежесть. В 2 часа утра 22 августа повозка переезжает мост…
— Маррамбиджи, — замечает Лотар.
Мост нескончаемый — около мили в длину. Несмотря на полную разбитость из-за бесконечных толчков, Ханна замечает на реке разноцветные огни колесных пароходов.
— Гундагай, — произносит Хатвилл.
Через двадцать минут возок въезжает на аллею, обсаженную эвкалиптами. Сбегаются слуги с фонарями в руках. Храпящую на всю округу Элоизу буквально вносят в дом.
Ханна же, шатаясь, сама добирается до выделенной ей комнаты. У нее даже нет сил раздеться. Засыпает мгновенно. Последняя мысль: она в дне езды от своего кузена Шлоймеля.
Ощущение руки, касающейся ее лодыжки, прогоняет сон.
Рассвело. Лотар Хатвилл сидит на ее кровати. На нем великолепный бело-кремовый костюм и алый шелковый жилет; золотой самородок, украшенный жемчужиной, приколот к галстуку. Он предугадывает вопрос, который она собирается задать:
Десять утра. И моя жена ничуть не нуждается в ваших услугах, в лучшем случае она не проснется до завтра. И так после каждой поездки.
— Ваша рука, — произносит Ханна.
— Я больше не буду. Если только вы сами не пожелаете. Все в вашей воле.
Она лежала на боку, теперь переворачивается на спину и устремляет на него вопросительный взгляд. Окна завешены чем-то, чего Ханна еще в жизни не видела; сквозь это приспособление, сколоченное из узких деревянных реек, просачивается полосками солнечный свет; в комнате витает дурманящий аромат эвкалиптов.
С лодыжки рука скользит немного выше — под юбку, медленно проходит колено, добирается до бедра.
— Меня уже пытались изнасиловать, — говорит она. — Не вышло. Этот мерзавец оказался со вспоротым бритвой животом.
— У вас есть бритва?
Тон игривый, но взгляд внимательный и напряженный. Она нисколько не боится Хатвилла и продолжает пристально смотреть на незваного гостя, находя его не таким уж старым. Рука под юбкой, на мгновение застывшая, возобновляет движение. Открытая ладонь осторожно ложится на выступ живота, пальцы раздвинуты, но неподвижны, сквозь шелк кружевных штанишек проникает тепло.
— Со мной, Ханна, вам никогда не понадобится бритва.
Легкое прикосновение пальцев к животу. Она задумывается, маленький механизм лениво начинает работать в ее сознании. "Ты хочешь, Ханна, позволить себе заняться любовью, хочешь, чтобы он положил тебя голой очень нежно и осторожно, чтобы он раздел тебя, а ты даже не изменила бы позы. Он действительно способен на это… Только если ты сейчас согласишься, то никогда не сможешь попросить у него денег". Она сама удивляется последнему выводу: откуда взялась эта уверенность, что рано или поздно она возьмет у него взаймы деньги?
— Пожалуйста, уберите руку.
Улыбаясь, он качает головой. Губы растягиваются в улыбке, которой предшествует еле заметное подергивание верхней губы.
Но он подчиняется, интересуясь:
— Еврейка? Я слышал, как вы разговаривали с хозяином гостиницы в Олбери.
— Я лишь немного знаю идиш.
— Я вижу.
Ничто в его интонации не подсказывает, верит он ей или нет. Он начинает рассказывать о себе. Родился в Швейцарии, в местечке Солозерн, никогда даже не помышлял эмигрировать в Австралию, начал изучать философию в Гейдельберге, и вдруг — письмо, пришедшее с конца света и предлагавшее ему, если хочет, приехать в Австралию, чтобы продолжить дело его кузена, который сломал себе шею, упав с лошади. Лотар заменил кузена во всем, включая постель вдовы…
Пауза. Карие глаза скользят по вытянувшемуся телу Ханны и медленно поднимаются до ее руки, которую с момента пробуждения она не вынимает из-под подушки. Ясно, что он задается вопросом, держит ли она там бритву.
— Пятнадцать лет назад, — продолжает он, — Элоиза была другой. Или я не хотел ничего замечать. Вы догадались, что я присутствовал в Мельбурне на просмотре кандидаток?
— Да.
— И вы все-таки решились?
— Да.
— Вы меня заинтересовали, — говорит он. — А сейчас интересуете еще больше. К досаде моей жены. Почти десять лет назад мы заключили договор: она сама ищет мне любовниц, дабы не сомневаться в моей верности. Она выбирает прислугу в соответствии с моими вкусами, то есть отстраняет автоматически тех, кто мог бы мне понравиться. Слава Богу, мне удалось убедить ее, что я люблю лишь пышных женщин. Вот почему она выбрала вас: вы были самая маленькая и щуплая. Вы ляжете со мной в постель, если я дам вам пять ливров?
— Нет, — отвечает с улыбкой Ханна.
— Десять.
— Нет.
Он смеется.
— Я был бы очень удивлен, если бы вы ответили "да". Вы задали мне уйму странных вопросов во время нашей поездки. Странных, потому что исходили они от женщины. Вы действительно рассчитываете сколотить в Австралии состояние?
Она утвердительно кивает, глядя ему прямо в глаза. Молчание. Потом он спрашивает:
— Вы думаете, что способны на это?
— М-м-м, — отвечает она, не отрывая взгляда.
— А есть ли у вас план, что предпринять?
— Пока нет.
— У меня самого, Ханна, денег нет, конечно, жена вам об этом сказала. Каждый шиллинг, расходуемый мною, — это ее шиллинг, я могу тратить сколько хочу при условии, что буду отчитываться о малейшем из своих расходов. Если бы минуту назад вы согласились на десять ливров, вам бы их заплатила сама Элоиза. Хотя десять ливров показались бы ей несоразмерной платой… Кто-нибудь ждет вас в Сиднее?
— Не знаю, как сказать.
— Мужчина?
— Это не то, что вы думаете. — Она потягивается, держа все время руку под подушкой, и прибавляет — Я хочу пить.
Это правда, в горле у нее пересохло, но главное — она пытается провести опыт. И опыт удается. Лотар Хатвилл встает, оставляя на кровати свою шляпу с широкими полями, и возвращается со стаканом воды. Ханна садится на кровати. Вялость исчезла, механизм у нее в голове вновь заработал, анализируя происходящее. Ни на секунду до того момента она не сомневалась, что сделает, как только доберется до этой дыры, затерянной в Австралии: бросит работу горничной и поскорее сбежит в Сидней.
Это было ее целью со времени отъезда, она ухватилась за нее настолько, что почти совсем забыла о другой, гораздо более важной проблеме: что она будет делать в Сиднее. Она, конечно, думала об этом, но ни к чему не пришла. Разводить овец или рыть землю, как крот, чтобы добыть золото, медь или — самое смешное — уголь? "Мысли трезво, Ханна, у тебя действительно нет данных на то, чтобы разбогатеть одним из этих путей. Ты — женщина, значит, в принципе можешь нажить капитал только двумя известными способами: заняться проституцией или выйти замуж за мужчину, у которого много денег и который осыплет тебя драгоценностями, стоит только тебе быть поласковее…"
— Вы так доверяете всем горничным?
— Нет, — говорит он улыбаясь.
— Только мне?
— Только вам.
Конское ржание на улице. Лотар Хатвилл достает из жилетного кармана часы. Она разглядывает его руки, красивые, холеные, сильные, с длинными пальцами.
— Я должен с вами расстаться, — говорит он. — Я отлучусь на два или три дня — я уезжаю в Аделон. Мы там провели последнюю ночь, но вы спали. Жаль: у Элоизы там два золотых прииска. И так как вы заинтересованы в том, чтобы нажить капитал… — Он протягивает руку и кончиками указательного и среднего пальцев закрывает ей веки. — Ваши глаза — настоящие ружья, Ханна. Мы еще увидимся.
Две минуты спустя через свое окно она видит, как он садится на лошадь и удаляется в сопровождении двух мужчин, напоминающих телохранителей: у них ружья через плечо и странные шляпы с загнутыми и приколотыми к тулье краями.
Она еще четверть часа наблюдает за ними сквозь жалюзи. Эвкалиптовая аллея — справа от нее. Слева — речка.
Дом большой, к одному из его крыльев примыкают деревянные бараки, вероятно, конюшни. Нигде ни души.
"Ловушка, Ханна? Все слишком легко… Хорошо бы знать, например, где рыжий верзила Мика Гунн…"
То, что придется украсть лошадь, несколько огорчает ее. Но это не будет кражей в прямом смысле. В Яссе, где Ханна сядет на сиднейский поезд, она оставит лошадь заслуживающему доверие человеку, который вернет ее Хатвиллам. Другого способа нет. Если она не уедет сегодня, завтра ей на шею сядет неумолимая Элоиза. "Нет, все складывается слишком хорошо, Ханна: Лотар берет на себя труд предупредить, что два-три дня будет отсутствовать, что его жена потребует тебя не раньше чем через сутки. Он даже нарисовал тебе карту местности. Это слишком прекрасно, чтобы быть правдой…"
Она в последний раз пересчитывает свои деньги, быстро умывается и переодевается: натягивает платье голубого королевского цвета из толстой ткани, которое купила намеренно: в него вколота английская булавка, чтобы удерживать юбку между ног, когда надо будет по-мужски сидеть на лошади.
Да, чуть было не забыла бритву. Достает ее из-под подушки (она была именно там, как и подозревал Лотар Хатвилл). С вышитой сумкой в руке (в ней постоянные полтора десятка книг — "Ярмарка тщеславия" Теккерея, несколько томов Диккенса и на французском ее дорогой де Лакло) отваживается выйти в коридор.
Пусто. На лестнице то же самое. В доме повисла тяжелая тишина. Добравшись до первого этажа, она открывает дверь и попадает в очень красивый кабинет, конечно, кабинет Лотара Хатвилла. На столе, на видном месте, лежат две книги в кожаных переплетах, явно читаемые и перечитываемые: "Веселая наука" и "Так говорил Заратустра" Ницше. "Можно подумать, что он тебе предлагает их унести, Ханна…" Но она довольствуется листом бумаги, который лежит тоже на виду, рядом с пером и чернильницей. Пишет по-немецки: "Я оставлю лошадь в Яссе. Полученный аванс и стоимость дороги до Гундагая выплачу как только смогу". Она колеблется, для нее большой соблазн прибавить что-нибудь еще, что было бы ответом на последние слова Хатвилла: "Мы увидимся". Чтобы закончить, она импровизирует подпись: двойное "Н" из четырех вертикальных линий, слегка наклоненных вправо и перечеркнутых единственной выходящей горизонтальной линией — подпись, которая получается у нее в этот день случайно и которая станет знаменитой.
Возвращается в холл, по-прежнему тихий и пустынный. Она осматривается и, пройдя десяток метров, вынуждена спрятаться за драпировкой: кто-то проходит мимо. Она вновь идет, еле волоча сумку — Мендель сказал бы "эту проклятую сумку", — которая кажется непомерно тяжелой.
Больше она не встречает никого во всем огромном доме. Наконец добирается до конюшни. Конюха нет. Зато восемь или десять лошадей выстроились в ряд перед кормушками. Вспоминается голос Менделя: "На лошадь садятся всегда слева, дурочка. И с нею говорят, Ханна, ей говорят, что ее любят и рассчитывают на нее". Она выбирает кобылу с блестящими и нежными глазами. На то, чтобы ее оседлать, уходит не более трех минут. "В конце концов я буду ругаться, как Мендель. А если еще окажется, что высунув отсюда нос я увижу Хатвилла и его людей, рыдающих от смеха…" (Ей не удается избавиться от впечатления, что ее отъезд или, более точно, побег задуман ее хозяином.)
Наконец, подняв кое-как подпругу, закрепив свою сумку позади седла, Ханна садится передохнуть. Она в поту и совсем без сил — долго держала тяжелое седло на вытянутой руке.
— Послушай… — говорит она кобыле. — Ты могла бы все-таки стать на колени, как, помнится, делают верблюды? Я рассчитываю на тебя, я тебя бесконечно люблю, я хочу думать, что как женщина ты проявишь немного солидарности.
Она берет кобылу за повод и отмечает, очарованная, что та идет за нею. Через минуту она на улице, под палящим солнцем, почти уверенная в том, что ее не заметили. Минуя аллею, входит в заросли акаций. Только через четверть часа — благо встретилось поваленное дерево — она влезает на кобылу и садится в седло.
Она едет по северной дороге, в высшей степени гордая собой…
И только сейчас обнаруживает, что Мика Гунн следует за нею. Он останавливается, когда останавливается она, и трогается тоже одновременно с нею. Ошибиться невозможно: это его рыжие волосы и долговязая фигура огородного пугала. Нет также никакого сомнения относительно его намерений. Одно из двух, как сказал бы Мендель Визокер: или он исполняет приказ, данный хозяином, или действует в собственных интересах и повалит ее на землю в первой попавшейся австралийской роще.
Несмотря на то, что Ханна верит больше в первую гипотезу, чем во вторую, она достает из сумки бритву с перламутровой ручкой, чтобы спрятать ее на груди.
Проходит два часа. И еще два. Ничего не меняется в этой странной слежке. Мика Гунн продолжает ехать вслед за ней, сохраняя расстояние в триста шагов. Это докучливое немое преследование начинает действовать ей на нервы, прочность которых ни у кого не вызывала сомнений.
Она уже чувствует усталость, чтобы не сказать страдания, от непривычно долгой езды в седле. К вчерашней ломоте примешиваются боли внизу живота. "О, черт возьми, почему я родилась женщиной? Неужели это не могло подождать?" Она вся горит и с каждой минутой слабеет все больше, к тому же ей повсюду мерещится Мика Гунн.
Около шести часов вечера (судя по заходящему солнцу) она видит впереди арки металлического моста, описанного Лотаром Хатвиллом: она — в Яссе. Соскользнуть с седла — огромное облегчение, но очень скоро она возвращается к реальности: одна мысль о том, что надо куда-то идти, приводит ее в ужас. "Я выгляжу нелепо!" Пошатываясь, входит в холл гостиницы; кругом страшный шум. Ощущение того, что она здесь единственная женщина, усиливает чувство полного одиночества. Приемное окошко слишком высоко для нее.
— Вы больны? — осведомляется дежурный администратор.
— Не более вас, кретин, — отвечает она, вынужденная орать, чтобы ее могли услышать. — Я хотела бы комнату, если можно, отдельную, и расписание поездов на Сидней.
Дежурный предоставляет ей и то и другое, интересуется, хочет ли она ужинать. Она отвечает "нет", даже не подумав. Заведение заполнено подвыпившими мужчинами; некоторые собрались возле расстроенного пианино. Они вновь и вновь повторяют одну и ту же песню, слов которой она не может разобрать. Все ее помыслы о том, чтобы лечь. Пластом!
Отведенная ей комната — как раз над большим залом. Наступают сумерки. Она уже несколько часов лежит, уставившись в потолок широко открытыми глазами, терзаемая голодом и приступами тошноты, пылающая в лихорадке, не зная, что ей причиняет большую боль: ломота в спине или боли в животе. Она замечает, что разговаривает сама с собой: "Ты хотела поехать в Австралию? Вот ты и приехала. Эта страна — не для женщин. И ты собираешься здесь разбогатеть? Не смеши! Посмотри на себя!" Она с трудом подходит к настенному зеркалу и не без иронии созерцает в нем растрепанную, бледную девчонку с осунувшимся лицом и кругами под глазами: "Тебя даже кенгуру испугается".
В двух метрах под нею, под тонким деревянным полом, не смолкают пьяные голоса. Мика Гунн сидит неподалеку от гостиницы в ожидании, когда она выйдет.
Она выпила немного теплого чаю, и ее тут же вырвало, с каждым часом мучения ее усиливались. Страшно болят все мышцы, любой шаг стоит героических усилий. Однако надо идти. Мика Гунн смотрит, как она направляется в его сторону. Спокойно и невозмутимо набивает он свою короткую трубку табаком из кожаного кисета. Его тонкие костлявые пальцы вызывают отвращение, желто-красные выпуклые глаза кажутся нездоровыми и резко контрастируют с ярко-рыжими волосами.
— Вы собираетесь долго за мной следить?
— Иеп.
Он раскуривает трубку, и ужасный запах табака вызывает у Ханны очередной приступ рвоты.
До каких пор вы будете преследовать меня? Он трясет головой, не выпуская изо рта мундштук. "Я бы с радостью убила его", — думает Ханна.
— Вы помешаете мне сесть в поезд?
— Ноуп.
— У вас есть указания на мой счет?
— Иеп.
— Это связано с лошадью?
— Ноуп.
— Указания от кого?
В ответ он выпускает клуб зловонного дыма. Умеет ли он говорить что-нибудь, кроме "иеп" и "ноуп", что должно, вероятно, означать "да" и "нет"? Ханна сладострастно обдумывает мысль об убийстве; будь она мужчиной, она расквасила бы ему нос ударом кулака и заставила бы его съесть эту проклятую трубку. "О Мендель, почему вы меня покинули?"
— Мне надо вам кое-что объяснить. Вы самый вонючий и мерзкий подонок в Австралии. И если я ограничиваюсь этим, то только потому, что не знаю, как сказать t по-английски пердун, ублюдок, старая ж… Я ясно выражаюсь?
— Иеп, — произносит в восторге Мика Гунн.
Непостижимо, но у Ханны появляется желание расхохотаться.
"Переменим тактику, — думает она, — а то этот идиот будет ходить за мною до конца дней моих, что позволит Хатвиллам, мужу или жене, отправить меня в тюрьму за кражу".
— Начнем с лошади, — говорит она. — Вы получили ее обратно?
— Иеп.
— А теперь — о деле. Вы бы отстали от меня, если бы я дала вам два фунта?
— Ноуп.
— Пять фунтов?
— Ноуп.
— Десять ливров?
В желтых глазах — колебание. У Ханны двадцать шесть ливров и три шиллинга. Билет на поезд до Сиднея стоит пять ливров десять шиллингов. (В одном ливре — двадцать шиллингов. Что за дурацкая система!)
— Двадцать, — говорит Мика Гунн.
— Пятнадцать.
Он качает головой. "Я упаду, — думает Ханна. — Я сейчас свалюсь посреди этой улицы на краю света, и окажется, что я проделала весь свой мучительный путь зря".
— Двадцать, ладно. Но при одном условии: я оставлю деньги у хозяина гостиницы, который передаст их вам только после отправления поезда. Два часа спустя.
С трудом добирается Ханна до вокзала, без сил от потери крови. Минутами она ничего не видит от слабости. Каким-то чудом у нее в руке оказывается билет.
— Вы уверены, что можете пускаться в путь, мисс? — спрашивает железнодорожный служащий.
— Конечно Me вмешивайтесь не в свое дело. Лучшее средство прийти в себя для нее теперь — это разозлиться. С упорством пьяницы она считает и пересчитывает оставшиеся семь шиллингов, которые предстоит уплатить за гостиницу. Служащий уточняет: поезд отправляется в пять часов вечера. Сейчас только восемь часов утра. Она возвращается в гостиницу. Ей милостиво разрешают остаться в номере до отъезда.
Проходит время. Кто-то (Ханна не могла бы сказать, мужчина или женщина, в таком тумане она пребывает все время) помогает ей донести сумку до вокзала, берет двадцать ливров для Мики Гунна и усаживает её на деревянное сиденье в одном из вагонов. Она оказывается в компании трех или четырех здоровенных бородачей, которые улыбаются ей, выставляя напоказ испорченные зубы. От них очень дурно пахнет, точнее — просто воняет, это отвратительный запах портянок. Но они относятся к ней с неловкой любезностью: устраивают для нее нечто вроде постели из своих курток и другой одежды. Они уверяют, что с ними она будет в большей безопасности, чем с собственной матерью. "Как будто моя мать меня от чего-нибудь защищала. Кто, кроме Менделя, защитил или помог мне когда-нибудь!"— думает она, а может, говорит вслух. Впервые в жизни у нее появляется желание прекратить сопротивление и отдаться течению событий. Как только поезд трогается, она засыпает. Последнее воспоминание — хриплые голоса ее странных телохранителей, напевающих ей вместо колыбельной вальс Матида.
Дальше — уже Сидней. Она идет по какой-то бесконечной улице. Оборачивается и" видит в ста шагах позади себя Мику Гунна. Странно, но преследование Гунна ей даже помогает, это своего рода толчок, чтобы идти дальше, порой через силу. "Скорее умереть, чем доставить удовольствие этому дерьму увидеть меня отступившей".
Затем ей в голову приходит удачная мысль: она не чувствует рук от проклятой сумки, что если оставить ее посреди тротуара? Это срабатывает: краем глаза она видит, как Гунн, немного поколебавшись, берет сумку и из преследователя превращается в носильщика.
К пяти часам вечера она наконец приходит на улицу Гленмор в районе Паддингтона по адресу, данному ей Менделем. Дом № 173. Это двухэтажное здание в английском стиле. С правой стороны его — выступ с множеством окон. Перед домом — палисадник, заросший гортензией. Все здание выкрашено белой краской, за исключением двери — она синяя. Ханна звонит и в ожидании, пока ей откроют, делает усилие над собой и оборачивается: Гунн ставит сумку на тропинку у входа в сад и удаляется с видом человека, выполнившего свою миссию.
Между тем дверь отворяется, и на пороге появляется маленькая девочка с рыжими волосами и большими зелеными глазами. Ей, должно быть, не больше десяти. Она с интересом смотрит на Ханну, крепко прижимая к груди куклу с золотыми кудряшками.
— Я бы хотела видеть мистера Шлоймеля Визокера, — говорит Ханна.
— Кого?
— Мистера Визокера.
— Подождите минутку, — вежливо говорит девочка. Она оставляет дверь открытой, уходит и вскоре возвращается с женщиной средних лет, высокого роста, рыжеватой и с такими же, как у девочки, зелеными глазами. В третий раз Ханна произносит имя кузена Шлоймеля. Женщина качает головой.
— Мне кажется, что у одного из наших жильцов фамилия была похожая. Вот только звали его Сэм.
— Он переехал?
— Можно сказать и так, — отвечает рыжеволосая женщина. — Он уехал в Америку. По крайней мере вот уже несколько месяцев он не живет на Гленмор-роуд, 173. Это ваш родственник?
— Знакомый, — говорит Ханна из последних сил. Ей стоит большого усилия не потерять сознание. Это уж слишком. Она, конечно, подозревала, что этот болван мог найти предлог, чтобы не ответить на ее телеграмму, но предположить такое…
— Всего лишь знакомый, — повторяет она. — Благодарю вас, мадам. У вас очень красивый дом.
Она через силу поворачивается и идет по петляющей мимо гортензий дорожке к выходу из сада, туда, где стоит ее сумка. Она поднимает эти, как ей кажется, десять или пятнадцать тонн и… падает без чувств. А когда открывает глаза, то видит, что лежит на диване того же цвета, что и дверь. Напротив сидит девочка с куклой.
— Ты проснулась?
— Кажется.
— Мама уверена, что ты голодна. Ты хочешь есть?
— Совсем нет.
— Мне кажется, — говорит девочка, — что ты немножко врешь. На самом деле ты голодна.
Ханна улыбается.
— Почему ты держишь куклу вниз головой?
— Я жду, когда она срыгнет. Я только что покормила ее грудью. Ее зовут Франкенштейн.
— А тебя?
— Лиззи Мак-Кенна, — говорит девочка.
Коллин Мак-Кенна
Уже одиннадцать лет, как семья Мак-Кенны живет в Австралии. Приехали они из Индии. Дугал, глава семейства, родился в Бомбее в 1843 году; четыре года он учился в Англии, получил диплом инженера, там и женился. Жена его была ирландка, католичка, как и он. В 1865 году она дала согласие ехать с ним на строительство мостов через Ганг и другие экзотические реки. Что касается его самого, то он так и остался бы в своей родной стране, но жена его не могла приспособиться к жизни в Индии из-за жары и москитов, да к тому же смерть от тропической лихорадки их двоих детей подтолкнула на переезд.
Дугал подыскал себе место государственного служащего в австралийских колониях. Несколько лет семья прожила в Тувумба и Брисбене, но как только строительство железных дорог и мостов было закончено и эти дороги соединились с железнодорожной сетью Нового Южного Уэльса, они переехали в Сидней. Лиззи — их единственная дочь и самая младшая, у нее еще четыре брата. Вернее сказать, четыре брата живут в доме на Гленмор-роуд. О пятом, Квентине, Лиззи знает очень мало, только то, что он жив и что имя его нельзя произносить вслух, как будто его никогда и не было.
Впрочем, Лиззи не суждено с ним встретиться, и об этом она будет сожалеть всю свою жизнь.
Все эти подробности Ханна узнает постепенно. А пока она наконец села за стол и ест тушенную с овощами говядину, при этом семь пар глаз — три зеленых, остальные голубые — пристально смотрят на нее. По мере того как мужчины возвращаются домой, ее знакомят со всеми членами семьи. Родители, Дугал и Коллин, сидят по краям стола. Дети в порядке возраста: Род, старший, двадцать шесть лет, за ним Оуэн, Патрик, Алек и, наконец, Лиззи.
Для Ханны ново и удивительно окунуться в мир настоящей семьи, она уже и забыла, что это такое. К тому же это — семья иностранцев, которая, как ей кажется, живет в необычайной роскоши. Стол покрыт вышитой скатертью, сервирован фарфором и серебром, а сколько ножей, вилок, ложек, стаканов! Ханну поражает необыкновенно высокий рост всех Мак-Кеннов: самый младший из мальчиков, девятнадцатилетний Алек, не догнавший еще по росту не только своего отца, но и Рода, гораздо выше Менделя и почти такого же роста, как Тадеуш. Ханна чувствует себя фокстерьером, попавшим на обед сенбернаров.
— Еще чашечку чаю? — предлагает Коллин Мак-Кенна.
— Нет, спасибо.
— А пирога?
— Нет, я правда больше не хочу. Я прекрасно пообедала. Тишина. Только Ханна случайно поперхнулась. Первый раз в жизни она стесняется. В это невозможно поверить. К счастью, в течение получаса после обеда, когда все перешли в гостиную, Дугал болтал не переставая, и это позволило Ханне помолчать. Дугал говорил о построенных им мостах и дорогах, оседлав тем самым своего любимого конька. Он рассказывал, что в разных австралийских колониях ширина колеи неодинакова, что не очень практично, когда речь идет о том, чтобы связать эти системы воедино; более умно поступили в Индии, построив дорогу от афганского Кибера Пасса до Коромандельского берега…
Дугал Мак-Кенна не очень высокого мнения об австралийских поселенцах. В большинстве своем они, как он считает, — прямые потомки каторжников, высаженных в Порт-Джексоне и даже здесь, в Сиднее, или, что не лучше, пираты из Дампьера; он громит их будущих потомков, но, к изумлению Ханны, для которой просто невероятно, чтобы сын мог открыто противоречить отцу, Род становится на их сторону, утверждает даже, что в один прекрасный день Австралия порвет связи с Англией…
— Я пойду, — объявляет Ханна, пользуясь коротким затишьем в дискуссии.
Уже больше трех часов, как она у Мак-Кеннов, и до этого момента ей удалось ничего о себе не рассказать. Она предложила хозяевам одну из своих обычных выдумок: она француженка, живет в Париже, ее зовут Анна де Лакро, приехала в Австралию, совершая семейное путешествие, в Сиднее проездом, чтобы встретить здесь своего старого русского наставника Сэма Визокера. Но так как он переселился в Америку, ей ничего не остается, как завтра снова вернуться в Мельбурн, где ее ждут родители…
— В какой гостинице вы там остановились? — спрашивает Коллин Мак-Кенна.
— В "Империале", — на ходу сочиняет Ханна, которая совершенно не знает, существует ли в Сиднее отель "Империал".
— Сколько вам лет?
— Двадцать один. Я привыкла путешествовать одна.
Коллин смеется.
— Так или иначе, вы будете спать здесь. В комнате Лиззи огромная кровать; если вам удастся заставить Лиззи помолчать, вы сможете провести спокойную ночь. Я настаиваю, мадемуазель. Род! Возьми багаж, пожалуйста.
Род, рост которого добрых два метра, если не больше, хватает вышитую сумку и уходит наверх. Ханна опускает голову и снова ее поднимает, пристально глядя на весь клан, который в свою очередь смотрит на нее.
— Меня никогда не звали Анна де Лакро. Мое настоящее имя Ханна, я еврейка из Варшавы.
Коллин безмятежно улыбается.
— Ну теперь мы можем попить чаю. А ты, Лиззи, иди в кровать. Завтра утром тебе в школу…
Восемь с половиной следующего утра. Дом на удивление безмолвен, но в этой тишине нет ничего угнетающего, ничего такого, что может обеспокоить, это тишина жилища, где все в порядке. Ханна спускается по лестнице в одном из своих красных с черным платьев, но босиком: вчерашняя прогулка по Сиднею стоила ей стертых до крови пяток.
— Я здесь.
Голос исходит из комнаты слева, под лестницей. Ханна переступает порог и обнаруживает Коллин, сидящую за кухонным столом с чашкой чаю, которую держит обеими руками.
— Каждое утро, — говорит Коллин, — одно и то же: сперва суматоха, а затем спокойствие. Как спалось?
— Я спала как сурок.
— Мне стоило большого труда не дать Лиззи разбудить вас, когда утром вытаскивала ее из постели.
— Я ничего не слышала.
— Сколько времени вы находитесь в Австралии?
— Пять, почти шесть недель, — отвечает Ханна. Она решила больше не лгать.
— Сколько вам лет по-настоящему?
— Семнадцать лет и четыре месяца. Я апрельская.
— Есть родственники в Мельбурне?
— Никого.
— Деньги?
Ханна колеблется. Не для того чтобы солгать. Просто из смущения.
— Один фунт, — говорит она.
— Вам один или два гренка?
— Два, пожалуйста.
— Сливочное масло и апельсиновое варенье. Или хотите бифштекс с яйцом? Так едят по утрам в Австралии.
Их взгляды встречаются, и они улыбаются друг другу.
— Нужно будет позаботиться о ссадинах на пятках. Иначе может попасть инфекция.
— Ясменник душистый, — машинально говорит Ханна с набитым ртом. — Или зверобой. Из ясменника выдавливают сок на раны, когда растение еще свежее, и все заживает в мгновение ока. Но есть ли ясменник в Австралии?
Коллин Мак-Кенна тоже высока, она из тех женщин, у кого длинные ноги, относительно узкие бедра и большая грудь; она не особенно красива и никогда, вероятно, красавицей не была: румяные щеки, смесь неловкости и уверенности в жестах. Кажется, она только что вернулась с, прогулки по ирландским песчаным равнинам. Но цвет лица слишком бледный, под глазами синие круги — первые признаки болезни, которая скоро унесет ее.
Коллин спрашивает, опустив нос в чашку:
— Откуда у вас столько знаний о растениях?
— От моей матери.
— Она жива еще?
"Не лги, Ханна!"
— Не знаю, — говорит Ханна. — Я давно ее не видела.
На кухне слышно только тиканье настенных часов. Запах жареного хлеба все еще держится в воздухе. Это тот редкий момент отдыха для матерей большинства многочисленных семейств, который наступает сразу же после ухода домашних по своим делам и перед тем, как взяться за наведение порядка в доме.
— У меня есть час времени, — тихо говорит Коллин с деланным безразличием в голосе. — Вы не обязаны мне ничего рассказывать, знайте это.
Они сидят на противоположных концах стола, лицом друг к другу, глаза в глаза, ощущая, как прилив обоюдного расположения медленно наполняет их души.
Ханна начинает рассказывать.
Она не опускает ничего и говорит тем немного отчужденным, чуть-чуть саркастичным тоном, которым всегда говорит о вещах, лежащих глубоко в сердце. Так она защищает себя от волнения, отфильтровывает его, смиряя бушующий в ней вулкан.
Она рассказывает все о своем отце, о ручье и о риге Темерль, о Менделе Визокере, о еврейском местечке, о Тадеуше, об отъезде в Варшаву, о Доббе Клоц, о трех магазинах, о Пельте Мазуре, о развязке…
Она сознает и признается в этом Коллин, что самые жестокие угрызения совести испытывает по отношению к Пинхосу. Она его больше не видела, но Марьян Каден, доставивший труп на улицу Гойна, сказал ей: "Ханна, его глаза оставались широко открытыми и неподвижными, некому было закрыть ему веки…"
О долгом путешествии, приведшем ее в Австралию, ей почти нечего рассказать. Разве что о той невероятной оплошности, которую допустила в Мельбурне, позволив украсть все свои деньги. К тому же они принадлежали вовсе не ей, а лишь были у нее на хранении до возвращения Менделя.
— Иными словами, у меня нет выбора, — говорит она. — Я должна стать очень богатой, и очень скоро.
— Ваш друг Визокер должен бежать из Сибири и приехать к вам?
— Да, — коротко отвечает Ханна.
— Вы попытаете счастья здесь, в Сиднее?
— Мне слишком трудно было сюда добраться, чтобы теперь уезжать.
Ханна заканчивает рассказ о своем пребывании в Мельбурне тем, как ей удалось продолжить свое путешествие, о встрече с семьей Хатвилл, о Мике Гунне.
Коллин Мак-Кенна ставит свою кружку.
— А этот рыжий вас преследовал прямо досюда?
— Да, — отвечает Ханна не очень уверенно.
Ирландка поднимается и выходит из кухни. Ханна слышит, как та открывает дверь на Гленмор-роуд, видит, как она возвращается.
— Никого.
— Возможно, он мне привиделся.
— Вы вовсе не похожи на тех, у кого бывают галлюцинации, — спокойно замечает Коллин.
Зеленые глаза, устремленные на Ханну, отмечают бледность ее лица, резкость линий, круги под глазами.
— Вы не больны?
— Я никогда в жизни не болела.
— Я спрашиваю, у вас случайно не месячные, — объясняет, немного смутившись, Коллин.
— Со вчерашнего дня.
— Раньше срока?
— На много дней.
— Это, конечно же, из-за вашего путешествия в дорожной карете и верхом. Вам незачем было вставать. Идемте.
Ханна остается в постели целых три дня. Утром и вечером слышит шаги Мак-Кеннов; они говорят шепотом, конечно же, по приказу Коллин, которая царит над этими гигантами, пользуясь огромным авторитетом. Временами Ханна испытывает угрызения совести. Замечание о том, как, мол, она не заехала к матери попрощаться перед отъездом в Данциг, в Англию и дальше, очень задело ее. "Я ей, конечно, написала, но нельзя сказать, чтобы мое письмо было преисполнено любви. Можно подумать, что я какое-то чудовище. Возьмем Симона. Хотя он и кретин, но все-таки брат. И разве я когда-нибудь заботилась о нем? Нет. Я совсем забыла о его существовании, пока жила у Доббы. А ведь он был рядом, в Варшаве. Ты дала о себе знать только из Австралии. И даже не подумала написать Карузерсам, которые тебе очень помогли. Твой эгоизм просто чудовищен, ты совершенно ненормальная, Ханна, дрянная девчонка…"
Она приходит к подобным мрачным заключениям, когда, отупев от атмосферы дома, от комнаты и кровати, от настойчивой доброжелательности Коллин, взявшей на себя все заботы о ней, переживает моменты депрессии.
Несколько раз Ханна даже спрашивает себя, действительно ли она любит Тадеуша. Конечно же, она пока не задумывалась об этом слишком глубоко. Но во всяком случае, уже то, что для нее возникает этот вопрос, знаменательно. Ответ примерно таков: она превратила свою любовь к Тадеушу в некое идолопоклонство.
Короче говоря, она проявляет очень большую проницательность по отношению к себе…
Она нуждалась в этой передышке. К ней заходит только Коллин и рассказывает ей об Ирландии, немного об Индии, о которой не любит даже вспоминать, о своем отце и о братьях. "Я бы уехала к ним, если бы это зависело только от меня… Но в конце концов, и Австралия не так уж плоха…" Этот разговор происходит на третий день пребывания Ханны в постели. У нее начинают уже затекать ноги, зато к ней возвращается великолепное самочувствие. И она сошлась с Лиззи, потому что они спали вместе и подолгу шептались в кромешной тьме. Их диалог продлится многие годы, всю их долгую жизнь. При том, что ее английский оставляет еще желать лучшего, она чувствует себя уверенной с девочкой. "И потом ты вовсе не была обыкновенным ребенком, Лиззи. У тебя язык был так же хорошо подвешен, как и у меня…"
— Почему ты назвала куклу Франкенштейн?
— Это не я. Ее так звали до меня.
— А кто тебе ее подарил?
— Какой-то Санта-Клаус на прошлое Рождество.
— И все-таки это странное имя для куклы, — замечает Ханна, еще не читавшая романа Мэри Шелли.
— А в Польше девочки играют в куклы?
— Я никогда не играла, — отвечает Ханна.
На следующий день она впервые за четыре дня выходит. Муж Коллин предоставил ей легкую коляску, нечто вроде тильбюри на двух колесах и с одной лошадью. Именно с высоты экипажа, научившись править еще у Менделя, Ханна открывает для себя Сидней. Сам город не покоряет ее, хотя кажется ей чудесным, подчеркиваемый многочисленными бухтами и бухточками. Она отмечает, что улицы здесь более узкие и еще более старые, чем в Мельбурне, в них меньше геометрической строгости.
— Прежде всего я хотела бы посмотреть лавочки…
Сначала коляска спустилась до набережной с ее бесчисленными причалами и верфями; именно там пришвартовываются большие пароходы; там же разгружаются всевозможные парусники, иные из которых еще пахнут приключениями и загружены экзотическим товаром. Экипаж катит по живописным улочкам, похожим на прибалтийские — почти как в Данциге, — с их морскими тавернам и магазинами, с запахом смолы для шпаклевки.
— Ты правда хочешь работать, Ханна?
Я не могу вечно оставаться у вас. Коллин улыбается.
— Я забыла, — говорит она, — тебе ведь нужно разбогатеть…
— И очень быстро, — говорит Ханна, улыбаясь в ответ. Она напрасно оглядывалась, страшась, что вдруг увидит"
Мику Гунна, резко поворачивалась, чтобы при случае застать его врасплох. Нет, кажется, ее оставили в покое.
— В Сиднее есть улица, похожая на Бурк-стрит?
— Я даже не знаю, где это.
— В Мельбурне. Это самая роскошная улица с самыми красивыми магазинчиками.
— Тогда это Джордж-стрит.
Ханна щелкает языком, как это делал Мендель, и лошадь прибавляет шагу.
"Я справляюсь не так уж плохо".
Экипаж въезжает на Джордж-стрит. На тротуарах причесанные бушмены в странных шляпах идут навстречу банкирам в сюртуках и цилиндрах, в то время как на шоссе паровые омнибусы выставляют напоказ странные названия пригородов, вроде Вулара или Парамата. Ханна останавливает лошадь. Они с Коллин идут вдоль витрин. Денек на славу. Легкий и теплый воздух, гуляющие женщины, элегантные, тщательно одетые, в шляпах и корсетах (так, наверное, одеваются в Лондоне), экстравагантные платья, лица, защищенные вуалетками.
— Все еще не придумала, как разбогатеть?
— Еще нет, — отвечает Ханна. — Хотя…
По правде говоря, идея, пусть достаточно смутная, мало-помалу вырисовывается.
На следующий день, в понедельник, Ханна начинает охоту уже в одиночку. Лавочки Джордж-стрит и прилегающие улицы кажутся ей (у нее всегда был острый глаз на подобные вещи) более интересными, чем улицы и лавочки Мельбурна. В общем, похоже на обновленную Европу, но люди другие: они более развязны, чем поляки, может быть, меньше озабочены мыслями о деньгах, так как успели уже разбогатеть. Для тех, кто интересуется безделушками, достаточно изучить витрины. Здесь продают больше товаров для женщин, чем в Мельбурне, и стоят они дороже. "Вот что должно тебя интересовать, Ханна…"
Она заметила еще одну вещь: большую специализацию многочисленных магазинов. Она, привыкшая в основном к варшавским лавочкам, особенно к лавочкам в еврейском квартале, где продается все что угодно, удивлена, видя магазин, где в продаже какой-нибудь один товар, но по более высоким ценам: там продают только дамские шляпы, тот специализируется на корсетах, этот предлагает курительный табак (даже без сигарет), а этот — писчую бумагу и ничего более…
Как только Ханна объявила о своем настойчивом желании работать, Дутал и Коллин предложили ей свою помощь. Их положение, сказали они, открывает для нее любые возможности. И потом есть Род, который только что стал членом кабинета генерального секретаря колонии. Род наверняка может что-нибудь сделать для Ханны, скажем, устроить ее пребывание в Австралии на базе более солидной, чем та, которую предоставлял ей паспорт, полученный от Карузерса в Варшаве.
С такой поддержкой она запросто могла получить должность гувернантки, библиотекаря, воспитательницы, секретарши не важно чего, например какого-нибудь дамского клуба.
Трудно было сопротивляться такому дружному проявлению доброжелательности, однако Ханна сопротивляется—с терпеливой мягкостью, которой было так мало в ее характере.
Она обходит один за другим все магазины в центре Сиднея.
Составляет полный список товаров. Вычеркивает из него все, что слишком громоздко, что устарело и не имеет будущего, все, что касается питания (хватит с нее сыров), скобяных изделий (это пусть остается мужчинам)…
Кое-что начинает проясняться. Если она еще не знала точно, что будет продавать, то по крайней мере знает, кому — женщинам. Огромным австралийкам с длинными ногами и красными щеками, которые пришли в эту страну на краю света, созданную людьми и для людей, но не нашли здесь привычных удобств своей родной Европы.
На третий день в списке остается всего восемь магазинов для женщин. Из них она вычеркивает магазин по продаже зонтиков: по зрелом размышлении она не верит в будущее зонтиков, на них не наживешь 100 тысяч фунтов. Такова её самая скромная цель, которую она собирается достичь за два года. А затем планку можно будет повысить.
Итак, остается семь. Немного погодя — четыре. Обувь тоже не особенно ее вдохновляет. Разве что самой заняться рисованием моделей и производством, но если ты рисуешь как курица лапой, то нелегко конкурировать с теми моделями, которые приходят из Лондона и Парижа.
Из оставшихся четырех магазинов женской моды, похожих на тот, что она создала в Краковском предместье, она выбрала наконец один, который содержали две сестры валлийского происхождения, но родившиеся в Австралии: Харриет и Эдит. Одна из них замужем, другая вдова, но обе невзрачные, похожие на общипанных дроф. У Ханны уходит два дня, чтобы убедить их взять ее на работу. Они торгуют кружевами, вышивкой и пуговицами. Это уже вчерашний день. Нет ни малейшего шанса реально развить такую торговлю и повторить операцию, которую она провела в Варшаве с Доббой Клоц, получив при этом часть прибыли за счет увеличения оборота. Зарплата в семнадцать шиллингов, которую она получает (через месяц будет двадцать), составляет максимум того, что можно ожидать.
Но дело не в зарплате. Совсем по другим причинам она остановила свой выбор на этой галантерейной лавчонке, расположенной на первом этаже трехэтажного дома, который разворачивается спиной к Джордж-стрит и к которому можно добраться лишь через внутренний мощеный двор, обнесенный кирпичными стенами с огромными воротами. Все вместе, включая боковые помещения — два огромных сводчатых зала, — долгое время служило складом шерсти. Будет где развернуться…
16 сентября 1892 года Ханна подписывает договор с сестрами Вильямс. Уже два месяца она в Австралии. У Ханны нет сомнений. Идея созрела. Она точно знает, с чего начнет сколачивать состояние.
Дом Ботани-Вэй
Ханна укладывает вещи в расшитую сумку. Коллин Мак-Кенна стоит немного позади, неподалеку от двери в комнату Лиззи. Лиззи в школе. Тишина. Коллин начинает сухо кашлять.
— Вам надо лечить кашель.
— Что еще? — спрашивает Коллин. — Что ты там еще напридумывала?
— Я им сказала, что вы можете поручиться за меня. Потому что вы — моя тетя… — Ханна держит в руках черное с красным платье, которое она аккуратно сложила; повернувшись спиной к ирландке, она продолжает улыбаться.
— О Господи! — восклицает Коллин.
Ханна наконец оставляет платье, поворачивается и говорит совсем тихо:
— Это не выдумка. Я бы очень хотела, чтобы это было правдой… Она смотрит на Коллин и замечает предугаданные слезы.
— Я же не уезжаю, Коллин. Я остаюсь в Сиднее…
И все же какое-то волнение охватывает и ее. Она подходит к, ирландке, поднимается на цыпочки и целует ее в щеку. Ловит себя на том, что никогда не испытывала такого порыва нежности по отношению к кому бы то ни было. Никогда. Даже к Шиффре, своей настоящей матери.
На следующий день, 18 сентября, она отправляет письмо: "Г-ну Лотару Хатвиллу — Гундагай — Южный Уэльс". Она не знает названия поместья на берегу реки Маррамбиджи, но письмо, вероятно, дойдет: все должны знать семью Хатвилла.
Поиски квартиры занимают, у нее целую неделю. Не то чтобы поселиться в Сиднее было очень трудно. Но, как всегда, она ищет что-то определенное. Ни в коем случае не комнату в семье и не меблированный номер, как это было в Мельбурне. Она не хочет ничем себя связывать. И не должна заранее повторять ошибку, допущенную в Варшаве, когда ей приходилось метаться между улицами Гойна, Арсенал и Краковской. Удача сопутствует ей (если забыть шесть дней хождений от двери к двери): две маленькие комнаты на втором этаже, отдельный вход по деревянной лестнице. Здание, где они находятся, было построено во время золотой лихорадки; просторный первый этаж занят магазином и офисом фирмы, занимающейся внешнеэкономической деятельностью.
Владелец этой фирмы, некий Огилви, сам прожил несколько лет в этих двух комнатах. Теперь он разбогател, женился и переезжает в шикарный район Вулара. Сначала Огилви отказывает наотрез. И речи быть не может о том, чтобы сдать квартиру, которой он и сам еще пользуется от случая к случаю. И сдать кому? Молодой девушке! Пусть даже она родственница Мак-Кеннов. Однако Ханна замечает, что он стал податливее после упоминания этого имени. Доходит до разговора о цене. Следуют взаимные уступки. Двенадцать шиллингов в неделю. Она предложила восемь. И такие сроки оплаты: восемь шиллингов в течение шести первых недель, десять — в последующие шесть, а начиная с тринадцатой — пятнадцать.
— Посчитайте, господин Огилви: за шесть месяцев, таким образом, вы получите триста восемнадцать шиллингов, то есть пятнадцать ливров и восемнадцать шиллинговвместо трехсот двенадцати. Вы выигрываете шесть шиллингов, и вам в самом деле нечего жаловаться. Нет-нет, не благодарите меня, дело есть дело. Конечно, в обмен на эту уступку я вас попрошу об одной услуге: я не заплачу вперед за первую неделю. Почему? Да потому, что я только начала работать и еще не получила первую зарплату. Спасибо вам за понимание, мы просто созданы, чтобы понимать друг друга…
Три или четыре минуты Огилви не может вставить ни слова. Он только открывает рот, как рыба, пойманная накануне.
— И еще, — продолжает Ханна. — Проходя по вашему складу, я заметила, что вы хорошо торгуете с Германией и Францией. Вы говорите по-французски и по-немецки? Нет? Вот видите. А есть у вас кто-нибудь, кто знает немецкий или французский? Нет? А я знаю эти языки, могуговорить и писать. Вам, конечно же, нужно писать письма, не ищите больше никого, я займусь этим. Десять пенни за письмо. Не больше, по дружбе, которая нас уже связывает. Нет? Это дорого, десять пенни? Ну ладно, восемь, и не будем больше об этом. Между прочим, я знаю еще русский и польский. Кстати, не могли бы вы оставить в комнате кровать, которая там стоит, и стол, и стул, и шкаф? На данный момент у меня нет мебели. И к тому же вам не надо будет тратиться на перевозку всего этого…
— Ну же, улыбнитесь мне, господин Огилви, вы нашли лучшую съемщицу, о какой только могли мечтать…
Квартира находится в минуте ходьбы от галантерейной лавки. Хуже, что в кармане у Ханны всего три шиллинга и четыре пенни. Большая часть фунта, с которым она приехала в Сидней, растрачена на форменное платье и новые туфли (плюс два пенни на письмо Лотару Хатвиллу). Коллин предложила ей взаймы немного денег. Она отказалась. Она всегда, кроме исключительных случаев, боялась влезать в долги. Целую неделю Ханна держится, обедая один раз в день (тогда еще встречались рестораны, где можно было поесть за полшиллинга, то есть за шесть пенсов).
Ханна ждет свою первую зарплату. В магазине она занята только пять с половиной дней в неделю по десять часов. Она обнаруживает преимущества недели с неполным рабочим днем в субботу. Такой распорядок оставляет ей время, которым она может распоряжаться по своему усмотрению.
Первым делом она отправляется в Сиднейский университет. На нее смотрят там как на сумасшедшую и объясняют, что без предварительного диплома ее не могут принять ни в коем случае. Тогда она наводит справки и идет в Национальную подготовительную школу на Спринг-стрит.
— Я хотела бы посещать занятия по коммерческому английскому, медицине, ботанике, фармакологии и бухгалтерскому счету.
Лысый секретарь в лорнете, с пристегивающимся воротничком и рукавами из люстрина похож на старого ощипанного орла, полностью во всем разочарованного. Он равнодушен, как удав.
— Только и всего? — спрашивает он.
— На данный момент — да, — отвечает Ханна. — Я еще приду к вам, если будет нужно. Кстати, у меня нет денег. Я надеюсь, за лекции не надо платить?
— Если бы вы пришли на пятнадцать лет раньше, до издания закона об образовании…
Едва заметный проблеск юмора в зрачках старого ощипанного орла.
"Я сейчас сделаю его своим другом", — мелькает в голове у Ханны. — У меня еще одна маленькая проблема, — говорит она. — Я свободна не весь день. Есть ли лекции вечером?
— Да. Учат читать и писать, а еще преподают английский нищим, которые его не знают.
— Я уже немного умею читать и писать. Кстати, вы похожи на персонаж из "Записок Пиквикского клуба" Диккенса, на Альфреда Джингля.
Через пенсне секретарь смотрит на Ханну так, будто подозревает ее в краже.
— Вы читали Чарльза Диккенса, мадемуазель?
— Я только этим и занималась всю свою жизнь. Я его боготворю. Не проходит и месяца, чтобы я не перечитала что-нибудь из его одинаково восхитительных книг. Только благодаря Диккенсу я могу немного говорить по-английски.
Из всего сказанного верно только то, что она почти полностью прочла Диккенса. В библиотеке "Китая", на борту которого она приплыла в Австралию, не было почти ничего другого.
— Он в каком-то роде ваш духовный отец? — спрашивает наконец секретарь.
— Слабо сказано, — говорит Ханна.
— Кто такой Баркис?
— Извозчик из "Дэвида Копперфилда".
— А мисс Сквирс?
— Дочь Уотфорда Сквирса, хозяина пансиона в Йоркшире, в романе "Николас Никльби".
— Невероятно! — восклицает секретарь.
— Я не напрашиваюсь на комплимент, — парирует Ханна.
Секретарь встает, распрямляясь, как складная лестница.
Ханне слышится его скрип. Он закрывает свое решетчатое окошко, снимает люстриновые манжеты, открывает дверь своего бюро.
— Входите и садитесь, прошу вас. Вы, конечно, помните трех друзей месье Пиквика…
— Трейси Тапмэн, Огастес Снодграсс и Натэниел Уинкль.
— Невероятно! — повторяет секретарь и с явным сожалением добавляет:
— Нет ни одного вечернего отделения ни по медицине, ни по фармацевтике, ни по химии, ни по ботанике. Зато я смогу найти кого-нибудь по счетоводству.
— Взамен я могу преподавать немецкий, французский, польский или русский языки. Плюс идиш и иврит.
— Невероятно… Что касается ботаники, я могу вам посоветовать месье Джеймса Барнаби Соумса. Говорят, что у него лучший гербарий в Австралии. Перед тем как уехать в Лондон, он учился здесь. Он оказывает мне честь своей дружбой и, думаю, согласится принимать вас раз в неделю в шесть часов вечера.
— Я — честная девушка, — жеманно замечает Ханна.
— Я скорее умру, чем усомнюсь в этом хоть на секунду, — заверяет секретарь.
Он тут же сообщает, что его зовут Езекиил Радж. ("Как одного из героев Мастера, не правда ли, необыкновенное совпадение?") Ханна подтверждает, что она потрясена. Радж переходит на шепот и поражает следующим известием: во время одного из своих путешествии в Англию он был удостоен высокой чести присутствовать в 1868 году на публичной лекции Диккенса.
— Я видел его, как сейчас вижу вас.
— Невероятно! — говорит уже Ханна.
— А что до Джеймса Соумса, то он джентльмен и ему за семьдесят. Вы можете доверять ему, как мне!
Новый иронический огонек за стеклами очков.
— Относительно медицины я обязательно подумаю. Найду вам кого-нибудь. Но больше меня беспокоит химия… — Он тычет в Ханну своим ужасно длинным указательным пальцем — Название романа, над которым он работал перед смертью?
— Без понятия. Я в отчаянии.
— "Тайна Эдвина Друда"!
Езекиил Радж торжествует. Но не над Ханной, попавшейся на удочку, не над собой, не над комедией, которую они оба сейчас разыграли. Впрочем… Он поправляет пенсне, вглядывается в свою собеседницу, спрашивает, может ли он рискнуть задать ей нескромный вопрос.
"Да", — отвечает Ханна. Вопрос — о мотивах, которые заставили ее, такую молодую, интересоваться такими разными науками одновременно.
Ханна рассказывает об этом во всех деталях. Объясняет, как заработает сто тысяч ливров не более чем за два года.
— Невероятно, — говорит Езекиил Радж. — Совершенно невероятно!
Джеймс Барнаби Соумс — маленький старикан с розовым личиком — собрал на своей вилле Поте Пуэн в самом деле чудеснейшую коллекцию растений. И не только под стеклом: два гектара его земель были садом мечты. И этот безобидный добряк с близоруко щурящимися глазами исколесил тысячи миль по Австралии.
Он и Ханна будут встречаться три или четыре раза в месяц в течение всего ее пребывания в Австралии. Он посвятит ее во все свои знания по ботанике.
Врач, которого нашел ей Радж, по происхождению немец из недавней волны иммиграции, как и многие австралийцы этого времени. Он учился в Вене, и то, что он преподает ей по медицине, будет сопровождаться информацией об этом городе.
Как и говорил Езекиил Радж, химика они не нашли. Зато нашли аптекаря. Аптекарь — тоже немец, из Баварии, причем настоящий: с красным лицом, бакенбардами и брюхом, регулярно заполняемым пивом. Как только он удостоверяется, что, во-первых, она не будет спать с ним, что бы он ни делал, во-вторых, что у нее нет намерения выдавать его секреты кому бы то ни было и, в-третьих, не станет с ним соперничать в совершенствовании лекарств и мазей, — после этого он посвящает ее во все, что сам узнал о галеновых лекарствах на базе растений, и показывает, как пользоваться ступкой, пестом, колбой, машиной для формовки пилюль, перегонными колбами. Он сообщает ей названия масел, обучает их приготовлению, удивляется всему, что она уже знает в отношении бальзамов и мазей. И она тоже в перерывах между двумя порциями сосисок с капустой делится своими наблюдениями относительно сходства флоры Европы и Австралии.
Со счетоводством у нее тоже нет проблем. Брат-близнец Езекиила, оказывается, работает бухгалтером в компании "Пенинсьюла и Ориентл Лайн". Зовут его Бенджамин…
— На древнееврейском языке это означает: сын правой руки, то есть удачи, — объясняет Ханна. — А "Езекиил" обозначает "Господь укрепит".
Оба неженатые, они приглашают ее поужинать в деревянном домике времен первых лет колонии в центре квартала Петерсхем. В этом доме каждая комната — музей, полный книг, есть даже две или три с пометками Чарльза Диккенса, к которому братья Радж питают глубочайшее уважение.
Середина октября, дни с приходом австралийской весны начинают удлиняться. Около, восьми — восьми с половиной ^ часов Езекиил и Бенджамин с одинаковыми липами — два мрачных грифа — провожают ее до дома в специально нанятом кэбе. Оба застенчиво еще раз благодарят за визит. Она в три прыжка поднимается по лестнице, оборачивается, чтобы помахать им рукой, и… видит Мику Гунна с его рыжеволосой шевелюрой. Он медленно возникает из темноты и вступает в ореол уличного фонаря на противоположной стороне улицы. Поднимает руку и показывает ей письмо.
Она колеблется.
— Нет проблем, — говорит он. — Я не стану приближаться, мисс. Я не причиню вам зла.
Удостоверившись, что она не двигается с места, он пересекает улицу, подходит к лестнице, кладет письмо на нижнюю ступеньку и отходит на десяток шагов. Конечно же, она спускается, разворачивает письмо, читает, поднимает глаза, и в ее взгляде застывает вопрос. Вместо ответа Гунн удаляется, исчезает из поля зрения. И тут же она слышит цокот копыт. Из тумана бесшумно, чуть ли не как призрак, появляется роскошная, с верхом из черной кожи пролетка, запряженная двумя лошадьми.
Экипаж останавливается почти вплотную к лестнице. Им правит Мика Гунн. Что касается человека, сидящего позади него, то Ханна видит сначала только его руки — длинные и красивые, покоящиеся одна на коленях, другая — на бортике. Все остальное в тени.
Полминуты Ханна не двигается с места, подтачиваемая сомнением. И наконец решается.
— Двадцать семь фунтов и семь шиллингов за проезд в вагоне первого класса поездом от Мельбурна до Уадонги. Элоиза и я, или, точнее, я и Элоиза решили не включать в ваш счет дорогу из Уадонги в Гундагай, потому что карета, в которой вы ехали, и без вас проделала бы тот же маршрут. Что же касается денег, выданных вам под залог, и расходов моей жены, связанных с вашим присутствием, то тут получается сумма в пять фунтов восемнадцать шиллингов.
— Тридцать три фунта пять шиллингов.
— Вы всегда считаете достаточно быстро. Остается моральная компенсация, поскольку благодаря вам мадам Хатвилл осталась без горничной, без всякой помощи вдали от всякой цивилизации…
— А ее муж без кого-либо, кому бы он мог задирать подол, чтобы удовлетворить свои инстинкты.
— Бедняга.
— Десять фунтов, — предлагает Ханна.
— А возмещение моральных убытков? Как минимум — сто. Подумайте, Элоиза хотела подать жалобу и пустить по вашим следам всю полицию Австралии. В течение двух или трех недель после вашего бегства она была убеждена, что вы украли у нее драгоценности плюс наличные деньги. Даже составила список того, что вы взяли. Вам грозит оказаться в оковах.
Карета, запряженная двумя красивыми лошадьми, быстро катится к югу по дороге, идущей вдоль берега океана. "Даже не пытайся протестовать, Ханна. Он просто смеется над тобой, он рад повеселиться за твой счет. А может, эти угрозы для того чтобы…"
— Во всяком случае, — продолжает Лотар, — мадам Хатвилл пришла в бешенство, узнав, что сразу по прибытии в Сидней вы отправились в Новую Каледонию к этим чертовым французам и оттуда — в Китай, ускользнув таким образом от ее мести.
— Значит, я сейчас в Китае?
— Поди знай. Вы перемещаетесь со скоростью молнии. Может быть, вы уже в России или у ног индийского магараджи. Можно мне вас называть Ханной?
Сердце Ханны начинает биться сильнее.
— Конечно.
— Ханна, не обманывайтесь на сей счет. Она, я хочу сказать Элоиза, полна ненависти и упорствует в мести.
— Мне действительно было приказано все разузнать о вас. Я могу умолчать о многом, но не обо всем. Например, она узнала, что вы еврейка, а она ненавидит евреев.
— А вы?
На его губах появляется улыбка.
— Я тоже принадлежу к угнетенному меньшинству на правах принца-консорта. Распоряжается Элоиза: все деньги у нее. Наш свадебный контракт оговаривает этот вопрос совершенно четко. Вы проявили удивительную находчивость, написав мне письмо на железнодорожном бланке Нового Южного Уэльса и подписавшись Мак-Кенна. В противном случае мне было бы трудно объяснить, почему вы пишете из Сиднея, в то время как детектив указал, что вы покинули Австралию.
— Вы заплатили этому человеку, чтобы он солгал?
— Обычная мужская солидарность.
Взгляд Ханны останавливается на Мике Гунне, который возвышается на своем сиденье, делая вид, что разговор за его спиной ему безразличен. Пошел мелкий теплый весенний дождь. Ханна спрашивает, указывая на рыжеволосого:
— Вы приказали ему повсюду следовать за мной?
— Да. Мика делает все, что я ему приказываю.
— Абсолютно все?
— Абсолютно.
— Вы знали, что я собираюсь сбежать из Гундагая?
— Нет, не знал. Но вы могли быть кем угодно, только не горничной. Даже в Австралии ни одна горничная не умеет считать так, как вы, не интересуется доходами от приисков, сельским хозяйством, таможенными пошлинами в колонии Виктория, банковскими операциями, условиями кредитов, сравнительными характеристиками развития Мельбурна и Сиднея. По правде сказать, я не встречал женщины, способной понять хоть что-нибудь из деловой лексики мужчин. Более того, я знал очень мало мужчин, которые бы с такой жадностью впитывали информацию подобного рода, усваивали ее с такой скоростью и понимали с такой легкостью. А те, которых я знал, не весят девяносто фунтов, не носят платья, облегающего самое красивое тело, какое только можно себе вообразить, и у них нет огромных серых глаз, которые преследуют вас недели и месяцы.
Маленький механизм в голове Ханны регистрирует: "Ты выслушала первый настоящий комплимент, сделанный тебе мужчиной. Оказывается, это отнюдь не неприятно. Тем более что комплимент искренний, а он именно таков, ибо он не сказал, что ты красива. Вдобавок, кажется, у него нет навязчивой идеи затащить тебя в кровать и обработать там, как картофельное поле".
Но у другой Ханны внезапно учащается дыхание, корсаж становится тесным для затвердевшей до боли груди.
Лотар продолжает:
— Перед моим отъездом в Аделаиду я приказал Мике проверить, не взяли ли вы драгоценности Элоизы и не являетесь ли наводчицей воровской шайки. В случае вашего побега из поместья, если вы ничего не украли, он должен был только следовать за вами и не предпринимать ничего другого, ни во что не вмешиваться.
— Я ничего не взяла.
— Кроме лошади. Мика чуть не умер от смеха, наблюдая за тем, как вы ее седлали и взбирались в седло.
— Это и впрямь было нелегко.
— Но он не имел права вам помочь. Он проследил за вами до дома Мак-Кеннов на Гленмор-роуд. Так вы их знаете?
Она объясняет ситуацию с "Сэмом" Визокером.
— Все ясно, — говорит Лотар.
Экипаж останавливается.
— Ханна, — говорит Лотар. — Я не хочу подвергать себя риску, ожидая вас в снятой вами у Тома Огилви квартире, так как он — один из моих деловых знакомых. Я не хочу назначать вам свидание в отеле, где нас могли бы увидеть вместе. Мне это ни к чему. Элоиза, конечно, знает, что я ей изменяю, но поскольку речь идет о случайных связях, это ее не задевает. Здесь же…
Ханне удается сдержаться и не сказать: "…не тот случай". Она понимает, к чему ее обяжут эти слова, а "ты еще не знаешь, как далеко тебе захочется зайти этой ночью".
— Официально, то есть для подозрительной Элоизы, я в Сиднее по делам, хотя сегодня суббота. Я приехал сегодня утром, у меня уже было два деловых свидания. Сегодня же в моем клубе на Джордж-стрит я пообедал с владельцем скутера — вы, наверное, не знаете, это такой парусник. Он прекрасен. Он был построен в Соединенных Штатах, я думаю о нем с тех пор, как увидел несколько месяцев назад. Это самое чудесное судно, о каком только можно мечтать, даже если находишься в Швейцарии. И я мечтал о нем. Элоиза наконец сказала "да", как мужчина уступает желанию женщины в покупке мехов или бриллиантов. Она разрешила мне его купить. Сегодня дело сделано. Завтра я отправляюсь в Брисбен, где на якоре стоит скутер.
Ханна взирает на него не без удивления. Как мало она его еще знает. Она всегда видела спокойного и ироничного Лотара. Но когда он заговорил о корабле, его голос изменился, взгляд тоже, в нем появилось нечто детское.
Он улыбается, овладев собой.
— Я вам говорю об этом паруснике не случайно. Элоиза мне открыла необходимый кредит. Я добился того, что владелец снизил ранее оговоренную цену. Предполагаю, что вы не нуждаетесь в моих советах по поводу дела, о котором пишете в письме. Значит, вам нужно другое. Сколько?
— Тысяча пятьсот фунтов, — говорит Ханна.
Дождь усиливается, и его крупные капли стучат по кожаному верху. Ханна следит за взглядом Хатвилла. В нескольких шагах от них за дождевой завесой вырисовывается веранда белого дома. Лотар Хатвилл говорит своим обычным мягким и немного насмешливым голосом.
— Это не мой дом и не дом Элоизы. Он принадлежит одному моему сиднейскому другу, которого я встретил сегодня утром. Он уже предлагал мне пользоваться им. Я всегда отказывался, но сегодня согласился. — Его большие руки приходят в движение, пальцы сжимаются и разжимаются. — Вы совершенно не обязаны туда входить, Ханна. Можете вернуться к себе. Мика вас отвезет. А в понедельник утром он вручит вам полторы тысячи фунтов наличными.
— Мы подпишем контракт.
Он смеется.
— Если хотите.
Ханна закрывает глаза и тут же открывает снова. Злясь на себя за охватившее ее волнение, она тем не менее находит в нем удовольствие, которому не в силах противиться: "Итак, этой ночью, Ханна…"
— Мы заключим договор. Но так, чтобы ваша жена не знала о нашем союзе. — Это говорится уже в доме.
— А что, мы собираемся вступить в союз?
Хатвилл улыбается более насмешливо, чем обычно. Он сидит, Ханна ходит взад-вперед. Дом поразил ее. Весь первый этаж состоит из одной-единственной квадратной комнаты, метров пятнадцать на шестнадцать, с низким потолком, украшенной восемью или десятью тонкими изящными колоннами. Здесь всего два цвета: черный и белый. Черные пол, балки, лестница. Все остальное белое: стены, мебель, колонны, переплеты окон, дверь и даже причудливой формы фонарь в левом углу комнаты.
До сих пор в представлении Ханны роскошь, богатство обстановки и убранства состояли только в изобилии и нагромождении мебели, ковров, драпировок. Царящая же здесь пустота ее ошеломляет и немного беспокоит. Много картин, но они очень странные. Можно подумать, что их автор не умеет рисовать и просто покрывал холст разрозненными цветовыми мазками.
— Импрессионизм, — объясняет Лотар Хатвилл. — Я должен был вас предупредить, что дом принадлежит одному из самых оригинальных художников. Он написал портрет Элоизы, но когда та увидела результат, с нею сделалась истерика и она отказалась платить.
Когда Ханна мало-мальски освоилась, он пригласил ее сесть и предложил вина. Она отказалась. Она никогда не пила вина, а сейчас был неподходящий момент для такого опыта. Она отказалась даже от чая. Он смеется: "Тем лучше. Я все равно не умею его заваривать", — и продолжает сидеть в кресле, положив ладони на колени, а шляпу, трость и перчатки — возле себя. Он не делает ни малейшего шага к сближению, а просто смотрит на нее. Она решается продолжить тему, которая кажется ей безобидной: тему предложенных им денег.
Она пристально смотрит на него, и постепенно ее волнение — волнение девушки, впервые пришедшей на свидание, — проходит.
— Я об этом не думал. Я дам вам взаймы деньги, а вы мне возвратите долг, когда сможете.
— Без контракта?
Насмешливый огонек в глазах становится ярче.
— Я вам полностью доверяю, Ханна.
Он кладет по-мужски ногу на ногу так, чтобы не смять стрелку брюк. Каждый жест грациозен. Лицо еще более загорелое, чем в Гундагае. Серебряные виски. Очень красивые руки. "Он ничего не предпринимает, — думает Ханна с возрастающим смятением. — Он ничего не делает, а только ждет. Его поведение выводит меня из себя. Это — не наивный Тадеуш". Она говорит:
— Вы даже не спросите о моих планах. Вы не хотите знать, для чего мне 1500 фунтов. Все потому, что вы мне доверяете?
— Ну и для чего же?
— Салон красоты, — отвечает она.
— Для женщин?
— Для кенгуру.
— В точку, — говорит он по-французски. — Каков вопрос, таков ответ. И как вы все устроите?
— Я буду выпускать кремы, для начала — один крем. Крем, который бы предупреждал появление морщин или избавлял от них.
— Действие его не вызывает сомнений?
— Черт возьми, я точно не знаю. Так утверждала моя мать. Она снабжала мазями всю Европу. Во всяком случае, все наше местечко. Мать говорила, что ее мазь хороша в холодную погоду, против обморожения. И она была права. Мазью намазывали губы и щеки, и кожа никогда не трескалась. Мазь приятно пахла.
— В Австралии не бывает холодов.
— Но воздух очень пыльный и соленый.
— Ваша матушка здесь?
— Нет, но я знаю ее рецепт. Нужны фрукты, травы и кое-что еще.
Под насмешливым безразличием Лотара скрывается острый пытливый ум.
— Вы собираетесь сами готовить кремы?
— М-м-м…
— Основать фабрику?
М-м-м…
— С 1500 фунтами?
— Мне не нужна большая фабрика.
— А где вы найдете в Австралии польские травы?
— Вы знаете некоего Джеймса Барнаби Соумса?
— Слышал это имя. Немного помешанный ученый. И пожилой.
— Он — ботаник, один из лучших и самых милых в Сиднее и Австралии. Я ему дала список необходимых цветов, фруктов и трав, и он нашел их австралийских родичей. Не всех, но достаточно. Достаточно для того, чтобы я могла начать производство крема по маминому рецепту, который…
Она умолкает. Во взгляде Лотара Хатвилла не осталось ничего от взгляда мужчины, ведущего деловую беседу. Он не слушает ее или почти не слушает. На ней кумачово-черное платье (не то, с тридцатью девятью пуговицами, а другое — с небольшим квадратным вырезом). Она ходит перед ним взад-вперед, скользя по паркету, и говорит, напряженная от ожидания. Лотар Хатвилл неотступно следит за нею глазами. "Нет, Ханна, не беседой с тобой он заворожен. Если что-то подобное и было вначале, то теперь это прошло. За его бесстрастной маской ты прекрасно угадываешь желание. Он хочет твою грудь и твои бедра. Мысленно раздевая тебя, он представляет твое тело целиком и в деталях. Его взгляд вызывает у тебя странное ощущение, новое и сильное. Жар разливается по телу. Жар приятный, и ты готова на все, лишь бы не утратить этого ощущения…" Но все это время она излагает технические детали своего предприятия.
— Я не только изучала ботанику, я советовалась с врачами, читала книги. Я много узнала о коже, ее свойствах, строении, о кожных болезнях и их причинах. Я знаю, что надо делать, чтобы поддержать ее в хорошем состоянии. Врачи — те, с кем я разговаривала, во всяком случае, — не обладают достаточными знаниями в науке, которую они называют дерматологией. Мне следовало бы съездить в Европу, во Францию. Но я и сейчас много знаю. Я также интересовалась волосами, ногтями и зубами. Меня интересовало, почему зубы выпадают или становятся желтыми, как у лошадей. Почему у некоторых людей такой запах изо рта, что мухи от него дохнут. Конечно, я не знаю всего, что необходимо знать. Я стала изучать эти вещи только месяц назад. Я работаю с аптекарем, который обучает меня тому, что может. Но знает он не многое. Я изучаю и банковское дело. Два раза в неделю. Я узнаю, как работает банк, какие услуги оказывает и кому… А на окнах нет штор.
Последние слова она произнесла тем же тоном, что и всю речь, ясно и четко, что указывает: машинка у нее в голове работает уверенно, мысль не утратила логики. И Лотару Хатвиллу требуется секунда или две, чтобы отреагировать. Ханна довольна и горда собой: выбила из колеи столь самоуверенного человека.
— Ну и что? — говорит он.
Она неотрывно смотрит на него. Сердце бьется чаще.
— Я думаю, — спокойно замечает она, — что там, под окнами, толпа ваших друзей по Сиднею. Пришли посмотреть спектакль.
— Я заставил их оплатить места.
— Или хотя бы Мика Гунн.
Молчание. Он хранит полную неподвижность, все более и более волнующую. "Но ведь это то, к чему ты стремилась, Ханна, разве нет? Ты знала об этом, когда шла сюда. Ты знала, когда рассказывала о своем деле. Ты знала уже тогда, когда он наблюдал за тобой первый раз, спрятавшись за дверью. Ты ждешь, что он научит тебя искусству любви, дисциплине более тонкой и трудной, чем банковское дело или ботаника. Итак, одно из двух: или ты сейчас же уходишь, или будь что будет".
— Вы меня хотите, Лотар Хатвилл?
— Ужасно. А вы меня?
Лотар Хатвилл не пошевелился. Как всегда, думает Ханна, я заранее знаю ответы, но так приятно задавать вопросы, приводить в замешательство.
— Итак… — начинает Ханна.
— Я отдал бы за этот миг свою жизнь, — добавляет он тихо.
Она знает это. Она знает также, что, несмотря на внешнее равнодушие, он взволнован так же, как и она. Несмотря на свой опыт, свои сорок лет и седину. Как приятно смотреть на него и знать об этом. Она спрашивает:
— У вас такое взаимопонимание со всеми женщинами? Он качает головой: нет, конечно нет.
— А почему я?
Короткая пауза. Он произносит немного хрипло:
— Вы слишком откровенны.
— Почему все-таки я?
Опять молчание. Они — в трех или четырех метрах друг от друга, он сидит, она стоит почти в самом центре гигантской комнаты, симфонии черного и белого цветов.
— На втором этаже есть спальни, — говорит он наконец. — Будь на вашем месте другая женщина, она была бы уже там в кровати, и я был бы с нею. То, что происходит этой ночью, не было со мной никогда. Я хочу сказать, что я никогда не играл в такие игры. Если это — игра. Вы очень странная.
— Что я должна сделать? — Она выдерживает его взгляд. — Раздеться?
— Только если вы этого хотите.
— Я должна раздеться перед этими окнами без штор? Она не ждет ответа. Его не будет. Она думает: "Первый урок, Ханна: то, что происходит до, — приятно. Восхитительно. Он ко мне еще не прикоснулся, а… Не торопиться — вот первый урок профессора Хатвилла. Этот урок тем более хорош, что он сам не знает, что преподает его".
Вначале она вытащила длинную булавку, поддерживавшую ее капор, и далеко отбросила его. Беспорядок — еще одно новое удовольствие. "Ханна, я тебя не узнаю…"
Она запрокидывает голову и широко распахивает глаза. "Тебе немного страшно, но это хорошо, как раз то, что надо. За этими окнами никого нет, но приятно думать, что там мог бы кто-нибудь быть…" Ее пальцы начинают расстегивать корсажные пуговицы. Лотар Хатвилл еще ни разу не пошевелился. В его взгляде Ханна читает все то, что может понравиться женщине: желание и уважение, уверенность и смятение. "Нет, тебе не стыдно, — думает она, — более того, ты интуитивно делаешь все те движения, которые нужно делать, тебе это доставляет удовольствие. И еще… Ты красива, Ханна…"
Она приостанавливается, расстегнув пуговицы до талии. Пристально глядя прямо в глаза Хатвиллу, садится рядом с ним, чтобы расшнуровать и снять ботинки (ее варшавская обувь износилась, надо будет купить другую; она купит много обуви, когда разбогатеет, но сейчас ли думать об этом, идиотка?)
Встает. Босиком она ниже ростом. Заканчивает расстегивать платье. Оно соскальзывает с плеч. Движение бедрами — платье на сверкающем паркете. Снимает одну, вторую, третью, четвертую юбку. Затем — первую рубашку (не торопиться, только не торопиться) и, наконец, вторую. Грудь ее обнажена, и она чувствует, как напряглись соски.
Она развязывает узел на поясе панталон и снимает их. Остаются чулки. Не спеша, расстегнув застежки, снимает чулки. Всю одежду отбрасывает подальше. Наконец распускает волосы, которые закрывают спину до поясницы. Ждет.
Она успела бросить только один взгляд на окна, в стеклах которых отражаешься, как в зеркале. Она не видела, как Лотар встал, но он уже около нее. Он берет ее на руки и несет по лестнице.
"Чудесно, Ханна. Чудесно", — думает она.
Пока ей еще удается выполнить данное себе обещание: все замечать, все анализировать, все запоминать. Лотар Хатвилл переступил порог спальни с Ханной на руках. Медленно положил ее на расстеленную кровать. Затем вышел, оставив на некоторое время одну, на достаточно долгое время для того, чтобы ей стало страшно в этой темной комнате, чтобы она, женщина и маленькая девочка, замерла с готовыми сорваться с губ словами нежности, умоляя его вернуться, не оставлять одну. Она ничего не говорит. Он возвращается.
Он покрывает поцелуями все ее тело. Она слышит его дыхание, к которому время от времени примешивается хриплый вздох. Она слушает свое собственное дыхание, отмечает, как оно прерывается от неожиданной ласки или поцелуя. После губ Лотара его грудь прижимается к ее телу. Страх улетучивается. В своих ласках он соблюдает естественный ритм, медленный, но не позволяющий ей отдохнуть. Волна тепла разливается в ней, еще одна и еще. Волны следуют одна за другой. Вдруг он — в ней, в ней все горит, но это совсем не так, как… как с… Она забрасывает неназванное имя в глубину памяти и позволяет увлечь себя ритму движений, подчиняясь, помогая ему и даже торопя. "Вот это как, — мелькает у нее в голове, — вот что это такое". Она повторяет эти слова все время, пока он — в ней. Слова лишаются смысла, и ее тело и разум сливаются в единый огненный шар, который взрывается, разлетается на тысячи искр, падающих без конца; и едва она успевает подумать, что успокоилась, как его более глубокое движение производит еще один взрыв, потрясая ее больше, чем она могла вообразить, заставляя кричать, стонать, испытывать то невероятное счастье, которого она ждала так долго.
И пока сознание медленно возвращается к ней ("Ты здесь, Ханна, в этой темной комнате, с этим мужчиной, который только что…"), он шепчет, что хочет ее, и своим новым голосом она отвечает "да, да", и снова он входит в нее, и снова она знает, что никогда этого не забудет.
Сладкая истома, усталость и умиротворенность. "Не прячься, Ханна. Ты прекрасна теперь. И ты должна честно признать, что в течение нескольких секунд, много раз по нескольку секунд, происходило нечто великолепное. И виной тому Лотар Хатвилл. Ты вынуждена признать, что, несмотря на свой возраст, он умеет…" Она улыбается в темноте.
Он тоже не шевелится. От него исходит соленый морской запах, запах любви, который она уже ощутила на короткое время в пражской комнате. Он привлекает ее к себе; она прижимается к его бедрам, кладет голову ему на грудь. Он говорит:
— За окнами, разумеется, не было ни одной живой души.
— И Мики Гунна?
— Конечно. Если бы я узнал, что он там, я бы его убил. А тебя я люблю.
— Нет, — говорит она уверенно и четко.
Пауза. Она почувствовала, как он весь напрягся. Секунду спустя он спрашивает:
— Я могу зажечь лампу?
— Нет.
"Почему? Какая разница, будет эта проклятая лампа гореть или нет?"
— А задать вопрос?
Она хитро улыбается в темноте и проводит по его груди кончиком своего острого язычка.
— Я хорошо знаю, какой вопрос вы собираетесь задать, Лотар Хатвилл. И ответ всегда будет "нет". Никакой любви между нами. Никогда.
— Другой?
— М-м-м-м…
— Окончательно?
— Да.
— Он в Австралии?
— Нет.
"Вот она, жизнь, — философски размышляет Ханна, — теперь он будет дуться, как мальчишка, несмотря на возраст. Таковы мужчины". Ее охватывает неслыханное, почти неудержимое веселье.
Полторы тысячи фунтов тоже радуют. Хотя они не имеют никакого отношения к делу. Скорее сыграло роль то, что Лотар чем-то похож на Менделя, немного, но все же похож, может быть, улыбкой, насмешливым взглядом и своей уверенной мужественностью великана с чутким и нежным сердцем. Но у всех наших поступков, даже неосознанных, масса причин, так же как у одной задачи — масса решений. "Не надо слишком углубляться, Ханна. Легла бы ты с ним, если бы он не предложил тебе взаймы полторы тысячи фунтов? Ответь откровенно: "Да". (Чем ты рискуешь, отвечая "да"? Кто тебе возразит?)
Шум дождя на улице начинает стихать. Он превращается в тихий шелест, под который приятно молчать. Дыхание Лотара восстанавливается, особенно после того" как она сказала, что о любви между ними не может быть и речи. Она погружается в сон и уже сонная отвечает на его последний вопрос: ну да, конечно, они еще увидятся здесь или в другом месте, когда у нее будет время, а он сможет освободиться от Элоизы. Увидятся хотя бы для того, чтобы она смогла вернуть долг.
Утром, когда Ханна просыпается, Лотара рядом нет. Завернувшись в одеяло, она исследует дом. Обнаруживается, что все окна выходят на Тихий океан: черно-белый дом приютился на скалистом утесе высотой, видимо, более ста футов.
Ни одно человеческое существо не могло, следовательно, наблюдать за нею вчера, когда она раздевалась, как гетера. "В газетах об этом не будет ни слова!"
Она вспоминает, что сегодня воскресенье и ей некуда торопиться. Сбрасывает одеяло и прохаживается в чем мать родила, опьяненная свободой, ощущением, что этот дом принадлежит ей одной. И какой дом!
Что касается ее возвращения в Сидней — там будет видно. У одной задачи всегда…
Впервые она по-настоящему одна. (Этих "впервые" не сосчитать. Впервые у нее есть любовник, то есть мужчина, с которым она занимается любовью, но которого не любит; впервые получила от этого огромное удовольствие; впервые вела себя, как…) "Ты как будто заново родилась, Ханна".
Она готовит себе праздничный завтрак: чай и печенье с вареньем. Поглощает его, любуясь океаном. Затем наполняет теплой водой просторную ванну, в которой ей удается вытянуться почти во весь рост, чуть поджав ноги (хорошо быть маленькой).
Она смакует каждую минуту этого утра, наслаждается тишиной и необыкновенным ощущением того, что мир уже немного принадлежит ей и будет принадлежать еще больше благодаря тысяче пятистам фунтам.
Она забывается настолько, что, заслышав шум подъезжающего экипажа, испытывает разочарование. Из окна видит неподвижного Мику Гунна. Он терпеливо ждет ее, держа в руке хлыст. И когда она заявляет, что готова, отвозит ее в Сидней. Сообщает, что проводил Лотара Хатвилла на поезд до Брисбена и что завтра привезет ей деньги, как условлено. Что он и делает в понедельник утром.
С этого момента Ханна полностью готова бороться за богатство.
Квентин Мак-Кенна
В последнюю неделю октября 1892 года она напишет свое третье письмо Менделю Визокеру. И опять без особой надежды, что тот его получит. Первое она написала из Мельбурна, после кражи, поскольку считала, что было бы нечестным держать его в неведении; второе — в день, когда она наконец сумела уладить вопрос с переездом яз Мельбурна в Сидней.
Оба письма она направила в адрес управления сибирской каторгой, в глухое место под названием Иркутск. Название было знакомо ей по книге Жюля Верна "Михаил Строгое". Адрес же она получила перед своим отъездом из Варшавы. По ее мнению, необходимо в лучшем случае 3–4 месяца для того, чтобы эти письма дошли до озера Байкал.
В своем третьем письме она напишет: "Я в Сиднее. Все идет прекрасно. Если не считать того, что кузен Шлоймель, этот кретин, укатил в Америку. Но я все уладила по-другому: через полгода, самое большее через год, у меня будет капитал и я смогу вернуть известную вам сумму. К тому времени вы уже сбежите с каторги, что, возможно, уже и сделали. От всего сердца обнимаю вас. Ханна".
— Вот и все, — сказала она сестрам Вильямс. ("Почему они носят фамилию Вильямс? Ведь обе были замужем и, вероятно, не за одним и тем же человеком. Это мне еще предстоит выяснить".) Она улыбнулась им: — Вам все понятно?
Дрофы качают головами и вращают глазами. По их словам, они ничего не поняли. Ханна испытывает к ним симпатию, почти нежность. Кличка, которой она их наградила, носит, по ее мнению, дружеский характер. Добба не обижалась на кличку "Стог сена",
— Прекрасно, — говорит она, — начну сначала. Может быть, не так быстро. Дом, в котором мы с вами находимся, оставленный в наследство вашим отцом, рано или поздно будет разрушен. Он расположен за красной чертой… Это мне удалось выяснить в Совете по делам колоний. Власти Сиднея выкупят его у вас. Убытки вам возместят. Но что с этого? Вас вышвырнут из собственного дома и сошлют на самую окраину, на правый берег или в Сен-Леонард, бросят в толпу вшивых эмигрантов. Но я знаю выход. Благодаря наследству, оставленному мне моей бабушкой Этлин Левелин из Уэльса, я снимаю у вас в аренду все, что находится во дворе, слева и справа от ворот, и сам двор. Что же касается вас, то все останется без изменений: вы будете жить там, где и жили. Что я буду делать с постройками, которые возьму у вас в аренду? Обновлю, перекрашу и отремонтирую их. Превращу ваш двор в самый прекрасный уголок Сиднея. Я буду в левом крыле. А в правом разместится мой салон красоты. На верхнем этаже — лаборатория. Под сводами и в саду построю кафе-кондитерскую. Вы готовите лучшие ячменные лепешки и сдобу во всей Австралии. Если бы вы изъявили желание содержать кафе-кондитерскую, следить за респектабельностью всего заведения в целом, вы бы просто осчастливили меня. Вы бы стали моими управляющими по ужинам с чаем. И платила бы вам я, а не вы мне, как это происходит сейчас.
Молчание.
"Чертовка, опять ты людям лапшу на уши вешаешь. Впрочем, ты ведь ничего не соврала этим Дрофам. Все это правда: их квартал действительно собираются сносить, чтобы построить новый. Разве что произойдет это лет через пятнадцать… Я двигаюсь впереди Истории, что же в этом плохого?"
Она улыбается Гарриет и Эдит.
— Вы станете богатыми, не покидая места, в котором живете. Уверяю вас, что уже на будущий год у вас будут средства для поездки в Европу, для поездки, о которой вы мечтаете все это время: Великобритания, Уэльс, земли предков… И вы легко сможете это сделать!
Понедельник, 17 октября 1892 года: тремя часами ранее Мика Гунн с огненно-рыжими волосами принес Хане полторы тысячи фунтов. Очень скрытно: в глубине букета из двадцати одной красной розы. Под его же охраной, чтобы не повторять ошибки, случившейся в Мельбурне, она помещает деньги в банк. Но не в первый попавшийся: последовав двойному совету — Рода Мак-Кенны и Тома Огилви, — она выбрала старейший, а значит, и самый надежный банк. В данном случае — Банк Нового Южного Уэльса.
И когда Дрофы, погружаясь в глубины привалившего им счастья, произнесут "да", она спросит их наконец о фамилии Вильямс.
— Это потому, что мы вышли замуж за братьев.
— Как же я сама не догадалась, как же я глупа! — схватится за голову Ханна.
Она заказывает полдюжины смет, в которых разбирается лучше, чем в артишоках. Скрупулезно, в мельчайших деталях, зная, чего хочет, Ханна делает ставку на то, что называет "правым крылом", где разместится кафе-кондитерская. Другие комнаты будут переоборудованы под клуб. Это будет сугубо женский клуб, практически полностью закрытый для мужчин. Лица мужского пола будут впускаться лишь по особому приглашению и с целым рядом оговорок. Угроза изгнания будет постоянно довлеть над головой этих нескольких избранных.
На верхнем этаже крыла, скрытого от глаз, подобно крепости, за массивной дверью, она хочет разместить институт красоты… Том Огилви порекомендовал ей одного подрядчика, который, как она и хотела, был не очень молод и женат. Конечно, шотландец по происхождению. Зовут его Уоттс. Для своих шестидесяти лет он выглядит крепким мужчиной. Бывший морской плотник, он влюблен в дерево почти мистической любовью. Его жена, маленькая женщина с обыкновенной внешностью, но закаленным характером, любит писать акварели и даже бровью не ведет, услышав, как Ханна говорит с Уоттсом о кумачовой обивке.
Робби и Дина Уоттс будут следить за ходом работ. Каждый в своей области: он возьмет на себя общее руководство, она же проследит за деталями, легкими украшениями, одним словом, вдохнет в дело ощущения женщины, чем Ханна дорожит больше всего.
Под сводами и в будущем саду, во дворе, Ханна хочет создать террасу-кафе, как в варшавских садах Сакса. Она станет первой террасой такого рода в Австралии. Но главное — сад.
— Это должен быть самый прекрасный сад Сиднея, цветущий в течение всего года, с водой, постоянно бьющей из фонтанчиков, с множеством клеток для птиц, чье щебетание не будет слишком громким и не станет мешать беседам. Там будут беседки, увитые зеленью, панбархат, балдахины, чудные уголки, утопающие в зелени. Надо обдумать вопрос о подушках…
Терраса протянется под сводами от правого до левого крыла. Там можно будет укрыться на случай дождя. И те же самые своды будут вести в гостиные, где можно будет отдохнуть, когда на улице станет слишком холодно.
— Дина, для всех внутренних комнат — белый, только белый цвет, полы — цвета кумача, такие же красные, как мое платье. Плинтусы — черные… Робби, а можно ли облицевать панелями верхние комнаты?
Он отвечает, что можно. Разве что не до самого верха, в половину человеческого роста, сочетая панели из сердцевины черного дерева с багетами из амаранта. Это один из видов красного дерева, и он знает, где можно найти несколько таких бревен. Что же касается цвета, то он не будет очень уж отличаться от кумача.
— А все остальное, включая потолки, — белое. Люстры — цвета червленой меди. Легкая, женственная, хрупкая, но глубокая мебель, в мягкости которой можно утонуть. Если вы в нее сядете, то встать и уйти уже не сможете. Мне также понадобятся музыкальные шкатулки, еще более нежные, чем акварели, серебряные, играющие в тишине комнат. Дина, на второй этаж могут подыматься только женщины, мужчинам вход туда закрыт. За исключением, быть может, пожарных, на случай, если вдруг случится пожар. И еще! Я хочу воссоздать… как это выразиться… чувственную атмосферу гарема. Дина, я вас не шокирую?
— Слегка.
— Робби, — продолжала Ханна, послав шотландке улыбку (та поняла ее намного лучше, чем она надеялась). — Робби, что же касается трех дальних комнат, где раньше хранили ткани, то я хочу, чтобы они были отделены от остальных большой дверью. Таинственной, интригующей, как бы потайной и как бы немного совращающей. О том, что скрывается за ней, будут спрашивать все женщины Сиднея, Австралии и всего остального света. На черном дереве двери золотыми буквами будет выгравировано: ЛАБОРАТОРИЯ. Это будет моя кухня.
Посмотрев на лицо шотландца, она рассмеялась, довольная своей собственной выдумкой, очарованная и воодушевленная размахом своих желаний и видящая их уже осуществленными. До ее ушей уже доносится гул голосов — это женщины, которые непременно придут к ней и будут чувствовать себя здесь уютно. Потому что она сделает их красивыми и счастливыми.
Она объясняет, что под словом "кухня" подразумевает место, где будут изготовляться кремы. По крайней мере, пусть так думают клиенты. Да, на первых порах она собирается производить их за этой таинственной дверью, но очень скоро придет час, когда успех принудит ее открыть отдельное производство, где будут работать двадцать — тридцать девушек, с которых возьмут слово о неразглашении секретов их работы. Чтобы исключить утечку информации и — главное — поддержать завесу таинственности, которую она считает основной составляющей своей рекламы.
Роясь в мыслях, давая свободу всем своим идеям, скопившимся в голове, она нагромождает детали, уточнения, просьбы поистине с ураганной скоростью. Это было 20 октября. А два дня спустя, убедившись (настолько, насколько она вообще может доверять людям), что в лице Уоттсов она обрела лучших подрядчиков для основания своего предприятия, она пускается в экспедицию на Запад.
Но и туда она едет с четко поставленной целью. Не рассчитывая, безусловно, на встречу, которая ей предстоит и которая разрешит одну из стоящих перед нею сложных проблем.
Она отрывается от проплывающего за окном поезда, поворачивает голову и видит Квентина Мак-Кенну, бесшумно появившегося в деревянном вагоне Большой Западной железной дороги Бог весть откуда.
Ростом он ниже (ненамного), чем его братья, очень худой, даже тощий. У него зеленые, как у Коллин, глаза. Отдаленное семейное сходство на этом и заканчивается. Обращают на себя внимание редкостная манера прищуривать глаза, когда взгляд как бы просачивается сквозь полузакрытые веки, а также выражение очень циничной и очень агрессивной наглости. Внешний вид явно не занимает его: светлая, всклокоченная борода, брюки и рубашка из выцветшей ткани, какие носят бушмены. На голове — шляпа, также похожая на их шляпы, пропитавшаяся потом за месяцы и годы носки. Тонкий шрам белеет на его изможденном лице, смуглом от солнца: он спускается со лба, рассекает дугу левой брови и тянется до щеки и кончиков губ. Слегка испорченная этим странным подъемом кверху линия губ словно кладет на его лицо постоянную злую усмешку. Взгляд зеленых глаз холоден и тяжел.
— Ну и что я должна делать? — поинтересовалась Ханна. — Прийти в экстаз?
— Надо бы, я стою этого. — Он слегка сощурил глаза. — Защита, а? Они меня предупреждали.
— Защита, да еще какая! Вы себе и вообразить не можете. А кто это "они"?
Совсем недавно остался позади Сидней, поезд только что проскочил маленький городишко Пенрит и теперь по великолепному металлическому мосту перебрался через сорокаметровую реку.
— Непин, — заметил Квентин Мак-Кенна. — Ее долина, так же как и долина Хоуксбери, очень напоминает Европу. Здесь можно найти немало растений из тех, что вы ищете.
"Он уже знает о цели моего путешествия. Об одной из целей". Она повторила свой вопрос:
— Кто это "они"?
— Это не Род, не мои братья. И уж никак не мой отец: вот уже больше десяти лет мы не разговариваем и он запрещает всем живым Мак-Кеннам вспоминать о моем существовании. Я — позор семьи, ее больная совесть. Верно, когда мне было двенадцать, я бросил школу, а значит, и клан. Нанялся юнгой на судно. На месте мне не сиделось. Все остальное было лишь длинной цепочкой низостей. Кое-какие надежды стали возлагаться на меня, когда я записался в роту Китченера, чтобы сражаться с Бешеным Махди в Судане. Судан — это в Африке. Но я почти что дезертировал. Когда вернулся в Австралию, меня посадили за решетку. Не столько за то, что я убил двух-трех человек, а за другие проделки. За неимением доказательств меня освободили… Какие доказательства, если вышел я один? Поехал искать золото. Не нашел. Вот и сказочке конец. Позавчера впервые за последние три года я виделся с матерью, которая невероятно вас любит. Надеюсь, что и вы хоть немного тоже любите ее. Она да сестра — вот и все, к кому я в этом мире могу испытывать любовь или что-то подобное. Я могу присесть? Не ожидая ответа, он сел рядом с нею.
— А вы действительно сын Коллин? — спрашивает окончательно растерявшаяся Ханна.
— А еще ваш кузен, раз уж она, насколько я могу судить, недавно сделалась вашей тетей. Мама показала мне, где спали вы вместе с Лиззи, моей сестрой, которую я вообще-то видел лишь на расстоянии: мне не позволено к ней приближаться. Еще доказательства того, что я действительно Квентин? Пожалуйста! У Лиззи есть кукла-блондинка, по имени Франкенштейн. В память обо мне. Я ей ее купил шесть лет назад, выйдя из тюрьмы и узнав, что у меня есть сестра. Имя тоже придумал я: оно лучше всего отражает мое собственное "я". Ну, убедились? А вот еще одна деталь о романтичном Квентине Мак-Кенне, — тихо произнес он. — Я — не совсем мужчина. После удара ножом в определенную часть тела. Это к сведению. А теперь объясните мне, какие растения вы ищете.
За окном пробегают фруктовые сады и фермы. Пейзаж понемногу начинает меняться. До сих пор он действительно напоминает Европу, какой она ее себе представляла, Европу, которую она могла видеть на гравюрах и всякого рода картинах. Но по другую сторону долины Эму пейзаж меняется, становясь неровным. Единственный железнодорожный путь, укрепленный с обеих сторон небольшими, конической формы выступами, вскарабкивается на холмы, вытянувшиеся бесчисленными синусоидами, часто опираясь на виадуки.
Квентин Мак-Кенна листает рисунки, выполненные пером Джеймса Б. Соумса. Время от времени он замечает:
— Это я видел… И это… И это. В Голубых Горах.
Он пролистывает все карточки, терпеливо отобранные ею в течение нескольких вечеров. Потом, ошеломленный, начинает читать вслух:
— Сладкий миндаль, ростки пшеницы, бузина, боярышник, рис, горечавка, соя, огурец, хмель, маис, ромашка лекарственная, кунжут, мальва, лопух, майоран, иссоп, амамелис, ликвидабр…
Он остановился: "Ликвидабр, черт подери!"— и продолжил чтение:
— …Базилик, полынь, вероника, мелисса, куст земляники, эвкалипт, барвинок, целидонна, одуванчик, мыльнянка, грейпфрут, дикие анютины глазки, алтей, роза, арника, лаванда…
— Да. Простая лаванда, — заметила Ханна, сдерживаясь, чтобы не рассмеяться.
— Морковка… Морковка! Дымянка, тмин, мята, мать-и-мачеха, лимон, очанка, мак-самосейка, настурция, маргаритка, черника, медвежьи ушки…
— Это — для отваров…
— …Береза, розмарин, можжевельник, манжетка, садовый чабрец, вербена, кресс-салат, бурачник, артишок, крапива, зверобой, цикорий, анис, липа, кунжут, календула…
— Ноготки.
— …Пырей, тригонелла, шалфей, центурион малый…
— Иначе говоря: василек.
— …Ястребинка, укроп, листья ореха, душица, подмаренник, тормантил…
— Один из видов гусиной лапки. У вашей мамы в саду растет…
— И масла. Масло абрикосовое, масло из сладкого миндаля, масло кунжутное, масло из ростков пшеницы, из кокосового ореха. А пальмовое масло вам нужно?
— И кокосовое молоко тоже. Оно очень хорошо воздействует на кожу.
— …Масло из лесного ореха, маисовое, фисташковое, касторовое, кипарисовое. Вам нужно было задержаться в долинах Непина, Хоуксбери. Там — тьма цветов и трав.
На обратном пути.
— А едете-то вы куда?
— В Кобар.
— Зачем?
— Взглянуть на шахты.
— И купить одну из них?
— Почему бы и нет? Не сейчас, конечно.
— Видно, вы хотите сколотить состояние.
— Нет, уже сколачиваю.
Он внимательно всматривается в ее лицо и произносит:
— Ну что ж, Кобар так Кобар. Но вы будете разочарованы.
— Это уже мои проблемы.
— Совершенно верно.
Она заинтриговала его безразличием, хотя он прекрасно понимает, что оно наигранно. Не смеется, не улыбается. На его лице застыла сардоническая ухмылка… А может быть, она от отчаяния?
Рассматривая его профиль, Ханна находит в нем и другие взятые у Коллин черты. Эта твердая линия подбородка, эта спокойная властность. В конце концов, Мендель ведь тоже сидел в тюрьме и, должно быть, тоже убил человек трех-четырех. Волк всегда остается волком, будь то в Польше или в Австралии. А когда он — одиночка, то это чувствуется вдвойне…
Часто останавливаясь, поезд проехал небольшие города: Вудбури, Лоусон и Маунт-Виктория, где можно было видеть лишь пастухов. Преодолев новую впечатляющую группу изломов, виадуков и даже один тоннель, пересек Голубые Горы.
Снова спуск в долину Литгоу.
— И вы будете мазать этой дрянью бедных женщин?
— Я сделаю различные смеси. Но за то, чтобы ими мазаться, придется платить. И очень дорого платить.
Вдали уже показались холмы Батурста и Оранжа, засеянные зерновыми. Квентин вытащил очередную карточку.
— Черт возьми, — воскликнул он, — а что еще за шмукбез?
— Это название на идиш. Шмукбез — это шмукбез, и не будем больше его трогать. Моя мать называла его так, а я не смогла перевести.
И странная, скоротечная и почти схожая с любовью дружба, которая свяжет их, родилась именно в этот момент в их искрящихся смехом глазах, во взглядах, бросаемых друг на друга, которыми они обменивались, углубляясь в самое сердце Австралии.
Она так никогда и не сможет понять, зачем тогда отправилась в Кобар. Лотар Хатвилл рассказывал ей о нем. Она представляла себе золотую породу, выходящую на поверхность и, для большего удобства, предварительно разделенную на слитки.
…Но золота в Кобаре не оказалось. Его там никогда и не было. Только медь. Настоящих золотых шахт, а вернее того, что от них осталось, она даже не заметила, поглощенная разговором с Мак-Кенной, Мак-Кенной — Пожирателем людей; это было в районе Батурста и Айронбарка.
Квентину и Ханне потребовалось много часов, чтобы обсудить все задуманные ею грандиозные проекты. Вначале говорила только она, а он слушал, уставившись в щель на потолке. И вовсе не потому, что его заинтересовали устремления Ханны: было яснее ясного, что он их ни во что не ставит. Его заинтересовала она. Что до Ханны, то вначале она все же усомнилась в его физическом изъяне, думая, что это хитрость, чтобы легче было задрать на ней юбку, воспользовавшись ее доверчивостью. Но нет. С полным отсутствием всякого стыда, а точнее со всей откровенностью, она взглянула на место, служащее для разграничения рода людского на мужчин и женщин. Там действительно чего-то не хватало. "Так же плоско, как все торты, что я пыталась испечь". Она почувствовала жалость, но воздержалась от всякого проявления чувств, догадываясь, что он только рассердится.
Удивительно, но мысль использовать его в качестве главного сборщика трав (мысль, принадлежащая не ей, а, по всей видимости, Коллин) соблазнила ее не сразу. Это ее-то, привыкшую при первой же встрече с любым человеком тут же спрашивать себя, как она может его использовать. Возможно, препятствием были кое-какие подробности его прошлой жизни, которые он с сарказмом, в своей шокирующей манере поведал ей. В частности, то, что ему приходилось есть человечину. Когда шхуну, на которой после кровавой драки из пяти мужчин и пяти женщин остался в живых он один, много дней и ночей носило по волнам океана. Так вот почему его зовут людоедом Мак-Кенной!
— Хотя термин не совсем точен, Ханна. Я ведь ел только женщин…
"Он действительно ел людей! Ножом отрезал куски рук, ног, а может, и грудей, почему бы нет? И ел их сырыми. Вот почему Дугал Мак-Кенна избегает даже воспоминаний о нем".
Это было, когда они, проскакав добрых четыре часа по пустынным местам к западу от Кобара, неподвижно сидели в седлах и видели перед собой лишь бескрайний горизонт.
— Ханна!
Глядя на него, она испытывала легкое чувство страха, но больше — отвращение.
— Ханна! А вы знаете, что еще ни один человек не пересекал Австралию с востока на запад?
"Что он несет?" В тот момент она слишком живо представляла себе Квентина, пожирающего куски окровавленной человеческой плоти. Переход был слишком резок. Квентин слез с лошади и повернулся к Ханне спиной. Его светлые волосы падали до плеч.
— Пересечь Австралию? Но зачем?
— Ни с востока на запад, ни с севера на юг, — продолжил он, как будто и не слышал ее реплики. — Приблизительно тридцать лет назад один ирландец по имени Роберт О'Хара Бурк попытался сделать это. Вместе с сипаями, индийцами и верблюдами. Он погиб. Все остальные экспедиции также закончились крахом.
— И вы хотели бы попытаться в свою очередь?
— Я уже делаю это, я в пути, совсем как вы сколачиваете капитал.
Она смотрит на карту. Примерно в ста милях от того места, где они остановились, а это примерно в тридцати милях от Кобара, вырисовывалась нечеткая линия реки Дарлинг. Но дальше. Должно быть, Квентин уловил шелест развернутой карты.
— Я отправлюсь не отсюда, а из Брисбена. Буду идти прямо и прямо. Пешком. Четко следуя 26-й параллели. Вы нашли ее на карте? Пустыня Старт, пустыня Симпсон, Большая пустыня Виктория и пустыня Гибсона. Буду шагать без остановки до тех пор, пока не окуну ноги в воды Индийского океана. Посмотрите на карту, дальше на север от Фримантла и Перта. Этот большой вырез зовется Заливом акул. Вы видите?
— Да.
— Я приду туда. Я сложу из камня звезду, чтобы отметить это место.
В уме она принялась подсчитывать, какое же расстояние ему придется пройти. По меньшей мере тысячу лье, две с половиной тысячи миль, или четыре тысячи километров. При условии, что он будет действительно идти прямо, не огибая гор, если они вдруг возникнут на его пути. Это ненамного более, а может, и намного менее безумно, чем утверждать, что ты станешь богатым, сказочно богатым, стоит тебе лишь покинуть родное местечко и взобраться в бричку Менделя Визокера.
— И когда вы планируете отправиться в путь?
— К концу лета этого года или летом будущего. А вы хотите, чтобы я занялся этими вашими паскудными растениями?
"Я могла бы повесить большую табличку, — думает Ханна с едким юмором, — на двери в мой институт красоты: "Все кремы, которые будут наложены на ваше лицо, изготовлены из растений, собранных Квентином Мак-Кенной, знаменитым пожирателем человеческой плоти". Ну и давка же будет у входа! Или наоборот: все в страхе разбегутся, и мне не останется ничего другого, как уехать жить к папуасам. Поди догадайся!"
— Да, — ответила она, — я бы очень хотела, чтобы вы занялись моими паскудными растениями.
— Тогда понадобятся эти рисунки Соумса. И то, что вы называете листом эквивалентов. Не все растения, названия которых я прочел в списке, растут в Австралии. Разумеется я могу навестить Соумса лично. Хотя…
— Да-да.
— Хотя будет не совсем удобно, если узнают, что я работаю на вас. Это может навредить вам. Нет, ничего не говорите. Вы должны были уже подумать об этом. По крайней мере, я могу повидать старика Соумса? Скажем, в моих собственных интересах. Он знает Австралию как свои пять пальцев.
— Конечно.
— Я также должен знать объемы поставок. Кроме того: какие растения вам нужны в свежем, а какие только в сушеном виде? Куда мне их посылать?
— На склад Огилви.
Он согласен. Не рад, но согласен.
— Я буду посылать их поездами Большой Западной. Нужен еще кто-нибудь для промежуточных этапов. Моя кандидатура отпадает.
— Я не стыжусь вас, — удалось выдавить из себя Ханне.
— Это приятно слышать, но мне на это абсолютно наплевать. Я воспользуюсь услугами двух-трех групп сборщиков-абосов, у которых жил последнее время. Я говорю на их тарабарском языке, да они не такие уж и тупые, как кажется. Мне понадобится немного денег.
— Для начала я намеревалась дать вам шестьдесят фунтов. А затем буду платить…
— Ханна, если есть в мире вещь, которая интересует меня еще меньше, чем деньги, то я чертовски хотел бы узнать, что это такое. Ваши проклятые деньги нужны не мне, а лишь для покупки абосам тростниковой водки и для налаживания перевозок.
— Наложенным платежом было бы очень удобно, да и Большая Западная согласна. А также дилижансы компании Кобба.
— Так вы все продумали, а?
— Да.
Он ухмыльнулся.
— Вы только ее послушайте! Как говорит моя мать, у вас дьявольский ум.
— Она любит меня.
— Ханна, я хорошо рассмотрел лицо матери, и я слышал, как она кашляет. Она долго не протянет. Молчите! Я думаю не о ней, а о малышке Лиззи. Я задохнусь от ярости, если когда-нибудь узнаю, что ее доверили моему чертову кретину-отцу и моим проклятым братьям-кретинам. Она умна?
— Она восхитительна. Я люблю ее как сестру. "Именно так я думала о тебе, Лиззи. С того самого времени".
— Расскажите мне о ней. Все, что придет вам на ум.
Ханна рассказывает, о чем они болтали в течение одиннадцати ночей, деля одну постель. О безудержном смехе, который так часто на них нападал. Уже тогда. В свой рассказ она вставляет несколько детских словечек, словечек Лиззи.
И внезапно ее охватывает волнение, связанное отнюдь не с внешней реакцией Квентина на свой рассказ (да никакой реакции и нет), а с той странной и сильной любовью, которую он питал к сестре. К сестре, которую никогда не видел вблизи — только издали, с расстояния, из укрытия. Которой подарил куклу, названную Франкенштейном…
"Не плачь, Лиззи, все это так старо, из другого времени, другой жизни. Вот уже тридцать лет, как Квентин умер, а я все так же не уверена, нужно ли было говорить тебе о нем. Не плачь, Лиззи…"
Своим безразличным голосом он произнес:
— Вы позаботитесь о ней?
— Клянусь вам, — ответила Ханна, сглатывая комок в горле.
Он опять бросил на нее свой странный, как бы просачивающийся из-под прикрытых век и почти невидимый из-за них взгляд и вскочил в седло.
— Так когда я должен начать поставки этих паскудных растений?
Невозможно остановить работу механизмов в ее мозгу: это было и будет сильнее ее. Разумеется, она уже сделала все расчеты…
— Десятого ноября я буду готова к производству первых баночек крема.
— Этого паскудного крема.
— Пусть так, — ответила Ханна.
Кобар не оставил после себя ни одного яркого воспоминания. За исключением того, что именно там она пришла к соглашению с Квентином Мак-Кенной, к соглашению, которое в ее глазах стало отправной точкой рискованного предприятия.
В Сидней она возвращается с остановками сначала в Батурсте, а затем — в долине Непин. Квентин сопровождает ее. Он держится на расстоянии — то ли из опасения ее скомпрометировать, то ли в силу своей тяги к одиночеству. На каждом этапе он, яростно торгуясь, нанимает коляску и объезжает местность. Два джутовых мешка заполняются настолько, что по прибытии на вокзал с ними едва справляются носильщики. Она сует туда как попало всего понемногу. Яблоки, земляника, морковь, ростки маиса и пшеницы, огурцы и другие растения добывались без особых трудностей. В личных садах и на фермах было также много цветов: шалфей, барвинок, василек, настурция, ноготки, тысячи сортов роз. Поистине неистощима страсть англосаксов к цветоводству! Не возникло проблем и с миндалем, ромашкой, сосновыми почками, а также с укропом, петрушкой, кресс-салатом, бурачником… Но как быть с березой? Лавандой?
Эвкалиптов здесь в избытке, а вот липу она нашла всего одну — перевезенную из родной Нормандии семьей французских колонистов.
Дикий безудержный смех охватил ее по въезде в Сидней. Вообразите себе Квентина Мак-Кенну во главе орды аборигенов (каннибалов, само собой), опустошающих австралийскую флору. А представьте себе ее, Ханну, со ступкой и пестом в руках, смешивающую наугад все, что она смогла найти, и готовящую кремы, которые с успехом могли бы окончательно обезобразить лица сиднейских дам, если вообще не свести их в могилу.
Две величественные арендаторши с красными лицами, сидящие рядом, ошеломленно взирают на нее, тогда как она прыскает от смеха, не в силах больше сдерживать себя: "Ханна, ты кончишь дни на виселице за убийство посредством нанесения штукатурки на их лица!"
Квентин все время держится на виду, охраняя ее, и снимает свой надзор лишь увидев шпили Порт-Джексона, обсерватории и виллы Холтерманнов.
Погрузив два своих огромных мешка на кэб, Ханна распростится с ними до недалекой встречи в общей сложности она отсутствовала одиннадцать дней, а вот теперь, теперь все и начинается.
Шкатулки из сандалового дерева
Темпы, с которыми продвигались работы, привели Ханну в восторг. Скажем, ее "кухня" была уже готова. Оставалось лишь побелить стены и оборудовать отдельный вход. Что и было сделано: прямая лестница вдоль боковой стены одним махом обеспечила связь с соседней улицей. В стене прорубили еще одну дверь — для подъемника, который тоже будет готов через два дня, ну а что касается трех комнат для лаборатории то они уже были оборудованы всем необходимым; длинными столами, стеллажами и двумя из шести запланированных раковин. А это значило, что она может приступать к делу.
Работы в остальных комнатах также близки к завершению. Робби Уоттс удвоил число бригад, что позволило вести строительство двадцать четыре часа в сутки — даже ночью, при свете газовых ламп и фонарей.
Двор разрыли и проложили систему труб, которые станут питать водой главный фонтан и. восемь — десять фонтанчиков, вмурованных в камень. Тесаный булыжник обозначил аллеи: стало видно, как они переплетаясь, ведут к беседкам. В намеченных Диной местах, совсем как на рисунке, появились первые карликовые рощицы: деревца сажались в свежую, привезенную землю. Начали подыматься и заросли кустарника. Уже четко вырисовывалась, очаровывая Ханну, общая идея задуманного.
Несколько комнат на первом и верхнем этажах были отданы в руки художников. В двух или трех из них, где работы двигались особенно быстро, уже приступили к облицовке стен панелями…
— Робби, это невероятно! Вы справитесь намного раньше срока!
Робби лишь пробурчал что-то в ответ. Он терпеть не мог комплиментов и ненавидел всякого, кто, облокотившись на его плечо, следит за ходом того, что он делает.
И вот Ханна заперлась в своей "кухне". Она раскладывает на красных лакированных столах содержимое двух своих огромных мешков, сортирует его. И это длилось тридцать часов подряд. Дина, решившаяся на свой страх и риск отнести ей чай с пирожными, слышит лишь неясное ворчание, достойное карпатского медведя, потревоженного во время зимней спячки. Взгляд серых глаз лишь мимолетно скользнул по ней, а вид у Ханны был такой, будто она вовсе и не узнает Дину.
И лишь утром 5 ноября Коллин Мак-Кенна сама осмеливается осторожно проникнуть к ней. На подносе, который она держит в руках, яичница с ветчиной, гренки и чай. Она застает Ханну сидящей на полу, в юбке, задранной до середины бедра, с взъерошенными волосами, с медной ступкой, зажатой меж колен. И с угрожающим видом.
— Может быть, ты все же поешь? — спрашивает Коллин.
— Я не голодна. И тем не менее — спасибо.
Ее большие зрачки внезапно становятся колючими, в них читается кровожадность.
— Вы когда-нибудь накладывали на лицо крем, неважно какой, ну хоть однажды вы делали себе маску?
— Боже праведный, нет конечно, — отвечает Коллин. — Я не какая-нибудь там индейская женщина, чтобы ходить размалеванной. Только вода и мыло.
Ханна усмехается с видом человека, чьи самые худшие сомнения сполна подтвердились. На столах расставлено никак не меньше двадцати семи различных сосудов большей или меньшей степени заляпанных подозрительного вида пятнами. Названную цифру подтверждает тот факт, что вся посуда пронумерована. По всей видимости, в них содержатся результаты, полученные на разных стадиях исследований. Ханна указывает на бочонок, стоящий подле нее на полу.
— А это номер 28. Он него пахнет еще хуже, чем от остальных. — И голосом, дрожащим от гнева, добавляет — Сумасшедшая, намазавшая этим свое лицо, разогнала бы публику на Джордж-стрит быстрее, чем прокаженный со своим колокольчиком.
Коллин склоняется над бочонком и подозрительно принюхивается.
— Должна признать, что запашок и впрямь…
— Все в точности по рецепту моей матери: коровье молоко, ореховая скорлупа, свежие листья мяты, корень тормантила и почки ели, измельченные в масле из пшеничных ростков.
— Из этого всего можно бы приготовить хороший пудинг. Только прокипятить в виски, чтобы улетучилась вонь.
— Это рецепт моей матери, если не считать, что у меня не было свежих листьев мяты, что вместо тормантила я положила гусиной лапки, а почки ели заменила местной сосной. Что же касается скорлупы ореха, то она не выдержала дороги. Да, и еще: должно быть, я положила слишком много бараньего жира из-за нехватки масла. — Ханна сдвигает руку, лежащую на лице, и широко раскрытыми глазами смотрит в потолок. — Коллин, если честно, то мне хочется всплакнуть.
Коллин Мак-Кенна подходит к одному из столов и наконец водружает на него поднос. Придвигает стул.
— Вставай, садись ешь.
— И помолчи?
— И помолчи.
Тишина. Глядя на поднос так, как если бы пища была отравленной, Ханна принимается за еду. Тихим, немного глухим голосом Коллин спрашивает:
— Вы видели его?
— Видела. Он мне понравился… по-своему.
— Вы нашли… общий язык?
— Он будет работать со мной, по крайней мере до будущего лета. А может, и дольше. Будет собирать все, что мне нужно. Это то, чего вы добивались?
Кивок головы в знак согласия. И очень тихо и бесконечно грустно Коллин говорит:
— Он как будто провалился в очень глубокий и темный колодец. Его ничем нельзя удержать. Я надеялась, что после встречи с вами… такой живой, энергичной…
— Вне всяких сомнений, он вас любит. Вас и Лиззи.
— Но не настолько, чтобы жить ради нас. Он сказал вам, чем займется, когда ему надоест работать на вас?
Ханна медлит. Зачем говорить об этом?
И все же:
— Он пересечет Австралию из конца в конец. Пешком. И, без сомнения, один. От Брисбена до Перта.
Коллин вынуждена сесть.
— Ханна, он ищет смерти, не так ли?
— Он может добиться успеха. Лишь психи добиваются успеха. Нормальный же и пальцем не пошевелит.
— Он умрет.
"Он уже мертв, — подумала Ханна, — и хуже всего, что он сам знает об этом".
Все же она проголодалась. Уписывала бекон с таким аппетитом, что ей стало стыдно. Перед Коллин. За ее неразделенную боль. Однако механизмы в ее мозгу ни на минуту не прекращали работы: "А если добавить душицы?"
Она добавляет душицу, но дело по-прежнему не двигается с места. Пройдет четыре дня, прежде чем ей удастся получить первый приемлемый результат. Шесть дней на боевом посту. Она плетется в свою маленькую квартирку у Огилви. И на этом коротком пути замечает Мику Гунна. Как они и договорились с Лотаром Хатвиллом, коляска Рыжего стоит в отдалении от ее дома. Невозмутимо подняв кнут к небу, он ждет, сидя на козлах. На Ханну никакого внимания: мало ли тут прохожих. Выбор за нею: садиться или не садиться. Разумеется, раз Гунн расположился здесь, значит, Лотар в Сиднее и где-то ожидает ее. Тайно. Может быть, в том черно-белом домике. "Делать мне больше нечего…"
Она проходит, даже не замедлив шага. А несколько минут спустя, уже потушив свет и мысленно возвращаясь в свое царство реторт и ступок, слышит раздающийся в ночи цокот лошадиных копыт. Коляска удаляется.
Не проходит и четырех часов, как она снова во дворе, ярко освещенном фонарями, где каменщики, плотники и садовники чуть ли не наступают друг другу на пятки. Запирается в лаборатории. И текут новые часы и дни поисков. В основе первого результата, полученного ею, — липа и васильки. Она ароматизирует смесь с помощью роз и мяты (все-таки удалось достать), смесь обретает вязкость благодаря добавлению мякоти свежих яблок и очищенного ланолина. Она носит номер 79. Ханна испытывает ее действие на себе в течение шести часов и, когда снимает маску, обнаруживает, что не только выжила, но явно цела и невредима, нисколько не обезображена (а она была готова ко всему). При внимательном разглядывании в зеркало через огромную лупу, взятую у Джеймса Барнеби Соумса, видно, что цвет кожи стал более мягким, более светлым, чем обычно.
Несмотря на усталость, на синие круги под глазами.
Она смывает остатки крема с лица при помощи туалетной воды собственного изготовления — раствора аптечного спирта, которому в течение двух дней и ночей (что это слишком много, она узнает позднее) отдавали свой аромат несколько цветов ноготков, розы, вербены и который затем был приправлен небольшим количеством недозрелого лимона.
Последствия вторичного испытания, которому она себя подвергла, еще более убедительны: кожа лица стала гладкой и мягкой, ее обычная бледность усилилась, не переходя, однако, в синюшную мертвенность. "Лет сто пятьдесят такого интенсивного ухода — и ты, бука, станешь просто красавицей".
Ну, чего еще ждать?
Она запускает семьдесят девятый номер в производство.
Кроткая Дина в каком-то приюте находит ей трех совсем юных девушек, причем одна из них, Мэгги Мак-Грегор, обладает скрытным, но крепким умом. Они станут ее первыми работницами.
Чтобы решить вопрос об упаковке для номера 79, ей понадобится несколько больше времени. Огилви милостиво предложил ей баночки из-под мармелада. Их у него полный склад. Но они оказались слишком велики. И речи быть не может о том, чтобы продавать крем фунтами или килограммами. Мал золотник, да дорог. В конце концов она вступает в переговоры с китайским коммерсантом и покупает у него целую партию маленьких глиняных сосудов, в которых до этого содержался некий тигровый бальзам, божественная мазь, привезенная из Сингапура. Погрузив их в кипящую воду с добавлением спирта (чтобы снять всякие запахи), очистив от китайских этикеток, снабдив маленькими муаровыми крышечками, покрытыми парафином изнутри и перевязанными алыми ленточками снаружи, она убедилась, что сосуды выглядят совсем недурно.
Соответственно и цена — 5 гиней за штуку, — за которую она решила их продавать, все предварительно просчитав. Вот уж чего она сделала чертовски много, так это расчетов, сто раз одно и то же. Она исходила из того, что будет продавать двадцать пять баночек крема в неделю, как только предприятие наберет нужные обороты, а это, по ее мнению, произойдет к январю 1893 года. Спустя еще полгода производство и продажа должны будут удвоиться, если не утроиться, учитывая вынашиваемые ею планы.
Теперь расходы. В первую очередь на содержание работниц (жалованье, питание, транспорт, красные с черным халаты, шапочки с кружевными лентами — она не станет скупиться на спецодежду). Затем исходные продукты для производства, покупка и оформление упаковки, арендная плата сестрам Вильямс, содержание "кухни" (лампы, продукты и оборудование, нуждающееся в замене) и, наконец, собственное жалованье (она великодушно определила его в сумму 1 фунт в неделю)…
Складывая все эти цифры, в промежутках между приступами гнева и истерического смеха она обнаружила, что каждая баночка принесет ей более 4 фунтов. Иными словами, недельный доход составит примерно 22 фунта.
А ведь необходимо вернуть Лотару Хатвиллу полторы тысячи фунтов. Даже больше, учитывая, пусть и умеренные, 40 процентов. Разумеется, он ничего не требовал, тем более — процентов за предоставление ссуды. Но, обремененная этим единственным в ее жизни долгом, она изо всех сил стремится сдержать слово. Должник ты или кредитор, но долг есть долг, и она не даст себе в этом вопросе никаких послаблений. Вернуть Лотару этот долг означало покончить с двойственным характером их отношений: он дал ей взаймы, а она хотела видеть его своим любовником. Такие вещи смешивать нельзя. И она хочет разделить их как можно скорее.
При доходе 22 фунта в неделю выплата долга, включая ссудные проценты (всего 1680 фунтов), займет 66 недель. Полтора года. Это много. Слишком много.
Разумеется, всегда есть возможность продавать больше, чем 25 баночек крема в неделю. "Но ведь ты можешь продать и меньше, дурья твоя башка!" В то же время, если производство и продажа возрастут, то себестоимость снизится, а доходы пойдут вверх…
И все же она принимает решение продавать что-нибудь еще. Например, туалетную воду. И еще раз сталкивается с проблемой упаковки. За отсутствием "изысканных" флаконов, которых она так и не смогла найти в Австралии, в голову пришла идея: использовать флаконы из дерева. Например сандалового, которым Робби Уоттс чуть было не воспользовался для отделки панелей и которое, по его словам, он сможет обработать на токарном станке, чтобы получить высокий прямоугольной формы флакон с завинчивающейся пробкой из того же дерева.
Сандаловое дерево проявило свой аромат. Он смешивается с ароматом туалетной воды и — о чудо! — дает жизнь новому продукту, более утонченному, чем задуманный Ханной вначале. А. если взять другое дерево?..
Вместо одного сорта туалетной воды в руках Ханны оказались три. И она, конечно же, намерена продавать их под разными названиями, с ценой, колеблющейся в зависимости от выбранного сорта дерева: от одной гинеи до двух. И готова держать пари, что последняя будет продаваться лучше, чем остальные, по той лишь причине, что она более дорогая. Хотя в составе видимых изменений не произошло (она всего лишь добавила цветок апельсинового дерева для индивидуализации аромата и для того чтобы примириться с собственной совестью, которая, впрочем, оказалась очень покладистой). В итоге она считает вполне реальным доход в сумме 16 фунтов в неделю.
"Плюс 22 фунта от кремов, итого 38. Мне понадобится сто лет, чтобы стать богатой. Нужно подыскивать что-нибудь другое…"
Первая из посылок Квентина Мак-Кенны дошла до нее в середине ноября. Фантастика! Один лишь дьявол знает, где он смог найти лаванду, чертову лаванду, "вашу трижды проклятую лаванду", как писал он. Он также прислал водоросли, еще влажные от морской воды, и много другого, например цветы арники и зверобоя.
Благодаря этому ей удается начать работы по приготовлению второго сорта крема для ухода за лицом. Для этого, уже третьего оружия в ее арсенале, она готовит отвар, где смешиваются арника, шалфей, мальва, морковь, огурец и, как всегда у ее матери, мякоть яблока, мед и масло из сладкого миндаля. Этот продукт носит номер 91. Как и предыдущий, семьдесят девятый номер, он не получает никакого названия, поскольку Ханна не нашла ничего, что могло бы точно выразить ее мысли об утонченности, женственности с налетом снобизма.
Какое-то время она обдумывала идею о создании третьего сорта крема или новой туалетной воды. Она задала себе вопрос: какой продукт мог бы дополнить созданную ею гамму? Куда пойти: вверх или вниз? Сделать его еще более роскошным, а значит, еще более дорогим? Или, наоборот, раскладывать кремы в старые баночки из-под горчицы или варенья, предложенные Огилви, а туалетную воду разливать во флаконы из обычного стекла, на самый крайний случай, с ленточкой? Второе предложение позволило бы привлечь менее расточительных клиентов.
От этого она отказалась. Со временем будет видно. А сейчас главное — заработать наконец деньги и, что особенно важно, создать, навязать имидж своей марки. "Это главное, Ханна: имидж марки. Никогда не забывай об этом. Даже если временно придется понести потери".
У Дины поистине счастливая рука, ведь именно она привела к ней Мэгги Мак-Грегор. У этой полной блеклой девушки оказались врожденные организаторские способности, методичность, властный характер, хотя в основном она открывала рот лишь для того, чтобы отправить туда пищу. Ей хватило нескольких дней, чтобы разобраться с цветами, листьями и ветками; она работает со ступкой и трамбовкой лучше, чем сама Ханна ("Если ты не умеешь даже сварить суп, то чему тут удивляться?") Скоро в резерве скопилось по сто баночек крема и сто двадцать флаконов туалетной воды всех видов.
Последние дни Ханна почти не принимала участия в производстве. Она готовилась воплотить в жизнь одну из своих первых задумок и, без сомнения, самую удачную.
Потому что мало просто производить, мало создать салон и продукты, мало выставить их на продажу. Еще нужно, чтобы о тебе знали. Именно это — главное…
У краснодеревщика, которого ей порекомендовал Робби Уоттс, она заказывает очень красивые шкатулки из сандалового дерева, инкрустированные розовым, выстланные внутри черным бархатом, с отделениями для двух баночек и трех флаконов туалетной воды. Всего пятьдесят шкатулок. И на крышке, в верхнем левом углу, ее выгравированная золотом роспись: четыре вертикальные черты, слегка наклоненные вправо и скрепленные линией, прочерченной справа налево, с утолщенным кончиком, что придает ей вид китайского иероглифа. Двойное "Н" ее имени.
Цена шкатулки — сто гиней.
Это просто сумасшествие, — заметила Коллин. — Вы никогда их не продадите. Ни одна австралийка не позволит себе потратить такую сумму.
Пожалуй, ни одна. А вот их мужья… В качестве подарка к Рождеству. Или к годовщине свадьбы. Мало ли случаев? Коллин, хотите пари?
Она встретится с Родом Мак-Кенной, старшим сыном Коллин, в его рабочем кабинете в помещении Совета по делам колоний. И это при том, что она не слишком-то его жаловала и уж никак не могла вообразить себя лежащей с ним в одной постели. Не потому что у него был высокомерный вид, не потому что он был слишком велик для нее со своим почти двухметровым ростом. Виною тут скорее тупость, присущая многим мужчинам, очень способным и умным на работе, но абсолютно бестолковым в остальное время суток. В частности, в отношении женщин. "Извини, Лиззи, но ты знаешь, что твой брат был именно таким. Не говори мне, что ты обожала его. К тому же он умер. А за давностью лет…"
Дело в том, что Род может быть ей полезен.
— Все очень просто, — произносит Ханна, стоя напротив него (нос ее на уровне кармашка его жилета, куда уходит цепочка от часов). — Я прошу составить мне список двенадцати самых богатых людей Сиднея… Нет, погодите, двадцати, но при условии, что они женаты. Тех, чьи жены делают погоду в высшем обществе этого города… Нет, мне абсолютно все равно, любят они своих жен или нет… Вы ведь всех знаете, не так ли? На таком высоком посту, с вашим честолюбием и вашим исключительным здравомыслием…
Род согласен, что обладает названными качествами, как и многими другими. "Еще больший дурак, чем я предполагала". Ладно, он составит список. Но вот другая просьба Ханны еще больше озадачила его. Когда занимаешься политикой, то просить журналистов об услуге — дело всегда деликатное…
— Ну же, Род, — сказала она. — Совсем напротив — это вы окажете им услугу, намекнув на то, что в Сиднее (не в Лондоне, не в Париже, а в Сиднее, что само по себе уже удивительно) вот-вот откроется салон красоты, специально для элиты, предлагающий кремы, приготовленные здесь, в Австралии, но по тайным тысячелетним рецептам венгерских цыган. Для журналистов такая информация — просто клад.
"Для тебя тоже, Ханна".
Механизм заработал. Вскоре после описанного визита, смущенная и недоумевающая, она поочередно приняла светских обозревателей двух газет: "Бюллетень" и "Сидней морнинг геральд". Затянутая в свое платье для особых случаев, в то самое, с тридцатью девятью пуговицами, стреляя серыми глазами так, что почти загипнотизировала обоих несчастных, поигрывая точёной талией и даже тем легким акцентом, с каким она говорила по-английски, Ханна, ни перед чем не останавливаясь, поведала им самую наглую ложь: что она — австрийка, точнее жительница Вены, дочь графа, чьим кузеном является эрцгерцог Рудольф…
— Увы, да, именно тот, который так трагически погиб в Мейерлинге. Я немного знала бедного юношу, но моей подругой детства была Мария Ветцер. Какая трагедия! Я до сих пор, три года спустя, оплакиваю их…
…Она им также рассказала, что ей 27 лет — "Я выгляжу моложе? Не ищите причин: все дело в моих кремах!"— и что она хранит тайный рецепт королевы цыган, приехавшей умирать в замок ее отца.
— Поверьте, она выглядела на 30–35, а было ей по меньшей мере 75, ведь она знала императора Наполеона.
…Могут ли кремы омолодить женщину? Она засмеялась и жеманно ответила:
— Ну не настолько, чтобы вновь вернуть в детство. А вот стереть лет 10–15 — это вполне возможно.
Она показала им свою "кухню", представила тех, кого назвала "своими малютками-подмастерьями". В данном случае ими были специально нанятые четыре прехорошенькие работницы, затянутые в ярко-алые с черным халатики (малообщительная Мэгги и ее подружки по приюту вряд ли произвели бы на журналистов впечатление).
И, наконец, под большим секретом, абсолютно убежденная, что они разнесут его, едва выйдя за порог дома, она поведала, что пятьдесят шикарных шкатулок с образцами каждого крема и туалетной воды уже посланы в подарок пятидесяти самым элегантным женщинам Сиднея, отобранным в ходе долгого наблюдения.
— Коллин, что, по вашему мнению, произойдет дальше?
— Вы действительно посылали шкатулки, но всего двенадцать. И те, что остались обойденными, будут терзать своих несчастных мужей, пока не получат их. Надо же доказать подругам, что они тоже фигурируют в вашем так называемом списке пятидесяти…
— Да, милая Коллин.
— У вас дьявольский ум.
— Спасибо, Коллин.
"В тот день и ты, Лиззи, была на "кухне". Ты помнишь? Это был твой первый визит в мою лабораторию. И ты хохотала, ты так хохотала!"
Она продаст оставшиеся шкатулки в течение трех дней. По сто гиней за штуку. Продала бы, вероятно, и в пять раз больше, но она намеренно ограничила эту партию, чтобы сориентировать будущих покупателей на розничную торговлю. И здесь расчеты оправдались: 38 баночек и 79 флаконов разошлись за десять дней. Чистый доход 120 фунтов и 11 шиллингов. За десять дней. По 12 фунтов в день. В год 4 тысячи фунтов.
"Ты еще чертовски далека от заветной суммы в банке…"
Декабрь 92-го года. Южное лето в самом разгаре. От Лотара Хатвилла она получила уже два письма. Оба написаны незнакомым почерком — несомненно, постарался Гунн по приказу господина. Смысл обоих посланий одинаков: "Я должен немедленно вас видеть". Уже дважды она отклоняла приглашения, делая вид, будто не замечает немого присутствия Рыжего Мики. А в третий раз, 12 декабря, считая, что вправе позволить себе некоторое отступление от этого бешеного ритма работы в течение многих недель, она дождалась, пока останется совсем одна, и села в экипаж, снова ожидавший ее на углу улицы.
Я — эквилибристка
— Устала?
— Да.
Она лежит с закрытыми глазами. В нескольких метрах за нею возвышается черный с белым дом художника. Из-за скал, между которыми извивается узенькая тропинка, видна лишь его крыша. С той стороны дом полностью заслоняет собой горизонт, а перед Ханной — лишь воды Тихого океана с белыми парусами судов, вышедших из Ботанического залива.
Она лежит спиною прямо на мостках — странных, идиотских, продолжающих береговые утесы и возвышающихся над океаном не менее чем на сорок метров. В широких промежутках между белыми и черными досками — бездна, она физически ощущает это. "Вот иллюстрация моей жизни в Австралии. Я — эквилибристка".
…Она физически ощущает это и черпает в этом удовольствие. Как, собственно, можно наслаждаться тем, что так опасно? Ты висишь в воздухе! А ведь и правда, ей хорошо! Ей тепло, лучи солнца падают на нее именно так, как ей хочется, и это, оказывается, очень приятно.
— Ханна, ты не боишься бездны?
— Нет.
Перил нет ни с одной, ни с другой стороны. Эта отчаянная конструкция простирается в воздухе на пять-шестъ метров, а потом обрывается.
— Кто построил эту штуку?
— Художник.
— Он — безумец.
— Законченный.
— Но я очень люблю безумцев. Я когда-нибудь смогу встретиться с ним?
— Он хочет написать тебя.
— Почему бы и нет?
— Обнаженной.
— Почему бы и нет?
Накануне, когда она вышла из экипажа, дом пустовал, хотя ужин был приготовлен на двоих. Она видела, как уехал Мика Гунн, и в ожидании ходила по комнатам дольше, чем в первый раз. На верхнем этаже, по соседству со спальнями, обнаружила мастерскую, увешанную холстами, прикрытыми от пыли сукном. Это была такая же мазня, как и картины, которые она видела внизу. Тогда еще Ханна не имела ни малейшего представления о живописи. Если она и знала имя Леонардо да Винчи, то благодаря его знаменитой Джоконде, чье имя однажды попалось ей на глаза при чтении. Она снимала сукно и рассматривала одну картину за другой. Подписи их создателей трудно было разобрать ("эти типы не могут даже толком написать свою фамилию!"): Сезанн, Дега, Мане, Ренуар… "Явно французы. А этот Писсарро, должно быть, итальянец или испанец…"
Тот факт, что она оказалась одна в заброшенном тихом доме, ощущение, что она совершает чуть ли не святотатство, роясь в секретах хозяина, а может, сама смена полотей в свете керосиновой лампы — все это так или иначе сыграло свою роль: она впала в какое-то гипнотическое состояние. Это был почти шок, сравнимый разве что с любовным экстазом. Он достиг апогея, когда Ханна остановилась перед картиной Ван Гога. Это были подсолнухи такого ярко-желтого цвета, что казались почти белыми. И она вновь погрузилась в свои давние чувства и ощущения, словно оказалась там, вблизи родного местечка. "Ханна, это чертовски красиво…" Именно тогда и родилась ее почти болезненная страсть к живописи…
— А как случилось, что в доме нет ни одной картины этого твоего художника?
— Он сжигает их, как только напишет.
Ошеломленная, она широко раскрыла глаза: зачем?
На его взгляд, — объяснил Лотар, — его картины ничего не стоят. Он десять лет прожил во Франции и привез оттуда целую кипу картин своих друзей-художников. И с тех пор пытается им подражать.
— Он богат?
— Очень.
…Накануне Лотар явился лишь к полуночи. Он принес тысячу извинений: задержался на деловом вечере, который был официальной причиной его очередного приезда в Сидней. Вместе поужинали. Впервые в жизни она попробовала вино, которое к тому же оказалось очень хорошим. Она почувствовала легкое опьянение, и они долго занимались любовью все с теми же поразительными результатами. Если не более…
Ханна сделала для себя захватывающие открытия: оказывается, в постели инициатива может исходить и от женщины, она может вести свою игру; вместо того чтобы просто ждать и получать удовольствие, она может дарить его, навязывать свой собственный ритм и довести мужчину до вершины экстаза, заставить его трепетать совсем по-женски, и стонать, и просить о пощаде, в каком-то смысле властвовать над ним. И еще: можно вкусить одинаковое наслаждение в обоих этих случаях. Какая интересная находка!
Наутро Лотара в постели не оказалось. Она нашла его в углу огромной комнаты на первом этаже, служащей кухней, где он, обжигая пальцы, пытался поджарить бекон. Она сменила его (правда, тоже без особого успеха) и высказала желание завтракать на солнце. Тогда они и обнаружили эти странные мостки — мостки Безумца, подвешенные над океаном. Лотар отказался взойти на них. Но она ступила на метр-второй, и он вынужден был последовать за нею, — "только если ты разденешься, тогда хоть будет за что рисковать жизнью…". Не раздумывая, она отдала свою сорочку ветру с океана и, ощущая его знойные дуновения каждой клеточкой кожи, проследила, как та погружается в иссиня-черные воды…
"Я меняюсь, — думала она, лежа затылком на бедре Лотара. — И дело не в том, что вот разделась догола на солнце перед мужчиной… Ханна, уже тогда, в местечке, тебе это нравилось — не перед мужчинами, хотя однажды Мендель чуть не нарвался на тебя (впрочем, может, тебе как раз этого и хотелось). И не в том, что ты занимаешься теперь любовью, черпая из нее все мирские радости. Если радость существует, так почему ее не взять — одну из немногих вещей, за которые не надо платить. Нет, изменения идут в голове: ты все тоньше начинаешь разбираться в людях, в том, что у них на уме, о чем они думают и почему. Учти, со временем это может сделаться назойливым, если ты станешь излишне проницательной. Быть дурочкой — это как наволочка на подушке: это сохраняет. А ты защищена все меньше и меньше…"
Она почувствовала, что настал подходящий момент. И, пытаясь взглянуть прямо на солнце, спросила:
— Зачем ты хотел меня видеть?
— Я больше не мог без тебя.
— Но это явно не главная причина, — терпеливо заметила она.
— Молчание.
И наконец он произнес: Элоиза.
— Итак, вначале он соврал Элоизе, добавив две тысячи фунтов к действительной стоимости шхуны. Элоиза со своим злобным недоверием навела справки и обнаружила разницу. Последовали ее раздраженные вопросы. Он соврал еще раз, сославшись на карточные долги. Вначале она поверила. На время. А потом…
Одним ловким кошачьим движением Ханна встала. Одна из двух Ханн, постоянно живущих в ней, отметила звериную грациозность этого движения, недюжинную силу, заключенную в ста сорока восьми сантиметрах ее роста; подумала, как хорошо быть обнаженной, без всех этих идиотских предметов, которые женщина вынуждена носить. Что ж, она даже корсета никогда не носит, ее тонкая от природы талия, без сомнения, ничего не выиграет, если она затянется в эту упряжь, как лошадь.
Вторая Ханна дрожит от гнева. До края мостков девять досок. Она делает шаг, второй… Остается всего три или четыре доски.
— Значит, твоя Элоиза обнаружила, что я… Она знает, что я все еще в Сиднее?
— Пока нет.
— Она скоро узнает об этом. Узнает и о том, что я открыла свое дело. Так?
— Да.
— Отсюда она сделает вывод, что ты лгал ей с самого начала. И что эти несчастные полторы тысячи фунтов, а то и все две ты передал именно мне.
— Да.
Ханна делает еще шаг. Осталось всего две доски.
— Она вспомнит, что у меня не было ничего, когда я нанялась к ней в горничные. И главное — что я уехала, не доставив ей удовольствия выставить меня за дверь. Она непременно сделает вывод, что я — твоя любовница.
Еще один шаг вперед. Мостки поскрипывают, дрожат у нее под ногами, как живое существо.
— Она как фурия ворвется в Сидней и обвинит меня… В. чем? Что я украла деньги, послужившие для открытия моего предприятия. Добавит, что не хочет вмешивать в дело полицию. Из жалости. Но что она вынуждена предостеречь от еврейской потаскушки, то есть от меня, всех честных женщин Сиднея и всей Австралии. А это не лучшая реклама для моего дела. Ты об этом подумал, Лотар?
— Да.
— Я уверена, что ты подумал именно об этом. Абсолютно уверена.
Она делает еще шаг, последний, и оказывается на самом краю. Между вздернутыми сосками грудей и розовыми пальцами ног видит Тихий океан — там, внизу, под нею.
— Ради всего святого, Ханна, не стой там, — послышался за ее спиной глухой голос Лотара Хатвилла. — Я боюсь за тебя.
— А я не боюсь. Ни мостков, ни единого живого существа. Не боюсь — и все!
"…Но, Ханна, где же, кроме как в постели, ты могла бы так быстро добыть эти деньги? Ты думаешь, банк предоставил бы тебе кредит? Да они бы вертели тебя со всех сторон и потешались. Женщина, которая хочет заняться бизнесом! Подумать только!"
— Ханна, я тебя умоляю!
Более или менее успокоившись, она пускается в обратный путь. Один шаг, два… Вибрация исчезает, тряска тоже. "Ты сумасшедшая!" Она поворачивается лицом к Лотару, у которого и вправду очень встревоженный вид.
"Посмотри-ка, Ханна: он весь в поту. А еще говорят, что мы, женщины, слабые существа".
— Все это такие пустяки, Лотар.
Ее гнев полностью прошел. Механизмы в голове работают. Она почти уверена, что он лжет. Элоиза ничего не знает, он все придумал сам. Зачем? Да это же очень просто: хочет убить двух зайцев. Избавиться от жены и навечно заполучить меня, сделав сообщницей. Дай Боже, чтобы это было не так.
Не сгибаясь в пояснице, она садится на корточки. Ну что же ты, Лотар? Влажными губами касается его живота и пристально смотрит ему в глаза.
— Люби меня. Здесь. Сейчас.
Солнце печет. У Ханны очень белая кожа, но еще немного, и она станет красной как рак. Впрочем, загорать она вообще не любит.
Они вернулись в большую комнату на нижнем этаже, и она попросила Лотара открыть все окна, что он послушно и сделал. Она поднялась наверх и долго-долго поливала себя холодной водой, потом, воспользовавшись случаем, вымыла голову. Чтобы выиграть хоть немного времени: "Ты очень хорошо знаешь, что он тебе сейчас скажет".
Спустившись наконец вниз, она, конечно же, застала его одетым (девичья скромность), сидящим на полукруглом диване у окна с книгой в руках. Но он не читал — смотрел на волны.
— Ты голоден?
Он покачал головой.
— А я — да. — Она пошла на кухню и приготовила себе легкую закуску: холодное мясо, ветчина, немного свежего сала, соленого масла и салата между двумя кусками этого противного англосакского хлеба.
На скрип двери Лотар повернул голову, и она догадалась, что он вот-вот заговорит. С полным ртом она попросила:
— Молчи.
— Есть выход.
"Ханна, ты все-таки не ошиблась".
— Есть выход, который может решить все, — повторил он глухим голосом.
— Но не тот, который ты имеешь в виду.
— Я люблю тебя.
Самое удивительное, что она действительно была голодна, проглотила бы и быка. Она вгрызается в свой фантастический бутерброд с аппетитом хищника, ее маленькие острые белые зубки режут мясо и сало, как ножи мясорубки. Лотар Хатвилл вызывает у нее сейчас взвинченность или даже раздражение. Зачем он впутывает ее в свои отношения с Элоизой? Если ему больше невмоготу, пусть бросит жену и, забыв о ее деньгах, выкручивается сам. Та маленькая толика нежности, которую Ханна испытывала к этому человеку, полностью испарилась…
"Вот и еще один урок: чтобы заниматься любовью, совсем не обязательно любить. Если даже не наоборот: когда очень любишь, наслаждение может уменьшиться или, во всяком случае, будет другим. Этим и объясняется то, что происходит у нас с Тадеушем".
— Я люблю тебя и не могу без тебя, Ханна.
Большим и указательным пальцами она отделяет от сала шкурку и с большим изяществом кладет ее на край тарелки.
— Лотар, это не причина для убийства.
Она меряет шагами большую комнату. Взад-вперед, взад-вперед.
— Я не сам убью ее, — отвечает он, стоя сзади.
— Я понимаю: Мика Гунн.
— Он уже убивал. По меньшей мере дважды. Я — единственный в Австралии, кто знает об этом. Это произошло в Лондоне, и полиция все еще разыскивает его. Он убьет Элоизу, если я велю ему это сделать. Он ни в чем не может мне отказать. Кроме прочего, он ее ненавидит. Я буду в отъезде, когда все произойдет.
Она разворачивается в его сторону, смотрит ему в лицо. Хоть она и была готова к чему-то подобному, его спокойствие застало ее врасплох. "Хоть бы одеться: "костюм в чем мать родила" не лучший вариант для разговоров подобного рода. До чего же идиотское положение!"
— Полиция мною не заинтересуется, — продолжал он. — С Микой тоже все улажено: я дам ему сто фунтов, и он уедет в Америку. А потом я смогу жениться на тебе.
— Чего уж лучше, — сказала она, вложив в ответ весь свой сарказм. — С деньгами Элоизы мы будем купаться в роскоши. Нет уж, извини.
Она присаживается в противоположном конце комнаты, чтобы быть подальше от него. Все механизмы в ее голове работают на полную мощность.
— Во-первых, Лотар, я никогда не выйду за тебя замуж. Никогда. Даже если бы ты стал вдовцом в результате ее самой естественной смерти и заполучил бы сокровища Великих Моголов. Выбор сделан давно, и я не намерена менять свое решение. — Какая-то безжалостная радость поднималась в ее душе. — Во-вторых, Лотар Хатвилл, я напишу письмо или, вернее, два письма и передам их своим доверенным лицам. В них я изложу, как ты мне предложил убить твою жену с помощью Мики Гунна или без него, чтобы затем жениться на мне. Если с Элоизой что-нибудь случится: упадет ли она с лошади, подавится ли вестфальской ветчиной, покончит ли жизнь самоубийством — письма уйдут в полицию. Я также напишу, что пыталась отговорить тебя, но, по правде говоря, думала, что все, что ты рассказал, — просто шутка. Впрочем, это и так шутка и ничего больше.
Он всматривается в нее с обычным спокойствием, в котором впервые приоткрывается сдерживаемая ярость. Его длинные красивые руки расслаблены. И опасны.
— Я верну тебе твои полторы тысячи. Тысячу шестьсот восемьдесят фунтов, вместе с процентами.
— Это излишне, Ханна. Тем более — с процентами.
— Я верну тебе все вплоть до последнего фунта. Это дело нескольких месяцев.
Он не пошевелился, замуровавшись в своем спокойствии, которое начинает ее беспокоить. "Эта твоя угроза с письмами рушит все его планы. С твоим участием или без оного. Ты приговорила его к миру с Элоизой до конца дней. Это жестоко. Это может довести его до отчаяния, до того, что ему придет в голову удавить тебя… Идиотка, опять ты допустила ошибку!"
Она встает и направляется к лестнице. Считает ступеньки. Причесывается на ходу, заставляя себя тянуть время. И в какой-то момент, благодаря зеркалу, видит его прямо у себя за спиной.
— Ты хочешь разрыва, Ханна?
— Что за бред?
Она выдерживает его взгляд и улыбается. Он спрашивает опять:
— Значит, мы будем видеться?
Она поворачивается к нему лицом, обнимает его, гладит по щеке.
— Но без помощи Мики Гунна. Скоро у меня будет достаточно денег, чтобы купить себе карету. (Она следит за его руками.) Ты самый удивительный любовник, о каком я могла только мечтать. Как же без тебя?
Она продолжает сжимать его в объятиях, лаская до безумия, виснет у него на шее, испытывая наслаждение, хотя уже приняла однозначное решение, что больше никогда не будет с ним встречаться. "Все же странно, что физическая близость и любовь — это разные вещи. Я думала иначе…" Проходит минута. И лишь по тому, как он начал целовать ее в ответ, она чувствует, что опасность миновала. Теперь можно одеться. Она отстраняется от него.
— Хотела бы я знать, куда задевались мои сапожки?
— Вчера вечером мы были такими нетерпеливыми…
Уже заканчивая одеваться, обнаруживает, что Лотара в комнате нет. Она берет шляпку и кошелек и тоже спускается вниз. Через окно видит его на лестнице, вырубленной в скале и ведущей к этим безумным мосткам. Вот он ступает на черно-белый настил, и Ханну вновь охватывает беспокойство: еще не хватало, чтобы он бросился вниз. Как можно быть таким старым и в то же время таким безрассудным?
— Лотар, я ухожу. У меня много работы…
Он прошел уже половину пути. Оборачивается на ходу.
— Мика тебя проводит. "Нет, только не Мика!"
— Я хочу немного прогуляться. Я в Польше много ходила…
"Этот старый дурак сейчас прыгнет!" Она уже открыла рот, чтобы закричать. Но нет, к ее огромному облегчению, он садится, свесив ноги над бездной. Затем вытягивается на спине, прикрыв лицо полусогнутыми руками. "Он не прыгнет. Он бы уже это сделал, чтобы обвинение пало на меня. Полное отсутствие характера!" (Она даже сама удивилась этой своей логике, которая тем не менее кажется ей неоспоримой.)
Она выходит из дома. Мики Гунна нигде не видно. Вокруг ужасающе пустынно. И лишь с одной точки, со скалистого выступа, возвышающегося над другими, она увидит мостки Безумца, нелепо нависающие над тысячами и тысячами километров океана, и Лотара Хатвилла, все так же лежащего на спине и все такого же неподвижного.
Полчаса спустя ее подберет компания, возвращающаяся с пикника в Сидней.
Прежде чем вновь засесть за счета, она напишет письмо Квентину Мак-Кенне. (Она не знает, где его можно застать, но Джеймс Соумс, старый ботаник, сообщил ей, что тот иногда навещает его.) Она поведает Квентину все, поделится своими опасениями, иногда, из предосторожности, употребляя лишь инициалы. "Рыжий меня особенно беспокоит". Он поймет: тогда, в поезде, она рассказывала ему о Хатвиллах и Мике Гунне.
Открытие комплекса, каждую деталь которого она обдумала сама, состоялось 14 декабря, на шесть дней раньше запланированного срока.
Это был триумф. Хотя чему удивляться: хорошая идея и большое упорство не могут не привести к успеху. Вернувшись из Кобара, из своей экспедиции на Запад, она, если не считать субботней ночи и воскресного утра, проведенных в Ботанической бухте, посвящала делам более двадцати часов ежедневно в течение всей недели.
Но результаты говорят сами за себя: 283 фунта дохода только за первую неделю…
Рождественские ночь и день Ханна решила провести одна. (И впредь она будет встречать одна все праздники, падающие на конец года, пока не соединится с Тадеушем. И только с ним…)
Удрученная мыслью о ее одиночестве, а затем задетая отказом, семья Мак-Кеннов умоляет ее присоединиться к ним. Сначала — Коллин. Затем Алек, тот из четырех сыновей (Квентин был как бы сброшен со счетов), который наиболее отдалился от отца и рода. Двадцать четвертого, к шести часам вечера, он приехал к ней в коляске в сопровождении Лиззи и очень любезно пытался настоять на своем. А она твердила "нет" с такой же ответной любезностью, но с еще большим упорством. Ее не поколебали даже слезы Лиззи. И не потому что она была слишком занята — ей просто хотелось побыть одной. И поспать. Несмотря на свое крепкое здоровье, она чувствовала усталость. И не только физическую: она испытала муки одиночества, заброшенности и безотчетное желание отдаться этим тягостным чувствам. В общем, она страдала от погружения в чужой для нее мир, где говорят только по-английски. Успех, как ни странно, породил в ней острый приступ ностальгии. Ее неотвязно преследуют картины, звуки, запахи того мира, которого она (была почему-то такая уверенность) больше не увидит: улиц Гойна, Крахмальной, Садов Сакса, Вислы с крутизной ее берегов, плоской равнины ее детства…
В ночь с 24 на 25 декабря она несколько раз просыпалась, плача навзрыд: ей приснилось, что Тадеуш тоже в Австралии, она видела его высокую и тонкую фигуру среди товаров и телег в порту Сиднея, и он шел к ней со своей восхитительной улыбкой на устах, но, когда она готова была упасть в его объятия, когда она бросилась ему навстречу, он отвернулся от нее навсегда. Из-за того, что она совершила — спать со всеми этими мужчинами (во сне у нее было по меньшей мере полсотни любовников) и позировать художникам обнаженной: отныне всякий может вообразить ее в чем мать родила, разглядывать ее грудь, живот, все интимные уголки ее тела.
Но депрессия не привела Ханну в отчаяние. Она хорошо знала, что это проходит, и решительно отдалась в ее власть. А как же иначе? Вторая Ханна, которая постоянно ее изучает, уже ухмыляется: "все это лишь потому, что ты добилась первой из поставленных целей и теперь немного расслабилась, сбавила обороты. Так всегда бывает после победы: вначале восторженность, а потом, очень скоро, ее сменяет пустота. Так что кончай-ка хныкать, а?"
Она пытается уснуть. Тщетно. Лежат в темноте с широко раскрытыми глазами две Ханны. Одна здраво считает, что комплекс в Сиднее — лишь начало, причем скромное: до счета, на котором будут лежать сто тысяч франков, еще далеко, предстоит решить тысячи проблем, и это не самый подходящий момент для выхода из игры. А другая просто хочет зарыться лицом в подушку и выплакать все слезы, совсем как девочка, у которой сломали куклу.
"А ведь у тебя никогда не было куклы".
В конце концов она зажгла свет. Из дюжины книг, привезенных в вышитой сумке из Европы, она достала одну, не на французском, не на немецком или английском (это все чужие ей языки). На русском. Это единственная книга, которая хоть как-то сможет заглушить ее ностальгию: "Герой нашего времени" Лермонтова. Раскрыв книгу наугад, она принялась читать. Вернее, перечитывать. Слова, вложенные писателем в уста Печорина, почти тут же потрясли ее: "Это не будет слишком уж большой потерей для мира; да и к тому же я начинаю порядком хандрить в этом мире. Я похож на человека, зевающего на балу, который не может вернуться домой и лечь спать лишь потому, что его карета еще не подана…"
Да, эти слова потрясли ее. И не потому что в них были выражены ее, Ханны, чувства. Между ними — пропасть. Но странная ассоциация навела ее на мысль о Тадеуше. Вот Тадеуш мог бы так сказать, так подумать. Рано или поздно…
Шел, должно быть, третий час ночи — время, в которое она обычно вставала. Но сегодня торопиться некуда. Весь этот день, 25 декабря, будет мертвым днем. Не может быть и речи о том, чтобы открыть институт красоты или даже кафе-кондитерскую. Тишина сиднейской ночи абсолютна. И именно благодаря тишине она улавливает звук шагов по деревянной лестнице, ведущей в ее апартаменты.
Она сосредоточивает взгляд на двери, закрытой на двойной запор, и ее рука тянется к бритве, лежащей под подушкой. Шаги замерли. За дверью слышится чье-то дыхание. Как неимоверно медленно тянется время! И вот она слышит чье-то царапанье по дереву.
— Кто там?
— Квентин… — шепчет этот "кто-то".
Вы что, кого-нибудь убили?
Он откинул голову назад и окинул внимательным взором обе комнаты. Потом, покачав головой, бросил:
— Можно подумать, что вы совсем бедны.
Когда он вошел, она заперла дверь и зажгла лампу, которую погасила перед тем, как открыть ему. Лампа у нее в руке, сама она прислонилась к косяку и свесила вторую руку вдоль туловища (в этой руке у нее бритва, хотя сейчас ей стыдно за такую недоверчивость). Квентин, как обычно, в своей голубой рубашке и полотняных брюках, в грубых сапогах из сыромятной кожи. Вся его одежда кажется заскорузлой от пота; на одном рукаве небрежно пришита грубая заплата, более темного цвета, чем рубашка. На левой скуле темнеет синяк, а правая рука в крови.
— Вы ранены?
— Уберите вашу чертову бритву.
Она поставила лампу и положила бритву на стул, заменявший ей ночной столик.
— Вы ранены?
Он внимательно, словно видя ее в первый раз, осмотрел свою руку.
— Это ерунда, просто царапина.
— Вы подрались с кем-то?
— Такое со мной бывает. — Он сказал это серьезно, а потом добавил — Никто не видел, как я вошел к вам, и, если вы хотите, я могу уйти.
Лицо у него еще более изможденное, чем то, которое запомнилось ей. Он кажется совсем обессилевшим, но держится, видимо, благодаря тому, что выпил. "И, наверное, много. Он, должно быть, привык к этому".
— Покажите мне руку.
Рука располосована пониже локтя, из глубокой раны на ладони течет кровь.
— Можно подумать, что вы схватились за лезвие ножа.
Он молчит, слегка покачиваясь. Она усаживает его на кровать и только теперь замечает, что рубашка разрезана слева направо как раз над его грубым кожаным поясом. Эта рана тоже кровоточит.
— Снимите рубашку.
— Идите вы!
Она снимает с него рубашку и приходит в ужас: до чего же он тощий. Он спокойно подчиняется ей, время от времени закрывая глаза.
— Вы кого-нибудь убили, Квентин?
Рана на животе представляет собой очень длинный разрез. Можно ясно увидеть, что нож вошел в самый центр живота, только неглубоко, а потом лезвие скользнуло вправо, разрезая тело.
— Кто-то хотел распороть вам живот, а вы схватили лезвие рукой и отвели его. Правда?
Он опускается спиной на кровать. Время от времени открывая глаза, смотрит на Ханну. Она приносит воды и тряпку и с обычным своим хладнокровием промывает его раны.
— У меня есть только чай.
— Не хочу.
После этих слов наступает долгое молчание, и она думает, что Квентин уснул. Но он вдруг начинает бормотать: ему надо поговорить с нею об этих "чертовых растениях", о том, получила ли она все, что он отправил, и, кстати, не может ли она отобрать их тщательней, сократив список, она должна точнее знать, что же ей действительно нужно, особенно теперь, когда ее "чертово дело" уже пошло. Все это он выговорил сразу.
— "Да" по всем вопросам, — ответила она. — Я составлю вам новый, более точный и короткий список. Лежите спокойно. От вас несет, как от трех скунсов. Вы что, никогда не меняете рубашку?
— У меня другой нет.
Ханна помогает ему улечься удобнее. "Бездомный котенок, — думает она, — бездомный, большой и очень худой котенок, покрытый шрамами, в которого каждый норовит бросить камень". Ей опять хочется плакать, и, как обычно, она подавляет это желание, уйдя в работу.
— Снимите и брюки. Попробую их выстирать и залатать дырки, хотя я не очень-то умею это делать. А мы помолчим, — добавляет она любимые слова Коллин.
Ей удается стащить с него сапоги. Слава Богу, ноги более-менее чистые. С какой-то отчаянной, безумной энергией расстегивает на нем пояс и ширинку и резким движением стаскивает брюки за штанины. И… замирает, чувствуя, что вся покраснела, ей становится не по себе от стыда. Он снова смотрит на нее.
— Теперь вы довольны?
То, что отличает мужчину от женщины, ампутировано, отрезано почти до основания. Шов грубый и очень старый.
Она покачала головой.
— Квентин, я вовсе не думала…
Ее вновь выручает работа: как всегда энергично, она наполняет таз водой, бросает туда его одежду, стирает и потом полощет ее в каком-то лихорадочном возбуждении. Даже находит в себе мужество сказать:
— Вы могли бы взять у меня хоть немного денег, чтобы купить новую одежду. Ваша достаточно износилась — все видно насквозь.
Он не отвечает. Она оборачивается и видит, что он уснул: на лице — трогательное детское выражение. Вешает его брюки и рубашку сушиться и наконец ловит себя на том, что ей больше нечего делать, разве что снова приняться за свои счета, но ведь это может подождать, к тому же она уже все пересчитала шесть раз подряд.
Она решает тоже прилечь. Не сидеть же остаток ночи на единственном стуле. Слегка подтолкнув Квентина, кое-как устраивается рядом. Пробует читать, однако через некоторое время он бормочет что-то по поводу "этой паскудной лампы". Она гасит свет и замирает на том клочке спального пространства, который он ей оставил.
Если заставить себя долго лежать неподвижно, то рано или поздно уснешь. Уже рассвело, над всем Сиднеем царит безмолвие рождественского утра. Она просыпается от внезапного прикосновения. Квентин во сне раскинул руки, и теперь его рука лежит у нее на груди. Она почти в ужасе смотрит на большую костлявую руку с обломанными ногтями. Сначала это рука мертвеца, но немного погодя она оживает. Пальцы шевелятся, поднимаются выше и словно невзначай находят сосок ее левой груди. Потом рука медленно отодвигается. По ритму дыхания она догадывается, что Квентин тоже проснулся. Открывает удивленные глаза: где он? Его взгляд падает на Ханну, и он спрашивает:
— Я здесь давно?
— Вы пришли ночью, около трех часов.
— Значит, шесть или семь часов тому назад, если верить звонящим колоколам церкви.
— Я был пьян. Простите.
— Ничего страшного. Нет, правда ничего. Мне было совсем одиноко.
— Моя семья не пожелала вас пригласить?
— Мне захотелось побыть одной.
Он наконец задвигался, перевернулся и лег на живот.
— Кто меня раздел?
— Ну а кому же, кроме меня?
— Где моя одежда?
— Выстирана. От нее страшно воняло. Вам бы тоже следовало вымыться. Там осталась вода. А я тем временем попробую вам что-нибудь приготовить. Я плохо готовлю.
— Больше любите отдавать распоряжения, да?
— Да нет, просто делаю то, что необходимо.
Она встает, запахивает ситцевый пеньюар, надетый поверх ночной рубашки, и, уже больше не занимаясь им, идет взглянуть на свои запасы. Пять яиц, ломоть ветчины, банка фасоли в томате, немного молока, чай и около фунта шоколада. По ее запросам на этом можно прожить по крайней мере неделю. Но мужчинам надо есть…
— Трех яиц хватит?
— В самый раз.
Он словно тень скользнул в соседнюю комнату, и она слышит, как там течет и плещется вода. Необычное и довольно приятное ощущение: в доме мужчина, который зависит от нее. На своей печке она готовит довольно странное — а почему бы и нет? — блюдо: заливает фасоль яйцами, добавляет туда кусочки ветчины. Квентин входит уже чистый, завернутый в простыню, с очень загорелым лицом и бледным телом. Сейчас, бородатый и со светлыми волосами, он похож на индуса.
— Я уйду, как только наступит ночь, — говорит он, принимаясь за еду. — Я не могу уйти от вас днем.
Она хотела ответить, что на это ей наплевать, но в следующую секунду послышались звуки подъехавшей повозки и шаги по деревянной лестнице. Шли по меньшей мере два человека.
— Ханна! Это я!
Голос Лиззи. Ханна смотрит на Квентина и не шевелится. Лишь качает головой. В дверь снова стучат.
— Ханна, ты дома?
Ханна пытается встать, она уже решила, что откроет. Квентин кладет ей на плечо руку и заставляет остаться на месте. "Не открывайте" — словно требуют его зеленые глаза. В молчании проходят несколько секунд. Слышно, как по лестнице спускаются и как повозка уезжает.
— Я бы вам этого не простил, — говорит Квентин.
— Вы должны увидеться и поговорить с нею.
"Не было ни одного шанса, чтобы он согласился, но я не могла ему об этом не сказать, Лиззи".
Он даже не удосужился ответить и продолжал поедать странный паштет, который она подала, совершенно не интересуясь, из чего он приготовлен. Он еще ничего не сказал ей о письме, в котором шла речь о Лотаре Хатвилле и Мике Гунне. Сейчас, при виде Квентина, она корит себя за то, что обратилась к нему. Да и что, черт возьми, он мог бы сделать? "Ты должна бросить эту привычку всюду искать Менделей, чтобы решить проблемы, которые сама и создаешь. К тому же он, возможно, не заходил к Соумсам и не читал твоего письма".
Она говорит, что ей нужно отлучиться на пару часов. Идет в лабораторию и совершенно бесцельно торчит там некоторое время. В лаборатории — никого, даже сестры Вильямс не пришли. На улице тоже совсем пусто.
Когда она вернулась, Квентин снова спал, и в руках у него была единственная ее книга на английском языке: "Ярмарка тщеславия" Теккерея. Он, наверное, сумел прочесть страницы две-три. Она садится за стол и принимается составлять сокращенный список того, что ей действительно нужно, уточняя количество растений. Потом, хотя это отнюдь не доставляет ей удовольствия, пытается как можно тщательнее залатать лоскутами от своего старого фартука дыры на его рубашке. У нее только черные и ярко-красные нитки. Результат, как она и ожидала, оставляет желать лучшего…
Вторая часть дня проходит в какой-то странной обстановке. Она читала сначала Лермонтова, потом Лихтенберга на немецком. Ей пришлось придвигать стул к окну по мере угасания дня, и через каждые восемь — десять страниц она смотрела на Квентина Мак-Кенну, отмечая странную игру теней на его лице. Он был отчаянно худ, однако его мускулы, натянутые, как канаты, говорили никак не о слабости.
— Вы мне кое-что обещали по поводу Лиззи.
Она не заметила, когда он проснулся и как долго наблюдал за нею.
— Я выполню то, что обещала.
Он кивнул.
— Хотите чаю?
Опять голова качнулась: нет. Она откладывает книгу и спрашивает:
— Вы на самом деле хотите пересечь всю Австралию пешком?
— У вас есть карта?
— Карта у нее есть. Целый час он объясняет, как и где проложен его маршрут. Этот план родился у него в голове шесть лет тому назад, и он обдумал его еще в тюрьме, куда попал после резни на шхуне. Сначала он хотел пересечь континент на верблюдах, которых в ту пору привезли с Азорских островов. Однако в конце концов решил, что отправится пешком и один, даже без кого-либо из своих друзей-аборигенов, которые и научили его, как выжить в пустыне. На все, по его расчетам, может уйти до сорока месяцев.
Единственное окно комнаты Ханны выходит на юго-запад, и в нем видно красное заходящее солнце.
— Я просил вас составить точный список…
— Он уже готов.
— Вас будут снабжать всем необходимым. Да, и в мое отсутствие. Я обо всем договорился. Один малый, его зовут Кланси, займется отправлениями. Вы станете платить ему фунт в неделю, самое большее — тридцать шиллингов.
— Как только Кланси найдет ее, это будет значить, что Квентин начал или вот-вот начнет свой долгий путь.
Опять молчание. Он сел на кровати, которая уже вся ушла в тень; она едва видит его глаза, но тем не менее догадывается, о чем он думает. "Ведь тебе тоже этого хочется".
— Я могла бы это сделать, — говорит она.
— Вы так уверены, что знаете, о чем я вас попрошу?
— Думаю, что да.
— И согласились бы из жалости?
— До этого вы не очень-то плакались, так зачем же начинать сейчас? Он покачал головой.
— Это то, что называется заткнуть пасть, верно? Однако вы очень смелы. Я сочувствую мужчине, которого вы решились полюбить, этому поляку.
— Ну, это уж совсем не ваше дело.
— Согласен. Молчу.
— Сейчас?
— Да, пожалуйста.
Она снимает пеньюар и вот уже стоит прямо перед ним в лучах заходящего солнца, освещающих только ее.
— Вы не могли бы расплести волосы? Она делает то, о чем он попросил.
— Повернитесь медленно.
Она опять поворачивается. А потом ложится рядом с ним по знаку, который он делает, едва ли веря, что найдет в ней ответ. Он даже не касается ее тела, хотя их разделяют какие-то сантиметры. В этом неподвижном молчании проходят долгие минуты — до тех пор, пока последний луч солнца не гаснет в комнате. Тогда Квентин встает и одевается.
— Теперь еще о двух вещах, — говорит он. — Сначала о Хатвиллах: они вернулись в Мельбурн. Мне удалось поговорить кое с кем в Гундагае. Вы совершенно правы: он не способен убить свою жену. Они собираются в Европу примерно на год. Кстати, Элоиза никогда не пыталась разузнать что-либо о вас, она даже не знает вашего имени, и ей на это наплевать. Вы ее совсем не интересуете. Он вам наврал, и вы, надеюсь, хорошо это поняли.
— Ну а второе?
— Гунн. Он мертв.
— Это с ним вы дрались?
— Зачем вам знать? Без Гунна ваш Хатвилл совершенно безоружен, что и требовалось доказать. Как зовут этого типа, который сейчас в Сибири?
— Визокер. Мендель Визокер.
— Если он когда-нибудь окажется в Австралии, мне будет интересно с ним встретиться. Кланси будет знать, где меня найти. Ханна!
— Я знаю, — ответила она. — Лиззи!
— Да, только это. — Он быстро подошел к кровати и легонько поцеловал ее в губы. — Спасибо.
Вскоре после его ухода, часов около десяти вечера, она села за четвертое письмо Менделю: "Мендель, у меня получилось; и скоро я буду очень богата. Правда, не сказать, чтобы я была так уж счастлива, но когда то, что ты задумала, претворяется в жизнь, это радует. Тем более, если ты ростом не больше стула, ты девушка и тебе еще нет восемнадцати. Вы, конечно, можете и смеяться. Однако Пигалица все-таки довольна собой…"
Она подумала, стоит ли писать о деле Хатвилла. Нет, это его только обеспокоит, а у него и так в Сибири хватает забот. Она лишь упомянула имена Квентина и Кланси, добавив, что как только Мендель приедет в Австралию, она познакомит его с Квентином: "Он вовсе не любовник мой, не думайте так".
Говоря о своих финансовых делах, она написала, что ей нужно еще несколько месяцев, чтобы по-настоящему встать на ноги. После этого начнется второй этап, который должен принести ей намного больше.
"Короче, все идет хорошо, Мендель, крепко целую вас".
Писала и думала, что Мендель никогда не прочтет ее писем. Она с таким же успехом могла бы писать Господу Богу и ждать ответа.
В последний день года и в новогоднюю ночь она опять осталась одна. Снова пришлось отклонить приглашения Мак-Кеннов, Огилви, сестер Вильямс, Мэгги Мак-Грегор, братьев Руджи, которым нелегко было втолковать, почему она хочет провести в одиночестве ночь рождения Нового года. А между тем Коллин, более чем кто-либо другой, укрепляла ее в этом желании: разрушительная работа болезни все яснее проступала на лице ирландки.
И опять подсчеты.
За первую неделю 1893 года было получено всего 209 фунтов. Она ожидала этого понижения. Рекордные доходы были связаны с Рождеством и днем Святого Сильвестра: кончились праздники — и они пошли вниз. К тому же почти у всех дам Сиднея уже был какой-нибудь из ее кремов и запас туалетной воды. Иными словами, наступило насыщение рынка. "Хорошо, что я выбрала такие маленькие баночки: раньше или позже им придется вновь что-нибудь покупать. Зато салон чая имел несомненный успех. Сестры Вильямс, замиравшие от робости в первые дни работы, теперь вжились в роль директоров-хозяек, ну а их репутация была выше всяких подозрений. Конечно, им сделалось дурно, когда Ханна назвала цены, которые собиралась установить (они во много раз превышали затраты) на торты, пирожные, пудинги и запеканки с различными кремами и семьдесят один сорт чая, перечисленные в меню. Однако им пришлось подчиниться.
К тому же странная метаморфоза произошла со всей семьей Дроф: они вдруг превратились в снобов-фанатичек, запретив посещать их заведение двум-трем женщинам, которые, по их мнению, были недостаточно изысканны. Такие меры поразили всех, но Сад Боадиции (по имени английской Жанны д'Арк, прославившейся в борьбе с римлянами) сразу превратился в некий аристократический клуб. Поначалу Эдит и Гарриет сами выпекали все кондитерские изделия, и стоило немалых усилий оторвать их от печи. Они отказались принять на работу двух первых кондитерш, найденных Коллин, но снизошли до того, чтобы принять третью претендентку, устроив ей настоящий трехдневный экзамен, достойный испанской инквизиции. Затем им пришлось снова уступить и принять двух учениц (речь, естественно, шла только о девушках, ни один мужчина не смел появляться в Саду Боадиции). И уж совсем легко решился вопрос с чертовой кондитерской с помощью новоиспеченной эмигрантки из Австрии, которая пекла прекрасные венские и тирольские торты и пирожные с миндалем, изюмом и т. д.
"Если мои клиентки будут поглощать столько сладкого, они превратятся в настоящие бочки. Да я же, как говорится, представляю настоящую общественную опасность", — думала Ханна. Однако она понимала, что идея создать салон чая была чертовски хороша (ее язык становился все более грубым, что вовсе не удивительно в этой стране пионеров, где не боялись слов; на всю жизнь у нее останется склонность к сильным выражениям, свойственная женщинам, опережающим свое время). Дело разворачивалось довольно медленно, но теперь доходы от него неуклонно росли. Так почему бы не нанять третью ученицу на кухню? В зале сестры Вильямс уже не могли справиться с работой, и пришлось взять сначала двух, потом еще двух девушек (к середине февраля их было уже шестеро). Их наняли как учениц-официанток. "А не организовать ли мне школу для обучения персонала?" Она запомнила эту мысль, чтобы претворить ее в жизнь попозже.
"Если бы Марьян Каден был здесь…" Ханна даже подумывала пригласить его. Хотя нет, Марьян должен помогать своей матери и своим бесчисленным братьям, которых он ни за что не бросит.
194 фунта в начале февраля, 203 за следующую неделю. "В общем, примерно в сто сорок раз больше зарплаты домработницы. Ты, безусловно, идешь вперед. Однако нужно еще лет 10–12, чтобы добиться цели. Располагая таким временем, Тадеуш успеет шесть раз жениться и сделать своим женам без малого шестьдесят детей, что осложнит ситуацию. О Господи, Ханна, тебе нужно торопиться…"
В минуты, когда Ханна об этом думает, она впадает в отчаяние. Почти. Однако прочь сомнения, ее путь становится все яснее: разбогатеть, научиться толком вести дела, вернуться в Европу, найти Тадеуша, выйти за него замуж, сделать его счастливым, стать счастливой самой и жить рядом с ним, пока не умрут, что, увы, неизбежно. Умрут они в глубокой старости, умрут вместе, весенним утром. В общем, все очень просто.
"Ты сумасшедшая".
— Я думаю, что не доживу до следующего Рождества, — мягко сказала Коллин, словно речь шла о том, что, по ее мнению, завтра будет дождь.
— Ну что за мысли! Так говорят только тогда, когда перестают хотеть жить.
— Странная вы, Ханна! Вы действительно верите, что все зависит только от воли?
— Да. Во всяком случае, попытаться выжить — совсем ничего не стоит. Если даже у вас всего один-единственный шанс, надо им воспользоваться.
Она не верила ни в рай, ни в ад, ни в какую-то загробную жизнь. Она уже знала, что умрет очень старой, когда почувствует, что устала от жизни. Лет через сто.
На этом она замолчала, потому что Коллин опять сильно раскашлялась. У нее начался новый приступ (однако она не харкала кровью, что ставило в тупик всех врачей).
Они были в левом углу внутреннего двора, на втором этаже, в одной из комнат, которые Ханна оставила для себя, чтобы обосноваться в этой части здания, когда разбогатеет. Здесь будет ее прихожая, вон там — рабочий кабинет, библиотека…
— Вернемся к Лиззи, — откашлявшись, сказала Коллин.
— Я терпеть не могу, когда вы так говорите, — вы еще живы.
— Квентин рассказал мне о вашем с ним разговоре по поводу Лиззи. Я присоединяюсь к его просьбе. Я говорила об этом с Дугалом, он почти согласился со мной. И Род тоже. Таким образом, все в порядке, не хватает лишь вашего согласия.
Снизу, из сада, до них доносилось оживленное кудахтанье сиднейских дам и успокаивающее журчанье воды в фонтанах.
"Вот так я тебя удочерила, Лиззи. Это было просто и почти неизбежно, словно берешь себе бездомную собачку".
* * *
Эдварду Радстону Гривзу примерно сорок пять лет, и он занимает довольно значительный пост в Австрало-азиатском банке. То ли он прекрасно притворяется, то ли совершенно не знает о том, какие у Ханны отношения с Лотаром Хатвиллом. Да, он готов класть деньги на особый счет своего клиента и друга.
— Я или кто-нибудь другой будет приносить вам энную сумму каждую неделю. Или, пожалуй, нет! Мне пришла в голову другая мысль, и вы можете сказать, насколько она удачна: я открою у вас счет, процентов под десять, — говорят, что это минимум, — с этого счета вы будете еженедельно снимать, скажем, сто фунтов и переводить их на счет вашего клиента. Впрочем, мне, пожалуй, хотелось бы получать двенадцать процентов. Вы можете отказаться. Есть ведь и другие банки. (Уже в это время она не любила банкиров.)
Гривз согласен.
— Что касается отчетности, то это достаточно будет делать раз или два в неделю. Скажем, в среду и пятницу. Я хочу знать, как обстоят мои финансовые дела. Спасибо за любезность. Через некоторое время у меня будет больше денег, и мне нужно доверить кому-нибудь распоряжаться ими… Да-да, именно, я жду небольшого наследства. Могу ли я задать вам вопрос?
Конечно, она может задать вопрос.
— Каковы шансы выжить у того, кто пытается пройти пешком из Брисбена до Перта по прямой?..
Он даже вздрогнул, озадаченный резкой сменой темы разговора.
— Это через центральную пустыню? Да совсем никаких шансов. Никто и никогда этого не делал… Впрочем, нет. Кое-кто уже пытался…
Он называет имена путешественников, бесследно исчезнувших во время маршрутов. Он не говорит прямо, но дает ей понять, что нужно быть сумасшедшим, чтобы отважиться на такой маршрут, да еще пешком. Может быть, на новых механических повозках, о которых все толкуют…
Ханна улыбается: ведь только сумасшедшие и могут тебя интересовать. В конце беседы она спрашивает, где теперь чета Хатвиллов.
— В Мельбурне. Они там пробудут до июня-июля и, как обычно, поедут в свое имение в Гундагае.
Но Гривз из беседы с ними понял, что они собираются в Европу. Все это только подтвердило информацию, которую она получила от Квентина Мак-Кенны.
Она опять считает и пересчитывает. В Польше сейчас весна. К концу мая у нее будет две тысячи шестьсот фунтов собственных денег да еще банковские проценты. Пятое письмо Менделю: "Если вы приедете завтра, мне будет чем кормить вас. Да, Мендель, депрессия у меня прошла, потому что Пигалица чертовски боевая. К тому же я начинаю новую военную кампанию. Когда же вы приедете ко мне?" Двадцать пятого апреля 1893 года она уезжает в Брисбен.
"Девушке, одетой так, как я…"
Она отправилась в путь на пароходе "Александра", принадлежащем Австралийской навигационной компании. Был третий день, как они отплыли из Сиднея. Судно шло вдоль низкого берега материка, заросшего непроходимыми тропическими лесами. На борту судна она была единственной женщиной, пользовалась всеобщим вниманием, и это оказалось приятным. Еще одно неожиданное открытие. Здесь же она встретила первого в жизни настоящего миллиардера. Вполне естественно, что он сразу же пожелал, причем довольно бесцеремонно, посетить ее каюту. Нет, он не будет в обиде, если застанет ее (не каюту, разумеется) в лежачем положении. Она сравнительно легко отбила эту шутливую атаку. Дело даже не в том, что он был слишком уж стар. Скорее в другом: она уже имела на него кое-какие виды и готовила ему хитрую ловушку. Этого мужчину громадного роста с красивым лицом звали Клейтон Пайк. Он был владельцем двух миллионов гектаров земли, на которых разводил овец и отчасти коров; ему принадлежали шахты, где добывалось золото, в районе Гимпи, у него были серьезные вклады в коммерческие предприятия и в довершение всего он был депутатом парламента от Квинсленда. "Если бы я искала даже двадцать лет, я не нашла бы ничего лучше. Как это кстати, особенно сейчас, когда я в полной форме". Она выдала себя за швейцарку из Фирвальдштетерзее (название она выдумала сама, точно зная, что ни один австралиец не запомнит ничего подобного). Потом рассказала ему грустную и трогательную историю, способную разжалобить даже кенгуру, о страшном кораблекрушении в Папуасии, где она потеряла всю свою семью…
В этом месте она остановилась, расхохоталась и спросила:
— Вы ведь не поверили ни одному слову из того, что я вам рассказала?
Он рассмеялся ей в ответ: действительно, он совсем ей не поверил, потому что в молодости сам довольно часто привирал, а теперь ему грустно от того, что не нужно больше никого обманывать, да и сама жизнь оказалась богаче всяких фантазий, — может быть, оттого, что он постарел? Он принадлежал к тому типу мужчин, который она потом будет часто встречать, особенно в Америке. Они страшно самоуверенны и более жестоки, чем белые акулы, хотя прячут свой нрав под веселостью техасцев, холодной чопорностью деловых людей из еврейских семей или священников, живущих на восточном побережье Америки. Они способны заключать самые невероятные и бессмысленные пари, рискуя огромными суммами, и в то же время могут подраться из-за одного доллара. Все мужчины такого типа считали, что женщина может быть или матерью, или чем-то великолепно одетым и розовокожим, издающим в нужное время похотливые взвизгивания.
В том, что касается одежды, Ханна как раз и преуспела. Как только у нее появилась возможность оставлять часть доходов себе, она сразу же занялась этим. (Туалеты — это тоже способ вложения денег, считала она, и так у нее будет всю жизнь, потому что красивая одежда станет своеобразным реваншем за годы юности и будет приносить ей радость.) Из шелкового крепа, привезенного из Китая, она заказала себе целых три платья, повторяющих то, с тридцатью девятью пуговицами. Еще одно шикарное платье с глубоким декольте она сшила из штофа, пятое, ярко-красное, — из китайского сатина и еще одно — из тафты, меняющей цвета от черного до красного, с отделкой из кружев белого и красного цветов. Наконец, она заказала три белых платья из тюсора (чтобы спасаться от австралийского солнца), и к ним были куплены цветастые капоры. Вдобавок она приобрела шесть шляп и десять пар обуви, куда входили очаровательные французские лодочки, очень легкие и очень удобные. Что же касалось нижнего белья, то оно было из шелкового фая, отделанного воланами, отчасти в горошек, отчасти однотонное с отделкой из кружев. Было белье из муслина, сверкающее, почти прозрачное. Все это она называла своей военной амуницией. В поездке она ее и обновила… "Во всей Австралии, пожалуй, не было девушки, одетой шикарнее, чем я".
Ну а что касается розовой кожи и взвизгиваний — это совсем другое. Таких мужчин, австралийский тип которых был перед нею, ей придется встречать довольно часто (это даже и не предчувствие, она в этом уверена). Сначала — чтобы убедить их, что ей по плечу заниматься бизнесом, а потом, если представится случай, и всучить им что-нибудь из своих тортов. "Кстати, заметь, Ханна, может, тебе и придется как-нибудь стать розовой и взвизгивающей, когда ты ляжешь в постель с одним из них. Почему бы и нет? Коль скоро оружие у тебя есть, было бы глупо им не воспользоваться".
Словно замаскировавшись дымом своей сигары, как русский артиллерист, который под Балаклавой видит высадку английского десанта, Клейтон Пайк молча слушает. Ханна выкладывает ему всю правду. Всю, включая и дело со шкатулками. Он улыбается, но она-то видит, что теперь он уже серьезно задумался: надо же, какой она оказалась хитрой. Она не хочет спешить, откладывает на время ту ловушку, которую готовит ему, и на целый час превращается в его внучку — себялюбивую, взволнованную, вовсе не хитрую, как он подумал, а даже слегка наивную.
Она тщательно следит за произведенным на него впечатлением, особенно в тот день их путешествия, когда пароход уже входит в устье реки у Брисбена.
Наконец она чувствует, что он перестал осторожничать, и решается.
— Пайк, — говорит она (не называет его "месье", во-первых, потому что он зовет ее Ханной, во-вторых, такое официальное обращение нарушит равновесие. Она сама испугалась своей смелости — встать на одну ступеньку с человеком, который легко мог бы быть тебе дедушкой). — Так вот, Пайк, у вас состояние примерно в пятьсот тысяч фунтов, но вам уже… (Она делает вид, что прикидывает, сколько же лет ее собеседнику, хотя от стюарда знает: ему шестьдесят три года.) Вам уже за пятьдесят. Ну а мне восемнадцать. Я предлагаю вам пари: у меня сейчас две тысячи шестьсот фунтов, и я могу спорить, что через год у меня будет по меньшей мере двадцать пять тысяч.
— Через год, день в день?
— День в день и час в час. Без всяких займов и наследств. Да, и я не стану, вооружившись револьвером, грабить людей на улицах. У меня будет двадцать пять тысяч фунтов, которые я сама заработаю.
— Ну а кто докажет это?
— Я представлю вам любые доказательства. Вы даже получите право проверять мои счета.
— А кто будет судьей? Какой-нибудь банк?
— Выбирайте его сами.
— Объединенный банк Австралии в Мельбурне.
— Согласна!
— Вы знаете этот банк?
— Да нет, я о нем даже и не слыхала.
— Это очень крупный банк… Ну, и если у вас будут эти двадцать пять тысяч фунтов?
— Тогда вы выплатите мне еще столько же. Я же со своей стороны…
— Ну а если у вас уже есть эти деньги?
— У меня счет в Австрало-азиатском банке в Сиднее, я вам его назову. Других счетов у меня нет. Я ведь приехала в Австралию только в июне. Вы можете проверить всю мою историю, включая и ограбление. Пайк, если у меня не будет хватать хотя бы одного фунта или одного шиллинга, то я отдам вам все деньги, которые у меня будут — в Австралии или где-нибудь еще.
Он молчит. Британский десант во главе с лордом Кардиганом готов броситься на русские батареи. "Ты выиграла, Ханна! Хорошо, что ты атаковала его в лоб. Ко всему, это тебя еще и забавляет".
Пайк вынул сигару изо рта и начал было: "Чтоб тебя…", но сразу же умолк, потому что нехорошо ругаться при даме.
— Ну, что до меня, — улыбнулась ему Ханна самой очаровательной из своих улыбок, — то вы можете сказать "черт возьми" или "пошла ты", если вам от этого легче и это помогает вам думать. Так да или нет, Пайк? Принимаете пари или вы меня боитесь?
Она слегка нагнулась вперед, чтобы он мог поглубже заглянуть в вырез ее платья (сегодня по случаю прибытия в Брисбен на ней было платье из штофа).
Победа! Ее маленькая ручка в кружевных перчатках тонет в его огромной лапе.
"Он ни за что не пошел бы на пари, будь я мужчиной! Иногда чертовски выгодно быть женщиной!"
Клейтон Пайк пригласил ее к себе на все время, пока она будет жить в Брисбене (хотя она планировала остановиться в отеле "Империал"), поклялся честью, что ей будет хорошо, и смущенно добавил:
— Ханна, я предпочел бы, чтобы мы не говорили о нашем пари с моей женой. Она может это не так понять…
— Слово мужчины, — смеясь, ответила Ханна.
У него был большой дом в фешенебельном районе Кангара Поэнт. Здесь жили его жена, пятеро детей и семеро внуков. Ханну он представил как дочь одного из своих деловых партнеров из Сиднея. Приняли ее просто замечательно (это было правилом в Австралии, и только в Америке она потом встретила нечто подобное). В ее честь сразу же захотели дать бал, хотя она и сказала, что совсем не умеет танцевать. Пайк предоставил в ее распоряжение повозку с кучером.
…Более того, как честный игрок он предоставил в ее полное распоряжение все свои связи в городе и провинции Квинсленд (позже она поймет, что эти связи были гораздо шире). На следующий день она отправилась в центр города и встретилась там с агентом по продаже недвижимости, которого ей рекомендовал Пайк. Они вместе осмотрели примерно дюжину возможных помещений. На следующий день она выбрала одно из них на втором этаже красивого кирпичного дома с белыми окнами на Квинс-стрит. На первом этаже была мастерская модистки с надписью на французском языке. Однако выяснилось, что она такая же француженка, как Ханна австриячка или швейцарка.
Ее первый филиал состоял из трех комнат. Следуя известному образцу, она приказала выкрасить их в белый цвет, положить ярко-красный паркет с плинтусами черного дерева, поставить белую мебель, обтянутую манильским ратином. По своей обычной предусмотрительности она привезла с собой на пароходе необходимое количество досок черного дерева и банок красной краски. Захватила также акварели и пастели, которые будут украшать побеленные стены.
Сначала все шло так, как она и хотела, — достаточно быстро. А вот для того чтобы набрать персонал, ей понадобилось еще пять дней. Без деловых связей Пайка это вообще затянулось бы надолго. Она приняла на работу двух поверенных в делах, потому что так и не смогла разобраться, какая из двух претенденток лучше, к тому же ей казалось, что они удачно дополняют друг друга: первая прекрасно умела считать, у второй, похоже, был талант продавца. Первую звали Эванджелина Поп, а вторую — Мэри Кар. Обе были женами моряков: по одному моряку на каждую. Их мужья эпизодически появлялись в Брисбене, когда, сверкая нашивками, возвращались из Пернамбука или с Явы. Она строго определила их обязанности — "запишите, пожалуйста, для памяти". Обеим предстояло продавать кремы и туалетную воду, которые она обещала ежемесячно присылать им из Сиднея. Кроме этого, они должны были давать покупательницам советы: чем и как пользоваться, чтобы стать красивее. Они в этом ничего не понимают? Они что, думают, что Ханна сама очень хорошо разбирается в этом деле?
В качестве оплаты они будут получать проценты с проданного товара.
Организовать рекламу Ханна взялась сама. В Брисбене она спокойно повторила операцию со шкатулками. У нее и на этот раз был очень уважаемый союзник: у Клейтона Пайка оказались солидные связи и хорошие друзья в местной прессе, в том числе, разумеется, в редакции еженедельника "Квинслендер", а Эванджелина лучше, чем Мэри, усвоила ее уроки — она впитывала рекомендации, как губка, и, самое главное, прекрасно понимала их. Ханна говорила своим ученицам: "Заниматься делами — это довольно увлекательно". Она подсчитала, что поначалу ее доходы в Брисбене должны составить около 130 фунтов в месяц и в дальнейшем значительно возрасти. Из своей обычной осторожности она договорилась с одним из поверенных Австрало-азиатского банка, что тот будет проверять счета ее филиала и немедленно поставит ее в известность, если произойдет что-нибудь неожиданное.
Клейтон Пайк спросил у нее:
— А почему 130 фунтов в месяц?
— В Сиднее 240 тысяч жителей. Там я получаю 800 фунтов. В Брисбене живет 40 тысяч человек — в шесть раз меньше. А шестая часть от восьмисот — сто тридцать три. Вы что, хотите пересмотреть условия нашего пари и увеличить ставку, а, Пайк?
Нет, он этого не хочет.
Бал в ее честь все-таки дали. Правда, она категорически отказалась танцевать и даже выдумала, что у нее слегка повреждена нога. Ханна и сама не знала точно, отчего она так упрямится. Причуда, как, скажем, обыкновение оставаться одной на все новогодние праздники. Она действительно не умела танцевать, но не сомневалась, что легко могла бы научиться. Причина скорее всего была в другом: все в той же неосознанной мечте, которая вот уже пять лет не покидала ее.
В Сидней она вернулась 14 мая и провела там всего два дня, потом села в поезд на Мельбурн. В Сиднее, по совету Пайка, она уговорила Бенджамина Раджа, брата Езекиила, чтобы тот, оставшись на службе в его прежней фирме только на полставки, остальное время занимался ее делами. Он должен был еженедельно составлять для нее финансовый отчет. Она доверяла ему настолько, насколько можно доверять человеку.
Дина Уоттс за 15 фунтов в месяц взяла на себя общую организацию работы в салонах: увы, Эдит и Гарриет Вильямс в финансовых делах видели не дальше своих длинных носов.
…За два часа до отъезда она сумела выкроить время и зайти к Коллин и Лиззи. Ирландка заметно сдала за те две недели, которые Ханна провела в Брисбене. Временами у нее бывали приступы удушья, и она страшно бледнела от боли, разрывавшей ей грудь.
— Я предупреждаю вас, Коллин: вы должны дождаться, пока я вернусь…
— Помолчим, Ханна!
В Мельбурне у нее была пересадка, и ей нужно было провести ночь в городе. Задерживаться здесь ей совсем не хотелось: Мельбурн был слишком уж лакомым куском, и она еще не знала, как к нему подступиться.
Ночевать она отправилась в семейный пансион миссис Смитсон — туда, где провела свои первые ночи в Австралии и где ее ограбили. Она не смогла справиться с детским желанием похвастать своими успехами: через девять месяцев после приезда, не считая тех денег, которые были вложены в дело в Брисбене, расходов на путешествие и туалеты, у нее оставалось почти еще две тысячи фунтов.
На следующий день она поехала в Балларат и Бендиго. О Балларате ей было известно только то, что поведал ей Лотар Хатвилл, когда рассказывал о венецианских гондолах. Но и на этот раз ее вели цифры: 50 тысяч жителей в первом городе и 30 с лишним — во втором. Вблизи обоих золотые копи. Золота в совокупности добыто больше чем на 200 миллионов фунтов стерлингов.
Пайк назвал ей имя одного из жителей Балларата — некоего Лаклана, владевшего в этом городе довольно многим, и в частности виноградниками. Предложения Ханны ничуть не заинтересовали самого Лаклана, более того, его раздражали ее планы устроить в Балларате то же, что ей уже удалось в Сиднее и Брисбене. "По правде говоря, этому мужику было на мои заботы совершенно наплевать".
Но случай и на сей раз сыграл ей на руку. За полгода до этого Лаклан взял на работу молодую французскую пару по фамилии Фурнак, взял только из-за того, что они родились в стране, где производят бордо и бургундское. Это было лишь удачным совпадением, не более, но Ханна вошла в кабинет Лаклана сразу же за земляками любимых ею Лакло и Жюля Верна. Когда Фурнаки вышли, она услышала их французскую речь и удивилась, что понимает ее. Вот почему, едва переговорив с австралийским виноградарем, она, ведомая смутной идеей, бросилась догонять французов.
Их звали Регис и Анна, на двоих им не было и пятидесяти лет. В Австралии они жили всего лишь восемь месяцев, хотели обосноваться здесь надолго, открыть свое дело: какой-нибудь ресторан или магазин модной одежды, вроде того, который старший брат Региса открыл на Бурк-стрит в Мельбурне в 1887 году. (Ханна тут же вспомнила, что видела вывеску этого магазина и что выставленные там платья были действительно хороши, их хотелось купить.) У них был небольшой капитал, собранный за время работы у Лаклана, — всего шестьдесят фунтов.
До приезда в Австралию они работали в Париже: он — продавцом в магазинах при городской ратуше и в галерее "Прэнтан", а она — кассиршей в лавочке на улице Сент-Оноре. "Ханна, тебе их послало небо". Она говорила с ними по-французски. Язык этот Ханна выучила только по книгам, и иногда у ее собеседников глаза на лоб лезли от оборотов, которые она употребляла. Молодая пара очень понравилась ей; было заметно, что и она им нравится. Ее даже насторожило это обстоятельство, но когда им удалось преодолеть обычную для французов сдержанность, дело быстро пошло на лад.
Ханна подробно объяснила, как работает ее предприятие и чего она ждет от них: она будет присылать им свою продукцию и они будут продавать ее во всем районе западнее Мельбурна, то есть в Балларате, в Бендиго и — почему бы и нет? — в Аделаиде.
У Анны живые красивые глаза. Она открыла и понюхала баночку крема "79".
— А он и правда избавляет от морщин?
— Не этот — другой. Во всяком случае, я так думаю. "Сказать им правду или нет?" Она решила открыться и объяснила им, что собственноручно делает оба крема и совершенно не знает, от чего они могут помочь. Единственное, в чем она более или менее уверена, так это в том, что они не вредны. Она сама вот уже несколько месяцев (опять небольшое преувеличение) мажет по утрам ими лицо, и у нее с кожей все в порядке.
Француженка решила рискнуть и положила немного крема себе на щеки. При этом у нее было такое лицо, словно ее пригласили на обед к Борджиа и собираются отравить.
— Пахнет очень приятно.
— …Да, разумеется, вы можете развернуть торговлю в Перте и во Фримантле, — отвечает на их новый вопрос Ханна. У нее на этот счет нет никаких возражений. (Наоборот: оба города у черта на куличках, на берегу Индийского океана, и она пока отложила поездку туда, но если Фурнаки хотят этого сами, то пусть едут.) Они могут работать как простые агенты по сбыту и получать комиссионные от продажи…
— Но у нас есть деньги…
— …В таком случае Ханна согласна, чтобы они вложили их в дело. Они вкладывают 50 фунтов, она — 300. Им будет причитаться седьмая часть всей выручки. Она согласна добавить еще три процента. Через полгода, самое большое, они должны получать от 70 до 100 фунтов в неделю. Впрочем, доход может быть и больше. При некоторых условиях. Они должны договориться, что вложат их общие деньги за первые восемь месяцев совместной работы, — а может быть и меньше, если дела пойдут быстрее, — вложат доходы, когда они достигнут 500 фунтов, в дело. Этот капитал позволит им добавить к продаже кремов и туалетной воды еще и салон… Да, салон чая, а почему бы и нет? Там будут продаваться лучшие кондитерские изделия во всей Австралии…
— Было бы хорошо, если бы кто-нибудь из вас… Ладно, согласна, пусть бы вы оба поехали в Сидней и посмотрели все на месте. Разумеется, расходы на проезд и на ваше пребывание там я возьму на себя… Нет, что касается костюма и платья, тут уж платите сами!
При этих ее словах оба они расхохотались. Им просто хотелось проверить, до чего она может дойти в своей щедрости. Они шутили. Они хотят быть настоящими партнерами и оплачивать все, что надлежит, не больше и не меньше.
"Можно вопрос, Ханна: где вы учили французский? Он у вас временами довольно забавный". (Первый раз в своей сложной жизни Ханна столкнулась с обычной французской насмешливостью, о которой только слышала. Сперва она рассердилась, а потом посмеялась вместе с ними.)
В Сиднее они должны отыскать Дину Уоттс, которая им все объяснит. Нет, ее самой там может не быть. Ей, возможно, придется задержаться в Мельбурне.
Она выпила с ними традиционный пятичасовой чай и даже пообедала. Весь вечер говорили о Париже. И следующее утро она тоже посвятила им. Теперь речь шла о ее стиле оформления салона, мельчайшие детали которого следовало сохранить: белый и красный цвета, дерево под черным лаком (натуральное черное дерево стоит слишком дорого и для начала покупать его не стоит).
Она хотела задержаться в Балларате на четыре-пять дней, а потом поехать в Бендиго и, наконец, в Аделаиду, чтобы организовать свои филиалы в этих трех городах. Но их случайная встреча все переиначила. Она совершенно напрасно, из своей обычной осторожности, задавала бесчисленные вопросы. Все ответы, которые давали французы, только укрепили ее убеждение, что ей действительно повезло. Они проводили ее на поезд и уже были готовы поехать с нею, такое взаимопонимание успело между ними возникнуть. Однако им нужно было заняться некоторыми делами: освободиться от работы у Лаклана, найти себе новую квартиру и съездить посмотреть, как обстоят дела на западе, и прежде всего в Аделаиде, откуда они обещали сразу же написать ей.
По правде говоря, она и сама не хотела, чтобы эти двое путались у нее под ногами в течение нескольких дней. Интуиция подсказывала ей, что в поисках агентов по сбыту она, может быть, уже нащупала общее решение всех своих проблем касательно Австралии. Тем более, если брат Региса Фурнака хотя бы отчасти соответствует тому описанию, которое она получила.
Старшему брату Региса, Жану-Франсуа Фурнаку, тридцать один год. Ханна, которая девять раз перечитала "Трех мушкетеров", сравнила его поначалу с д'Артаньяном. У него небольшие усы и карие веселые глаза с хитринкой. Его магазин на Бурк-стрит очень элегантен и занимает целых четыре салона.
Он — замечательный торговец и прекрасный коммерсант: ловкий, неизменно приветливый, ничто не может вывести его из себя. К тому же он в меру беспринципен, навязчив и галантен одновременно, семь его продавщиц повинуются каждому его взгляду.
Ханна сама проверила все это: она вошла в его магазин как простая покупательница…
Нужно было что-нибудь купить, и она покупает крепдешиновую кофточку с рукавами-буфами и муслиновым жабо, за которую ей приходится выложить сумасшедшие деньги, целое состояние — 7 гиней. "Надо будет потребовать от него возмещения, если мы станем партнерами".
Кофточку она выбирала два часа, специально пытаясь вывести из себя продавщиц постоянно меняющимися требованиями и хладнокровно, словно охотник за дичью, наблюдая за хозяином магазина. Он наконец начал о чем-то догадываться и подошел к ней.
— Или я ошибаюсь, или у вас на уме что-то другое, а не простая покупка?
То, что произойдет в этот момент, именно в эти минуты, то решение, которое она примет, повлияет не только на всю ее жизнь в Австралии, но и на всю эту историю. Лишь собираясь начать переговоры с Фурнаком, она уже представляет себе, как едет в Европу, ищет Тадеуша, находит его, выходит за него замуж, рожает детей, — словом, живет той жизнью, о которой так мечтала.
Это смелое, головокружительное видение, по ее мнению, очень реально, и она все ясно себе представляет. Ведь она не бросилась к Фурнаку, едва сойдя с поезда, а провела в Мельбурне целых четыре дня. Она все обдумала, изучила и просчитала.
И к тому же она встретила Пола.
Пол Твейтс
"Виттекер, Виттекер и Твейтс" — такая вывеска была на офисе адвокатов, о которых ей говорил Клейтон Пайк — депутат-миллиардер. Он же дал их адрес и порекомендовал к ним обратиться: "Ханна, если вы хотите стать богатой торговкой…"— "Да нет, это совсем не то — я хочу стать богаче вас". — "Да, от скромности вы не умрете. Обратитесь к этим людям. Они могут вам помочь". Она последовала этому совету. Пол Твейтс, третий член адвокатской коллегии, жил в Австралии всего один год. Ему тридцать четыре, и до переезда сюда он работал в Лондоне и Нью-Йорке, сколотил приличное состояние, частью которого ему пришлось пожертвовать, чтобы оплатить свою долю в ассоциации. Такова была информация, полученная ею от Пайка. К этому он добавил, что ей нужно обратиться именно к Твейтсу, а не к кому-нибудь другому, "и он вас вполне устроит".
Пайк и сам не подозревал, насколько он был прав. Ханна была поражена, едва приступила к делу. Пол Твейтс очень внимательно, молча слушал, пока она подробно излагала свои планы. Пол был упитанным, склонным к полноте блондином небольшого роста, с розовой кожей. Взгляд у него был мягким, словно удивленным, но в нем читался изворотливый и педантичный ум. Его явно не устроил ее рассказ о планах на будущее. Пусть она начнет сначала и поведает все о своем маршруте до дверей их офиса.
…А теперь он вдруг говорит, что не возьмет гонорара за консультацию. То есть нужно заплатить чисто символически, всего один шиллинг. Но он хочет взять с нее слово, что отныне она будет пользоваться только его услугами для решения всех вопросов, связанных с работой ее предприятии по всей стране. Он становится ее официальным адвокатом.
— Вы думаете, что у меня получится?
— Об этом я как раз ничего и не знаю. Но мне очень любопытно видеть, как женщина входит в эти джунгли, а из оружия у нее при себе только и есть, что огромные сияющие глаза. Кстати, не хотите ли выйти за меня замуж?
— Нет. — "Похоже, это еще один псих, словно я их коллекционирую", — думает Ханна, а вслух спрашивает — Ну а если у меня ничего не выйдет?
— По крайней мере я смогу наблюдать за тем, как вы начнете, что само по себе необычно. Я буду бесплатно работать для вас шесть месяцев…
— Одиннадцать!
— Но почему же одиннадцать, а не двенадцать?
Она рассказывает об их пари с Клейтоном Пайком, которого он, конечно, знает. Не только потому что Клейтон Пайк один из самых богатых людей Австралии, но еще и потому что в Мельбурне его интересы представляет Генри Мортон Виттекер, старший адвокат их ассоциации.
— Ведь это Пайк направил меня к вам, мистер Твейтс.
— Зовите меня Пол.
— Ну а вы меня — Ханна.
— Ханна, я действительно лучший юрисконсульт этого полушария.
— Вы это говорите со всей скромностью?
— Со всей. Если я вас правильно понял, вы хотите сделать здесь, в Австралии, как можно больше денег и как можно быстрее вернуться в Европу?
— Да, это так.
— Мне и самому здесь до смерти скучно. Так вы уверены, что не хотите выйти за меня замуж?
— Абсолютно.
— Мы вернемся к этому разговору через одиннадцать месяцев, когда вы выиграете у Пайка пари. В конце концов, я предпочел бы жениться на вас, когда вы станете богатой и у вас будет 50 тысяч фунтов. Не смогу же я отказаться от женщины под тем лишь предлогом, что она богата, — даже у моего снобизма есть пределы. Пожалуйста, заплатите мне мой гонорар.
Он дает ей расписку на шиллинг, составляющий весь его гонорар до второго мая 1894 года — точной даты платежа по их пари с Пайком. Вместо стола у него положен на ножки толстый лист стекла, и на нем ничего нет — ни одной бумажки, никакого чернильного прибора, ни одной его личной вещи. Он смотрит на Ханну чистыми глазами пухленького ребенка, а потом делает жест, к которому она впоследствии привыкнет: большой и указательный пальцы его руки двигаются по стеклу, словно ребенок имитирует кого-то идущего.
— Давайте поговорим об этой возможной ассоциации с Форнаками…
— С Фурнаками.
— Вы уверены, что вам удастся их убедить?
— Совершенно.
Он сложил кончики своих коротких розовых пальцев и начал:
— Видите ли, есть много возможностей…
— Итак, идея обмена акциями, сложения ее и Фурнаков капиталов, эта идея принадлежит ему. Конечно, тут есть определенная трудность: семья Фурнаков, живущая на Бурк-стрит, не только не знает о серьезных планах Ханны, касающихся их, но пока ничего и не предприняла для создания акционерного общества. Однако…
— Мне удастся убедить их, — говорит Ханна.
— Ваша самоуверенность сбивает меня с толку.
— Хотите поспорим? Заключим пари на ваши гонорары.
— Да ведь я не Клейтон Пайк. Что будет со мной, если я потеряю этот шиллинг? Вот почему я и не хочу рисковать. Допустим, что вам удалось убедить Фурнаков…
— Для того чтобы осуществить сложение капиталов, Твейтсу пришлось серьезно уговаривать Ханну: она не хотела расставаться ни с чем, что ей уже принадлежало.
Наконец он нашел решающий аргумент, пожалуй, единственный, который помог сломать ее упрямство:
— Ханна, вы ведь не хотите всю жизнь провести в Австралии!
— Конечно нет! Я вам об этом сказала.
— Вам хочется поскорее вернуться в Европу.
— Да, но…
Только потом, смекнув наконец, что он имеет в виду, что он увидел и понял раньше ее, она все-таки принимает решение. Теперь ей все становится ясно: масштабов Австралии для нее явно мало. Заработав здесь достаточно денег, она поедет в Париж, Вену или Лондон и без труда найдет там Тадеуша и Менделя. Почему бы ей не попытаться пойти дальше? Почему бы ей не повторить везде то, что она сделала здесь, на краю света? "Ты можешь стать самой богатой женщиной в мире, во всяком случае самой богатой из тех, кто может сказать, что она сама заработала все свои деньги. Когда рядом будет Тадеуш, все станет еще проще. Он будет писать свои книги, а ты делать деньги, и вас обоих будут все знать…"
— Я думаю, Ханна, что вы пойдете значительно дальше того, о чем сейчас думаете. Почему я хочу связать свою судьбу с вашей? Тот шиллинг, который я на вас поставил, принесет мне столько денег, что я смогу купить на них парочку замков в Кенте. Да потом, ведь это чертовски занимательно — следить за тем, как ваша звезда восходит. Скажите мне наконец "да"! В Австралии всего три-четыре миллиона жителей, и ваши доходы здесь быстро достигнут предела. Те уступки, которые вы сделаете Фурнакам — Боже мой, они-то ведь ещё ничего не знают! — из Франции или из Англии покажутся вам сущей мелочью. Вы должны заключить с ними соглашение только по одной географической зоне — допустим, до Новой Зеландии. Весь остальной мир — ваш…
Она согласилась. Как не сказать "да" человеку, который открывает тебе тебя самое! Он поможет ей создать два ее первых акционерных общества. ("Почему два? Осторожность никогда не мешает. Представьте себе, Ханна, что какой-нибудь из ваших кремов испортил кожу лица одной из дам. На вас подадут в суд, и вы все проиграете. А существование двух акционерных обществ уменьшает этот риск. Вам срочно нужно оформить патенты на ваши кремы. Не только в Австралии, а и во всем мире, и я этим займусь. Не хватало только того, чтобы у вас украли ваши колдовские рецепты".)
Постоянно советуясь с Полом Твейтсом, создавая свои общества и бесконечно хлопоча, чтобы юридически оформить их, чтобы эти предприятия смогли заработать, — вот так она провела четыре дня в Мельбурне в начале июня 1893 года. И только после этого пошла к Жану-Франсуа Фурнаку.
В глазах этого гасконца можно было прочесть сначала попытку очаровать ее, чего и следовало ожидать от продавца магазина дамской одежды, затем — удивление и настороженность расчетливого торговца, которые сменила ярко выраженная заинтересованность, и, наконец, мечтательность: "И вы хотите снять часть моих помещений?"
Хаяна ответила, что они потратят значительно меньше времени, если он прекратит делать вид, будто ничего не понимает. Она уже знает его брата Региса и его свояченицу Анну, уже оценила его жену Мэри-Клер, которая открыла второй магазин на Литл Коллинз-стрит и торгует в нем шикарными безделушками.
— Я у нее приобрела изумительные туфли из белого драгета с пряжками, инкрустированными ирландским камнем. Ваша жена и вы торгуете самыми лучшими товарами в Австралии. Я же представляю вершину богатства и изящество в другой области. Мы созданы для того чтобы договориться и работать вместе.
Она, разумеется, не ждала от него немедленного ответа. Подобные дела так сразу не решают, и ей нужны действительно серьезные, а не легкомысленные партнеры. Он вполне оправданно доверяет своей жене. Ей уже говорили об этом, и она знает, что именно жена занимается финансовой стороной их дела, а он только шьет модели платьев по гравюрам, которые присылают из Парижа. Мимоходом она отмечает, что у него действительно большой талант модельера и вообще во всем, что касается платьев и женской одежды, даже удивительно, откуда у мужчины может быть такой вкус. Она, безусловно, купит у него много платьев, разумеется, если для нее будет сделана скидка. Кстати, не мог бы он пересмотреть цену той кофточки, которую она у него купила? 7 гиней — это, пожалуй, слишком… И если уж они будут работать вместе — он и она, — то самая меньшая скидка, которую он должен бы для нее делать, — это сорок процентов. И…
— Дайте же мне хоть слово сказать!
— Вы его уже сказали. Нет-нет, ничего не говорите. Хотите, я сама скажу? Вы обо мне ничего не знаете, и вам, должно быть, кажется, что я — авантюристка. Возможно, так оно и есть, только я — честная. У меня есть люди, готовые подтвердить это. У меня лучший местный юрисконсульт, он учился в Оксфорде и он почти племянник Виктории, ну той, что с усами и что вечно плюхается, даже не взглянув, есть ли рядом стул, чтобы на него сесть. К тому же это может подтвердить и Клейтон Пайк, самый, может быть, богатый человек в Австралии, он тоже поручится за мою честность, потому что он мой друг и сам в этом заинтересован…
"Это еще не все. Я уже вложила триста фунтов в совместное дело с вашим братом Регисом — это тоже доказательство моей честности и серьезности моих планов. Разумеется, в Сиднее, где меня знают лучше, чем в Мельбурне, все вам скажут, что я уже кое-что сделала. Для вас и вашей жены было бы лучше поехать туда и посмотреть. А ведь это только начало. Через год мои предприятия в Сиднее будут стоить тридцать, а то и пятьдесят тысяч фунтов. Вдобавок у меня уже есть филиал в Брисбене.
— Ну а что до наших общих дел, то нет ничего проще, — продолжает Ханна. — Ваши адвокаты договорятся обо всем с моим, а нам совсем и не нужно влезать в пустые обсуждения. Давайте будем друзьями, во всяком случае я предчувствую, что так оно и будет. Надеюсь, сегодня вечером вы пригласите меня к себе на обед. Я прошла мимо дома на Коллинз-стрит, где у вас восьмикомнатная квартира. Дом мне очень понравился. А почему бы вам не купить всю эту улицу? Ну, скажем, через два или три года, когда мы с вами заработаем достаточно денег благодаря нашему соглашению. Наше соглашение может распространиться от Тасмании до Новой Зеландии. Я имею в виду, что вы будете отовсюду получать заказы на платья, которые будут шить ваши пятнадцать работниц. Интересно, правда? Представьте, что теперь мы вместе постараемся развить вашу сеть магазинов и охватить всю страну от Перта до Окленда. У нас будет монополия на самые шикарные товары. Разве можем мы прогореть? Как бы ни так! Я уже читаю у вас в глазах вопрос: да где же эти кремы и туалетная вода, о которых она говорила? Отвечаю: на станции Флэндер-стрит, здесь, в Мельбурне. Моя помощница Мэгги Мак-Грегор отправила мне тысячу банок с кремом и три тысячи бутылок. Это для начала, в дальнейшем мы увеличим поставки. Ну вот теперь, пожалуй, и все. Вы хотите что-нибудь сказать?"
В его оценивающем, словно раздевающем ее взгляде промелькнула улыбка.
— Больше ничего. Мне кажется, что мы все серьезно рассмотрели. Разве что один вопрос: не могли бы вы сегодня вечером прийти к нам на обед? Моя жена Мэри-Клер будет рада познакомиться с вами.
— Какая прекрасная мысль! — отвечает. Ханна.
После этого с одинаковым рвением с обеих сторон обсуждаются вопросы коммерческого договора. Семейство Фурнаков целой делегацией из двух братьев и их жен на свои деньги отправляется в Сидней. Хотя то, что они там увидели, и успокоило их, все-таки понадобилось еще семнадцать дней, чтобы заключить окончательное соглашение, которое и было подписано и заверено у нотариуса в присутствии Твейтса и адвокатов франко-австралийской компании. В конце концов Ханна уступила Фурнакам 40 процентов от производства своих кремов и туалетной воды по всей Австралии и Новой Зеландии (на остальной территории она остается совершенно свободной) и 40 процентов от ее салонов чая, уже созданных и тех, которые предстоит создать. Эти салоны объединены в отдельное предприятие, отличное от компаний, занимающихся производством кремов, с одной стороны, и компаний по производству туалетной воды. Ну а проблему, которая возникла между двумя братьями из-за того, что Ханна уже обещала кое-что младшему Фурнаку, они решили сами.
В обмен на эти серьезные уступки она потребовала и получила для себя те же 40 процентов от прибыли, приносимой всеми делами Фурнаков, теми, которыми они занимались сейчас, и теми, которыми собирались заняться в любой области деятельности (Регис мечтал открыть ресторан), — шла ли речь о готовом платье или продаже любых товаров в других странах (и в частности, изделий из австралийской шерсти). В соглашении предусматривалось развивать по мере возможности сектор, который Ханна назвала "Туалеты и безделушки". Конечной целью было создать механизм, с помощью которого можно было бы открыть магазины не только во всех городах Австралии и Новой Зеландии, но и во всем мире.
Ханна оказалась в правлении пяти компаний. В трех из них ей принадлежало 60 процентов прибыли (кремы, туалетная вода, салоны чая) и еще в двух — лишь 40 процентов (платья, пальто и другая серьезная женская одежда — одна компания, бижутерия, косынки, шарфы, платки, шляпы, перчатки, интимное белье — другая).
— Ханна, ведь это уже целая империя!
— Во всем этом есть то дополнительное преимущество, что теперь я смогу отсутствовать так часто и так долго, как мне захочется. Что вы думаете о Фурнаках, Пол?
— Они умны, опытны и инициативны. Такие люди годам к пятидесяти будут иметь по миллиону фунтов. За ними нужно следить.
— Не могли бы вы придумать, как это осуществлять даже в наше отсутствие?
— Братья Виттекер будут знать обо всех их счетах за каждый день.
— Где мне расписаться?
* * *
Идея создания целой сети абсолютно одинаковых магазинов принадлежала Ханне. В то время такого еще не было. Она всегда настаивала на одновременном присутствии везде, где это могло принести доход, филиала одного из обществ. Исходила из того, что салон чая подскажет ее клиентам обратиться в косметический кабинет, где им подадут идею пойти в магазин модной одежды… Получалось что-то вроде сообщающихся сосудов на уровне коммерческих предприятий.
Она отстояла (без особого труда) и другую свою точку зрения: все салоны красоты и салоны чая должны быть одинаковыми — от пирожных, продающихся там, и одежды обслуживающего персонала до мельчайших деталей, которые, собственно, и создают неповторимую атмосферу. Скажем, клиентка из Мельбурна, приехав в Сидней, Брисбен, Вашингтон или Окленд (а позднее по всей Европе и Америке), должна почувствовать себя как дома, в знакомом храме или специально для нее созданном убежище. В газете "Бюллетень Сиднея" она прочла, что американец по фамилии Грей два года тому назад, в 1891 году, создал телефонный аппарат: опускаешь в него монету и звонишь. Она сразу же приобрела такой для своего салона красоты, а потом и для всех остальных тоже. Таким образом, ее салоны оказались связанными один с другим, причем ей не пришлось платить за связь. Думала и о создании собственной телефонной сети, хотя бы для того чтобы все время знать положение дел на местах, определить, когда и куда идут ее клиенты и таким образом быть в курсе того, как часто они ее посещают.
"Однако прежде всего мне нужно было знать, что я действительно помогаю всем женщинам стать красивее, вместо того чтобы мазать их лица чем придется".
Увы, в то время до этого было еще далеко.
Пол гребет, ведя лодку по реке Яра-Яра в Мельбурне. По этому случаю жесткий воротник его рубашки перетянут полосатым галстуком цвета английского колледжа, который он окончил. Ханна сидит напротив. На ней одно из ее белых платьев, голову прикрывают и капор, и зонтик. На ее милой треугольной мордашке видны одни огромные серые глаза и маленькие точечки веснушек, а игра света и тени придает ее лицу сходство с дамами с картин Эдуарда Мане… (Я всегда был влюблен в вас, Ханна. Это длится вот уже сорок лет, с того самого момента, когда вы вошли в мой кабинет в конторе Виттекеров и стали излагать, когда, как и почему вы обязательно должны сделать себе состояние. Но я особенно был влюблен в вас в тот день, может быть, вы помните, когда я предложил вам прокатиться на лодке по Яра-Яра… В то время вы меня уже звали Полли…)
— Полли, — сказала она, покручивая зонтик пальцами, — вы еще больший сумасброд, чем я.
— Ну, на такое, дорогая моя, я и претендовать не смею. Просто я верю в вас больше, чем вы сами. Расскажите-ка мне об этом оригинальном гиганте Менделе Визокере…
До того как она подписала свои контракты с семьей Фурнаков, Пол попытался объяснить, что ей необходимо взять ссуду в банке. Она ему ответила категорическим "нет" по-русски и на всех языках, какие только знала.
— Я не хочу брать взаймы, Полли, я страшно этого боюсь. Мне достаточно, что я сделала это один-единственный раз. (Она ничего не говорила ему о Лотаре Хатвилле.)
— Сколько у вас есть в наличии? Три тысячи, да, три тысячи с хвостиком, учитывая июньские поступления. Этого может и не хватить. Фурнаки захотят, чтобы вы вложили больше.
— Тем хуже.
— Знаете ли вы, что такое кредитная линия?
— Размер в талии, который уменьшается или увеличивается в зависимости от темперамента.
— Очень смешно! Однако банкиры не разделяют этой мысли. Я объясню вам, что они называют этим термином, хотя чувствую, что это неосторожно с моей стороны. С вашей головой вы скоро будете знать больше, чем я. В этом случае мои услуги вам не понадобятся и вы выставите меня вон.
— Бедный, бедный Полли.
— Ханна, иногда, когда я смотрю вам в глаза, мне кажется, что я вижу, как в них движутся косточки китайских счетов. Вы когда-нибудь видели, как китайцы считают? Шлеп, шлеп — очень быстро и всегда в свою пользу. Это свойственно и вам.
— Так я, по-вашему, сейчас пытаюсь вас обсчитать?
— Не стройте мне глазки, а то мы потонем. В Европе и в Америке я видел удивительные вещи… В Париже, например, немой Рейно показывал пантомиму света и тени. Ее действующие лица двигаются, они почти живые и не похожи на фотографии, какие можно видеть у Ньепса или Исмана. А в Америке некий Эдисон создал аппарат и назвал кинематографом… Да-да, изображение там движется, и можно было бы видеть, как вы крутите ваш зонтик или как вы улыбаетесь, если бы они засняли вас. Ваши глаза, Ханна, похожи на волшебный фонарь. Боже милостивый, мне кажется, то, что я только что сказал, — дьявольски поэтично! Сколько времени я не спрашивал, хотите ли вы выйти за меня замуж?
— Около двух дней.
— По-прежнему нет?
— По-прежнему.
— Ханна, кредитная линия — это предел, который банкир устанавливает для избранного клиента, потолок, который этот клиент не в состоянии немедленно оплатить, и определяется он степенью доверия к клиенту, оценкой его недвижимости, дружбой клиента с банкиром, его светскими связями или совместной игрой в гольф. В Объединенном банке Австралии работает длинный косой парень, с которым я учился в колледже. Хотя он и банкир, но совсем неглуп. Я даже боюсь, что мы с ним какие-нибудь дальние родственники. Его фамилия Агванто. Для вас я, пожалуй, смогу уговорить его ссудить тысяч двадцать пять — тридцать.
— Нет!
— Но вам почти не придется платить процентов.
— Все равно — нет.
— Ну а как мне убедить семью Фурнаков вкладывать в дело больше, чем вы?
— Я буду платить им ежемесячно по мере поступления денег и только теми деньгами, которые у меня будут в наличии.
— Они будут не очень этим довольны.
— Мне наплевать!
— Ну и словечки у вас! Я попробую убедить их.
— Твейтс, вам пора браться за весла.
— Есть, шеф…
* * *
Косметический салон (название, довольно далекое от сути, ведь там вовсе не собираются лечить, а лишь дадут кое-какие советы, то есть это не более чем магазин) был открыт на Бурк-стрит, на берегу реки, неподалеку от дома, где заседала городская администрация. Свой первый салон чая, в отличие от Сиднея, Ханна открыла в другом месте, ближе к центру города, чтобы больше не смешивать кондитерские изделия, кремы и туалетную воду. Он, этот салон, имел террасу на манер варшавских садов Сакса и утопал в цветах.
Оба салона в мгновение ока стали местами массового паломничества. Это и не удивительно, ибо Ханна виртуозно повторила свой трюк со шкатулками. Роберт и Дина Уоттс привезли с собой сто двадцать шкатулок, из которых девяносто были немедленно распроданы. К тому же теперь у нее была солидная поддержка. Клейтон Пайк прибыл из Брисбена специальным поездом в сопровождении жены, дочерей, невесток и друзей из Квинсленда. Он организовал несколько приемов, которые давали в честь Ханны (правда, она по-прежнему отказывалась на них танцевать). Это была прекрасная реклама. Кроме того, Фурнаки-старшие сами обладали довольно значительной клиентурой в самом Мельбурне и в провинции Виктория. Они пригласили на открытие больше двухсот человек. Наконец, Полли, порывшись в своих многочисленных кузенах, вытащил откуда-то адъютанта губернатора — "он у нас самый глупый в семье, и мы решили сделать из него военного". Салоны открывали в конце июня — начале июля. Это может быть, и не столь уж благоприятное время, но Ханна не хотела ждать. Что сделано — то сделано. Она, как обычно, все считала и пересчитывала: самое меньшее, на что она могла рассчитывать после объединения с Фурнаками, — это около трех тысяч фунтов в месяц сразу же с первых недель работы. Полли, который был настроен более оптимистично, говорил о четырех тысячах.
— А может, и больше, начиная с сентября — ноября. Вы и сами, Ханна, представить себе не могли, насколько нужно и важно организованное вами дело. Через год вы начнете платить мне гонорары, и мне не придется выпрашивать деньги у моей тещи Лицинды. Бедняжка, каково ей будет без меня! Да нет, того шиллинга пока хватит, уверяю вас. Я с удовольствием смотрю, как вы ворвались в эти джунгли и — пока — продвигаетесь без всякого сопротивления. Этого мне вполне достаточно. Во Франции, Ханна, рассказывают историю об одном из моих соотечественников, который изо дня в день следовал за цирком в надежде однажды увидеть, как тигр съест дрессировщика…
— Я похожа на дрессировщика, Полли?
— Да, на дрессировщика, ростом от горшка два вершка, обернутого в кружево. И еще я надеюсь, что женюсь на вас, хотя и не очень в это верю.
Она предложила Клейтону Пайку отменить их пари: у нее было слишком много шансов выиграть.
— К тому же я уверена, что, даже выиграв, вы все равно не взяли бы моих денег…
Он зашелся в приступе смеха.
— Ну уж нет, моя милая полячечка! Спор есть спор, и я буду вас преследовать аж до островов, населенных папуасами, чтобы получить мои деньги.
— Так я вам и поверила. Во всяком случае, вы сами финтите в этой игре и помогаете мне одержать верх. Разве так играют? — И она добавила — Вы никогда бы так не поступили, если бы я была мужчиной.
Он оглушительно расхохотался: а ведь и правда, она женщина, он тоже это заметил, и если бы ему было лет на сорок меньше…
— …мне пришлось бы заняться вашими пеленками… К тому же я люблю у мужчин и у сыров одно и то же — они должны быть хорошо сделаны.
Она поцеловала его в обе щеки и подумала: "Он, безусловно, обожает меня, и это очень хорошо и весьма полезно. Я тоже люблю его, как балованная внучка — деда… Кстати, ты могла бы поцеловать его и в губы, он долго бы об этом помнил".
Единственное, что обеспокоило ее в первое время пребывания в Мельбурне, довольно быстро отпало: Хатвиллы действительно уехали в Европу и не скоро собирались возвращаться. "Это просто прекрасно!" Они катались с Полли на лодке, ее приглашали на все вечера, на которых уже не принуждали танцевать, бывала она и в лучших ресторанах города. Как хорошо иметь успех, особенно когда ты не очень красива… (Она все меньше и меньше времени проводит перед зеркалом: только чтобы поправить шляпу или прическу. Все остальные надежды уже отброшены — совенок превращается в сову.)
25 июля она получила письмо и заплакала так, как никогда в жизни еще не плакала.
Коллин умерла.
"Танцуй, Матильда!"
Перед нею стоят огромные мужчины из семьи Мак-Кеннов, Только Дугал сидит, а его четверо сыновей — Род, Патрик, Оуэн и Алек — сильные и тяжелые (каждый килограммов сто, не меньше), все в трауре, выстроились в ряд напротив Ханны, сидящей в кресле, и их рост и вес лишний раз подчеркивают ее хрупкость. По словам Дугала, Коллин в последние недели своей жизни, в перерывах между приступами удушья, много раз повторяла, что Лиззи нужно отдать Ханне на воспитание.
— Она очень любила вас, Ханна! Любила как дочь или сестру.
(Дугал сам еще не понимает причин этой привязанности и все время думает о них.)
К тому же, добавляет он, в этом случае речь идет не только о том, чтобы выполнить последнюю волю умершей и сдержать слово, которое он ей дал. У семьи Мак-Кеннов нет ни одной родственницы ни в Австралии, ни в Индии; только в Ирландии, где-то под Белфастом, доживает свои дни одна из теток Коллин, которой и можно было бы поручить воспитание девочки. Можно, правда, отдать ее и в пансионат в Мельбурне…
"Ты, Лиззи, в то время сидела у себя в комнате, наверху. Едва я зашла, ты заплакала, бросилась ко мне, обняла, умоляла взять тебя с собой… В общем, все члены семьи Мак-Кеннов словно сговорились и атаковали меня, чтобы я взяла тебя к себе… Признаю, мне и самой очень этого хотелось".
Разумеется, продолжал Дугал, ни он сам, ни один из его сыновей (самый младший из них был на десять лет старше сестры) не хотел бы расстаться с Лиззи. Им очень нелегко согласиться, чтобы она жила в другой семье, но когда в доме нет женщины…
— Может, спросим саму Лиззи? — спокойно заметила Ханна, которую начинали раздражать все эти лишние слова. — Ведь ей почти десять лет, и она умница.
С этим Дугал согласен полностью, а Род добавляет:
— Она хочет жить у вас.
Ханне остается только дать гарантии как неофициальной опекунше (позже, если все будут согласны, можно будет оформить официальную опеку), Ханна объясняет, как идут дела, и призывает в свидетели Рода, который очень помог ей в самом начале, за что она ему горячо благодарна. (Черт возьми, долго ли мне еще ломать эту комедию? Ведь все эти пять здоровенных дубин в глубине души довольны, что я избавляю их от Лиззи.) Она рассказывает о том, что ей удалось сделать в Мельбурне, говорит о своих планах на будущее, упоминает Клейтона Пайка, Пола Твейтса, Робби и Дину Уоттс, сестер Вильямс в Сиднее.
В Сиднее ей придется теперь занять большие апартаменты, работы по ремонту которых подходят к концу. Да, это в левом крыле здания, где расположен Сад Боадиции. Разумеется, Лиззи будет жить там с нею и с очень приличной гувернанткой, Шарлоттой О'Маллей, ирландкой, как это явствует из ее имени. Ее наняла Дина. С ними будет жить еще и служанка. Да, разумеется, Ханна сама займется учебой девочки и проследит, как и договорились, не появятся ли у Лиззи первые признаки туберкулеза, если речь идет именно о нем ("мы-то теперь знаем, Лиззи, что у твоей матери был скорее всего рак"). Разумеется, "вы, мистер Мак-Кенна, или ваши сыновья могут всегда видеть вашу дочь, а они — сестру столько, сколько пожелаете…"
— К тому же, — сказала еще Ханна, — через год или полтора я думаю поехать в Европу. Лиззи, возможно, придется ехать со мной, подумайте об этом.
Потом она поднялась наверх.
— Все в порядке, мы будем жить вместе.
Она взяла Лиззи на руки, хотя они уже были почти одинакового роста.
— Ханна, пойдем отсюда скорее, а то они еще передумают!
Уже несколько недель ее ждало письмо от Лотара Хатвилла. Он писал, что уезжает с женой в Европу, — новость, которую она уже давно знала. Но он писал еще и по поводу Мики Гунна: "Он бесследно исчез, но ты, может быть, это уже и знаешь. Я все время думаю, что ты в этом тоже замешана. Ведь у тебя всегда есть способ решить любую проблему, правда?"
Через три дня после того как Ханна и Лиззи переехали на новую квартиру, пришло еще одно послание, короткое и без подписи: "Благослови вас Бог, Ханна, вы сдержали слово!"
Это было послание от Квентина.
В начале сентября в Сидней приехал нарядно одетый Полли Твейтс. Он привез ободряющие новости: в Мельбурне все шло просто прекрасно. Филиалы в Балларате, Бендиго и Аделаиде были открыты. Фурнаки-младшие уже работали по организации магазинов и салонов в Перте и Фримантле. Они оказались людьми очень расчетливыми, и из Франции, а точнее из Оверни, к ним приехал еще один брат. У него тоже усы и большие зубы, такие длинные и хищные, что едва не достают до земли. В Тасмании и Новой Зеландии дела должны были вот-вот начаться, и теперь следовало ждать приезда других французов из Оверни, чтобы пополнить число рабочих рук под командованием Жака-Франсуа. "Ханна, вы будете отвечать перед историей за то, что всю Австралию наводнят овернцы. Но лучшего и придумать было нельзя: как деловые партнеры они еще большие хищники, чем вы, а это неплохо, если за ними как следует присматривать…"
Полли думает, что восхождение Ханны к вершинам бизнеса неизбежно.
— Но, я надеюсь, вы не ограничитесь Австралией?
Разумеется, нет. И ему вовсе не надо ее подталкивать — мысль о поездке в Европу прорисовывается все яснее. Так же, как ей совершенно ясно, чем она станет заниматься в Лондоне, Париже, Берлине или Вене. Денег у нее будет достаточно, что-то около 40 тысяч фунтов по самым скромным подсчетам. И даже много больше, если она рискнет ликвидировать все или часть своих предприятий в Австралии (на всякий случай такую возможность нужно предусмотреть). Эти деньги позволят ей обосноваться (где — пока неизвестно), жить они будут скромно, без лишнего шика. Однако Лиззи нужен приличный дом, да и ей самой необходимо быть готовой к встрече с Тадеушем, если она произойдет раньше намеченного срока…
А главное — ей нужно учиться. То, что она называет здесь институтами и салонами, — это всего-навсего магазины. Чтобы они отвечали своему названию, нужно нанять умных и ученых женщин, которые смогут давать советы и лечить, будут специалистами в своем деле. Таких женщин, вероятно, можно найти в Европе. А если нет, то она обучит всему этому молодых девушек, но начнет-то с себя самой. "В конце концов, мне будет девятнадцать-двадцать. Может, и поздновато браться за учебу, но это еще не старость…"
Таким образом, она будет учиться и из лучших источников черпать знания обо всем, что касается кожи, ее болезней и их лечения, а также волос, ногтей и зубов. Ее будет интересовать, отчего люди полнеют или худеют, как придать блеск глазам и может ли когда-нибудь появиться эликсир молодости. Ей нужно узнать множество серьезных вещей, а в маленькой Австралии не найти ответов на ее вопросы (она уже обращалась в Медицинский институт Мельбурна, но там никто, ей ничего вразумительного не сказал). "Слава Богу, что от моих препаратов еще ни у кого лицо не покрылось струпьями", — повторяла она.
Итак, решено — она должна все это изучить. На это ей понадобится два года. Может быть, и три. А вдруг она станет доктором медицины? "Доктор Ханна" — это, пожалуй, звучит.
Новые знания помогут ей построить заводы повсюду. Места, слава Богу, хватит. Будет выпускать в огромном количестве кремы, туалетную воду и вяжущие лосьоны (она сама точно не знает, что это такое, но слово ей нравится — оно звучит достаточно научно). Вот ее цель: выпускать полную гамму продукции и не оставить никому ни единого шанса.
Что еще?
Да, конечно, ей нужно овладеть светскими манерами. Ей было очень неловко в Мельбурне на обеде у губернатора, когда она очутилась перед этой кучей вилок и стаканов да еще в окружении титулованных особ, говоривших о вещах, совершенно ей неизвестных. Можно было подумать, что она только что приехала из своего местечка, и это сразу бросалось в глаза.
"Словом, ты должна научиться устраивать приемы, кокетничать с мужчинами (раз уж этим придуркам это нравится) и быть готовой хлопнуться в обморок от малейшего сквозняка. Хотя ты крепче, чем многие из мужчин, и у тебя никогда не кружилась голова. Тебе не нужно быть законченной дурой и забывать о своем теле, более стройном и совершенном, чем кажется на первый взгляд. У этих чертовых мужчин наметанный глаз, а они, разумеется, будут смотреть не только на твое совиное лицо…
Никогда не показывай, что ты умна. Наоборот, хорошо выглядеть время от времени дурой. И слушать их, этих самых мужчин, с открытым от восхищения ртом, какую бы чушь они при этом ни несли. Ты широко открываешь глаза, слегка наклоняешь голову (не забудь при этом еще и подать вперед грудь — ничего себе упражненьице) — и все пойдет как по маслу, вот они и начинают таять. Тебе нужно сделаться деликатной, нежной и хрупкой. Зачем всем знать, что ты крепка и вынослива, как лошадь.
Кстати, заметь, Ханна, что тебе надо следить и за твоим языком. Когда ты вчера сказала "холера их возьми", бедный Полли взглянул на тебя такими глазами, что, казалось, еще немного и в обморок упадет он, а не ты…"
"А не переспать ли мне с Полли?
Он очень мил. Не то чтобы красив, но очень мил. У него красивые, хотя и пухлые, руки, и они всегда чистые, а это уже хорошо. У него красивые зубы и милая улыбка, и он очень нежен. Даже приторен, как рахат-лукум. Но у него живые глаза, и он умен. Не думаю, что получу от него столько же удовольствия, как от Лотара Хатвилла, но это может быть очень забавно. Он может заставить меня хохотать в момент оргазма. Если только до этого дойдет…
Ты уже долго не спала с мужчиной. Этого тебе, может быть, и не хватает. Значит, нужно завести любовника. Эти рафинированные дамы из Мельбурна не обходятся без любовников. Не все, но, например, эта леди, что представляла тебе какого-то лейтенанта, готового броситься в атаку. Не все, потому что кое-кому из них нужно быть настоящими героинями, чтобы решиться на это…
Нет, только не с Полли. Это изменит в корне наши отношения. К тому же, кроме опыта, возможно, ничего мне и не даст. Но стоит ли пренебрегать опытом, если все, что ты пытаешься узнать в этой области, нужно, чтобы подготовиться к встрече с Тадеушем? Впрочем, это не более чем предлог, который ты сама для себя выдумываешь.
Чертова шлюха!
Нет, Полли просто твой друг. Умный, преданный, прекрасный советчик, и он готов идти за тобой на край света. Тебе чертовски повезло, что ты его встретила. Не стоит разрушать все. Мужиков ведь и так хватает.
Слава Богу".
"…Ты, Ханна, понимаешь женщин. И даже a priori лучше, чем мужчины. Ты можешь догадаться о том, что им будет нужно, еще до того, как они сами до этого додумаются. Ты должна опережать их. Женщины, которые станут твоими клиентками, будут утонченными или захотят стать такими. Во всем мире их будут сотни миллионов. Да ты и сама прекрасно знаешь, что, едва выбравшись из какой-нибудь деревенской дыры, еще не отмыв грязь и не вытряхнув солому из своих туфель, все уже хотят быть красивыми. И чем дальше, тем больше будет таких женщин. Как говорит Полли — рынок будет все время расширяться. Тебе предстоит его заполнить.
Ханна, тебе нужно быть более утонченной, чем любая из этих женщин, или, во всяком случае, заставить их верить в это, что, в сущности, одно и то же. Ты уже и так кокетлива, как курица, и тебе нравится хорошо одеваться — только не следует очень увлекаться этим. Ну а утонченности можно научиться, как ботанике или дерматологии, любви или финансам. И только когда ты станешь изысканной и разгрызешь, словно яблоко, все эти науки, когда откроешь свои институты и заводы повсюду, только тогда ты выйдешь замуж за Тадеуша. Ты будешь с ним очень счастлива: он будет писать свои книги, а ты — готовить еду…
И ты будешь очень внимательно относиться к его мужской гордости. Гордость эта, между нами говоря, глупая. Я до сих пор спрашиваю себя, почему мужу можно содержать жену, а наоборот — нельзя. Но ведь это жизнь. Мужчины всегда были дураками, и ты их не изменишь… Впрочем, не так уж они и глупы. Ухитрились же спихнуть на супруг самое скучное в жизни; скажем, стирать пеленки. А сами в это время забавляются, ездят по свету, открывают много интересных вещей, что-то создают, выдумывают…
…От Тадеуша у тебя будет двое детей. Нет, трое. Это хорошее число — три. Я вообще люблю нечетные числа, четные — какие-то круглые и расплывчатые. Один ребенок — это слишком мало, а пять или семь — это уже много. Придется непрерывно рожать, и все дела придут в упадок.
Да, трое детей — это то, что нужно.
Действительно, пришло время тебе заняться Тадеушем. А что если он женится на какой-нибудь богатой дуре, чьей-нибудь наследнице, а ты еще к этому времени не будешь готова к встрече? Только этого тебе и не хватало! Конечно же, есть такая спасительная штука, как развод… Тебе нужно принять меры. Ты ведь даже не знаешь, где он сейчас. К тому же он тоже стареет. Ему двадцать один год, два месяца и тринадцать дней, и он уже не юноша. Правда, у него есть несколько прекрасных лет в запасе.
Ну и чего ты смеешься как дура? Ты же знаешь, что если есть какие-то проблемы, то, существует и много способов, решить их".
Ханна выберет одно из решений, в силу которого Марьян Каден вновь войдет в ее жизнь, и с этого времени они больше не расстанутся.
Она не знает, где он теперь живет. Однако это ее не останавливает, и она сначала выясняет, работают ли по-прежнему в Варшаве Карузерсы. Полли объяснил ей (а один из его кузенов числится при министерстве иностранных дел в Лондоне), что дипломаты живут в одной стране года два-три, а потом их переводят еще куда-нибудь. Если так, то Карузерсы, скорее всего, уже в Китае или Африке…
Нет, они были на месте. Письменный запрос занял бы много недель, и Ханна воспользовалась одним из очень привлекавших ее изобретений, которым впоследствии она научится великолепно пользоваться, — телеграфом. Ровно через неделю она установила контакт с Карузерсами, передала им свою просьбу и получила заверения, что они сделают все возможное.
На имя дяди Марьяна, к услугам которого как подставного лица она уже прибегала при открытии магазина в Краковском предместье, были переведены триста пятьдесят фунтов. Правда, на этот раз деньгами мог воспользоваться только сам Марьян. Ему к этому времени едва стукнуло семнадцать, но Ханна была уверена, что он рассудительнее любого мужчины, кроме разве что Менделя.
Письмо от Марьяна она получила в ноябре и очень обрадовалась: лишний раз подтвердилась ее вера в дружеские чувства Марьяна. Он великолепно понял, что от него требуется. Присланных ею денег достаточно, чтобы его семья спокойно прожила по крайней мере год и чтобы он смог заняться тем, что она ему поручила: он едет в Прагу, потом — в Вену, а потом объездит всю Германию. Разумеется, он найдет Тадеуша, если только тот обосновался в одной из стран по правому берегу Рейна.
В его ответе не было ни одного лишнего слова, только самое главное. Он даже не поблагодарил ее. Потом она с улыбкой упрекнет его за это. А он, переминаясь с ноги на ногу и не решаясь взглянуть ей в глаза, скажет: "Я не хочу, чтобы все, кто прочтет мое письмо, мусолили слова, обращенные только к вам".
Она напишет Менделю уже в шестой раз после своего отъезда из Данцига. В этом письме сообщит, что ее дела идут очень неплохо и теперь она может вернуть ему все деньги, которые он доверил ей, и даже с процентами, которые обычно выплачивают банкиры своим вкладчикам.
Ну разумеется, она считает его своим партнером, и из всего, что она заработала и еще заработает, ему принадлежит ровно половина. По этому поводу с нею бесполезно спорить — ведь даже ехала она сюда по билету, купленному им для себя. А сама идея поехать в Австралию? Разве эта идея не принадлежит ему?
Одним словом, она почти всем обязана Менделю, и еще вопрос, не скупится ли она, назначив ему только половину своих доходов.
"Ты ненормальная, Ханна! Да он никогда не получит ни одного из твоих писем. Скорее всего, его уже нет в живых. А если это и не так, то не воображаешь же ты, что он получает письма из Австралии где-то там, в тундре!
Ты сумасшедшая, Ханна, потому что очень своеобразно судишь о модах и заранее планируешь жизнь. Причем не только свою, но и жизнь Марьяна, Менделя и даже Тадеуша. А что если ему захочется иметь четверых детей, а?
В Австралии тебе просто повезло. На краю света, в молодой стране, где не так уж и много предрассудков, ты сумела кое-что завоевать. А в Европе тебя никто не ждет. Достаточно почитать газеты и журналы, чтобы узнать, что другие (мужчины, учти это, пожалуйста) уже создали там то, чем ты занимаешься здесь. Когда ты приедешь, все рынки будут заняты. Фантазерка… Ведь ты живешь в мире, где только мужчины могут заниматься делами, и ты это знаешь. Если бы Полли не раскусил тебя, никто бы и не знал, какие у тебя непомерные амбиции, ты ведь никогда бы никому о них не сказала…"
В этом очень длинном письме она поведала Менделю о встрече, которая у нее состоялась благодаря Клейтону Пайку. Ни больше, ни меньше как с австро-германским графом, совершавшим свадебное кругосветное путешествие со своей супругой. "Я не случайно рассказываю вам о них, Мендель. Вы сами увидите, что на это есть веские причины. Его зовут Рудольф фон Зоннердек, а ее — Анастасия. Я в жизни еще ни разу не видела ни графов, ни графинь, но эти люди показались мне совершенно нормальными: едят, как и все, очень любезны и воспитаны, — да нет, я совсем не трачу время на пустую болтовню, подождите немного. Графиня путешествовала по Австралии в коляске и очень жаловалась на пыль и жару: все это действует, мол, на ее кожу. Тогда Пайк и привел ее ко мне. У них, у нее и графа, великолепная яхта. Я очень волновалась, когда мазала ее кремом, но ей это очень понравилось. Я рассказала ей всю мою жизнь, как обычно слегка приукрасив ее. На сей раз я смешала истории Козетты из "Отверженных" и "Двух сирот" и добавила туда немного из "Дэвида Копперфилда". Она, конечно, расплакалась и очень захотела, чтобы ее граф тоже послушал рассказ о моих приключениях. Они пригласили меня на обед. (Мы ведь живем в Австралии, где нет уж очень больших социальных различий, а поэтому все просто.) Во всяком случае, знать немецкий — очень хорошо. Ну а у меня достаточно длинный язык, и я тоже кое о чем стала их расспрашивать. Оказалось, что этот граф по материнской линии родственник немецкого императора, которого они называют Вильгельмом II, а этот Вильгельм — опять же по материнской линии — внучатый племянник королевы Англии Виктории, инициалы которой изображены на касках всех полицейских в Австралии. Да, знаю, что я болтушка! Тем более что дело не в графе, а в графине. Эта графиня Анастасия — кузина одной гессенской принцессы, которая — теперь, Мендель, вы меня понимаете? — ни много ни мало невестка царя Александра III, потому что она замужем за его сыном, каким-то Николаем. Этот Николай в один прекрасный день может стать императором России. Это все означает, что если мне чуть-чуть повезет, то, будучи в Европе (а мне нужно туда поехать), я смогу увидеть этого чертова царя, который правит и нашей Польшей. Тогда я смогу попросить, чтобы он освободил моего друга Менделя Визокера. Ну что он, этот поляк, еврей и временами сводник, что он такое сделал? Всего-то убил трех или четырех человек (или больше, разве это узнаешь точно), когда ему захотелось чуть-чуть пошалить…
Мендель, вам только кажется, что я со смехом пишу эти строки. На самом деле у меня слезы в глазах. Пожалуйста, не спешите умирать, Мендель. Подождите немного. Целую вас крепко-крепко".
* * *
— Ты выйдешь замуж за Полли? — спрашивает Лиззи.
— Нет.
— Он что, недостаточно богат?
— Он богаче, чем выглядит, и пытается скрыть это, говоря, что деньги для него ничего не значат. Я просто не хочу делить с ним мою постель ближайшие лет этак пятьдесят, вот и все.
— Я всегда знала, что замужество — это только вопрос постели. Мне действительно надо идти в школу?
— Да.
Слышно веселое цоканье копыт по мостовой. Они обе сидят в кабриолете, запряженном красивой небольшой лошадкой гнедой масти. Ханна приобрела лошадь и повозку, чтобы упростить свои передвижения по городу, и сразу же приказала выкрасить кабриолет в черный и красный цвета, что очень удивило сиднейских дам.
— А если я себя плохо чувствую?
— Ты абсолютно здорова.
— Ну это уж слишком, — пробурчала Лиззи, изо всех сил стараясь напустить на себя мрачный вид. — А когда мы будем в Европе, мне тоже придется ходить в школу?
— Разумеется.
— Ну тогда и переезжать-то ни к чему. А что если я выйду замуж за Полли Твейтса?
— Он старше тебя на двадцать пять лет. А по тому, как быстро ты растешь, можно предположить, что ты будешь на целую голову выше его и с ним рядом будешь похожа на страуса, который гуляет вместе с поросенком.
— Я могла бы выйти за Марьяна Кадена. Скажи, он красивый или нет?
"Черт возьми, а ведь я-то и сама не знаю, красивый он или нет. Я никогда не обращала на это внимания…"
— Ну, естественно, он не так красив, как твой Тадеуш, — продолжает Лиззи, — с ним ведь никто не сравнится! Но если он и наполовину так же хорош, то мне бы хватило.
— Лиззи, заткнись!
— Настоящая леди не должна говорить другой женщине "заткнись". У тебя ужасный язык, и тебе тоже не мешало бы походить в школу. Расскажи мне лучше, как Добба Клоц по прозвищу "Стог сена" дала тебе денег, чтобы ты купила твое знаменитое платье с тридцатью девятью пуговицами.
— Я тебе об этом рассказывала раз двадцать.
— Это всегда очень интересно. Как и то, как ты пришла к квартирной хозяйке Тадеуша в Пражском предместье Варшавы и выдала себя за его сестру. Вообще, если подумать серьезно, то ты ведь большая врунья. А тебе поручили меня воспитывать! Вот если бы Род знал это…
— Ну-ка, прекрати меня шантажировать! К тому же рассказывать людям то, что они хотят от вас услышать, — это не значит врать. Ты просто оказываешь услугу им же самим.
— Как бы ни так. И особенно, когда Тадеуш и ты…
Ханна в упор взглянула на нее.
— Ладно, ладно, — говорит Лиззи. — Я все поняла. Я же не совсем дура. Ладно, затыкаюсь.
Кабриолет остановился перед пансионом для молодых девушек. Лиззи обхватила руками шею Ханны и поцеловала ее в щеку. Лиззи десять лет, а Ханне — восемнадцать с половиной, хотя в ее паспорте написано, что ей уже двадцать три.
— Ханна, я тебя очень люблю, так же, как любила маму.
У Ханны комок подступил к горлу, и она в ответ только покачала головой. Лиззи выпрыгнула из кабриолета, причем в прыжке ее юбки задрались, и сразу стало видно, что на ней длинные облегающие панталоны без кружев, как это и предписывают правила пансиона. Она прошла шага три, обернулась.
— А если я выйду замуж за Менделя Визокера?
Наконец-то объявился Саймон Кланси. Он словно возник из темноты поздно вечером у входа в лабораторию, комкая шляпу в огромных руках. Сменив Квентина Мак-Кенну, Кланси стал единственным поставщиком целебных трав для Ханны. Сам Квентин — Пожиратель людей предупреждал ее об этом, и приход Кланси означал, что он пустился в путешествие. Словно ждал, когда его мать умрет, а Ханна удочерит Лиззи, чтобы начать свое практически безнадежное дело.
Итак, в первый раз Ханна увидела Кланси где-то в середине августа, когда он сам начал доставлять ей травы. Ему было около тридцати лет, и родился он в Австралии. Небольшого роста, но широкоплечий и сильный, он был похож на крестьянина и говорил очень медленно, словно стесняясь. Тем не менее язык у него был очень сочным. Пенни он называл "чернуха", монету в три пенни — "завтрак", шиллинг — "обед", а фунт стерлингов — "соверен". Единственное место, где он великолепно чувствовал себя, — это отдаленные районы Австралии, причем чем дальше от города, тем лучше для него, а привычным кругом его общения были фермеры, владельцы ранчо и пастухи. Когда он говорил о них, его речь становилась особенно образной.
В растениях он разбирался гораздо лучше Квентина и совершенно спокойно отнесся к тому, что ему придется увеличить поставки трав раза в три-четыре, чтобы лаборатория Мэгги Мак-Грегор работала на полную мощность. В лаборатории с июня 1893 года было занято уже тридцать работниц, которые производили кремы, туалетную воду и лосьоны, пополнившие недавно ассортимент продукции. Разумеется, Кланси без всяких проблем смог обеспечить их всем необходимым. Он едва умел читать и считать, но уж к его порядочности невозможно было придраться: он отказывался от шестидесяти фунтов, положенных ему Ханной. Его зарплата должна составлять тридцать фунтов, этого и так достаточно за работу, которая занимает несколько часов в день и состоит в том, чтобы присмотреть за несколькими десятками женщин и мужчин, как правило австралийских аборигенов, которые на пространстве от Квинсленда до Виктории собирали для него травы. К тому же все это уже организовал Квентин. "Ну а что касается платы сборщикам, то делайте, как раньше делал Квентин: не давайте им денег в руки — пропьют. Переводите Траверсту — он порядочный человек, он кормит их на эти деньги и покупает для них все, в чем они действительно нуждаются, а не спиртное…"
Кланси объяснил, что работа его вполне устраивает в том смысле, что у него достаточно времени, чтобы бродить наудачу по земле, иногда щеголять обновкой и позволять себе вечером немного выпить. И ведь, в конце концов, в Австралии для тех, кто любит проводить время на открытом воздухе, достаточно простора. "Танцуй, Матильда", так, как тебе хочется. Она что, не знает этой песни? Ну, речь как раз о том, что делает сейчас Квентин, у которого, по мнению Кланси, "Матильда танцует так, как ни у кого не танцевала", потому что он отправился в свою сумасшедшую экспедицию.
…Нет, он не думает, что Квентин — Пожиратель людей вернется живым. Он, разумеется, сдохнет в Большой Пустыне, в центре материка, уставившись на звезды. Ну и что? "Каждый проживает свою собачью жизнь как ему нравится, правда, мадам?.."
Австро-германские граф и графиня были в Сиднее в декабре 93-го года. Эта пара аристократов собиралась дождаться в Австралии конца островного лета, потом на своей яхте под флагом с двуглавым орлом отправиться в Китай и Японию и, наконец, пересечь Тихий океан и побывать в США. При благоприятных условиях их возвращение в Европу намечалось через несколько месяцев. Между Ханной и юной графиней (они были действительно одного возраста) возникла настоящая дружба, и они пообещали друг другу увидеться в Вене или Тироле, когда Ханна приедет на континент. Анастасия даже привела в ее институт красоты самую большую знаменитость Австралии того времени. Эта женщина родилась в Мельбурне лет тридцать назад, и ее настоящее имя было Элен Портер. Ну а теперь она была ни больше ни меньше чем знаменитейшая певица Нелли Мелва. Рудольф фон Зоннердек присутствовал на ее дебюте в Брюсселе шесть лет тому назад. Сейчас же певицу сильно беспокоила краснота кожи ее лица.
Ханна не могла забыть, как эта оперная знаменитость в благодарность ей спела в Саду Боадиции арию из "Ромео и Джульетты" Гуно. "Какая великолепная реклама, Ханна".
1894 год прошел без значительных событий. Все предвидения Полли Твейтса сбывались с потрясающей точностью: успех предприятий Ханны рос, это показывал каждый подсчет прибыли. "Единственная область, где счастье улыбалось мне, Лиззи, это мои дела. Если бы мне пришлось начать сначала… Ах, ведь такие вещи нельзя повторить".
Срок ее пари с Пайком истекал 2 мая. К середине марта она уже его выиграла с лихвой: ее вклад в Объединенном банке Австралии достиг шестидесяти тысяч фунтов. Все филиалы ассоциации были введены в дело. Только за конец года и рождественские праздники (она опять провела их одна, даже без Лиззи, которую Уоттсы любезно взяли с собой в Мельбурн) ее личные доходы, за вычетом всех издержек, составили более шести тысяч фунтов.
Тридцатого апреля в Сидней на личном поезде приехал из Мельбурна Клейтон Пайк. В Мельбурне он купил за полторы тысячи фунтов корову и быка какой-то особенной породы и вез их в Брисбен в специальном вагоне. Он уже выписал чек на 25 тысяч фунтов на ее имя, но Ханна с улыбкой отказалась от этих денег. Ведь это пари было не более чем вызовом ей же самой, да к тому же она хотела привлечь к себе его внимание и понравиться ему, чтобы он хоть немного помог, чего ей и удалось добиться. Значит, она не хочет брать его деньги? (Она думает: "Если он будет настаивать, я возьму".) Он, разумеется, настаивает, краснеет и действительно сердится: пари есть пари. Чтобы покончить с этим делом, Полли Твейтс предложил компромиссное решение, устроившее обоих: Ханна получает 25 тысяч фунтов, но рассматривает их как личный заем и должна выплачивать смехотворные полпроцента в год, предоставив в свою очередь Клейтону Пайку или его родственникам, назначенным им лично, право приобрести пять процентов акций всех ее предприятий в ближайшие десять лет, как в Австралии, так и в Новой Зеландии.
— Ханна, — говорит Полли, — я знаю, что вы терпеть не можете брать взаймы. Но в данном случае сделайте исключение. В Европе вам понадобятся деньги, а лучших условий вы никогда не найдете. Об этой половине процента и говорить не стоит. Все будет компенсировано процентами, которые вы получите, вложив деньги в банки Лондона к примеру. У меня как раз есть один племянник, который…
В это время Ханна живет очень счастливой семейной жизнью. Лиззи для нее словно младшая сестра, и Ханна сама с удивлением открывает в себе новые добродетели. Странно, но именно в этот момент она кажется себе такой "старой", что охотно познает детские радости, позволяя Лиззи увлечь себя игрой. К тому же, когда им весело, они обе хохочут как сумасшедшие.
Из-за Лиззи она дважды откладывала свой отъезд. Сначала Род вдруг начал дурить и заявил, что он сам скоро женится, а коль так, то почему его сестра должна жить у чужих людей, а не в его семье. Ханне понадобился целый месяц, чтобы переубедить всю семью. Хорошо, что добрейший Дугал Мак-Кенна в конце концов уступил просьбам дочери.
Второй раз задержка вышла из-за того, что она назначила отъезд на январь 95-го года и потом уже сообразила: в Европе учебный год планируется иначе, чем в Австралии, а это значит, что Лиззи приедет в английский колледж, который для нее уже выбрали, где-то в середине третьей четверти.
Таким образом, отъезд был перенесен на середину июня.
"А ведь если уж честно, то ты сама, Ханна, немного побаиваешься того, что тебе предстоит в Европе, а потому и все способы отложить отъезд хороши: и Лиззи, и то, что у тебя не так много денег…"
* * *
Между тем она получила еще одно письмо от Марьяна Кадена, уже третье с того момента, как отыскала его в Варшаве. Письмо было написано на странной смеси языков — идиш, польского, немецкого и русского: Марьяну везде мерещились шпионы.
Очень скрупулезно, что, впрочем, всегда было ему свойственно, Марьян писал, что он искал в Праге, Вене и Берлине (все города, в которых он побывал, отмечены у него на карте), но нигде не нашел Тадеуша. От Менделя тоже нет никаких новостей, хотя его дядя на правах родственника обратился с письмом к царской администрации. Марьян сообщил ей адрес в Берлине, по которому она может ему написать.
Она тотчас же принялась за письмо. Сообщила, что приезжает в Европу следующим летом, и назначила ему встречу 15 сентября 1895 года в девять утра на одном из постоялых дворов Баден-Бадена, адрес которого назвала ей одна из служанок графини Анастасии. "Если такого заведения больше нет, то ты должен ждать меня на том месте, где был вход. И в конце концов, трать ты хоть немного больше денег!"
Последнее путешествие в Австралии она совершила в конце тамошнего лета. Клейтон Пайк пригласил их проплыть на борту своей шхуны вдоль изумительного Большого Барьерного Рифа. Она немного нервничала, потому что Лиззи уже умела плавать, а она нет (и неизменно отказывалась учиться). Сквозь сетку, натянутую вдоль борта, она увидела двух-трех больших белых акул-людоедов, которые перескакивали через гряду коралловых рифов. (Хоть эти поедают мужчин и женщин, не делая никакого различия между ними.)
От Квентина по-прежнему нет никаких новостей.
Теперь ей придется больше двадцати пяти лет просто повторять его имя в разговоре с Лиззи. Она расспрашивала Симона Кланси, но и тот ничего не знал. Полли и Пайк пытались хоть что-нибудь выяснить, каждый по своим каналам. Однако узнать удалось одно: Квентин несколько месяцев назад был в Брисбене, где устроил драку в таверне. Впрочем, в этой драке никто особенно не пострадал. С той поры никаких сведений о нем не было.
Она представляла себе, как он, совсем один, бредет по пустыне.
Давай танцуй, Матильда!
В последний раз, перед тем как подняться на борт пассажирского парохода Восточной линии, Ханна считает и пересчитывает деньги. В Лондоне ее ждут 64 тысячи 627 фунтов стерлингов. Эту довольно значительную сумму она заработала за тридцать пять месяцев.
И вот они — Ханна, Лиззи и Шарлотта О'Маллей — одиннадцатого июня 1895 года садятся на пароход. Разумеется, не одни. Как всегда, очень похожий на того англичанина, который ездил за цирком, чтобы узнать, съест ли лев укротителя, Полли Твейтс, теперь работающий только для нее, едет с ними.
Лиззи немножко всплакнула, когда берега Австралии скрылись из виду: здесь она родилась. Впрочем, слез хватило ненадолго — Ханна к путешествию купила ей двенадцать новых платьев.
Книга III
ГЕНЕРАЛЬНОЕ НАСТУПЛЕНИЕ
Площадь Сент-Джеймс
— Некогда в Австралии я знавала, — произносит Ханна в полный голос, обращаясь к толстой даме во всем лиловом, — одного человека, очень похожего на вас, может быть, в своей изысканности. Там, среди баранов, его звали Арчибальд. И у него были такие же усы, как у вас.
Это возмутительно! — задыхаясь, выдавливает из себя толстая дама и пытается спрятать лицо за лорнетом, украшенным настоящими бриллиантами.
С одной лишь разницей — я говорю об Арчибальде: он умывался. Может быть, не каждый день, но никак не меньше, чем раз в месяц. И с двадцати ярдов от него не разило. Как от некоторых.
Тишина обрушилась на большую гостиную, расположенную на первом этаже особняка. Обрушилась с тем же эффектом, как если бы внезапно рухнул потолок. Особняк стоит на площади Сент-Джеймс. В нем 32 комнаты, арендная плата — 6 тысяч фунтов в год. Его первый этаж полностью отдан под институт красоты, в обустройство которого Ханна вложила 32 тысячи фунтов. Десять или двенадцать косметологов и других служащих рангом пониже в черных с алым халатах застыли на месте. Так же, как и полсотни ожидающих своей очереди клиентов.
— Счастливого пути, мадам, — говорит Ханна. — И не помышляйте даже о возвращении.
Теперь толстая дама и вовсе не в себе. Она еле стоит на ногах. Тройная нить ожерелья из настоящего жемчуга, лежащая на ее плоской груди, как на витрине ювелирной лавки, конвульсивно дергается. Дама отворачивается и уходит, мертвенно бледная. Через окно видно, как кучер в ливрее подает ей экипаж. Гнетущая тишина.
— Ради Бога… — очень тихо начинает Сесиль Бартон, управляющая институтом в Лондоне.
— Не здесь.
Взгляд Ханны ищет глаза Лиззи. Та сидит на мягком, обитом шелком стуле в своем пансионном платье, черных туфельках, черных перчатках и соломенной шляпке с длинными лентами. В свое время она обессмертит имя художника Серла. Зеленые глазки Лиззи блестят, она корчит рожицы — признак того, что (и она тоже!) вот-вот прыснет со смеху.
— Пройдемте, прощу вас, — обращается Ханна к Сесиль.
Она направляется в рабочие кабинеты, занимающие часть второго этажа. На полпути, поднимаясь по мраморной лестнице, оборачивается удостовериться в том, что Лиззи идет вместе с ними. Что, собственно, и нужно. Она входит в комнату, все четыре окна которой смотрят на Грин-парк, на Бэкингемский дворец и его сады.
— Ради Бога, Ханна… — вновь начинает Сесиль.
— Еще минуту терпения, Сесиль. Ханна улыбается Лиззи.
— Кажется, ты еще подросла. Ну-ка!
Они становятся плечом к плечу. Восемнадцать-двадцать сантиметров в пользу младшей.
— Страусенок, — говорит Ханна и прижимает ее к себе. — Чертовка, ты меня обогнала. — Она отстраняется. — Лиззи, ты все слышала?
— Я же не глухая. Я пришла как раз в тот момент, когда толстуха в лиловом выходила из салона вместе с этой несчастной девочкой, кажется, Аглаей, которая шла позади нее и плакала.
— Ты знаешь, что произошло?
— Толстуха влепила ей пощечину.
— Чудно: это походило на пароль, которым обмениваются шпионы: "Толстуха закатила Аглае пощечину, а планы — у меня…"
— Лиззи, дурака валять будешь после. Как по-твоему, я была разгневана?
Лиззи хохочет.
— Ни капельки.
— Тогда зачем я устроила эту сцену?
— Толстуха ведь никогда не платит.
— Верно, но это не причина. Холодно.
— Потому что ей уже ничем не поможешь?
— Опять же не причина.
— Потому что она леди, как там ее… Красавица, столь же безобразная, сколь известная в Лондоне.
— Теплее.
— Потому что она персона, очень известная в Лондоне, и когда узнают, что ты выставила ее за дверь, в дамских салонах только и будет разговоров, что об этом?
— Горячо.
— Будут говорить только об этом и еще больше будут стремиться попасть к тебе.
Ханна улыбается и, не повернув головы, спрашивает:
— Сесиль?
Сесиль Бартон покорно вздыхает. Ей тридцать восемь лет. До того как занять эту должность в институте красоты на площади Сент-Джеймс, она проработала пятнадцать лет в разных дамских клубах, в том числе в самых изысканных, вроде того, что на Кавендиш-сквер. Там со знатными дамами так не обращались.
Встреча в Царском Селе
Возвратимся в прошлое.
Она прибыла в Лондон 16 августа 1895 года. Разумеется, в сопровождении Лиззи, Шарлотты и Полли. При появлении форта Тилбари на Темзе Полли Твейтс напомнил им знаменитые слова, произнесенные Ее Величеством королевой Елизаветой, проводившей здесь же тремя веками раньше смотр войск в лихорадочном ожидании Непобедимой Армады: "Я знаю, что у меня тело слабой женщины, но мое сердце и моя хватка — это хватка короля".
Едва они ступили на британскую землю, как Полли очень удивил Ханну, у которой уже сложилось на его счет определенное мнение. Там, в Австралии, это был милый, небольшого роста молодой человек (хотя он и старшее ее на целых 15 лет), пухлый и розовый, разумеется, весьма остроумный, отменный консультант в области финансов и кроме этого забавно беспечный, равнодушный к деньгам (что служит лучшим доказательством того, что они у него водятся), в общем, чудной неудачник. В Англии она узнает, что он — старший сын баронета, что его отец заседает в палате лордов и что он кавалер ордена Подвязки (отчего она и Лиззи чуть было не умерли от смеха); что его семья владеет особняком в Вест-Энде, замком в Бедфордшире и еще одним в Ирландии, а населяют их никак не меньше восьмидесяти слуг, не считая людей, проживающих на землях, сданных в аренду; что Полли блестяще прошел курс обучения (Ханна считала, что он финансист от Бога, но нет — он изучал все это!); что у него достаточно денег, чтобы жить припеваючи в течение двухсот пятидесяти лет.
И к тому же его знают все в Лондоне. Благодаря ему они с триумфом въедут в институт благородных девиц (в самом центре Сассекса) на громыхающем безлошадном экипаже (он всего лишь раз семь застрянет по пути). Пансион — из именитых, и поскольку тарифы в нем намного превышают финансовые возможности Дугала Мак-Кенны, Ханна будет выплачивать разницу из своего кармана, никому не говоря ни слова. Кроме, конечно, Полли, которому известно все.
Она вероломно оставляет в пансионе Лиззи на грани слез, отвергает все намерения (абсолютно искренние) Полли, который хотел бы немедленно ввести ее в жизнь лондонского света, садится в начале сентября в Дувре на пароход и отправляется во Францию.
Париж околдовывает ее. Она так никогда и не сможет избавиться от его очарования. Но Ханна ехала сюда не туристкой — она заводит деловые связи. Первый, от кого она рассчитывает узнать много интересного, — некто доктор Беррюйе, ученый с мировой известностью, пришедшей к нему за работы в той области, которую называют дерматологией: изучение кожи и того, что под ней. Она составит целый список специалистов, у которых должна получить информацию: ботаник недавно открытого Института Пастера, химик из того же заведения, хирург по фамилии Лартиго, осваивающий нечто совсем новое, называемое пластической хирургией. Во втором списке — различные учебные заведения, в частности Коллеж де Франс, и библиотеки. Посещая их, она надеется добраться до сути в таких областях, как бухгалтерия, торговое дело, делопроизводство, банковский и биржевой механизмы. Идет и еще дальше: по дороге во Францию у нее мелькнула одна идея, и она делает все, чтобы ее осуществить. Сближается с группой студентов Высших курсов на улице Училищ и, не жалея денег (они, ведущие жизнь богемы, всегда на мели), дает им нечто вроде заказа на комплексное изучение всего, что связано с косметическими кремами: с эликсирами, шарлатанскими и не очень, производимыми во Франции и во всей Европе. Кроме того, они должны составить для нее полное досье на все рекламные проспекты этих продуктов.
И все это за десять дней. 14 сентября вечером она уже в Баден-Бадене. На следующее утро Марьян Каден тоже там. И, придя минута в минуту на встречу, назначенную ею с расстояния в двадцать тысяч километров, он говорит: "А вот ты, милая Ханна, и вернулась".
Он вырос сантиметров на двадцать и набрал немало килограммов за те три года, что они не виделись. Но это все тот же Марьян: та же голова, вдавленная в плечи, та же внешняя медлительность, он по-прежнему слегка шепелявит (и сохранит это во всех языках, какими владеет и какими будет владеть). Та же поразительная солидность, та же серьезность. Его не удивляет, что она разбогатела, да и вообще минувшие годы сильно притупили его способность удивляться.
Он краснеет, когда она целует его в обе щеки, но тут же спешит представить ей отчет, как если бы они расстались лишь вчера.
В Вене Тадеуша нет, это точно: неделю за неделей Марьян вел наблюдение, тщательно держал под контролем все места, где он мог бы появиться: университеты, библиотеки, книжные магазины, кафе, литературные и художественные салоны. (Здесь Марьян краснеет: во многих ателье художников он видел полностью обнаженных женщин.)
И в Пражском предместье Варшавы Тадеуша тоже не было.
— Если ты помнишь, Ханна, у него там живет тетка. Покинув Варшаву около трех лет назад, он так ни разу ее и не навестил, и она его не видела.
В Кракове его тоже нет. В Зальцбурге тем более. Нет и в Берлине: чтобы в этом убедиться, Марьяну понадобилось два месяца: город очень велик. Нет ни в Гейдельберге, ни в Мюнхене.
Очень вероятно, что он появится у своей тетки в Варшаве: у нее есть кое-какие сбережения, а он — ее наследник, и поскольку она больна, то может и умереть. Я разговаривал с одним из служащих нотариальной конторы и с продавцом бакалейной лавки, в которой она делает покупки: если что-нибудь случится, они напишут мне на мой берлинский адрес. Я посулил им по двадцать рублей каждому. Это не много?
Да нет, — отвечает с улыбкой Ханна. — Марьян, у тебя есть еще деньги?
Он тут же достает из кармана блокнот, в который занесены все, даже самые мелкие расходы. Да, деньги у него есть. Вполне достаточно, чтобы продолжать поиски еще в течение семи месяцев. Он поясняет, что уже побывал в тридцати городах, от Балтики до Голландии и немецкой Швейцарии: сейчас он как раз из Цюриха, где провел два дня и опять зря.
Он перебирает ногами, смущенно переваливается с боку на бок и шепелявит больше обычного: ему немного стыдно, но везде, где он был, зная страсть Тадеуша к книгам, он оставлял во всех книжных магазинах своих людей, обещая вознаграждение каждому, кто даст ему знать о появлении там интересующего их лица.
Ханна смотрит на него в полной растерянности. На нее напал смех, она думает: "Черт возьми, за голову Тадеуша уже назначена награда!" Она опять целует его.
— О Марьян, я тебя обожаю. И каково же это вознаграждение?
Он называет: около пяти английских фунтов.
— Этого недостаточно, — говорит она. — Увеличь до двадцати. И это еще не все: я дам тебе четыреста фунтов, и ты купишь себе новый костюм. И новые туфли, твои уже совсем износились. Марьян, эти деньги ты разделишь на две части. Одна семье, для которой ты — поддержка и опора и которая из-за меня лишена кормильца. Другая — на твои расходы, как премия. Ты увидишь, что тебе понадобится очень много вещей. И кроме этого, мне нужно решить еще один вопрос…
Ну конечно же, он будет работать на нее полный день, отныне будет заниматься только этим, если она не изменит своего решения и у нее не возникнет других планов.
Ханна с упреком взглянула на него и улыбнулась: вопрос решен.
Она назначает ему десять, нет, двенадцать фунтов в месяц, можно в любой валюте по действующему курсу. Вот тут на полгода вперед.
— Ну-ка, возьми. — И, поразмыслив, добавляет — Сшей себе три костюма: два на каждый день и один выходной. Пожалуйста, не будь слишком экономным, ты должен быть одет как важный господин. И смотри, у меня глаз наметан, я знаю эти штучки и не хочу, чтобы это были ношеные костюмы, которые придется возвращать в магазин. Новые! Из хорошей шерсти. То же касается обуви. Чемодана, конечно, у тебя нет. Мы купим его вместе, кожаный. Я видела здесь несколько подходящих лавок. Мы подберем также и сорочки, их тебе нужно не меньше шести. Ну и конечно же, все остальное. Ах, Марьян, слезы здесь абсолютно ни к чему!
Она таскает его по всему Баден-Бадену, хлещет своим остреньким язычком продавцов магазинов "Для мужчин" и закройщиков, вникает во все сама, вплоть до цвета кальсон. Продавцы хихикают. "Что вы там? Не хватало, чтобы я не могла видеть голышом своего маленького братца! И прекратите ваши ухмылки, или я куплю эту лавку только для того, чтобы выставить вас за дверь!"
— Марьян, мы вместе займемся массой восхитительных вещей. Ты знаешь французский? Нет? А английский? Не лучше? Этого-то я и боялась. Ну что ж, ты у меня их выучишь, причем быстро. Ты уже знаешь четыре или пять языков, так что такое еще два? Твоя идея насчет книжных магазинов очень хороша, но что если развернуть ее ещешире? Возможно, он в Швеции или у бельгийцев, если такие еще существуют. А может, в Париже или Лондоне. Цена за него будет установлена по всей Европе, вплоть до Турции.
Она не дает Марьяну слова сказать. Ему нужны еще галстуки, носовые платки и две шляпы — в шляпе он будет неотразим. А трость? Все мужчины ходят с тростью. Может, вот эту? Черт тебя дери, да тебя не узнать, посмотри на себя в зеркало, настоящий джентльмен. Это по-английски.
Ах, Марьян, у меня столько планов, что голова раскалывается. Ты будешь действительно работать со мной, а не просто разъезжать повсюду в поисках моего Тадеуша. Кроме французского и английского, ты должен также изучить финансовое дело, бухгалтерию, способы перевода одной валюты в другую, пересечения границ с товаром и в особенности функционирование банков. Банки — это очень важно, без них и шагу не ступишь! Я хочу, чтобы ты знал о них больше, чем любой банкир, чтобы ты мог с лету почуять их вранье и сказать мне: "Осторожно, Ханна, они хотят тебя надуть!" Мне пришла в голову отличная идея (впрочем, как и всегда): как только наладишь свою шпионскую сеть в книжных магазинах, ты поступишь работать в банк, месяца на четыре. В какой? Ну, для начала в немецкий, поскольку ты хорошо знаешь язык. Ты будешь там работать во всех службах по очереди и научишься всему. Теперь другое: с сегодняшнего дня ты — мой кузен… "Здравствуйте, кузен Марьян, почему бы вам не обнять свою кузину?" Во всяком случае, так ты должен всем говорить".
Ханна назначает новую встречу. Он приедет в Париж, в квартиру, которую она сняла в доме номер 10 по улице Анжу. Она будет жить там по меньшей мере в течение двух ближайших лет. Тоже возьмется за учебу. Она хочет, чтобы при первой же возможности он ей туда написал.
Марьян записывает: улица Анжу, 10. Хотя ему совсем не нужно что-либо записывать, и она это знает: память у него феноменальная. Ханна размышляет над вопросом, заданным Лиззи: "Он красив, этот твой Марьян Кален?" Ну не то чтобы красив. Но уж и не уродлив. У него гладкое лицо, большие светлые немного грустные глаза, чертовски твердая, волевая линия губ. Неулыбчив? Но у него в жизни было не так много поводов для улыбок. Она испытывает к нему нежность сродни материнской.
Четыре дня спустя она уже в Тироле. На письмо, отправленное еще из Марселя во время стоянки там корабля Восточной линии, Анастасия фон Зоннердек ответила, что с радостью примет ее (хотя ответ и приправлен тонким налетом аристократической снисходительности: они уже не в Австралии) в семейной летней резиденции вблизи Йенбаха, на берегу Ахензее.
Шесть дней в тирольских Альпах. Ханна увлеченно нянчится с отпрысками Анастасии. ("Теперь окончательно ясно, что у нас с Тадеушем будет трое детей. Или, если он захочет, четверо. Они просто восхитительны, эти розовенькие и нежные существа, они согревают сердце, а ведь они пока не твои и не Тадеуша…")
Ей нужно собрать все сведения об одном из банков в Кёльне, где у управляющего имением Зоннердеков полно связей. А главное, она должна задать наконец вопрос, который жег ей губы в течение стольких месяцев с тех пор, как из австралийских газет она узнала, что русский царь Александр III умер и что уже с год на престоле его сын Николай II. И уж, конечно, она не забыла, что жена Николая II под русским именем Александры Федоровны остается все той же принцессой Алисой де Хессе и кузиной Анастасии (именем которой царствующие особы нарекут одну из своих дочерей).
Она задает свой вопрос.
Тишина, тихий перезвон коровьих колокольчиков в лугах. Осенний аромат скошенного сена. "Я зашла слишком далеко", думает Ханна под действием этой тишины и такого странного света в глазах юной графини.
— И вы хотели бы поговорить с Ее Императорским Величеством?
— Чтобы умолять ее, стоя на коленях, как сейчас умоляю вас.
Ханна так и не сказала Анастасии, что она еврейка. (Она всегда будет выдавать себя за девушку германо-польского происхождения.) Изо всех сил стараясь подавить стыд и отвращение, которые внушала ей эта вынужденная ложь, Ханна рассказала, пожалуй, единственную историю, которая могла бы спасти Менделя. Итак, Визокер был коммерсантом, бродячим польским коммерсантом с небольшой (очень небольшой) примесью еврейской крови, чью безупречную репутацию мог бы подтвердить Балтийский банк. Однажды в Варшаве он вырвал ее, Ханну, которую до этого ни разу не видел, из рук еврейского квартета бродяг. От полученных тогда побоев она до сих пор носит шрамы на теле и не может их показать. Они ее чуть не изнасиловали. Визокер бросился ей на помощь. В героической борьбе, где ему одному противостояли четверо, он был ранен, но, слава Богу, не смертельно. Напротив, бродяги едва не покалечили друг друга, главным образом вследствие того, что не поделили отнятых у нее денег. А бедняга Визокер, который если в чем и виновен, то лишь в том, что проявил благородство и смелость, был приговорен к двадцати годам каторги и пожизненной ссылке…
— Мадам, разве это справедливо? Если бы не он, я была бы навсегда обесчещена и, без сомнения, мертва. От горя, если не от ран. Я не могу жить с воспоминанием об этой ужасной несправедливости…
При этих словах ей удалось даже пустить слезу. Впрочем, без особых усилий: настолько любовь к Менделю переполняла и действительно будоражила ее, В ответ Анастасия говорит, что она ничего не гарантирует, что просьба непомерна, но она посоветуется с графом и его матерью. Все это так необычно… И к тому же придется ехать в Россию, где она и граф, разумеется, были год назад на церемонии коронации, но у них не было планов поехать туда, во всяком случае, в ближайшем будущем. Слезы Ханны до глубины души взволновали ее; и она сама на грани слез, настолько драматична и печальна эта история…
В конце концов она обещает сделать все, что в ее силах. Ханне, к счастью, удается скрыть свое негодование. Эта чертова антисемитская сучка, которая не выжила бы без орды слуг и которая никогда не умела ничего другого, как раздвигать ноги и хныкать! И от нее зависит жизнь Менделя!
Она улыбается с ложной долей горестной униженности:
— Спасибо, ах спасибо!
На обратном пути она сделает крюк и заедет в Кёльн, где вступит в переговоры с директором банка, которому ее рекомендовал управляющий имением Зоннердеков. Начнет с того, что с царственными небрежностью и высокомерием объявит банкиру о своем намерении сдать ему на хранение 25–30 тысяч фунтов, точной суммы она и сама не знает: деньги имеют для нее так мало значения…
Между прочим, у нее есть молодой кузен, который спит и видит себя финансистом. Впрочем, у него нет выбора: когда-нибудь ему придется сменить своего дядю, которому принадлежит половина Мельбурна — банк, морская компания, поезда и миллиард баранов. Нельзя ли сделать так, чтобы ее кузен, еще немного неотесанный ("Вы знаете, как это бывает: юноша происходит из бедной ветви семьи, у него не было даже гувернантки. Но он очень умен, великолепно считает, знает немецкий, русский и польский"), — так нельзя ли, чтобы ее кузен прошел в Кёльне что-то вроде вводного курса, хотя бы основы? Мне так хвалили ваш Кёльнский банк и ваши познания. Кстати, меня вообще интересует возможность размещения капитала. Нет, речь идет не об этой скромной сумме, которую я назвала, я располагаю 400 тысячами фунтов и знать не знаю, как с ними поступить. Моему кузену хватило бы шести — восьми месяцев стажировки. Он мог бы поработать в различных банковских службах. Разумеется, ничего не нужно платить. Я сама буду выдавать ему небольшое пособие… Сколько гектаров земли у нас в Австралии? Не знаю, не то 6, не то 8 миллионов. Да, я не сказала о золотых приисках в Балларате и Батурсте…
В Париже она приводит в порядок квартиру в доме 10 по улице Анжу, которой будет так долго пользоваться.
— Мне кажется, — саркастически заметил Полли Твейтс, приехавший к ней {муж его кузины — посол Ее Величества во Франции), — что вы покрасите в черный цвет и цвет кумача даже внутренние стенки вашего гроба.
— Полли, я никогда не умру. Если сама этого не захочу. А мысль хороша.
За один месяц она завалит книгами восемь комнат. Она обегает все книжные магазины (увы, нигде не видели молодого человека, блондина, очень высокого и очень-очень красивого, может быть, поляка, русского или немца, или француза, двадцати трех лет от роду, влюбленного в литературу). Она обзаводится ужасающим 'количеством книг: романы среди них — исключение, в основном это труды, касающиеся вопросов, в которых она хочет углубить свои знания. Читает запоем, по десять часов кряду, ночи напролет. Но она не довольствуется одним чтением: занятия, о которых шла речь выше, тоже не терпят отлагательства, она бегает с лекции на лекцию во власти всепожирающей лихорадки, ошеломившей даже Полли, уже привыкшего к такому ритму. В течение ближайших двух лет она методично будет устранять все пробелы в своих знаниях, утолять интеллектуальный голод, которому уже 7–8 лет: отсчет надо вести с тех пор, как она, несмотря на настойчивость раввина их местечка, перестала ходить в школу, так как поняла, что там ей больше нечему учиться. Ее цель ясна: она хочет стать самым крупным в мире специалистом в области косметики, никто не должен знать больше, чем она.
"Но не забывай об утонченности…" Ко всем дисциплинам, включенным в составленный ею список, на систематическое изучение которых у нее уйдет двадцать три месяца, она добавляет искусство во всех его проявлениях. "Полли, сегодня вечером вы ведете меня в театр. А завтра — в оперу". — "Хорошо, Ханна. Слушаюсь, мой шеф".
Она запишется в художественное училище, но, к своему великому огорчению и разочарованию, обнаружит, что (о, черт побери!) не способна ни к чему: ей не даются ни рисунок, ни живопись, ни скульптура, ни даже простейшее оформление. Это выводит ее из себя: "Я действительно круглая дура! На что же тогда я годна?"
Неужели только на то, чтобы обнаженной позировать перед этими не очень чистоплотными бородачами, носящими галстуки, большие, как тахрихем — траурное покрывало. Ей это предлагают, и она испытывает достаточно сильное искушение ответить "да". "Не скрывай от себя: тебе все больше и больше хочется уложить мужчину к себе в постель. Желательно ласкового, но не очень, где-нибудь посредине. Мягкого и грубого, и знающего, когда он должен быть мягким и когда грубым".
— Полли, не настаивайте…
Ноябрьским вечером, так и не решившись позвонить, не говоря уже о том, чтобы войти в дом, Марьян, несмотря на дождь, ожидает ее на улице Анжу. Честное слово, он весьма элегантен — "если бы не эта голова, вдавленная в плечи". Марьян спешит ей навстречу, видя, как она выходит из скрипучего лифта (в котором один или два раза уже встречала молодого человека с женскими глазами по имени Марсель Пруст: он живет этажом выше). Марьян исколесил Северную Германию, Данию и Бельгию, но так ничего не выяснил о местонахождении Тадеуша. Зато, воспользовавшись пребыванием в Брюсселе, купил учебник французского языка и начал его зубрить, заодно прислушивался к говору тамошнего населения. Он уже напичкан французскими выражениями, еще немного — и "моя будет говорить на этот язык". Она с удивлением взирает на него, затем, сообразив наконец что к чему, хохочет:
— Боже мой, Марьян, ты же учишь бельгийский диалект.
Она дает ему указания, касающиеся Кёльнского банка: там его будут ждать в первых числах января, то есть он может встретить Рождество с семьей. "Ханна, а почему бы и тебе не побывать в Варшаве?" Нет, у нее нет ни малейшего желания видеть Польшу, и, как всегда, она хочет провести праздники в одиночестве. Впрочем, между 29 и 31 декабря она едет в Англию повидаться с Лиззи, которая проведет там Рождество с Полли и его семьей.
— Три дня спустя Марьян отбудет в Варшаву.
— А в начале декабря у нее появится любовник.
— Почему она остановила свой выбор на нем?
— Во-первых, он хорош собою, у него как раз такие руки, какие ей нравятся, и, во-вторых, он — художник. Ей уже осточертело сновать из галереи в галерею, из кафе в кафе, из мастерской в мастерскую и быть всегда преследуемой, затравленной бородачами, которые рано или поздно дают понять, что хотели бы переспать с нею. Не сразу, нет. У них не возникает этого желания, пока они видят лишь ее лицо. Им нужно, чтобы она заговорила, или засмеялась, или ошарашила собеседника неожиданной колкостью, — лишь тогда они попадают под власть ее глаз. И всего остального. Выбрав одного из самых порядочных, самых умных и самых красивых (и самых безденежных тоже), она в конце концов подведет черту, и ее оставят в покое.
…А может быть, она испытывала неясное сожаление, вспоминая того, другого художника, которому принадлежал дом в Ботаническом заливе и с которым она так и не познакомилась…
Ее любовника зовут Рене Детуш. Он не очень-то рассчитывает на самого себя, а больше на свои знания, которые — она не скрывает — представляют для нее интерес. В постели он достаточно хорош, — "с моей точки зрения, Лиззи", — сам же считает себя в этой области непревзойденным. Вождение автомобиля и любовь — это два вида деятельности, в которых мужчины, как им кажется, всегда на высоте. Но, что удивительно для человека богемы, Реве далек от эротических дерзаний Лотара Хатвилла. Он даже ревнив, что забавляет Ханну до слез. Скажем, она позирует ему (его прежняя модель — это "толстая белесая туша"). В мастерской т— несколько его друзей. Рене пишет и страдает: обнаженной он должен видеть ее один. Она подливает масла в огонь: "А если бы я ушла к другому?" Он дуется.
— Но ты же экономишь на этом по меньшей мере три франка за час. Да и если некая Коллетт выставляет напоказ свои телеса, то почему бы и мне этого не делать?
Он свирепеет.
"Мне долго его не удержать".
Улица Анжу в двух шагах от улиц Фобур Сент-Оноре и Риволи. Почти каждый день она ходит там по лавкам. Рассматривает, сравнивает, критикует витрины и выставки товаров, приценивается к тому, что там продают. Нет такой лавки, куда бы она не зашла. Обычно, вооружившись австрало-польским акцентом, представляется модисткой с австралийского континента, совершающей деловую поездку. Иногда это срабатывает, и ей доверяются секреты. Покупает она мало, лихорадка уже прошла: у нее в гардеробе сорок с лишним платьев. Больше наблюдает за продавцами, их манерами, недостатками и достоинствами.
То же самое происходит и у модельеров. Она все запоминает. На будущее: время еще не пришло.
Как художник Рене не гениален. Он компенсирует это достаточно развитым вкусом и обширными связями. Знакомит ее с Гийомином, Писсарро, Синьяком, Ренуаром, Боннаром (которому позировал сам Виктор Гюго). У нее на глазах Эдгар Дега завершает свою "Обнаженную женщину, вытирающую шею" (если бы Детуш не ревновал, она бы позировала месье Дега, так как его очаровали ее серые глаза). Рене привозит ее в Живерни, к Клоду Моне, где они обедают; затем, весной 96-го года, — в Прованс, к ворчуну Полю Сезанну, который с трудом оправляется от плачевного провала своей первой персональной выставки у Амбруаза Воллара. "Вы хотите у меня купить что-нибудь? Только для вас. Выбирайте все, что вам понравится…" Из Экс, опять же с Рене, они едут в Монте-Карло — "на открытие Лазурного Берега, Боже мой, Лиззи!"— где она сыграет в казино и выиграет за один вечер 17 тысяч франков. "По крайней мере, хоть это я умею делать". Но эти деньги, так легко ей доставшиеся, жгут руки, она не может считать их своими. Ей говорят об участке земли площадью в 12 гектаров на холмах вблизи города под названием Канн, и она спешит купить его за эти 17 тысяч, даже не взглянув, что там и как. Говорят, оттуда можно увидеть море, и этого, кажется ей, достаточно.
Вернувшись в Париж, она рвет с Рене. "Я терпела его полгода, с меня хватит". Он грозится убить себя, если будет брошен. Она предлагает ему веревку, отравленную (якобы) цианистым калием и свитую на африканский манер, — это полностью выбивает его из колеи.
Она порвала с Рене не из-за другого мужчины, хотя кандидатов было хоть отбавляй, а потому что взяла от него все, что он мог ей дать. Он не научил ее ничему, чего бы она уже не знала касательно любви, зато ввел в мир искусства.
В начале июня, вскоре после разрыва, она получает письмо от Анастасии и в тот же день отправляется в Санкт-Петербург.
— Ты не могла бы поподробнее? — просит Лиззи.
— Царское Село, так звучит это по-русски. Оно в пятнадцати милях к юго-западу от Санкт-Петербурга, их столицы. Я приезжаю туда 29 июня сразу после полудня…
— С бьющимся сердцем.
— Замолкни. Правда, Лиззи, мне было очень страшно. Конечно, не из-за того, что я встречусь с императрицей, мне на нее глубоко наплевать, я стою не меньше, чем она…
— Больше!
— Да, больше. В особенности для себя самой. Помолчи… Но эта женщина держит в руках судьбу Менделя. Этого-то я и боюсь. Мы идем мимо домика Толстого, его дачи. Чуть дальше, по левую руку, — Александровский дворец, фасад которого растянулся на три сотни метров. Он отделан пилястрами и колоннами из белого камня. Стоит хорошая погода, много солнца, и все здания прекрасно освещены. Позолоченные купола церквей, огромные сады. Я так волнуюсь, что не могу даже ответить, когда со мной говорят. Анастасия обучила меня и заставила тысячу раз повторить реверанс, который я должна буду сделать. А я, Ханна, та самая Ханна, которая не боится ничего на свете, — я волнуюсь, как дитя, говорю себе, что если от меня отвернется удача, это может стоить — кто знает — жизни Менделю: я убью его лишь тем, что плохо преклоню колени…
— Ханна!
— Помолчи.
— Я тебя люблю. Но сомневаться и бояться — это совсем не похоже на тебя. Хотя ведь речь шла о Менделе…
— Да, речь о Менделе. Невероятное количество слуг, людей в белых ливреях и черных фраках… Мы задерживаемся и ждем в большом зале, о котором Анастасия мне говорит, что это знаменитая Янтарная комната. Здесь масса очень красивых вещиц, разумеется, из янтаря. Ждем самое малое час. За это время раскланяться и обнять Анастасию приходит целая толпа великих герцогинь или как их там, но ни одна из них даже не обращает на меня внимания.
— Лиззи, я чувствую себя действительно маленькой, крохотной. Да и как я могу себя чувствовать, не то полька, не то еврейка из захолустного местечка, бедная и невежественная, в кругу всех этих дам, брат или сын одной из которых, возможно, убил моего отца и Яшу. Убил просто так. В какие-то минуты я едва сдерживаю злобу, почти ярость. Взорвать бы этот их проклятый дворец… Но вот нас зовут. Мы, Анастасия и я, продолжаем наш путь, идем по залам с обитыми шелком стенами.
Новая обстановка. Нам говорят, что эта чертова царица наконец-то нас примет. Как бы ни так, проходит еще час, и вот нас через парк ведут к маленькому домику, похожему на музей, где комнаты украшены агатом. И в тот момент, как нам туда войти, проносится какая-то волна, пол дрожит, и Анастасия заставляет меня опуститься чуть ли не на четвереньки: шествует царь Николай, с бородой и усами, со своим бегающим взглядом нашкодившего счетовода. Он проходит, и волна спадает. Вскоре мы уже стоим под аркадами, откуда виднеется озеро. И она там, "сама царица, Ее Императорское Величество" — в белом платье, в кружевном платке, со строгими губами, такими же строгими глазами и сухим голосом. Она раздраженно говорит с Анастасией и лишь под конец бросает на меня взгляд, в котором отражено все презрение мира. Я понимаю: если жизнь Менделя зависит от этой женщины, то он погиб, погиб в ту самую минуту, когда она услышала его имя. И начинаю говорить. Говорю очень быстро, потому что каждая секунда на счету и потому что я в отчаянии. Стараюсь изо всех сил. Не помню ни одного из произнесенных мною слов, ни одного. Просто наступает момент, когда царица поворачивается спиной и удаляется в сторону садов, со всех сторон окруженная дамами. Я остаюсь одна с Анастасией и тремя-четырьмя девушками, все они рыдают и твердят, что я была чертовски трогательна, трогательна до слез.
"Я ничего не знаю. Повторяю, Лиззи, я даже не помню, что сказала ей, супруге Николая II. Мы возвращаемся в Санкт-Петербург, едем с Анастасией во дворец, который принадлежит одному из ее дядей и стоит на набережной канала Грибоедова; недалеко от Невского проспекта и церкви Воскресения Христа, построенной на том месте, где был убит царь Александр II. Ждем две недели. Ничего. А вдруг эта чопорная царица даже не слышала того, что я ей объясняла, или взяла да и отдала приказ о казни — по моей вине, только потому, что я позволила себе заговорить с нею о Менделе. Вот что мучило меня во время балов, один из которых длился целых два дня.
…Только в начале третьей недели утром Анастасия входит в мою комнату. Она бела от гнева и вся дрожит. Она говорит, что никогда более не захочет меня видеть и что я должна уехать — сегодня же, сейчас же. Почему? Потому что она и другие дамы из окружения царицы — какой позор! — взволнованные моим рассказом, так ходатайствовали за этого еврейского кота из Варшавы. Вмешался даже министр, подписал приказ об освобождении, о помиловании, скрепил его подписью самого императора, послал телеграфом в сибирскую глубинку, в соляные копи, я уж не знаю куда. А сибирская глушь ответила, что они с удовольствием освободили бы Визокера, при условии, что здесь, в Санкт-Петербурге, его схватят. Потому что вот уже более года, как вышеупомянутый Визокер бежал, проломив головы трем или четырем охранникам, ушел пешком, один то ли к Северному полюсу, то ли к озеру Байкал, в страну монголов, то ли в Гималаи. И что они очень рады: этот безумец наконец-то оставил их в покое".
— Молчание.
И малышка Лиззи, которой всего лишь одиннадцать лет и у которой слезы стоят в глазах, замечает:
— Ты плачешь от радости или от печали?
— Не знаю.
— Никогда не видела тебя плачущей.
— Ну что ж, вот и увидела, — отвечает Ханна.
День четвертого января 1899 года
Летом 1896 года они в полном составе едут на французскую Ривьеру. Тратят немного, если не сказать совсем не тратят. Один вечер, проведенный Ханной в казино Монте-Карло, и все повторяется: она выигрывает вполне достаточно, чтобы оплатить поездку и пребывание в "Отель де Пари", плюс два новых платья для Лиззи и два для себя, плюс плата за квартиру на улице Анжу в течение года, включая и газ. Ханна приходит к мысли, что ей помогает нечто мистическое. Она обескуражена: еще месяц за игорным столом — и она, без сомнения, стала бы такой же богатой, как все семейства Ротшильдов вместе взятые. Да если б она хоть умела толком играть. Если б вкладывала хоть каплю смекалки, размышлений, памяти. Так нет же, она ставит на 18 (день рождения Тадеуша), на 2 (день рождения Лиззи), на 23 (ее собственный день рождения), ставит так и этак и неизменно получает в тридцать шесть раз больше своей ставки.
"Омерзительно! Какая идиотская игра!"
Дождавшись ее в отеле, разумеется, в обществе Шарлотты (которая еще прибавила в весе и уже не пролезает в дверной проем), Лиззи лежит на спине и, задрав ноги, задыхается от смеха.
— Наша Ханна опять выиграла! Деньги словно падают ей в руки с неба!
— Не вижу ничего смешного, — цедит Ханна с изрядной долей язвительности. — У меня действительно вид как раз такой, чтобы проворачивать дела!
Кстати, о делах. Ее деньги, помещенные в Лондоне и частью в Германии, в Кёльнском банке, где Марьян Каден работает как вол, приносят ей девять с половиной процентов. Само по себе это немного, но достаточно для того, чтобы иметь деньги в свободном наличии. 25 тысяч фунтов Пайка, которому она регулярно выплачивает его полпроцента, тоже приносят около 6 тысяч фунтов в год, причем начальный капитал остается нетронутым.
И более того, этот капитал растет. Вначале — потому, что она не тратила все 6 тысяч фунтов, затем, в июне 96-го года, к нему добавятся 11 тысяч 900 с хвостиком, полученные из Австралии.
— Как и было предусмотрено, — докладывает Полли, — Фурнак вложил в дело выручку от первой прибыли, и через полгода вы получите еще столько же. На данный момент вложения закончились. В будущем году ожидается 30 тысяч.
— Я умею считать.
— Не сомневаюсь, Ханна, не сомневаюсь. Что меня восхищает, так это ваше спокойствие.
Полли удивляет не только ее явная невозмутимость, но и бездеятельность: он и не предполагал, что у нее столько терпения. Когда Ханна обзавелась любовником, он немного подулся, но это скоро прошло: она никогда не будет принадлежать ему, это ясно и это более или менее утешает. Полли из той редкой породы мужчин, которых, кажется, не могут сильно задеть ни радости, ни горести жизни, в крайнем случае они от них умирают, но умирают изящно, с улыбкой.
Он часто приезжает в Париж из Лондона просто по дружбе, за которую, будучи лишен большего, продолжает цепляться. Может быть, ей нужен его совет? Есть возможность очень выгодно поместить капитал. Она отказывается по уже известной причине: хочет иметь деньги под рукой, чтобы распоряжаться ими в любое время. "Вы мыслите, моя милая, как иммигрантка". — "Пока я ею и остаюсь. И потом, не говорите, что я сижу сложа руки: я продолжаю учебу".
Что касается последнего пункта, то это чистая правда: за один год с дерматологом Беррюйе и другими она прошла очень много. Даже присутствовала на хирургических операциях; ей сулили обморок при одном только виде крови, — она рассмеялась и, конечно же, прошла через это невозмутимо. Из огромного количества поглощаемых книг она почерпнула больше, чем можно было ожидать, учитывая ее весьма скромную подготовку. Работала по 16–18 часов в день, если с нею не было Лиззи или если ее не везли (черт возьми, почему она должна всегда быть окружена мужчинами!) на какой-либо прием приятели — художники, журналисты, музыканты.
К октябрю 96-го года у нее на счету было больше 78 тысяч фунтов. Казалось, остается только сидеть и ждать, когда цифра перевалит за отметку 100, намеченную как цель. Однако назревали перемены.
Как всегда, Полли быстро ее разгадал.
— Я— толстенькая рыба-лоцман при маленькой и прекрасной белой акуле. В вас опять просыпается акула, Ханна.
Это было правдой: жажда деятельности начинала жечь ей руки. Для себя она открыла, что сколотить состояние не было, да и не могло быть (по крайней мере для нее) целью; ее толкает другая, более сильная страсть: жгучая, почти патологическая потребность создавать, потребность, которая, оказывается, живет в ней и которую не могут ослабить ни время, ни годы, ни жизненные потрясения.
Это сильнее ее: она нарушит данное себе обещание выждать два-три года, прежде чем что-либо предпринимать. Она перейдет в генеральное наступление.
Для начала приобретет на улице Риволи, напротив сада Тюильри, прозябающую лавку. Ее владелец умер год назад, и дела пришли в упадок (правда, между этими фактами Ханна не усматривает ничего общего). В лавке продавались разные мелочи и безделушки: от подержанных корсетов из китового уса до образков, привезенных из святых мест. За 2 тысячи 600 франков она получит право делать с лавкой все, что ей заблагорассудится (кроме дома свиданий: вдова — женщина верующая).
Через три месяца Ханна подведет первые итоги. Клиентура вернулась, вернее сказать, обновилась, средний возраст покупателей — около полувека, привлечены они были без малейшей рекламы: чем-то новым в оформлении витрины, в убранстве салона лавки, хотя все ограничилось одним слоем росписи, изменениями в ассортименте товаров, в поведении одной, а затем двух продавщиц, в атмосфере… Ханна сама не смогла бы толком объяснить и не очень-то доискивалась, что приносит ей успех.
Нелегко было узнать, что у нее нет ни малейшего таланта к рисунку, живописи, скульптуре, равно как и к литературному творчеству. Конечно же, она пыталась написать десяток-другой страниц, посвященных ее детским прогулкам по местечку, Менделю с его бричками, широким полям Польши. С поощрения Марселя Пруста показала ему полное собрание своих сочинений. По одним лишь его глазам поняла: ее опус холоден, лишен божьей искры и совсем на нее не похож. Ей не удалось даже мало-мальски себя проявить, она руководствовалась одним лишь разумом, а этого, увы, мало, — прокомментировал чувствительный Марсель. Что касается музыки, то тут она была начисто обделена. Когда Дебюсси, улыбаясь, сыграл для нее одной прелюдию к "Полуденному отдыху фавна", она услышала лишь какой-то гул и не больше; та же глухота в опере или во время концертов, на которые ее таскал Полли и другие.
Зато она обладает талантом вести дела и продавать. Полли, правда с улыбкой, говорит даже о гениальности; есть нечто мистическое в том, насколько она угадывает, что хотят или захотят завтра люди, особенно женщины.
Февраль 97-го. Лавка расширяется, к ней делается пристройка, нанимают еще четырех продавщиц. В мае — открытие еще одного магазина, на улице Фобур Сент-Оноре. А полтора месяца спустя, когда из Сиднея наконец приходит первая партия кремов, лосьонов и туалетной воды, дело уже прочно стоит на ногах.
Но Ханна не желает больше ограничиваться снадобьями, созданными наугад на примитивном столе, при помощи ступки и трамбовки. Знания, которые она приобрела, дают уверенность в том, что можно производить больше и лучше. Почти что против своей воли, отдавая себе отчет в том, что подхвачена каким-то вихрем, она объезжает предместья Парижа в поисках места, где могла бы разместиться ее первая фабрика. Разумеется, ее сопровождает Полли: он ни за что на свете не пропустил бы этот этап развития наступления, в котором он уже чуть было не разуверился.
— Вы будете получать травы из Австралии?
— Конечно же нет. Австралия — это Австралия, а Европа — это Европа.
Она объясняет, что навела справки среди ученых-ботаников и нашла одного более оборотистого, чем другие. Он согласился работать на нее.
— Некий Бошатель. Он немного распускает руки, но очень хорошо знает травы и любит бродить по полям. Он наладит мне сеть.
Сеть — это от Нормандии до Германии (точнее до Эльзаса, бывшего тогда немецкой территорией).
В Эври она находит подходящее место. Конечно, это далековато от Парижа, но она предпочитает сельскую местность.
— К тому же предприятие, расположенное в городе, испытывает на себе его влияние в самых разных смыслах. Здесь же я на месте найму работниц. Мне нужны солидные девушки, которые знали бы разницу между цветами яблони и вишни.
Что же касается руководящего персонала фабрики и салонов, то это должны быть люди по возможности симпатичные, элегантные, со вкусом — этот набор качеств она нашла у Жана-Франсуа Фурнака; по отношению к клиентам от них требуется смесь любезности и властности, самая малость высокомерия. Где она таких найдет? Да только в сфере высокой моды. На ум Ханне приходят фамилии Ворсов, Дусе (в учениках у которого ходил Поль Пуаре, пока у него не было собственного салона), а также мадам Пакен.
Компания Ворс царит в мировой женской моде (кстати, почти все дамы в Царском Селе и Санкт-Петербурге выставляли напоказ туалеты "от Ворса"), Дусе, пожалуй, мало в чем уступает, а мадам Пакен восхищает Ханну тем, что она — женщина и имеет успех: не она ли первой открыла зарубежный филиал в Лондоне?
Ханна завязывает дружбу с Жаном-Филиппом, сыном основателей Ворса, на котором в основном лежит руководство. Их дружеские отношения (они познакомились через Эдгара Дега) приводят к разработке нескольких проектов сотрудничества, далеко, однако, не зашедших: Жан-Филипп и дом Ворсов, конечно же, в ней не нуждаются, а Ханна, со своей стороны, не имеет ни малейшего желания кооперироваться с кем бы то ни было. Но он был достаточно любезен, чтобы назвать несколько имен, шутливо взяв с Ханны обещание, что она не составит им конкуренции. Среди названных фигурирует имя Жанны Фугарил, работающей у мадам Пакен со дня создания ее дома моделей, то есть с 1891 года.
Жанне тридцать один год, знает английский и испанский и, несомненно, обладает всеми требуемыми качествами: честолюбием, исключительными организаторскими способностями, связями ("и скверным характером, Ханна, я вас предупреждаю". — "Уверяю вас, коса найдет на камень: я совсем не промах на этот счет". — "И я должна уйти от Пакен, чтобы руководить делом, которого пока и не существует, если только вы не окрестили делом эти две лавчонки?"). Они не находят общего языка в течение долгих недель. Жанна не очень-то верит в успех производства предметов красоты. К тому же есть ли за ними будущее, может быть, "место уже занято". "Вы хотели бы составить конкуренцию Герленоу или Рони и Галле?"— "Я буду бороться со всяким, кто встанет у меня на пути".
Наконец соглашение заключается в присутствии Полли, приглашенного в качестве арбитра: в течение трех лет Жанна будет получать в полтора раза больше того, что зарабатывала у Пакен (и больше, чем любой министр), а к истечению срока сможет выбрать между двумя процентами от всех полученных прибылей или выплатой денежного пособия в течение пяти лет.
Они проработают вместе тридцать восемь лет, вплоть до смерти Жанны. Несмотря на частые стычки, весьма бурные, между ними все это время сохранятся самые теплые отношения.
Другой вопрос для урегулирования: вопрос специалистов, которые в каждом институте (а не создано пока ни одного) должны будут давать клиенткам советы по использованию кремов, лосьонов и т. д., которых, в свою очередь, пока также, можно сказать, не существует. "Вы хотите это продавать? Да ни одна уважающая себя женщина не осмелится намазать этим лицо. Мы ведь не в Австралии, мы ведь не аборигены, Ханна, наши дамы не носят в ноздрях колец, если вы это заметили".
— Фугарил, я вас ненавижу… Жанна, я вам уже сто раз объясняла…
Ханна решает создать собственную школу, где будут готовить тех, кого с легкой руки Марселя Пруста со временем станут называть косметологами.
Дело за разработкой продуктов. Ханна, конечно, не может ограничиться своими примитивными препаратами из Сиднея. Поскольку она еще и полька, и к тому же варшавянка, Ханна навещает некую Марию Склодовскую, по мужу — Кюри. Та, смеясь, отказывается от всех посулов, но рекомендует ей некую Джульетту Манн, также химика, которая, мол, будет прекрасно выглядеть в должности директора производства. Они встречаются, договариваются: Джульетта отныне будет руководить "кухней" и вдобавок подготовкой косметологов. Когда шесть лет спустя Мария Кюри с мужем получат Нобелевскую премию за открытие радия, Ханна схватится за голову: "А я ей предлагала готовить для меня косметические кремы. До чего же я была безрассудна!"
Она проанализировала огромное досье, собранное студентами с улицы Училищ. Вывод: все еще лишь предстоит создать: косметики в том смысле, который приобретет впоследствии это слово, пока не существует. Продающиеся в Париже кремы при исследовании показали, что они далеки даже от того уровня, который был достигнут ею. "Ну что ж, тем лучше. Я этим займусь! Следующим шагом станет патентование, изготовление оборудования и лишь после этого — выпуск в продажу".
Ханна старательно изучает груды рекламы, появлявшейся в газетах и журналах, представляемой в форме проспектов. И успокаивается: все это на ужасающе низком уровне, самые бессовестные враки накладываются одна на другую. Особенно вокруг так называемых эликсиров молодости, вечной мечты людей. Джульетта, исследовав некоторые из них, заявила, что в лучшем случае они просто неэффективны, а иногда и опасны для здоровья. Жаль, что никакое законодательство не ограничивает и не регламентирует их продажу.
Тем же студентам она поручает изучить проблему в европейском масштабе: ей нужно знать, где разместить свои институты. Затея, которая не принесет почти ничего: ей просто укажут столицы, более крупные города и курортные зоны. О чем-то подобном она и сама уже думала. Ладно, у нее будет свой метод изучения рынка, метод, использование которого позднее принесет великолепные результаты.
В Париже институт разместится на улице Руаль. Она предпочла бы Вандомскую площадь, но не нашла там ничего подходящего. "Что же еще, Ханна?"
Конечно же, нужен еще кто-нибудь для общего руководства всем комплексом работ, кто-нибудь, кто проследил бы за сбором трав и растений, за приобретением базовых продуктов, необходимых Джульетте, за всем-всем. А главное, это должен быть человек, пользующийся ее полным и безграничным доверием.
Этого "кого-либо" не нужно и искать: Марьян Каден завершил стажировку в Кёльне, изучив французский (правда, он все еще говорит с умопомрачительным акцентом) и банковское дело; он уже учит английский, который дается ему легче.
Знание испанского тоже было бы отнюдь не лишним для тебя. Впрочем, и для меня тоже. Мы возьмемся за него: hablo, hablas, habla, hablamos, hablatis, hablan, — это проще простого, запоминается как песенка. Многие наши клиенты приехали или приедут из Южной Америки, Я жду их с года на год. А денег у них куры не клюют, как у русских принцесс… К счастью, русский мы знаем. А ты, Фугарил, ты его знаешь, а? Видишь, и ты не можешь знать все!
Директора из Марьяна, как ни доверяет ему, она не сделает. Не наградит никаким титулом, не поручит ему ни одной должности. Он был и останется ее тенью (даже после того как создаст себе капитал своими собственными силами), она не хочет связывать его какими бы то ни было рамками, в то же время щедро оплачивая его услуги. Мужчины и женщины, которые проработают на нее по тридцать — сорок лет, увидят Марьяна раза три-четыре, вряд ли они даже будут знать его имя, тогда как он благодаря своей поразительной памяти будет знать их всех, где бы они ни трудились.
Весь 1897 год пройдет под знаком различного рода свершений. Вплоть до открытия салона в Брюсселе, за которым с интервалом в четыре месяца последует Париж. Эти события практически никак не повлияют на ее благосостояние, беспрестанно растущее благодаря процентам с основного капитала и постоянному поступлению наличных из Австралии.
После недолгих колебаний она обзаведется любовником, выбрав его из полутора десятков претендентов. Его зовут Андре Лабади. Он — банкир-поэт из Бордо, молодой уполномоченный "Сосьете Женераль", ему прочат самое завидное будущее, а семейный виноградник обеспечивает очень неплохой уровень жизни. Как и у Жана-Франсуа Фурнака (который приедет в Париж осенью этого года), у него глаза гасконца, сардонические усы, немного певучий акцент, хрупкость ювелира в том, что касается их общих удовольствий. Он хорошо знает Англию и английский (его предки англосаксы времен Черного Принца, а также евреи (удивительно!) по линии матери, происходящей от Мишеля Монтеня); так же хорошо он знает и Америку, где прожил больше года, изъездив, в частности, Дикий Запад в память об одном из своих предков, основателе Сент-Луиса. Он заставит Ханну предаваться мечтаниям, и не только потому что одинаково хорошо читает ей Уолта Уитмена и "Сирано" Ростана (Андре сводит ее на премьеру этой пьесы, она будет восхищена), но также потому что пробудит в ней интерес к другому краю Атлантики, к стране, которая до этого казалась ей такой далекой и почти что призрачной.
Кроме всего прочего, он божественно занимается любовью, в своем выборе она оказалась права со всех точек зрения. Он делает это безо всякого рода вымыслов Хатвилла, но с терпеливой и спокойной мягкостью, с нежностью и очарованием — необходимыми добавками к ярости. Ей так хорошо, что она ломает голову: а как же быть с Тадеушем? Она дойдет до того, что покинет Андре на целый месяц (готовится атака на Лондон, но это не главная причина: она страшится самой себя). Он будет мирно ждать ее возвращения: "Ты, Ханна, не из тех женщин, кто уйдет, не сказав ни слова". Да, она была близка к тому, чтобы по-настоящему влюбиться. Как ни в кого другого, за исключением, разумеется, Тадеуша. Она не отвергнет его до тех пор, пока он сам не уступит силе любви, живущей в нем, и не явится просить ее руки.
Но год они проживут вместе.
* * *
Итак, она открывает дело в Лондоне. В январе 1898 года. Она снимает там особняк некоего герцога с видом на площадь Сент-Джеймс. Здание почти историческое, и работы по его оборудованию дают повод посудачить всему высшему обществу. Она парировала удар, обратившись к одному из многочисленных кузенов Полли. К тому, который руководил ремонтом королевского замка в Виндзоре и переоборудовал комнаты у герцога Кларенса. Будучи гомосексуалистом, он, хоть и носил имя Генри, предпочитал, чтобы его звали Беатрис. Это было очень забавно: два-три раза он приезжал взглянуть на ход работ, вырядившись в женское платье, а его высокий голос сбивал с толку всех, не исключая и самого Полли. Кузен целовал его в губы, заявлял, что он очень хорошенький, а тот таки не узнавал сына своей тетки…
Генри-Беатрис станет одним из самых близких друзей Ханны, их дружба продлится вплоть до самой его смерти в 1915 году (он покончит с собой из-за любви к красивому офицеру, погибшему в Арденнах). А пока он быстро усвоил правило приходить вечером в ее комнату на втором этаже. Они болтали совсем по-женски. "Лиззи, разница между разговором женщин и мужчин сводится к тому, что в последнем случае выкуривается сигара. В остальном же процент глупостей, произносимых и там и здесь, особенно не меняется". О высшем лондонском или британском обществе у него было исчерпывающее мнение: оно самое бестактное, самое скрытное, какое только можно себе представить. Он знает, кто с кем спит, как, почему, когда. Он по-своему восхищает Ханну и весьма способствует ее завоеваниям. Между ними устанавливается тесное сообщничество, даже немного пугающее.
Может быть, как приятный вызов, она вбила себе в голову, что его можно обратить б другую веру, и долгими вечерами, которые они проводят вместе, в течение недель, месяцев пытается соблазнить его. "Только не надо себе говорить, что ты делаешь это, чтобы потренироваться в интересах Тадеуша! Андре вполне хватило бы для этого. Нет, ты безнадежно порочна, вот и все!" Однажды ночью он приходит очень поздно, во втором часу. Она вернулась из Ковент-Гарден, куда затащил ее Полли, с ужина, который последовал за спектаклем. Он заваливается на кровать и болтает о пустяках. Умолкает на несколько секунд, видя, что она полностью разделась, смотрит на нее, немного отстраняется, когда она ложится рядом с ним прямо на одеяло.
— Я всегда сплю голышом, — словно оправдывается она. — Продолжайте же, Беатрис.
И тогда он начинает говорить нормально, то есть своим мужским голосом, который даже не мелодичен. Ханна видит его руку — она легонько вздрагивает, как бы трепещет. И это не потому, что он никогда не видел ее обнаженной, — такое бывало и прежде, она не стеснялась переодеваться при нем.
— …самые прекрасные груди, дорогая, в Европе. Что касается других континентов, то на этот счет у меня нет информации.
Другой же информации у него было в избытке. Он, скажем, всегда знал, кого она встретит за столом или в фойе во время спектакля, заранее давал ей характеристики и мужчин и женщин, называл слабые места тех и других, чтобы она могла воспользоваться этим в своих целях: "Осторожно, леди такая-то и малышка миссис Армстронг ненавидят друг друга. Вы можете рассчитывать лишь на одну из них; сделайте ставку на ту, что помоложе, она приведет с собой десятка два подруг, которые не знают, как пустить по ветру состояние своих мужей…", или: "Не верьте внешности, у этой венгерской графини нет ни пенни…", или: "Вы хотите перетянуть к себе и других американок? Угостите хорошенько Сьюзи Армбрюсгер: сама-то она все равно не потратит в вашем заведении больше трех франков, но зато, если заговорит о вас, то все остальные дамы заокеанской колонии постучат в один и тот же день в вашу дверь…"
(Именно Генри десять месяцев спустя, в январе 1899 года, когда ей понадобится повод, чтобы о ее институте заговорили, посоветует при первой же возможности энергично выставить за дверь толстуху в лиловом: "Ее ненавидят везде понемногу, хоть и боятся. Богата, но скупа. Вы ничего не потеряете. Выставьте ее на улицу, и завтра же у вас появится сотня ее подруг детства: как же, вы осмелились сделать шаг, о котором они мечтали со своего первого бала…")
Он говорит и продолжает смотреть на нее: пальцы его левой руки касаются ее бедра. Вновь умолкает, на этот раз надолго. Немного краснеет.
— Святый Боже! — восклицает он.
И тем не менее не отстраняется. Затем очень тихо говорит:
— Я действительно не мужчина, Ханна…
— Не знаю, Генри, не знаю.
— И хотели бы знать? К концу жизни вы вкусите все-все…
— Будет слишком поздно.
— Что верно, то верно.
Его рука медленно движется вверх, скользит по круглой поверхности бедра, ласкает ее бархатную кожу. Рука продолжает свой путь, доходит до живота, указательный и большой пальцы осторожно заигрывают с пучком волос цвета меди, свивая их в шелковистые жгутики. На помощь приходит другая рука и проникает между бедрами, которые она покорно расслабила. Достигает того места, где кожа такая гладкая.
— Приятно?
— М-м…
— Я впервые так смущен. У меня есть семнадцатилетний любовник, но он не так нежен, как вы.
— Наконец-то я возьму верх.
— Боюсь, вы спешите. — Он склоняется над нею и кончиком языка касается по очереди каждой из грудей. — Какое странное впечатление. Я чувствую себя как в незнакомой стране. Даже запахи другие.
Он целует ее в губы. Покачивая головой, позволяет себя раздеть. И действительно, что бы она ни предпринимала — с его стороны никакой реакции.
— Ханна, я вас предупреждал.
В какой-то момент Генри превращается в Беатрис и, касаясь ее одним лишь языком, как сделала бы женщина, любящая другую женщину, ему удается доставить ей несколько больше удовольствия, чем она ожидала. Затем он растягивается на спине и плачет. Оба знают: больше уже не возобновят этого. Он спрашивает:
— Ханна, вы уже пробовали с женщиной?
— Нет.
— А хотите?
— Нет.
— Злые языки что-то плетут о вас и о женщине-писательнице Коллетт.
Она смеется.
— Мы знаем друг друга. Но не больше. Между нами ничего не было и нет.
— Только с мужчинами, да?
— Я их обожаю! Я очень нормальна.
— А то, что вы это провозглашаете, — ненормально. Какое бесстыдство! Честная женщина не испытывает удовольствия. К тому же мы живем в викторианскую эпоху, дорогая…
После Лондона она отправляется в Будапешт, который откроет для себя весной все того же 1898 года. И почти одновременно, один за другим (Марьян замечательно все подготовил), следуют еще два города: Прага и Берлин.
— А Варшава, Ханна?
— Нет.
— Добба Клоц все еще жива.
— Тем хуже. И тем более жаль.
Наконец она осмелилась написать матери. Холодное и краткое, в несколько строк, письмо. Ответа не получила, чем была не столько задета, сколько удивлена: она никогда бы не поверила, что Шиффра способна хотя бы на такую самостоятельность: дуться на нее. Объяснение материнского молчания придет к ней позднее в форме письма от брата Симона (теперь он раввин). Двадцать восемь страниц одних упреков: она — позор для всей Польши, впрочем, как и для всего остального мира. Он отрекается от нее как от сестры, от польки, от женщины. И требует тысячу рублей.
"Выкуп, что ли?"— думает она, не столь уж ошеломленная всеми этими проклятиями, которыми он ее наградил.
Она колеблется, а затем, прекрасно отдавая себе отчет в том, что с ее стороны это форменная блажь, он уж никогда не отстанет от нее с этими своими требованиями, утроив названную сумму, посылает деньги.
"Ханна, ты чудовище, ты не любишь свою мать. Впрочем, это не правда. Правда в том, что тебе на нее наплевать. Любила ли она тебя, испытывала ли к тебе то, что называет любовью? Она должна была обучить тебя нежности, а все ограничилось шитьем и кухней. Конечно, нельзя сказать, чтобы это ей хорошо удалось… Но ведь и ты всегда ее терроризировала… И, без сомнения, ты не простишь ей, что она даже не попыталась тебя понять, понять, что скрывается в твоих совиных глазах. А тебе нужно было лишь, чтобы она приласкала тебя, взяла на руки".
В конце августа, впервые за три с лишним года, Род Мак-Кенна приедет в Европу повидаться с сестрой. Каждые два месяца, разумеется, он писал ей длинные письма. И смертельно скучные. Слова практически оставались неизменными из одного письма к другому: она должна "хорошо работать", "быть умницей", "оказывать нам честь" — такая вот песня. И вот он здесь. Весел, как зяблик. Он женился, и его жена, этакая белая новозеландская кобылица, сопровождает его. "Если у них будут малыши, скажи, пусть оставит одного мне, — шепчет Ханна Лиззи. — Он может вымахать под три метра!"
Бешеный смех, от которого добряк Род ("все же он мил, как и Дугал, который, наверное, очень постарел") трясется, ничего не понимая. Когда Лиззи и Ханна беседуют между собой, у него, должно быть, возникает тягостное ощущение, будто он присутствует при беседе двух инопланетянок.
Одно достоверно: Лиззи отказывается даже думать о возвращении в Австралию в течение ближайшей полусотни лет. Да, на каникулы — конечно. А еще? Посмотрим. Ничто не гонит. Если отец хочет меня видеть, почему бы ему не приехать? Оценки? Оценки отличные, я лучшая ученица империи (это почти что правда, Ханна следит за ее учебой неусыпно, как цербер).
Род и его кобылица уедут через два месяца. Приедет Марьян. Из Испании, где продолжал поиски. Тадеуша нет ни в Испании, ни в Португалии. Нет и в Италии: его, Марьяна, брат только что исколесил Апеннинский полуостров от Турина до Сицилии. Сам же он, как и было приказано Ханной, выучил испанский.
Теперь Марьян говорит на семи языках. И наконец-то встречается с Лиззи, так много слышавшей о нем. Она не считает, чтобы он был красив, хотя… Она не считает, что он умен, хотя… Ни с того ни с сего она в упор спрашивает, девственник ли он. Краски сменяются на его лице — все тона красного (цвета полевого мака), он переминается с ноги на ногу и не дает ответа. Ему двадцать два года или около того, а зарабатывает он ненамного меньше, чем директор банка Англии.
Лиззи обнимает его. Она его уже любит. "И конечно же, я выйду за него замуж, за этого длинного дуралея, через два-три года". Длинного — это относительно: Марьян почти что одного с нею роста, и если она еще немного подрастет и будет носить туфли на более высоких каблуках, то они сравняются. Внешне Лиззи — платиновая блондинка, ей так и не удалось распрямить свои завитушки вопреки всем модам; она не красавица, но очень живая и веселая.
— Я создана для того, чтобы быть счастливой, — скажет она однажды Ханне. — Ты вполне уверена, что мне не стоит заводить любовника?
— Уверена.
— У тебя их много. А ведь все это — до брака с Тадеушем.
— С тобою не тот случай.
— Ха-ха-ха!
— Если ты заведешь любовника, я отправлю тебя в Австралию. И не надо говорить, что ты вернешься оттуда вплавь.
— Бедный Марьян, которому предстоит лишить меняневинности. Надеюсь, он знает, как это делается.
— Лиззи!
— А кто меня научил так говорить? Кто?
К декабрю 1898 года в ее активе уже 93 тысячи фунтов. Несмотря на вложения в институты Парижа, Брюсселя, Будапешта, Праги, Берлина и Лондона, которые сами по себе способствуют увеличению капитала.
Непостижимо!
Как о ближайших этапах, она думает о Цюрихе и Вене. Да, сначала Цюрих, потом Вена. По мнению Марьяна, есть резон вложить деньга сначала в Вену. Но инстинктивно и по совершенно необъяснимой причине она упорствует. "Вена после, Марьян, не спрашивай почему, Марьян, я не знаю".
Дальнейшие планы: одновременно Милан и Рим, затем Мадрид и Лиссабон, Стокгольм, Копенгаген, Амстердам.
— Все так же против Варшавы?
— Да.
— Санкт-Петербург?
Она не любит русских, этих антисемитов, он должен бы знать это. Помимо всего прочего, она еще и еврейка. (Тон ответа — холодно-сухой.)
После Амстердама будет сделан большой прыжок в Америку. Не поехать ли ей в Нью-Йорк в головном отряде хоть однажды вместо него, Марьяна? Один из кузенов Полли по ирландской линии этой неисчерпаемой семьи эмигрировал в страну янки. Он сейчас в Нью-Йорке и занимает очень видное положение: то ли агента по обмену валюты и банкира, то ли главаря банды — Полли сам уже точно не помнит и не видит особой разницы между этими двумя видами деятельности.
Приближаются предновогодние праздники, и, как уже вошло в привычку, она хочет провести их в одиночестве. "Это не что иное, как фетишизм, Ханна, и ты это знаешь. Ты ждешь Тадеуша и, раздираемая на части, будешь ждать его ровно столько, сколько понадобится. Кончай оплакивать себя! Ты найдешь его! Ты найдешь его, а празднование Нового года с кем-либо другим, даже с Андре, принесло бы тебе несчастье".
Как и в предыдущие годы, Лиззи (которая не обсуждает это решение) уезжает на Рождество и новогоднюю ночь погостить к своей подруге из пансиона в Шотландию.
Ханна, несмотря на мертвый сезон, едет в Цюрих. Вот уже два месяца, как она порвала с Андре. Разрыв произошел мягко, исключительно нежно и достаточно душещипательно. В день, когда он явился просить ее руки и когда она ответила ему "нет", он все понял. Ушел, как в театре уходят со сцены, и назавтра в качестве прощального подарка устлал двумя тысячами роз лестницу и лифт дома 10 по улице Анжу.
В Цюрихе она останавливается в отеле "Крестьянин на озере". Дни, а иногда и ночи, проводит наблюдая, как снег падает в темные воды, принесенные из Альп речкой Глерис. Не очень-то весело. Нужно сдерживаться, чтобы не заплакать. Она читает или пытается читать. Постоянно, навязчиво до невозможности, перед ее глазами вновь и вновь встает комната в Пражском предместье Варшавы.
28 декабря. Встреча, которая показалась ей почти мистической: из глубины большого салона "Крестьянина" она видит, как холл пересекает Лотар Хатвилл. Ничуть не изменившийся, элегантный и тонкий, обворожительный и спокойный с убеленными сединой висками. Хрупкая молодая светлоглазая женщина, очень оживленная, поспешает за ним, опершись на его руку. Она дожидается, пока пара пройдет, и знаком подзывает администратора. Тот сообщает ей, что Хатвилл вот уже по меньшей мере два года вдовец, жена трагически погибла, утонула во время прогулки по озеру, кажется, по Леману. Несчастный случай. Да, господин Хатвилл вторично женился; он очень богат.
В Лондон она возвращается 2 января. Лиззи вернется из Шотландии на следующий день. Возродив сиднейские привычки, они вместе лягут в кровать, в царство черных и ярко-красных подушечек, и будут говорить добрых пять часов кряду…
— Черт тебя дери, Лиззи, помолчи же хоть теперь. Уже час ночи!
— Леди не должна…
Назавтра Ханна встает немного позднее обычного — в 4.30. Разбирает счета и почту. К семи часам спускается вниз, чтобы встретить первых продавщиц, головной отряд которых возглавляет Сесиль Бартон — директор института в Англии, выше которой по иерархии лишь Жанна Фугарнл и, конечно же, Ханна. Приблизительно час спустя, убедившись, что все в порядке, она пытается вырвать Лиззи из объятий большой с балдахином кровати, и, так как у нее невозможно отнять черную простыню и подушку, за которые та цепляется, она погружает все это в ванну — единственный способ разбудить избалованную австралийку в столь ранний для нее час.
К десяти часам дня они вместе идут делать покупки. На Бонд-стрит Ханна покупает для Лиззи замечательный золотой браслетик, инкрустированный топазом — ее первую драгоценность. Чувств Лиззи не передать.
Когда Ханна возвращается в институт (Лиззи уехала в Сассекс с эскортом в лице шофера), на часах что-то около половины второго. Все салоны полны тихонько жужжащих людей: рота из девяти косметологов и одиннадцати продавщиц уже вступила на тропу войны.
И он тоже здесь. Сидит в кресле, обитом шелком гроген — по эскизу Генри-Беатрис. Он в костюме из грубой австралийской шерсти, на голове — фуражка, каким почему-то отдают предпочтение браконьеры. Во всей окружающей его женской утонченности он, похоже, играет роль туриста, заблудившегося в гареме, — улыбается с веселым видом повесы. Такой вид мужчины напускают на себя, когда знают, что им простятся все их похождения.
Ханна видит и не видит его: Она во власти могучего, способного, кажется, убить, чувства, приносимого разве что наивысшими радостями.
— Ах, Мендель! Боже мой, Мендель!
Мендель, бедный Мендель…
— Все очень просто, — говорит Мендель. Дойдя до озера Байкал, он повернул налево. Идти через Иркутск с его гарнизоном было как-то не с руки. Сколько шел? Недолго. Два или три месяца, ну может быть, четыре, никак не больше. Помнит более-менее, как тащился через Монголию, как затем увидел тучи китайцев. Добрался до Шанхая. Это было десять — двенадцать месяцев назад, после того как он немного размялся с типами, называвшими себя боксерами. Если бы не одна женщина, у него были бы крупные неприятности.
В Шанхае чуть было не сел на борт клипера, совершающего чайные рейсы, который мог бы доставить его в Европу в рекордно короткие сроки. Но…
— Вы не получили ни одного моего письма из Австралии, не так ли?
— Почему же, получил. И они у него с собой. Он нес и вез их 30–35 тысяч верст. И естественно, что вызубрил наизусть. Уже в третий раз он берет ее за талию и приподнимает одной рукой.
— Ханна, только и не хватало, чтобы они без почтения отнеслись к адресованной мне корреспонденции. И за что, спрашивается? Ведь уходя, я уложил всего-навсего троих или четверых (один из которых, правда, был начальником всей каторги. Ты же знаешь, я просто не мог довольствоваться одним ударом по голове).
Он думает: "Мендель, ты слишком увлекся этим фривольным стилем". Но это его способ защитить себя и особенно ее от того потрясения, которое она испытала. Да, прошло ни много ни мало семь лет, как они не виделись. В последний раз это было, когда он крикнул ей: "С днем рождения, Ханна", подняв руки, стянутые этими чертовыми цепями, в которые его в очередной раз заковали после девятнадцатой попытки бежать. И в течение всех этих семи лет дня не прошло без того, чтобы он не подумал о ней. Он, пожалуй, и выжил-то лишь потому, что понимал: если он умрет, то чертовски разочарует Пигалицу. Об этом ей знать и необязательно, но абсолютно верно то, что вернулся он из ада. Сибирские охранники не слишком-то долго терпели его наглость, его упорное стремление к свободе, его нежелание покориться. А каково им было выносить, что во время порки кнутом он смеялся, вопил, что он — еврей (он, которому наплевать на расы и вероисповедания!). Но поскольку их раздражало то, что он еврей, то зачем упускать такую возможность? Его гоняли из лагеря в лагерь, вплоть до самых затерянных в тайге, где температура воздуха доходила до отметки 70 ниже нуля, где умирали девять человек из десяти.
Чтобы добраться до Байкала, ему потребовалось пять месяцев, при том что он делал по 60 километров в сутки. И так ежедневно. К чему говорить, как устаешь, отсчитывая эти километры, удлиненные зигзагами, которые ему пришлось выписывать, чтобы сбить с пути преследователей. А на смену холоду пришли безводье и жара пустыни Гоби, которую он пересек, питаясь змеями, ящерицами и вонючими остатками какого-нибудь верблюда, брошенного караваном, часто утоляя жажду собственной мочой. Китайские боксеры также не облегчили ему путь, и он уже хотел было восстановить силы в германской протестантской миссии, а по правде говоря, в постели жены одного из миссионеров, когда туда ворвалась секта Большого Ножа. Из этой, как и из многих других переделок, он выкрутился, если не считать, что ему немного порезали плечи и зад. Он нашел в себе силы одолеть и еще несколько тысяч километров — китайские женщины ограниченны, но зато очень радушны. В Шанхае он заделался моряком — он, который так боится моря. Сам толком не зная как, оказался в Японии, затем в Сан-Франциско, так как у японцев не было прямого сообщения с Австралией…
— Сколько моих писем вы получили?
— Шесть. Из последнего я узнал, что ты в Сиднее, что все хорошо и что ты встретила этих австро-германских графьев.
— Я вам написала и седьмое, где сообщала о своем отъезде в Европу. С указанием точных мест, где мы могли бы встретиться.
— Не получал. Одно из двух: либо почтальон принес его после моего, ну, скажем, отъезда, либо тамошние власти гневались на меня. Да, под конец я начал их слегка раздражать. Я ушел весной 95-го. Стояла хорошая погода, отличная погода для ходьбы. Всего-то и помех — метра два снега.
В Сан-Франциско (он хранит теплые воспоминания о Калифорнии, она ему очень понравилась, там хоть отбавляй очень интересных безумцев) он сядет на судно, идущее на Филиппины, где проработает какое-то время на плантации, чтобы скопить немного деньжат (он, который боится сидения на одном месте еще больше, чем моря). Затем перебрался на Яву. Там угодил в тюрьму за одно довольно темное дело, касающееся голландки, которая предпочла его своему Бадабуму. Да, этот самый Бадабум чуть не умер. Поскольку он был очень высок и толст, то Мендель невзначай отбил ему почки. Опять побег, потом каботажное судно, все эти чертовы острова — черт тебя дери, до чего же он ненавидит море! — до самого того дня, когда в Дарвине он ступил на австралийскую землю. Путь был так долог, что он начал уже сомневаться, существует ли Австралия в действительности…
— Когда это было?
— В прошлом году. Апрель — май, что-то в этом роде.
Он немного побродил, очень довольный, что обрел наконец земную твердь, под ногами и большие пространства, а месяц спустя был в горах Дарлинг, в Квинсленде.
— Некто Саймон Кланси, это имя тебе что-нибудь говорит? — Да.
— Мы познакомились под эвкалиптом, загоняя кенгуру. Поговорили о том, о сем, а когда я ему сказал, что приехал, мол, к Пигалице ростом с мешок пшеницы и с метровыми глазами, он заявил, разрази его гром, что знает тебя.
— Это совсем в его стиле, — говорит довольная Ханна.
— Что он тебя знает и даже работает на тебя. Снабжает будто бы травой для кроликов. И что ты уехала в Европу.
— Вы ездили в Сидней?
— Зачем? Тебя там уже не было.
— А в Мельбурн или Брисбен?
— Тем более нет. По той же причине. Города нагоняют на меня тоску. А этот Саймон Кланси мне очень понравился. Он и я, мы…
Мендель! Повсюду: в Сиднее, Мельбурне, Брисбене — я оставила для вас сообщения на случай, если вы туда приедете! И деньги!
Ну черт возьми, и откуда она взяла, что ему могли понадобиться деньги? Он чуть было вновь, уже в четвертый раз, не приподнял ее за талию, но и потом предпочел искать укрытия в углу просторной, прямо сказочной библиотеки на первом этаже особняка, отделанной панелями из шишек вяза, библиотеки, где хранилось, должно быть, тысяч пять книг.
Что погнало его в библиотеку? Ответ прост: ему нужно держаться подальше от Ханны. Он слишком боится того, что может в нем произойти, если он будет настолько неосмотрителен, что прижмет ее к себе. Он не сможет противиться этому, он растает, доверится ей, они, чего доброго, окажутся в постели. А вот этого-то и нельзя делать! Чему он так и не научился, так это читать по женским глазам. Тем не менее в глазах Ханны ему удается прочесть бурную радость, волнение, привязанность… но только не любовь. "Если ты возьмешь ее, как брал многих, ты себе этого никогда не простишь, Мендель, и это будет тяготить тебя потом до самой смерти. Вполне возможно, что в голове у нее сидит ее поляк или кто-нибудь другой. Но, увы, не ты".
Мендель делает вид, будто разглядывает книги, а на самом деле он охотно стер бы в порошок стул или еще что-нибудь из мебели, как уже ранее по той же причине поднял лошадь. Он спрашивает:
— А имя некоего Квентина Мак-Кенны тебе что-нибудь говорит?
— Да, — снова отвечает Ханна, — и еще больше, чем то, которое ты уже назвал.
— Любовь?
— Нет, — отвечает Ханна, — не то чтобы…
— Он умер, — произносит Мендель. — Он, скорее всего, умер. Ты знала, что он пытался пересечь всю Австралию пешком, от Брисбена и в другой конец, чего до него никто никогда не делал?
— Да.
— Я удивился бы, если бы это кому-нибудь когда-либо удалось. К примеру, я не рискнул бы. Даже если бы съел весь экипаж корабля, с пассажирами и парусами. Это дьявольское предприятие, что-то вроде попытки доплюнуть до звезд. Он сказал Саймону Кланси, что если добьется своего, то оставит знак: груду камней, пирамидку в определенном месте — на мысе Кювье, что на берегу Индийского океана, в чертовски заброшенном месте… Он говорил о пирамидке, обложенной камнями в виде пятиконечной звезды. Мы съездили туда, этот Саймон Кланси и я, поднявшись к северу от Фримантла. Камни там были… Не все, не хватало одного кончика звезды, а рядом скелет — обглоданный грифами. С камнем, зажатым в пальцах правой руки.
Затем он, Мендель, нанялся в Перте на пароход помощником кочегара и всласть покидал лопаткой уголька. Несколько приключений в Индии, один или два смерча в Бомбее, потерянное на поиски другого судна время в Кейптауне, но затем — полный штиль, и он, приободренный, прибывает в Лондон. Оставалось отмыться от этого проклятого угля, найти ее, и вот…
Но пусть она не строит на его счет никаких планов, он здесь только проездом. Просто приехал сказать ей "здравствуй". Он с удовольствием остался бы в Австралии, в стране, которая понравилась ему своими просторами и тем, что там живут люди, которых он хотел бы увидеть снова. Но теперь он предпочитает вернуться в Америку, которая ему нравится еще больше. Особенно тамошние женщины.
У него все те же черные усы и очень белые зубы, особенно когда он улыбается.
Он решается наконец выдержать взгляд этих серых глаз, который волнует его сердце.
— Ханна, ты спала с этим Квентином Мак-Кенной?"Мендель, куда ты, черт возьми, лезешь?"
— Да, — отвечает Ханна. (Она собиралась добавить ещекое-что, но сдержалась.)
— Скотина!
— Гоп, — отвечает она, забавляясь, как дурочка (и правда, она и вне себя от счастья. Конечно же, не из-за денег: просто потому, что он перед нею).
— Ты уверена, что там было 22 тысячи рублей?
— Голову даю на отсечение, — отвечает она невозмутимо.
— Наглая ложь. Никогда в жизни у меня не было такой суммы.
— Должно быть, в Сибири вы все позабыли. При 70 ниже нуля застывают даже воспоминания. Итак, я должна вам 21 тысячу 453 фунта и 11 шиллингов (она и не пыталась считать, сколько получится в английской валюте).
— Я бы весьма удивился, — замечает Мендель насмешливо, — если бы рубль столько стоил. Пойду в банк завтра и проверю курс обмена валют. Не пытайся меня надуть, тебя еще и на свете не было, когда я уже воровал яблоки и то, что прячется под женскими юбками. 22 тысячи рублей должны составить 3 тысячи — самое большее. Закрой рот. Пигалица.
Они вместе обедают, сидя друг против друга на противоположных концах длинного герцогского стола, такого длинного, что горничной-француженке (взирающей на Менделя с явным вожделением: он нравится женщинам по-прежнему, если не больше, чем семь лет назад) понадобилась бы лошадь, чтобы одолеть расстояние между ними. Они говорят на идиш, как и раньше, хотя на двоих должны хорошо знать 11–15 языков (помимо английского, Мендель в своих странствиях выучил испанский и тагальский на Филиппинах, голландский и яванский на Яве, плюс к этому два сибирских диалекта и — вполне прилично — китайский, который усвоил, даже сам этого не заметив. А так как он уже до этого знал идиш и иврит, польский, русский, немецкий и французский, он может странствовать более или менее спокойно).
Он молча разглядывает Ханну в теплом отблеске пламени свечей, горящих в позолоченных подсвечниках. Оба понимают: когда Ханна сказала ему "попробуй", между ними пробежал какой-то странный ток. Он уже знает, что спать будет не здесь — как эту, так и последующие ночи. И вообще, было бы чертовски хорошо как можно скорее сесть на пароход, отплывающий в Америку или все равно куда. Если он останется с нею, он сойдет с ума. Или отпадет, как ненужный кусок стены, — а это еще хуже.
Покончив с ужином, они переходят в гостиную. Она предлагает ему сигару и французский коньяк. Он в одиночку опорожняет бутылку, но хмель его не берет. Он всегда будет убежден, что на предложение, которое он сделает ей, алкоголь совсем не повлиял.
— И Марьян не смог его найти?
— Нет, не смог.
— Я бы встретился с ним, с Марьяном.
— Вчера он был в Берлине. Завтра утром выедет в Прагу. Затем в Вену — подготовить почву к весне, когда я открою там еще один институт. Я могу послать ему телеграмму и попросить, чтобы он приехал.
— Я поеду сам. Попробуем вместе.
— Как хотите. Молчание.
— Ханна? Ты знаешь, что я тебе скажу, а?
— Что вы отправляетесь на поиски Тадеуша. И вы, только вы его найдете.
Раздавленный горем, он закрывает глаза: "Самое худшее в том, что ты сделаешь это, Мендель. Ты найдешь этого негодяя, околдовавшего ее, когда ей было семь лет. С тех пор она и вбила себе в голову, что любит его. Ты сделаешь это, хотя, по твоему убеждению, он ногтя ее не стоит. Единственное, что у него есть, так это непомерная гордость, он любит только себя и просто снизошел до того, что позволил любить себя девчонке, которая стоит дороже его в миллиард раз. Ты не раздавишь его, как тебе этого хочется. Ты возьмешь его за шкирку и бросишь к ногам Пигалицы, как собака, принесшая хозяину добычу. Ты законченный идиот, Мендель, бедный Мендель…
Почти что написать "Камасутру"
Он пробудет в Лондоне всего неделю. Ночевать он будет не у нее. Предоставленная ею комната, та, с кессоновым потолком, в очень герцогском стиле, ему не понравилась: слишком уж роскошна. И это несмотря на французскую субретку, из породы самых соблазнительных, которая не помышляла ни о чем больше как отдаться ему. Ой почувствовал западню. И к тому же, чтобы найти себе женщину, он не нуждался ни в чьих услугах. Впрочем, он был бы не прочь вкусить англичанку. Кажется, очень приветливую. Ханна везет его в Сассекс, на встречу с Лиззи.
— Она выцарапает мне глаза, если я вас с ней не познакомлю. Я ей все рассказала о вас, и вы представляетесь ей гигантом, ну, чем-то вроде Гималаев.
Он и слышать не хотел о том, чтобы сменить шляпу и уж тем более свой ужасный костюм за 12 шиллингов — если он заплатил, за него больше, то обворовал самого себя, считает Ханна, — который делает его лохматым, наподобие карпатского медведя, разве что тот будет помассивнее. Знакомство тем не менее состоялось. Застывшая от восторга Лиззи вытянулась перед ним раскрыв рот. Она не сможет выдавить из себя ни слова на протяжении всей встречи. "Онемевшая Лиззи, наконец-то я "ожила до этого момента", — думает Ханна, переполненная восхищением и гордостью за произведенный Менделем эффект.
— Три дня спустя он уедет в Вену, где присоединится к Марьяну.
— А когда я схвачу твоего студента за руку, то что?
— Не сжимайте руку, пожалуйста.
— Что я ему скажу?
— Скажите ему… Нет, ничего не говорите. Он не должен знать, что я его ищу.
— Доставить его к тебе?
— Я просто хочу знать, где он. Вы можете с ним поговорить, если вам будет угодно, но не обо мне. И берегитесь, Мендель: он чертовски умен.
"Черт возьми, она действительно тронулась!"
— А если окажется, что он женат?
— Так существует ведь и развод! — упрямо ответила она.
Письмо, полученное от него, датируется 6 февраля: "Проезжал ваше местечко. Видел твою мать. Слава Богу, у нее все хорошо. Сказал, что ты ее обнимаешь".
И ничего больше.
Ханна получила это письмо в Париже, где жила вот уже три недели. По-прежнему на улице Анжу, где она все больше и больше сближается с Марселем Прустом: закончив свою философскую работу на степень лиценциата, он занимается в библиотеке Мазарини, продолжает писать и дает ей прочесть первые главы "Жана Сантеля" — книги, которую так никогда и не закончит. Хотя она по-прежнему живет на правом берегу, ее "кухня" разместилась по левую сторону Сены: на втором этаже дома номер 6 по улице Верцингеторига. Она выбрала эту улицу, потому что Джульетта Манн, рекомендованная ей Марией Кюри, живет в двух шагах отсюда, на улице Мен. Лишь заключив соглашение об аренде, Ханна узнала, кто занимает этаж, расположенный под лабораторией: на стеклянной двери своей мастерской на фоне кокосовых пальм жилец изобразил таитянку и написал: "Здесь любят". Этим жильцом оказался французский художник Гоген, который пятью годами раньше впервые вернулся из южных краев в сопровождении… яванки. Между ними завязывается дружба, особенно после того как Ханне удалось убедить Эдгара Дега, тогда уже знаменитого, спуститься с Монмартра и официально признать талант Поля. У Гогена она купит (он хотел подарить) четыре полотна, которые добавятся к коллекции на улице Анжу и в Лондоне: к Мане, Дега, Сезанну… На вечерах у Гогена она познакомится с норвежским художником Эдвардом Мунком и шведским писателем Августом Стриндбергом — ей очень понравится его "Фрекен Юлия".
Что же касается ее самой, то она продолжает работать со своим привычным рвением — время так и течет прямо у нее на глазах. Мендель обязательно отыщет Тадеуша, и ей нужно торопиться, продвигаться вперед в делах, чтобы в нужный момент оказаться свободной. Несмотря на обилие предложений — никаких любовников: не хватало еще, чтобы Тадеуш застал ее с кем-нибудь в постели! "И потом, невозможно подготовиться к встрече лучше, чем ты, твое образование по части любви завершено. Довольствуйся Марселем. С ним ты будешь спокойна!"
Все проделанные исследования (в области, науки) она дополнила новым, которое проводится вместе с актрисами, такими как англичанка Эллен Терри и француженка Сара Бернар, настоящее имя которой Розина Бернар. Они — единственные женщины того времени, у которых в силу выбранной ими профессии есть хоть какой-то опыт макияжа. Впрочем, их знания тоже не распространяются слишком далеко. Вне подмостков они сами осмеливаются накладывать только традиционную рисовую пудру, привезенную из Китая, которая при малейшем злоупотреблении превращает дам в бледнолицых Пьеро. Ханна берет это на заметку, записывает и начинает творить. Благодаря Джульетте она освоит производство пяти новых кремов: кремов, которые заменят своих австралийских предшественников и которые предназначены для ухода за кожей, для ее защиты, для придания ей большей свежести — на этот раз в результате опытов и чертовски научных размышлений. Они абсолютно безвредны: сперва Ханна, затем другие подопытные кролики, нанятые и добровольцы, испытали их действие на себе. Необходимо соблюдать научно определенные дозы, необходима ловкость, чтобы крем был незаметен на коже. Для этого и служат косметологи, и лишь один Бог знает, как она их натаскивала для этого: "Женщина, безусловно, должна выйти из ваших рук более красивой, чем вошла, но крем, уж сама не знаю как, должен остаться невидимым; на расстоянии ни муж, ни любовник не должны догадаться, какими средствами создана такая красота. Оставайтесь загадочными. Мне нужна магия!"
Она первой ввела в обиход новое вещество — жидкую пудру. И очень скоро ей становится очевидным, что одного вида пудры будет недостаточно, нужно столько ее разновидностей, сколько существует оттенков кожи, сколько существует женщин: блондинок, брюнеток или рыжих, в зависимости от цвета глаз или от того, что на них надето, в зависимости от времени суток. "Нельзя накладывать одинаковый макияж, чтобы выйти на природу Лонгшана или Дерби д'Эпсон, под импрессионистское освещение какого-нибудь ресторанчика в Булонском лесу или на вечер в оперу… А для постели необходимы совсем другие оттенки. Пожалуйста, дамы, не смейтесь идиотским смехом. Для тех, на кого я навожу скуку, дверь остается открытой".
И уж тем более нельзя ограничиваться только обеспеченными клиентами. Еще немного, и она бы обнаружила, что возложила на себя чуть ли не историческую миссию. (Она и пошла бы на это, если бы не привычка подтрунивать над собой, опасаться любых преувеличений, избытка эмоций, радости, горя; с безжалостной трезвостью одна Ханна неустанно следит за своей второй половиной.) Вместе с Лиззи она выдумала мифический, сказочный персонаж — мадам Сафронию Макдушмульскую, так фантастически трансформировалось имя одной из горничных, которую они вначале наняли в Лондоне. Сафрония Макдушмульская — это уже не народ, не коммуна. Она говорит по-английски с режущим ухо акцентом кокни, по-французски с ужасающим провинциальным захолустным акцентом, по-немецки (мадам Макдушмульская принадлежит одновременно ко всем национальностям) с горловыми звуками севера Германии; она также полька, испанка или американка (в последнем случае непременно из Небраски, Полли сказал им, что это очень отдаленное место); она пресвитерианка, еврейка или римская католичка, а почему бы и не последовательница конфуцианства или буддизма. Их горячая и буйная фантазия не отступает ни перед чем: у нее есть муж, который пьет, иногда поколачивает ее; она работает по восемнадцать часов в сутки, вынуждена считать каждое су, пенни, грош; ее жизнь— это жизнь рабыни, поскольку ко всему этому она ходит на завод, промышленная революция ударила по ней больнее, чем по другим… И тем не менее она мечтает. Если не о том, чтобы стать такой же красивой, как дамы Бельграви или Мейфейра, то по крайней мере хоть изредка принарядиться. А если эти мечты ее еще не посетили, то они придут, они идут, и при надобности Ханна сделает все необходимое.
В конце концов Ханна начала испытывать нежность к мадам Сафронии Макдушмульской, которая изрядно на нее походит, по крайней мере на ту Ханну, какой она была… Ну, например, в тот день, когда оказалась в своем ужасном платье из серого панбархата, в таких большущих башмаках в зале магазинчика на одной из улиц Варшавы. Такое не забывается, такое въедается в печенку и сердце на всю жизнь, и ты рыдаешь от ярости, думая об этом: неужели так будет продолжаться вечно? Несмотря на всех этих глупцов, принимающих ее за дурочку, черт возьми, она права: она предвидит время, когда все Сафронии мира будут пользоваться ее продукцией. При условии, что она будет у них под рукой. А уж об этом Ханна позаботится.
"Это будет революция", — замечает Джульетта Манн, ошеломленная подобной широтой амбиций. "Я вполне согласна с вами", — ответила Ханна, сама несколько озадаченная своими умозаключениями.
Косметология— Слово, отдающее научностью. В нем заключена тайна и постоянная новизна. Оно идет дальше жидких пудр и кремов, это — целое искусство, секреты которого очень важно раскрыть. Так, например, окраска губ необходима, коль скоро имеешь дело с красящими и ароматизированными продуктами, наложенными на другие части лица. И в этой конкретной области Ханна продвинула исследования далеко вперед. В течение долгого времени, может быть лет двухсот, для оживления цвета губ, для того чтобы сделать их более привлекательными, женщины пользовались тем, что называют "резин", — мазью на основе мастики с добавлением розовой или жасминной воды, подкрашенной соком алканна или черного винограда; затем на основе пчелиного воска и масла создают так называемую "смесь". Мысль о производстве специальных палочек, легких и незаметных, которые можно носить в сумочке и которые пришли бы на смену карандашу для губ, — эта мысль принадлежит не Ханне. Она пришла в голову другим, но те пока не извлекли ее на свет божий, а сам продукт остается достоянием подозрительных аптекарей, известных одним лишь актрисам или потаскухам. Иными словами, для светской или хотя бы обуржуазившейся дамы такие вещи весьма опасны, тут попахивает чуть ли не проституцией.
Одним из вопросов, над решением которого придется биться Ханне, станет вопрос робости ее клиентов перед всеми этими нововведениями (которые мужчины высоко оценят, но… не у своих жен), робость, тем не менее сдобренная изрядной дозой жадного любопытства. К тому же, если осваивать выпуск губной помады на уровне отрасли, нужно еще учесть, что воздействие этих новшеств должно быть безвредным и что они не превратят женский рот в явную жертву цинги. Опасность, впрочем, реальна и для, других косметических продуктов.
— Джульетта, дело в химии. Вам и карты в руки.
Нет, она хорошо знает, что это не делается за 3–4 недели. Конечно (Ханна очень часто повторяет "конечно"). Она знает, что понадобятся годы, пять или десять лет, может быть десятилетия, что одной Джульетте не справиться с такой задачей. Понадобятся новые химики, новые лаборатории, и не обязательно во Франции. Понадобятся капиталовложения и наем рабочей силы. Она готова к этому, она пойдет на это.
Джульетта Манн умрет в 1931 году, превзойденная, естественно, новыми поколениями специалистов, работающих в совершенно иных условиях. Во всяком случае, не в переоборудованной жилой квартире.
Пусть даже эта квартира и была над головой у Поля Гогена.
В апреле она уже в Вене. Удивляется, что не побывала здесь раньше: "Какой красивый город! И почему я заканчиваю объезд Европы там, откуда должна была начать? Правду говорят, что из Австралии Европа представляется тощенькой".
В Вене на боевом посту стоит Марьян Каден. Он проделал все работы по глубокой разведке и подготовке почвы. Со своей обычной эффективностью. По его мнению, для размещения института подошла бы Рейхсратштрассе.
Они идут туда. Эта улица расположена прямо за зданием парламента — рейхсрата. "Улица широкая, восемьдесят один шаг, я подсчитал", — говорит Марьян. Она заканчивается слева от садов городской Ратуши. Здание, вычисленное им, носит номер 7. Построенное в 1883 году, оно почти что сохранило свой первозданный вид.
Начиная с вестибюля, обильно украшенного, роскошный вход в здание внушает почтение. Что же касается этажей; то они выполнены с большой долей экономии, как принято: парадная лестница внезапно переходит в черную, которой пользуются жильцы верхних этажей.
— Не может быть и речи о том, чтобы впускать внутрь моих клиентов.
Он об этом догадывался. И навел справки: есть возможность снять один из верхних этажей за 2800 франков в год или за 2500, если долго договариваться. Владелец дома — эрцгерцог, обожающий поэзию.
— Ханна, помнишь, однажды ты мне рассказывала о французском поэте по фамилии Рембо?
— Я только его и знаю. Мы вместе учились в школе.
Разумеется, она в глаза не видела Артура Рембо. Впрочем, прошло около восьми лет, как тот умер. "Следовательно, он не сможет мне возразить". Но она читала его стихи (Тадеушу он должен обязательно понравиться, и ей необходимо было к этому подготовиться). И потом, она часто встречалась с саркастическим и забавным рисовальщиком Фореном, который два или три месяца прожил во времена своей молодости на бульваре Распай в Париже, рядом с этим большим любителем абсента, которого посещал Верден.
— Ты расскажешь ему о Рембо, и эрцгерцог снизит цену, — говорит Марьян.
Чертенок, какая память. Вспомнить обычное имя, которое она черт знает когда произносила перед ним. Действительно, она и Марьян нечасто беседовали о литературе, хотя ей и удалось заставить его прочесть Жюля Верна в оригинале и — недавно — "Войну миров" Уэллса. На английском, поскольку с некоторых пор он прекрасно владеет и языком стран по другую сторону Ла-Манша.
Ханна рассматривает его. В сущности, Лиззи не ошиблась. Если с первого взгляда Марьян не кажется ни красавцем, ни умником, все же он совсем недурен. Его солидность внушает доверие, и понятно, что это может привлечь некоторых женщин, если не многих. У него симпатичные глаза. Такие спокойные и даже мечтательные глаза, за которыми скрывался его глубокий ум. Он пышет здоровьем, и со времени их встречи в Баден-Бадене четырьмя годами раньше он к тому же научился одеваться.
Правда, у него есть для этого возможности. В области финансов он также преобразился: рассказал о помещении на бирже своих капиталов языком профессионального маклера, что произвело на нее впечатление. Чтобы убедиться, что он не намерен пускаться в спекуляции, она отвела его к очередному кузену Полли Твейтса — воротиле из Лондонского Сити. И что же вы думаете: они, юный варшавянин и джентльмен в рубашке с жестким воротником и в полосатом галстуке, сошлись подобно сообщникам до такой степени, что породили в ней ощущение, будто она лишняя (она, которая совсем не дурочка в этой области).
— У тебя есть любовница, Марьян?
Они снова пересекают Ринг, возвращаясь к придворному театру. В воздухе веет теплом, тускло светит солнце, мимо них проезжают очень красивые экипажи, цыганка играет на скрипке, и Ханна обнаруживает, что она просто влюблена в Вену.
— Марьян, я знаю, что вмешиваюсь не в свое дело. Но представь себе, что завтра, или через месяц, или через год тебя околдует женщина. Ты будешь млеть от восторга, ты предашься с нею разврату во всех борделях Европы и будешь петь при этом похабные песни.
Марьян растерянно смотрит на нее.
— И покинешь меня, — заканчивает Ханна.
А сама думает: "Ханна, ты, пожалуй, преувеличиваешь. Ты не боишься, что он уйдет от тебя, шансов на это практически никаких. Но если представить, что эта дуреха Лиззи действительно попытается женить его на себе, а он, бедняжка, не сможет даже и слова сказать, — да она же вернет тебе его в мгновение ока. Лучше, если бы у него было хоть немного опыта. У Лиззи ведь нет никакого. Теоретические познания — да, но не практика. Благодаря твоей мании все ей рассказывать она знает об этом столько же, сколько и о маркизе де Саде, она могла бы, пожалуй, написать "Камасутру". Не смейся, Ханна, это не так уж смешно — комната в Пражском предместье и то жестокое разочарование, которое ты испытала с Тадеушем, прямо указывают, что такие вещи в браке нужно учитывать".
— Покинуть тебя? Нет, я никогда не сделаю этого, — говорит Марьян, устремив в землю страдальческий взгляд. — Никогда!
— Тебе не мешало бы завести любовницу. А лучше трех или четырех. В этом деле, как на кухне: нужно попробовать все, чтобы знать, что тебе нравится.
Он обеспокоенно сглатывает слюну. Это одновременно и очень комично, и очень трогательно: видеть такого активного, такого спокойного, такого одаренного простофилю до такой степени смущенным, когда ему говорят о женщинах.
У нее заказан столик в одной из беседок ресторана "Грильпарцер". Все еще под действием шока, Марьян садится рядом с нею. Она заказывает "бакхендель" — это обвалянный в сухарях и обжаренный цыпленок — и "фирменный" торт на двоих. Даже не спросив у Марьяна, хочет ли он есть.
"Зачем? Я знаю, что лучше для него. Это как и вопрос о любовнице. Мне нужно будет самой этим заняться". Кроме сотен других вещей, которые ей следует помнить. Поскольку брак Лиззи и Марьяна — дело решенное, она все подготовит в Вене, это будет даже лучше, чем в Париже, который прежде казался ей единственным городом, подходящим для любви и встреч. А пока она откроет здесь новый институт. Одно другому не помеха.
Иоганн Штраус улыбается ей. Говорит, что он не Иоганн Штраус, хотя в то же время как будто и Иоганн. Он не сочинял ни "На прекрасном голубом Дунае", ни "Вальса императора", ни тем более "Сказок Венского леса" — всех этих произведений, которыми она так восхищается.
— Я всего лишь Иоганн III, сын Эдуарда, а тот — брат Иоганна II и Йозефа, которые были сыновьями Иоганна I. И тем не менее я тронут, я тронут вашими похвалами, даже если они по праву относятся к моему дяде.
Он славно позабавился, глядя на смущение Ханны. Пусть она успокоится: не она первая и уж тем более не последняя, кто путает Иоганнов Штраусов.
— К тому же к нам, Штраусам, венским музыкантам, добавляется еще один Штраус, немецкий музыкант, имя которого Рихард и который совсем недавно сочинил великолепную вещь, названную "Так говорил Заратустра". Но он никак не связан с нашей семьей. Итак, вы знаете Клода Дебюсси?
Она получила от французского композитора рекомендательное письмо. Штраус едва ли пробежал его взглядом. По его мнению, было бы в ущерб венскому гостеприимству, позволь он себе хоть на мгновение предположить, что хорошенькая женщина может нуждаться в рекомендациях, чтобы быть принятой пусть даже Иоганном Штраусом.
— Дело в том, что я хочу к вам обратиться с не совсем обычной просьбой, — говорит наконец Ханна.
А теперь голову немного в сторону, слегка округлить глаза, чуть-чуть потянуться. Оиа знает, что успех практически гарантирован. Уловка и впрямь действует. Иоганн Штраус весь внимание, пока она формулирует свою просьбу и рассказывает, что намерена делать в Вене, которую обожает и где должно произойти самое важное событие в ее жизни. Об этом будущем событии, об его развитии, которое продумано до мельчайших деталей, она расскажет все. Ну или почти все. Есть некоторые пункты, которые нужно было утаить из страха, что он вызовет санитаров из психбольницы.
…Нет, нет никакой связи между этим событием и институтом на Рейхсратштрассе, который она готовится открыть, как уже открыла подобные во всех крупных городах Европы. Если жене господина Иоганна Штрауса или какой-либо из ее близких подруг вдруг вздумается прийти к ней в качестве клиенток, разумеется, они будут приняты бесплатно. Но это лишь между прочим…
— Я с ужасом думаю о предстоящих затратах, — с серьезным видом продолжает она, — но разумеется, что я…
Он смеется, качает головой, продолжая смотреть на нее с возрастающим любопытством.
— Вы женщина не совсем обычная, не правда ли?
…Но он не распорядитель балов при императорском дворе, как она думала, — этот важный пост занимает его отец, Эдуард, как до него занимали его дядя и дедушка. Сам же он, Иоганн III, концертмейстер и дирижер оркестра; совмещая эти две должности, он уже объездил весь мир. Разумеется, она узнала это сама. О вечере 31 декабря и речи быть не может: этой ночью в церемониальном зале Хофбурга состоится большой бал, который дают Их Императорские Величества, бал, должно быть, роскошный, поскольку речь идет о праздновании не только Нового года, но также и нового века. Зато…
— Зато вечер 30 декабря, а? Я могу освободиться и думаю, что смогу убедить и моего отца. Ваша идея так… — он ищет подходящее слово.
— Безумна?
— Романтична, — говорит Иоганн Штраус. — Она так романтична, и она такая венская.
В два притопа три прихлопа, с помощью "Пьяного Корабля" (который выучила для этой цели) она уладила с эрцгерцогом вопрос о доме номер 7 по Рейхсратштрассе. Это обойдется примерно в 2 тысячи 532 фунта в год. Когда она поведала ему, что присутствовала при последних часах Артура Рембо, эрцгерцог от избытка чувств разрыдался. Это был очень чувствительный эрцгерцог.
— Но ты могла бы и еще поторговаться, — замечает Марьян. — Особенно за эти 32 фунта.
"Пьяный Корабль" принес мне 268 фунтов! Явно больше, чем бедняге Рембо, что само по себе позор для общества. Но давай поразмыслим, Марьян: у нашего эрцгерцога куча дочерей, он будто их коллекционирует; у дочерей, в свою очередь, есть подруги, а у тех еще подруги, тетки, кузины. Это даст мне сразу 150–200 клиенток, которые за один только день принесут мне больше 32 фунтов дохода и привлекут всех женщин Вены. Хочешь пари?
Он не хочет. Он никогда не заключает пари, как не станет бросать деньги на столы казино: деньги — вещь серьезная. И он справедливо ворчит, несмотря на то слепое обожание, которое питает к Ханне: по его мнению, она идет на слишком большие расходы. Что с нею происходит? Если по приезде в Вену она довольствовалась услугами менее дорогого заведения, то затем перевела свой штаб в отель "Сачер", лучший отель Вены. А теперь, с каждым днем все больше, она откровенно проматывает деньги: она сняла великолепную квартиру, которую, не считаясь с расходами, украсила и обставила на свой вкус, а у нее кроме квартиры в Париже есть еще одна в Лондоне; более того, она наняла слуг, приобрела безлошадный экипаж, к которому необходим еще и шофер. Не стала ли она транжирой под влиянием легкомыслия, витающего в воздухе Вены? (Ханна ему ровным счетом ничего не сказала о приготовлениях другого рода, о своей затее, "такой романтичной и такой венской".)
Дело с обустройством института продвигается удовлетворительно, что само по себе естественно, учитывая проделанную им заранее работу. Открытие предполагается в июне. Дата сама по себе не из лучших: Вена, как, впрочем, и другие столицы, значительно пустеет летом. В первых числах мая Ханна принимает решение перенести открытие на сентябрь, когда жители начнут возвращаться в город с курортов и из летних резиденции. Это дает ей время вместе с Лиззи, которую она привезла сюда на каникулы, предаться созерцанию венских красот. Что же касается Марьяна, то пока он останется в Вене, а его инспекционную поездку придется отложить или, еще лучше, воспользоваться услугами его братьев. А незадолго до открытия она пожелала, чтобы он отправился в США, в Нью-Йорк, с целью первичного изучения обстановки. Эта перспектива ему очень понравилась. Ханна тоже хвалит себя за своевременное решение: в том, чтобы нагрянуть в Америку в первые недели нового века, она видит некий символ.
— Я уверена, что ты поладишь с американцами, Марьян. У тебя все есть для этого.
…Кроме любовницы. В его упорстве не обзаводиться ею есть все же что-то раздражающее. Двадцать раз она затрагивала эту тему в их беседах, и результат всегда был один: уйдя в свою раковину, пунцовый, ужасно смущенный, он принимался тупо рассматривать собственные ноги, как если бы пытался их загипнотизировать.
К счастью, у всякой проблемы всегда найдется дюжина решений.
Она нанесет визит Густаву Климту, о котором все начинают говорить как о самом крупном художнике, живущем в Вене, — это еще один повод посетить его. Благодаря усердному общению с Дега, Моне, с Сезанном и Гогеном, не считая своей связи с Рене Детушем, Ханна приобрела большую известность в аристократических кругах. Художники влекут ее способностью творить, которой у нее нет. (Самое большое, на что она способна, это делать деньги.)
У Климта она покупает две картины. Вначале с этим возникают кое-какие сложности, но после того как она продемонстрировала ему часть своей коллекции, он уже не может не согласиться. Фигурировать в одной компании с Клодом Моне и Дега? Что ж, это достаточно льстит его самолюбию. Но он посмотрит на нее с еще большим интересом, когда с ее губ сорвутся имена других художников, столь близких по духу: Гогена и Боннара, шотландца Чарли Макинтоша, у которого она приобрела множество акварелей. Кроме того, читая "Ревю бланш" или "Югенд", она узнала имена некоего Лалика, некоего Тиффани…
— И они вам нравятся?
— Без этого я бы не купила ни единого их полотна. Я приобретаю только то, что мне нравится.
— Она говорит, что встречалась с Макинтошем на Брюссельской выставке в 97-м году. И что она хорошо знала Ван Гога.
— А не слишком ли вы молоды, чтобы знать его?
— Ну не то чтобы знала… Один приятель возил меня в дом, где он покончил с собой. Это было очень впечатляюще.
(Верно, Рене заставил совершить это паломничество в Овер, верно и то, что она была тронута. Настолько, что к первым двум полотнам Ван Гога добавила еще два.)
— Вы попозируете для меня? — спрашивает Климт.
— Я не так уж красива.
Он смеется, думая, что все дело в женском кокетстве, тогда как она сама искренность. Он объясняет, что хотел бы ухватить некоторые ее движения, которых он не встречал до сих пор у женщин, что-то вроде высшего напряжения, свойственного очень немногим.
— Предупреждаю, спать с вами я не стану, — говоритона. — У меня другой в сердце.
Он в отчаянии, но готов смириться с этим, главное, что ему нужно, это движения ее головы и плеч, груди и подбородка, "ваша манера держать голову". Он усаживает ее на высокий табурет, ноги остаются на полу, и, когда она расстегивает платье и спускает его до талии, избавившись заодно и от рубашек, принимается орудовать углем. Начинает сначала раз пятнадцать — двадцать, накапливая эскизы.
— Не могу. Будьте добры одеться…
Она наклоняется над набросками, разбросанными по полу мастерской. То, как он нарисовал ее, — весьма странно.
— Я не такая большая.
— А я вижу вас большой.
— А почему глаза у меня почти что закрыты?
— Потому что если бы я изобразил взгляд ваших глаз, то на остальное не хватило бы места…
(Много лет спустя он напишет картину. В 1909 году в одном из музеев Венеции она застынет перед этим творением Густава Климта, на котором он изобразил ее, Ханну. Ошибки быть не может: все на месте, очень длинная и очень прямая дуга бровей, такой же прямой нос, чувственная складка алых губ, острые углы лица, маленькие груди с розовыми сосками, тяжелая копна волос, зачесанных на затылок, тяжелые веки, едва приоткрывающие светлые зрачки. У женщины на полотне — Саломеи — белые руки, которыми она держит за волосы казненного Иоанна Крестителя с закрытыми глазами. Этот образ, в общем-то вполне в духе Густава Климта, будет навевать на Ханну печаль в течение долгих недель.)
* * *
Но весной 1899 года он окажет Ханне небольшую услугу, ради которой она и пришла, хотя для него это будет не более чем детской игрой.
Ее часто посещают странные идеи, она это знает. Хотя в данном случае она хочет лишь прийти на помощь своему кузену…
— Кому он отдает предпочтение? — спрашивает Климт.
— Я не знаю, — отвечает Ханна. — Я бы очень удивилась, если бы это было точно установлено.
— Блондинки, брюнетки или рыжие?
— Блондинки, — твердо отвечает Ханна. И думает: "По крайней мере, он хотя бы привыкнет к Лиззи…"
— Полногрудые или нет? Ренуаровский или рембрандтовский стиль? Или, наоборот, осиная талия? В моем списке есть все.
Их обоих охватывает безумное веселье. Кажется, она хочет купить кастрюлю, а он предлагает их дюжину на выбор. Она не знает, что ответить:
— А если на ваш вкус?
Климт заявляет, что он отдает предпочтение женщинам высоким и тонким, но в данном случае посоветовал бы выбрать блондинку, достаточно пышнотелую, нежную, мягкую на ощупь, очень женственную, одним словом, уютную (тут их охватывает новый приступ веселья), приблизительно двадцати пяти лет, обладающую, следовательно, необходимым опытом в любви и одновременно не слишком потасканную. У него есть такая под рукой, одна из его натурщиц, не проститутка, но женщина бесстыжая в своей желанности, которую легко будет уломать, чтобы она исполнила — как бы это сказать? — миссию посвящения…
— Его зовут Марьян Каден, — сообщает Ханна. — Он совсем не урод, правда. Насколько я могу судить, он нормально сложен, без видимых недостатков. В него можно влюбиться. Я знаю девушку, с которой это случилось.
— Надеюсь, речь идет не о вас?
— Нет.
— Слава Богу, — говорит Климт, — это очень осложнило бы ситуацию, которая и без того запутанна. Гриззи, значит, влюбится в Марьяна. Согласен. Вы знаете, где, когда и как?
— Да. Она уже разработала все детали стратегии, которая приведет Марьяна прямо в постель, в объятия к…
— Ее зовут Гризельда Вагнер.
…В объятия Гризельды Вагнер. Это произойдет в квартире, которую она сняла рядом с канцелярией. У Марьяна там своя комната. Под каким-нибудь предлогом она наймет Гризельду Вагнер, сделает так, чтобы они остались одни. Нужно, чтобы первые шаги навстречу сделала Гризельда, мягко и очень-очень тонко: Марьяна не так-то легко провести. У Гризельды будет нужное время, нет нужды, чтобы она жадно набрасывалась на мальчика при первой же встрече.
Никакого риска, что она его… что он привяжется к ней и не захочет ее бросить? Я в нем очень нуждаюсь.
У Гриззи каменное сердце. Все остальное из более податливого материала.
Марьян с женщинами очень скован — это его единственный недостаток. Всю свою жизнь, с тех пор как стал ходить, он работал как вол, чудо, что он научился читать, а времени думать о женщинах у него и вовсе не было. Я позабочусь о том, чтобы у него было свободное время и чтобы он проводил его с Гризельдой. Найду возможность, для этого у меня достаточно воображения. И, оставшись одни, если только она не идиотка…
— Трах! — говорит Климт, корчась от смеха.
— Трах, — говорит Ханна.
Она смеется, но как же не поинтересоваться тем, что предпочитает натурщица: деньги или драгоценности? Климт отвечает, что лучше бы вообще не торговаться. У него есть предложение: он вызовет Гриззи на завтрашний день, разденет и заставит продемонстрировать все возможные позы. Так Ханна сможет точно определить, подходит она с точки зрения внешних данных или нет.
— Таким образом, вы покупаете отнюдь не кота в мешке. — Четвертый взрыв безумного хохота. — Что же касается остального, оплаты там, то вы сами, по-женски, разберетесь. — Пятый приступ веселья. — А он и не подумает взимать процент, — добавляет Климт.
Мысль увидеть товар вблизи прельщает Ханну.
— Завтра в 11? В 10 у меня встреча с банкирами, а в полдень прибудут декораторы из Лондона…
И действительно, на следующий день она исследует обнаженное тело натурщицы под всеми углами, с почти что угрожающей тщательностью. Вывод: подойдет как нельзя лучше.
…И история закрутится в точности так, как она и предполагала: во влажной и слегка одуряющей мягкости венской весны Марьян даст покорить себя и дойдет до того, что отведет свое "завоевание" танцевать в "Гринцинг". "Танцующий Марьян, подумать только! Во всяком случае, он избавится от прыщей на лице. А это само по себе благоприятно скажется на наших делах".
* * *
Все еще май.
Ханна начинает испытывать беспокойство. Если бы она не была уверена в своем завтра, ее, пожалуй, охватило бы чувство, подобное ужасу. После первого февральского послания Мендель практически не подает никаких признаков жизни. Впрочем, было и второе письмо, чуть менее лаконичное, чем первое. Он повстречал здесь некую Ребекку Зингер. Ту, что была в семье Доббы. Чертовски красивая. Она замужем за очень богатым американцем. Дам тебе ее адрес.
И ни слова больше. Письмо было отправлено из Ниццы. Какого черта он там делает? Зная его, непоколебимо в него веря, Ханна ни на секунду не сомневается, что Мендель найдет ей Тадеуша. Но уходит на это чуть больше времени, чем было предусмотрено. Трудное испытание для ее нервов: только не хватало, чтобы Мендель отступился!
"Ну нет, это невозможно. Кто-кто, но не Мендель!"
Секретное послание, полученное от Марьяна 10 мая, принесет ей своеобразное облегчение. Нет, в нем ни слова о Тадеуше или Менделе, речь идет о другом. О делах.
До сих пор в том, как шли ее дела, было что-то магическое, какая-то рука судьбы. В течение пяти лет. Постоянный успех, месяц за месяцем, год за годом.
Но вот — раз! — и все меняется. Всплывает первый подводный камень, возникает первая опасность. И как водится, не в самое подходящее время. Что ж, схватка с ван Эйкемом станет для нее своего рода отдушиной, даст выход накопившейся в ней разрушительной энергии.
И она с упоением бросает в борьбу свои сорок два килограмма свирепости.
Что означало быть женщиной в 1900 году
"Лиззи, я не принадлежала веку, в котором, однако, прожила первые 25 лет моей жизни. И даже если сейчас, когда мы обе полные развалины, хорошенько подумать, не принадлежу и этим 50–60 годам, прожитым в веке нынешнем. Как если бы я была инопланетянкой, прибывшей на Землю в летающей тарелке. Нужно вспомнить о том, что значило быть женщиной в 1900 году и даже много лет спустя. Один лишь свободный выбор любовника (не дай Бог, ты сама об этом скажешь), ночь, проведенная с мужчиной с единственной целью получить от него удовольствие, — одно лишь это числилось в разряде преступлений, которые хуже убийства…
Что же касается того, чтобы сколотить капитал, то об этом лучше вообще не заикаться. Когда я начала открывать магазинчики и институты, это было еще полбеды: девица продает девичьи товары другим девицам — это вызывало улыбку и не более. Но затем! Как только я открыла собственные фабрики и лаборатории, создала собственные общества, как только начала загребать деньги лопатой и захотела вмешаться в область финансов, тогда все и пошло наперекосяк. Как будто непременно нужно было носить брюки и кое-что в брюках (пожалуйста, не делай вид, что краснеешь, ты почти что такая же бесстыжая, как и я сама. И потом, в твоем-то возрасте!), чтобы научиться считать и интересоваться курсами акций на Уолл-стрит…
Теперь, по прошествии времени, это частично объясняет и сложности моей жизни с Тадеушем. Будь он женщиной, а я мужчиной — почти все было бы совсем по-другому.
Но я никогда не хотела быть мужчиной. Мне всегда чрезвычайно нравилось быть женщиной, я всегда думала, что это прелестно…
Случай с ван Эйкемом был первым из данных мною крупных сражений. Может быть, самым изматывающим. И уж точно самым опасным. Я чуть было не потеряла все. Я испытала на себе, что такое страх".
* * *
Все началось раньше, в 1898-м.
Решающим событиям предшествовали тайные, но все более частые визиты неких эмиссаров. Исключительно мужского пола. Одетых во все черное и невозмутимых, с орлиными глазами, следящими за малейшим движением в салонах и магазинчиках. Они задавали вопросы, делали пометки в блокнотах. Что-то вроде легких прикосновений в тени, прикосновений пока еще неизвестного врага.
Но вскоре кое-что проясняется. В апреле Полли по телеграфу сообщает, что, предложив ему крупные авансы, группа финансистов вошла с ним в контакт. Что ему делать? Поводить их за нос или сразу послать ко всем чертям?
Ханна хочет их видеть. Свидание в "Ритце", через три недели (в то время она курсировала между Будапештом и Прагой). Вообще-то первой ее мыслью было отказать им прямо с порога. Но механизмы в ее голове в конце концов посоветовали рассмотреть предложения. А если она и выбрала местом встречи "Ритц", то лишь потому, что во Франции не располагала служебными помещениями.
Напротив нее и Полли — трое мужчин, специально прибывших из Англии, или, если точнее, из небольшой дворянской усадьбы в Суррее. Начинают они с того, что объясняют Ханне, что предпочли бы вести переговоры непосредственно с ее "работодателем". Пена готова выступить у нее на губах, но она сдерживает себя и отвечает, что ведет дела сама и что выше ее в данном случае нет никого. Это первый, но отнюдь не последний раз, когда ей приходится говорить подобные вещи. Что ее особенно удручает, так это то, что промышленники (двое из них — англичане, третий — голландец) принимаются беседовать с одним лишь Полли. Как будто ее и нет в комнате или, скажем, она уехала обратно в Австралию. "Еще немного, и они попросят меня принести тряпку и протереть пыль или подать им чаю!" В конце концов чувство юмора берет верх, юмора, базирующегося на интуитивном понимании, что, оставшись вне разговора, она сможет больше узнать. И она узнает. В частности, они заставляют ее задуматься о масштабе деятельности ее предприятий. В общем итоге, до сих пор она занималась отсеиванием плевел и расширением сети своих институтов и магазинчиков, считая каждое новое заведение отдельным звеном. Они представляют собой лишь островки, которые если и образуют архипелаг, то лишь потому, что обладают одинаковыми интерьерами и руководимы одной и той же хозяйкой. По настоянию Полли она, разумеется, подала заявку на перерегистрацию товарного знака, рецептуры и эмблемы (все то же двойное "Н", нарисованное так же, как и на рабочем столе Лотара Хатвилла). Но, кроме Марьяна, Полли и ее самой, никто точно не знает, сколько заведений ей принадлежит. Из недоверия к банкирам она рассеяла свои банковские счета: теперь они у нее открыты не только в Лондоне и Кёльне, но также и в Париже и Цюрихе, Вене и Берлине, Брюсселе и Риме; она никогда не пользуется двумя филиалами одного и того же банка, требует, если это возможно, номерные счета. Даже Полли и Марьян не смогли бы назвать сумму ее состояния. ("Ханна, упаси вас Господь, но если с вами что-нибудь случится, то эти деньги будут наполовину утрачены". — "Полли, я никогда не умру, и вы должны были бы уже это знать".) Вдобавок ко всему она пользуется весьма оригинальной системой подсчетов, в основе которой… барашки.
"Полли, дорогой, это в память об Австралии".
Барашки голубого цвета — для институтов, фиолетового — для магазинчиков, зеленого — для фабрики в Эвре и так далее. Барашки у нее — под номерами, и она дорисовывает их понемножку, когда годовой доход данного предприятия достигает тысячи фунтов (у барашка "улица Риволи" уже семь ножек, а его собрат с площади Сен-Джеймс бьет все рекорды — одиннадцать ножек).
Это самая абсурдная система, какая только может существовать, — саркастически усмехается Полли. — А что вы будете делать, когда вам нужно будет пририсовать барашку семьдесят пять ножек? Между нами говоря, они походят на барашков не более, чем я на китайского императора. Ко всему, вы ужасно плохо рисуете!
Ваша критика в области графики меня ничуть не задевает, — парирует Ханна. — А барашков, если понадобится, я превращу в дикобразов. Которых, в память о вас, нареку Полли: раз Полли, два Полли, три Полли… Пририсовывая им иголки по мере надобности.
Эти промышленники, подчеркнуто игнорирующие ее присутствие в "Ритце", предлагают сотрудничество. Они готовы вложить в предприятие огромные суммы. У них разработаны крупные проекты, они думают о более широкой сети, охватывающей всю Европу (вероятно, они не в курсе того, что она уже укоренилась повсюду — ну что ж, тем лучше, пусть для них это будет сюрпризом), да, сети, охватывающей всю Европу и выпускающей производимую "работодателем" Ханны продукцию. Продукцию, к которой можно было бы добавить галантерею. ("Глупцы, я об этом еще и не думала!"— ухмыляется в душе Ханна…)
Благодаря своему живому уму Полли быстро уловил правила, по которым она вела игру. Он задает вопросы, делает все, чтобы заставить этих троих мужчин говорить, узнать максимум возможного об их проектах. Затем заявляет, что их интересное предложение будет передано "кому следует" и что ответ они получат в самое ближайшее время. Промышленники с чувством удовлетворения и собственного достоинства покидают "Ритц".
— Ханна?
— Я никогда не буду ни с кем объединяться.
— Рано или поздно вы встретите их на своем пути.
— Тем хуже дли них. Никакого сотрудничества! Полли встает и начинает прохаживаться.
— Сидите, прошу вас, Полли. Я хочу создать новые общества.
— Как в Австралии?
— Подобные им. Одно для институтов, другое для магазинов и так далее.
— Герметичные каюты, как делается сейчас на флоте, я читал об этом в "Тайме". Я понял.
— Не сомневаюсь. Если угодно, анонимные общества.
— Непременно.
— Но которые буду контролировать я одна.
— Согласен.
— И которым я продам свою эмблему.
Он кивает.
— Вы сможете подготовить проект во всех подробностях к июню? К 15 июня?
— Даже раньше.
— Полли, я достаточно вам плачу?
— По-моему да. В один из дней я намерен выкупить у королевы Виктории Бэкингемский дворец. Затем, может быть, Лондонскую башню, чтобы разместить там свою коллекцию табакерок. Ханна, когда я должен ответить "нет" этим троим господам?
— Постарайтесь продержать их здесь как можно дольше.
— Оставляя надежду на положительный ответ?
— Именно.
— Может быть, мне навести о них справки?
— Я уже сделала это. Двое шотландцев значат мало. У них есть деньги, но не идеи, они лишь банкиры.
— А третий?
— Петер ван Эйкем, 46 лет, уроженец Батавии, женат, трое детей, дочери восемнадцать. Она похожа на кислую капусту, выкрашенную в розовое. У него есть любовница, танцовщица в Театре де ля Монне в Брюсселе. Имя и фамилия танцовщицы — Матильда Бейленз, ей девятнадцать лет и семь месяцев, она на пятом месяце беременности благодаря вышеуказанному ван Эйкему, во всяком случае, она так утверждает. Семья ван Эйкемов располагает значительным состоянием, рассредоточенным в Индонезии и Южной Африке. Специализация: золотые прииски и зерно. Наш человек считает его гением в делах.
— Он таковым является?
— Больше, чем я хотела бы, и меньше, чем он сам думает.
— Он может причинить вам неприятности?
— Если создаст кремы, стоящие моих, то — да.
"Он на это не способен", — думает она не без гордости. И не без причины: в то время она с полным основанием считает, что в косметологии ушла на десять лет вперед остального мира.
Досье на обоих шотландцев, а также на ван Эйкема были, разумеется, составлены Марьяном Каденом. К 1898 году Марьян практически завершил созидание своей личности. За внешней медлительностью, говорящей якобы о посредственности, ограниченной способности к душевным порывам, скрывается ясный, сильный ум. Он не выдвигает ничего без предварительной проверки; он лишен какой бы то ни было предвзятости; кроме того, память у него — потрясающая. Он испросил у Ханны разрешения нанять на постоянную работу трех из своих братьев, которых использовал ранее в качестве эмиссаров и агентов. Она ответила положительно: ей не нужно, чтобы он разменивался на второстепенные дела.
Впоследствии он удалит от себя одного из старших братьев, — по его мнению, недостаточно способного. Что же касается двух остальных, то одного из них он назначил контролировать поставки выше и ниже по течению от фабрики в Эври; другого же послал в Лондон за собственный счет, найдя ему должность клерка в Сити, с условием выучить английский и банковское дело. То есть повторить путь, пройденный им самим. Ханна предложила ему помощь в этом мероприятии. Марьян твердо отказался. Он показал ей свои личные счета ("Ханна, я никогда и ничего от тебя не скрываю, никогда, и я вплотную займусь своими личными делами только в том случае, если у меня будет свободная минута на твоей работе…"), счета, которые говорят, что он тоже не без успеха делает себе состояние.
Опять же с одобрения Ханны — а на самом деле по ее просьбе — он создает группу наблюдения и разведки и называет своих людей "хорьками". Вначале предполагалось, что они будут присматривать за институтами и магазинами. Но в дальнейшем сфера их деятельности расширилась. Именно благодаря "хорькам" удалось собрать досье на шотландцев и ван Эйкема.
Именно они забьют в июне тревогу, в то время как Полли тянет время, заставляя троицу ждать ответа от так называемого "работодателя" Ханны. Они сообщат, что ван Эйкем перешел в наступление не дожидаясь. Тайно.
Тайно, но значительными силами. То, что не удается взять в аренду, он покупает. Все самое лучшее — например, место на Вандомской площади в Париже, цена за которое заставила Ханну отступить. В полном секрете он начинает проникать во все жизненные центры Европы. Марьяну, который предлагает перейти в контратаку, Ханна отвечает, что на данный момент единственно возможное решение — ничего не предпринимать. Только наблюдать.
— Ханна, если ты их не остановишь, они разорят тебя.
— Я знаю.
Да, она знает это очень хорошо. Но как бороться с мужчинами, способными бросить на чашу весов 200–300 тысяч фунтов (по последним подсчетам Полли), не считая кредитов, предоставленных банками?
Марьян испытующе смотрит на нее.
— У тебя есть идея, Ханна?
— Нет.
Это почти что правда. Пока она не знает, как провести сражение. Но зато, кажется, раскусила ван Эйкема, нашла его уязвимое место. "Это тип мужчины, который хочет всего и сразу. Тогда, в "Ритце", он даже не посмотрел в мою сторону. Как же, станет он говорить о делах с женщиной! Скотина!"
Начало июля 98-го. Протянув даже больше, чем позволяли приличия, Полли Твейтс передает компаньонам ван Эйкема ответ так называемого "работодателя". Ответ отрицательный. Но он сдобрен откровениями относительно истинного владельца цепи институтов и магазинов: это не меньше, чем некий принц, который не может назвать себя. По секрету: он происходит по прямой линии от усопшего Георга III, то есть является кузеном Ее Величества королевы Виктории.
Распространяя эту наглую ложь, Полли следует указаниям Ханны, хотя относится к ним скептически: и она думает, что этого будет достаточно, чтобы вывести шотландцев из игры? Чтобы остаться один на один с ван Эйкемом?
Она никогда этого не говорила и не думала об этом. Она двинула вперед первую фигуру, ничего больше.
— И если наш голландец действительно нечист на руку, как я рассчитываю, Полли… Скрестите пальцы и молитесь.
В ответ он заявляет, что молится с того дня, как повстречал ее в Мельбурне. Молится страстно.
Проходят лето и осень 98-го. Рапорты Марьяна и его "хорьков" подтверждают одно: молчаливая экспансия ван Эйкема продолжается. Больше всего раздражает выбранная им стратегия: голландец ограничивается копированием. Марьян дуется на Генри-Беатрис. Почему, черт возьми, Ханна ничего не сделала, чтобы помешать английскому декоратору работать на ван Эйкема? А ведь именно Генри-Беатрис помогает конкурентам разбросать их дьявольскую сеть по всей Европе: "Ханна, он тебя предает, по-другому это не назовешь! А я думал, что он тебе друг!"— "Он мне друг, но он — профессионал, которому, чтобы жить, нужны деньги. А с теми бешеными гонорарами, которые он получает у ван Эйкема…"
Весь смысл в этой последней фразе, и в глазах Ханны горит хищный, хотя и едва уловимый блеск. Марьян переминается с ноги на ногу, наконец качает головой.
— Кажется, я знаю, чего ты добиваешься, — произносит он наконец.
В ответ — молчание. Но он все понял.
— Только нужно, чтобы этот ван Эйкем сделал то, чего ты от него ждешь.
Ее серые глаза округлились.
— Он сделает это, Марьян!
Теперь она абсолютно уверена в своей победе.
"Лиззи, мои рассуждения были просты. В тот момент меня могли сломать, лишь украв мои идеи. Я подумала, что это и будет сделано, и мне стало чертовски страшно. Учитывая капиталы шотландцев, у ван Эйкема было достаточно денег для достижения этой цели. Но он хотел всего и сразу. Если бы у него хватило терпения не только для того чтобы найти для себя химиков, но и дать им поработать 3–4 года, я бы погибла. Я бы разорилась, в лучшем случае мне пришлось бы продать все…
Но, слава Богу, он оказался нечист на руку и жаден.
И в декабре 98-го года я поняла, что держу его на крючке".
* * *
Всего одиннадцать девушек, — сообщил Марьян в декабре 98-го года. — Две в Париже, три в Лондоне, остальные — в Берлине, Праге и Цюрихе. Половина — те, кого ты называешь косметологами, остальные — продавщицы. Он переманил их, указав в своем пригласительном письме, что гарантирует двойную оплату сравнительно с той, которую они получали здесь. Теперь они работают в качестве учителей для полусотни других.
— Ван Эйкем действует лично?
— Нет, через агента, некоего Уилфреда Миуса. У меня есть на него досье.
— Что они преподают?
— Все. Все, что проходят твои ученицы. Слово в слово, у меня есть тексты уроков.
— И как же ты их раздобыл?
Он заставил записаться в эту учебную группу свою сестру (одну из шести).
— Ах, Марьян.
Он не смеется. Этот бесстыжий плагиат является в его глазах простым и заурядным воровством. Более чем заурядным, поскольку в команде, которую готовит ван Эйкем, недостает человека, способного руководить.
— Разумеется, можно бы подобрать на этот пост мужчину. Но до сих пор ван Эйкем во всем копировал тебя, поэтому будет логичным предположить, что ему понадобится именно женщина. А опытную женщину не так-то легко найти. Хорошо бы… Он замирает и смотрит на Ханну. Чудо: он улыбается.
— Я понял, — говорит он. — Мы должны помочь ему.
— Именно, — отвечает Ханна.
Им остается договориться о кандидатуре.
Одна из центральных сцен этой драмы разыгралась несколько дней спустя. В ней столкнулись Ханна и Жанна Фугарил, директор института во Франции. Сцена была бурной (их споры вошли в поговорку, но этот был из ряда вон) и, что особенно важно, — публичной: ее свидетелями оказались не только служащие, но и многочисленные клиентки с улицы Риволи. Причиной ссоры послужила инициатива по открытию магазина в Монте-Карло, проявленная француженкой в обход своего патрона. Тон повышается, достигает холодной ярости, особенно после того как Жанна пригрозила вынести дело на суд "настоящих патронов" в Лондоне, которые все и решат.
Действительно, Жанна отправляется в столицу Великобритании и два дня спустя возвращается оттуда с замкнутым видом: "настоящие патроны" явно решили спор в пользу Ханны. К которой она с тех пор не желает даже обращаться.
7 января 99-го года с нею тайно связался что-то прослышавший Уилфред Миус. (В тот день Ханна находилась в Лондоне: вот уже три дня, как она встретила Менделя.)
На первые предложения Миуса Жанна отвечает отказом. Да, верно, что она больше не ладит с Польской Сучкой. Но все же она не оставит работу, приносящую ей 65 тысяч франков в год, не считая участия в доходах. 65 тысяч франков?! Миус потрясен. "А вы что думали, господин Миус? Без меня предприятие не продержалось бы и двух месяцев. Один только Лондон признал мои заслуги…" И показывает контракты, связывающие ее с Твейтсом и подтверждающие правдивость ее слов.
Все еще находясь под впечатлением услышанного, Миус уходит.
…И возобновляет контакты 16-го числа того же месяца. Его предложения: 75 тысяч франков в год, трехгодичный контракт и два процента от прибылей.
Новый отказ Жанны. Это ее не устраивает. Но если бы ей предложили 100 тысяч франков в качестве своеобразной премии за переход к ним… Согласна, она могла бы довольствоваться 80 тысячами франков в течение пяти лет. Плюс компенсация, которая, разумеется, должна быть выплачена отдельно. И при условии: прежде чем принять окончательное решение, она сама должна убедиться в серьезности предприятия, в которое ей предлагают вступить. Разумеется, разведка пройдет незаметно. Только так и не иначе.
Голландцы загорелись.
В конце января она объедет все европейские предприятия, основанные ван Эйкемом, официальное открытие которых намечается на сентябрь 99-го года. Она заявит, что пышность всего этого ансамбля произвела на нее впечатление (еще бы: Генри-Беатрис ввел голландцев в баснословные расходы), но тем не менее обнаружит и недостаток в системе: "Браво за институты и магазины, браво за школу в Лозанне, но что вы намереваетесь продавать?"
И вот тут открывается то, чего даже "хорьки" Марьяна Кадена не смогли вынюхать: готовится к пуску завод в Бреда, в Голландии, еще один строится вблизи Берна в Швейцарии, лаборатория в Страсбурге, в немецком Эльзасе, где дюжина химиков работает вот уже в течение многих месяцев. Им даже удалось воспроизвести кремы, идентичные тем, которые…
Жанна злорадствует: все, чему они научились, — это копировать? Можно, вполне можно делать лучше. И ей известно, как. Ладно, она меняет лагерь и уходит в отставку со своей теперешней должности с 1 сентября. Она очень хочет работать с господином ван Эйкемом в качестве генерального директора по европейскому континенту. Но если ей заплатят, она сообщит способ враз превзойти все имеющиеся продукты в области женской красоты. Способ, правда, необычный…
После некоторых колебаний голландцы соглашаются. 150 тысяч франков сменяют своего хозяина, а Жанна начинает рассказ…
Вся сеть, якобы руководимая Польской Сучкой (которая, между прочим, обязана своим постом лишь тому, что является любовницей одного из крупных английских акционеров), базируется на работе лаборатории, руководимой некоей Джульеттой Манн. "Я знаю, что вы это знали, господа ван Эйкем и Миус. Может быть, вам также известно, что купить госпожу Манн невозможно. Но чего вы не знаете, так это того, что Джульетта Манн — как бы это сказать? — подставное лицо. На самом деле все продукты доводятся до ума русской, гением-химиком. Она не может появляться на людях, поскольку три или четыре года назад была изобличена в России как анархистка. И теперь эта несчастная женщина живет в постоянном страхе, что ее арестуют. Именно этим Сучка и Джульетта Манн ее и удерживают. Нет, деньгами тут вопрос решать не придется. Достаточно будет просто завоевать ее доверие, что нелегко: она долго живет в изгнании и стала, можно сказать, нервнобольной. Но если помочь ей начать жизнь сначала… Я могу вас с нею свести. Если она вам подойдет — а она подойдет, — надеюсь еще на некоторое вознаграждение…" Имя бывшей анархистки — Татьяна Попински.
Внешне она напоминает затянутый кисет с табаком. На голове толстый шерстяной бабушкин платок, из-под которого торчат белокурые космы не первой свежести. Полное лицо, достаточно отталкивающее, покрыто прыщами. Очки в деревянной оправе, кажется, собственного изготовления. Изъясняется на сногсшибательной смеси русско-французского и немецкого и постоянно вращает глазами, как будто боится, что в любой момент сюда смогут ворваться агенты царской охранки. Первое впечатление, произведенное на голландцев Татьяной Попински, не очень-то воодушевляет. Они даже несколько озадачены. Но ее ловкость в обращении с косметическими продуктами быстро ставит все на место. На глазах потрясенных химиков ван Эйкема, понюхав каждый из произведенных ими кремов, она с абсолютной точностью определит все компоненты и исправит недостатки: "…не хватает окопника и тригонеллы… А сюда положили слишком много хвоща… И вы утверждаете, что эта гадость поможет избавиться от угрей? Что вы знаете об угрях, тупица вы этакий? Вы знаете, сколько существует видов угрей? Не знаете? Вы не знаете, что угри могут быть печеночными, желудочными, гастритными или нервными? Вы этого не знаете и утверждаете, что можете их излечить? Ну какой же вы невежда!" И так далее. Неуравновешенная, странная, вспыльчивая и настолько одержимая мыслью об аресте, что всякое новое лицо приводит ее в ужас, она, закрывшись в зале страсбургской лаборатории, за сорок часов непрерывной работы создаст новый косметический крем, о котором эльзасские химики скажут, что он действительно выше всяких похвал. Ван Эйкем пожелал увидеть ее. Когда он прибыл, его рот расплывался в улыбке. Выдержав натиск визгливой брани, недовольного ворчания и другой малопонятной тарабарщины, он остался доволен: она и впрямь гений, как и говорил Миус.
Еще больше он будет доволен к середине апреля 1899 года, когда узнает, что экстравагантная, но гениальная Татьяна Попински подготовила еще пять новых кремов, пока неизвестных в мире, два косметических лосьона и вдобавок нечто, кажется, совсем экстраординарное. "Это можно было бы назвать "питательными масками", — объясняет Уилфред Миус. — Женщина, которая долго продержит их на лице, молодеет на 10–15 лет. Господин ван Эйкем, эта психопатка — на вес золота. Она произведет революцию и принесет нам миллиарды…"
Ван Эйкем еще больше оценит эту новость, поскольку в Лондоне, где он находился в то время, ему был нанесен тяжелый удар: его бросили шотландские компаньоны. Они изымают из оборота свои капиталовложения: соглашение дает им такое право. Холодно (а разве кто-нибудь видел шотландского бизнесмена улыбающимся?) они объясняют, что нашли более выгодное вложение для своих капиталов. Они вступают в другое, очень интересное предприятие, надежное, уже хорошо отлаженное. Их новый партнер — австралиец из Мельбурна. Славный малый, хоть и француз по происхождению. Его имя — Жан-Франсуа Фурнак.
"…Лиззи, оба эти события произошли одновременно. Разумеется, не случайно. Я хотела избежать того, чтобы перед лицом измены шотландцев ван Эйкем обратился к новым партнерам, на которых я бы не смогла оказать давления. Нужно было, чтобы он действовал в одиночку. Отсюда и немедленное сообщение об изобретениях Татьяны Попински: в них ван Эйкем увидел возможность фантастического успеха. А зачем его с кем-то делить? Итак, мышеловка захлопнулась".
На той же ужасной смеси языков Татьяна Попински излагает свои условия Миусу: перед тем как передать формулы своих открытий, она хочет иметь паспорт — немецкий, поскольку это единственный язык, на котором она неплохо говорит, если не считать русского. Она хочет, чтобы этот паспорт был надежен и позволил ей окончательно изменить образ жизни (кстати, не пытайтесь мухлевать: уж она-то умеет оценить качество фальшивых документов!); она требует 10 тысяч фунтов из банка в Лондоне; она требует также билет на пароход до Нью-Йорка, где она наконец-то навестит свою несчастную мать, которую не видела вот уже семь лет. Затем она вернется в Европу и создаст им любые продукты, какие они только пожелают.
10 тысяч фунтов (эта сумма кажется даже весьма скромной) и билет на пароход не составили для голландца серьезных проблем, хотя ван Эйкем был уже на пределе своих возможностей по части финансов: измена шотландцев наполовину уменьшила его свободный капитал. А вот паспорт занимает их больше. Ведь речь идет не о том, чтобы приобрести любой документ у какого-нибудь мошенника. Этот фальшивый паспорт должен служить той, которая будет работать на них в течение не одного года. Плохо сделанный документ поставит их самих в сложное положение.
Значит, нужно постараться.
…И 4 мая один из братьев Каден докладывает: только что при участии служащего гражданского отдела по имени Антон Гербер был выдан немецкий паспорт на имя Августы Шлегер, родившейся 16 февраля 1869 года в Кенигсберге. Гербер получил за это 3 тысячи марок. Деньги ему передал Уилфред Миус. Ниже прилагается список возможных свидетелей для вызова в суд. Настоящая Августа Шлегер умерла 3 марта 1876 года от сифилиса. Ниже прилагается справка о смерти, выданная перед пожаром, в котором сгорели книги записи актов гражданского состояния. Пожар умышленно устроил Миус. Прилагаются опять же список и адреса свидетелей, "случайно" присутствовавших при этом умышленном поджоге. ("Хорька", который действовал в Кенигсберге, зовут Зигмунд. Это четвертый из братьев Каден: единственный, у которого есть чувство юмора.)
Шесть дней спустя Миус передаст Татьяне Попински фальшивый паспорт. В обмен на полное описание и формулы открытий, заверенных химиком, прибывшим из Страсбурга. Передача состоялась в подъезде дома по улице Клод Фокьер, в 15-м округе Парижа, очень часто посещаемом тогда русскими эмигрантами. Бывшая анархистка кажется как никогда пришибленной, и ее жаргон почти невнятен.
17 мая, то есть неделю спустя, до крайности взволнованная Жанна Фугарил сообщит Уилфреду Миусу, что отказывается занять пост генерального директора предприятия ван Эйкема, до открытия которого осталось всего 4 месяца. "Ходят слухи, касающиеся судьбы Татьяны Попински, и они меня чрезвычайно волнуют…" Слухи? Какие слухи? Она отказывается что-либо добавить к сказанному, возвращает сто из ста пятидесяти тысяч франков, полученных "из-под прилавка", клянется, что в ближайшее время вернет оставшуюся сумму, и в буквальном смысле слова испаряется. У сбитого с толку Миуса едва хватает времени на то, чтобы поставить в известность своего работодателя. Поскольку в тот же день, специально приехав в Гаагу, адвокат Пол Твейтс встретится с ван Эйкемом.
Пухленький Полли холоден, как статуя Командора. Его душат ярость и возмущение, говорит он. Если бы не его склонность к компромиссам, он давно бы последовал указаниям своих клиентов, которые хотели довести дело до суда. Факты говорят сами за себя. Несколько месяцев назад на улице Верцингеторига в доме № 6 произошла кража, зафиксированная французской полицией: из лаборатории госпожи Манн были выкрадены секретные формулы созданных ею продуктов. "Мы бы не узнали имена воров и их нанимателей, если бы не показания женщины-химика, работающей в одной из лабораторий Страсбурга. Она ужаснулась, узнав, что стала сообщницей преступления. По ее словам, продукты, которые вы производите на фабрике в Бреда, базируются на данных, полученных в результате кражи на улице Верцингеторига. И это еще не все: некая Татьяна Попински работала у госпожи Манн. Она исчезла. А с нею исчезли и другие формулы. И вот еще: мы получили анонимное письмо, в котором сообщалось, что вы и ваш основной компаньон Уилфред Миус отправили упомянутую Татьяну Попински в США, снабдив ее десятью тысячами фунтов стерлингов в качестве вознаграждения за — как говорится в письме — кражу, которую ее принудили совершить. Отягчающее обстоятельство: ваш Миус отправил ее под вымышленным именем Августы Шлегер, родившейся в Кенигсберге, в Восточной Пруссии. Я навел справки: настоящая Августа Шлегер вот уже двадцать лет как умерла. К письму прилагалось свидетельство о смерти. Вот его копия. Еще доказательства, господин ван Эйкем? Ну вот, к примеру: трое граждан французского происхождения готовы подтвердить, что присутствовали при передаче Уилфредом Миусом фальшивого паспорта и билета на пароход так называемой Августе Шлегер. Более того, мы разыскали ее в Нью-Йорке. Вот копия ее показаний, данных в суде: она заявляет, что не поняла ничего из того, что вы и Миус принудили ее совершить. По здравом размышлении приходишь к мысли, что вы и ваш сообщник воспользовались этой несчастной, чтобы прикрыть свои кражи…"
В этот момент обвинительной речи ван Эйкем пытается защититься: да, он заплатил Татьяне Попински, потому что она была гениальным химиком и косметологом, он купил у нее…
Полли Твейтс недоверчиво подымает брови.
— Что еще за мрачная шутка, ван Эйкем? Татьяна Попински работала на улице Верцингеторига в лаборатории госпожи Манн всего лишь уборщицей: она абсолютно безграмотна и не сможет отличить химическую формулу от счета за газ. Ко всему этому, она замужем, у нее трое детей (неизвестный благодетель также оплатил их переезд в Нью-Йорк), и не может быть речи о том, чтобы она вернулась в Страсбург.
…Кража, соучастие в краже, многочисленные покушения на промышленную собственность, оформление фальшивого паспорта, его использование — список преступлений, совершенных ван Эйкемом, очень длинен. Впрочем, к нему кое-что можно добавить. Шотландцы Рамсей и Росс, чья репутация безупречна (Ее Величество пожаловала Россу дворянство), поведали ему, Твейтсу, что отказались от сотрудничества с ван Эйкемом из-за того, что у них было множество сомнений в его моральном облике вследствие многочисленных и неприятных слухов. То же касается и пригласительного письма, адресованного госпоже Жанне Фугарил, где вы обещали нанять ее с будущего сентября, увеличив в три или даже четыре раза сумму, которую она получает у нас. Слава Богу, госпожа Фугарил — сама честность. Она дала мне знать о вашем гнусном предложении. Ван Эйкем, по вам плачет тюрьма. Клиенты, которых я здесь представляю, обладают поддержкой во всех правительственных кругах. Если вы в этом сомневаетесь, спросите мнение Рамсея и Росса. В лучшем случае, вы будете разорены и лишитесь своего социального статуса. Но я вам уже говорил: я — человек компромисса…
Одним словом, Полли сможет успокоить своих клиентов при условии, если ван Эйкем согласится сдать им два своих завода и большую часть зданий в аренду на десять лет, а сам отправится в Индию. Которую, по мнению Полли, ему лучше не покидать.
— Ханна, и он уехал?
— Да, когда Полли доказал ему, что не блефует. Такой оборот событий подорвал его дух. Меня бы это тоже деморализовало.
— Ханна!
— Да, Лиззи?
Расскажи мне еще раз о Татьяне Попински. Все-таки удивительно, что этот твой ван — как его там? — не узнал тебя.
— Тогда, в "Ритце", он меня не очень-то рассмотрел. А в Страсбурге и подавно: я обвязалась двумя подушками — спереди и сзади. А еще косы, очки, сметанный жир на лице с косточками тутовых ягод — отвратительно.
— А что стало с настоящей Татьяной Попински?
— Она всегда мечтала эмигрировать в Америку. Я оплатила переезд ее мужа и детей. Она ничего не поняла, но сделала все, что ей было приказано. В последний раз весточка от нее пришла в 1949 году. Один из ее внуков только что получил диплом морской школы в Аннаполисе. Она была очень рада. По-прежнему не умела писать, но 10 тысяч фунтов от ван Эйкема, умело помещенные Полли, продолжали приносить ей доходы.
— Ханна!
— Да, Лиззи.
— Если подумать, ты была чертовски хитра.
— Спасибо, но я полагаю, что худшего для себя ван Эйкем так и не узнал. Что его провела женщина. В XIX веке!
Молчание. И сумерки, падающие на неподвижную гладь воды перед глазами двух преклонных лет дам.
— Сколько продолжалось твое сражение с ван Эйкемом?
— 13 месяцев: с апреля 1898 года по май 1899.
— То есть к тому времени ты еще не получила вестей от Менделя, а значит, и от Тадеуша?
— Не получила. Был уже почти конец мая, и после своего письма из Ниццы Мендель не подавал признаков жизни.
— Страшно, да?
— Да, Лиззи. Жутко. Я бы дала руку на отсечение, лишь бы только узнать, что случилось с Менделем.
Первого встречного я бы не полюбила…
Перед Менделем стоит маленький итальянец с густыми, как у карбонария, усами. Он размахивает коротенькими ручонками и при этом что-то говорит с невероятной скоростью: явно предлагает некий товар или услугу.
— Я не понимаю ни единого слова из того, что ты там болтаешь, — произносит по-французски Мендель, изрядно привирая и с большой долей простодушия. Нет, этот милый ребенок, пожалуй, так и не даст пройти: он берет итальянца под мышки, отрывает почти на метр от земли и, перенеся в воздухе, опускает позади себя. А сам следует дальше. Его черные небольшие глаза, которые, где бы он ни появлялся, привлекали к нему заинтригованные взоры женщин, не выпускают из поля зрения "квартет", шествующий в 80—100 метрах впереди него по этой старой римской улочке в районе площади Навоне. Двое молодых людей и две девушки, последние — очень милы, они в ярких летних платьях, в соломенных шляпках, украшенных длинными лентами и с зонтиками в руках. С этими девушками Мендель не знаком. По их ногам можно было предположить, что они англичанки, если бы не эти крупные зубы. Тем не менее он слышал, как они говорили по-английски. С жутким акцентом. Он склоняется к мысли, что имеет дело с американками. Но одно он знает точно: онибогаты, по крайней мере одна из них. Палаццо, из которого они вышли два часа назад, с прямым видом на Пингио, не из тех, в каких селится беднота. Мендель даже заметил два этих чертовых безлошадных экипажа, железных, смердящих и не годящихся, по его мнению, бричкам даже в подметки. Он боялся, что девицы со своими кавалерами укатят на них. В этом случае у него был бы вид законченного идиота: он-то на своих двоих, а бежать за автомобилем…
Что касается молодых людей, то он их знает прекрасно. Вот уже двадцать три дня следит за ними, ни разу не выдав себя. И ни разу не прервав слежку: эти идиоты беспрестанно перемещаются, нигде не задерживаясь больше двух дней. Он спрашивает себя: не делают ли они это нарочно, из одного лишь желания поводить его за нос?
Он напал на след в начале месяца. Первым делом узнал, что они едут в Геную: один из швейцаров "Отель де Пари" в Монте-Карло понимал немецкую речь. Там, в Генуе, он чуть было не попался им в руки, когда они выходили от музыканта, похоже очень известного, некоего Джузеппе Верди. С этого времени он не отпускает их ни на шаг, вынужденный следовать за ними по пятам через всю Италию. Они таскали его за собой в Неаполь, на остров Капри и в другие залитые солнцем места {стоит адская жара, а Мендель предпочел бы сибирские морозы). Они останавливались во многих трактирах (счет им он уже потерял). Больших денег у них явно не было, но счета оплачивали исправно. А затем, с той же беспечностью праздных людей, въехали в Рим, где уже торчат целых три дня.
И тем не менее они уже предупредили хозяина "Трасте-вере", что проживут здесь не больше недели.
Один из молодых людей, без сомнения, Тадеуш Ненский. Он совсем не выглядит на свои двадцать семь лет. С виду он моложе своего спутника, которому, по сведениям, полученным Менделем, исполнилось ровно двадцать четыре.
Об этом спутнике Менделю известно всего ничего: он — немец, знает французский и в харчевнях постоянно указывает свой парижский адрес. Его имя ничего никому не скажет. Некий Райнер Мария Рильке. Ну и что?
Мендель, кончай выдумывать всякую всячину, признай: ты зря надеялся, что они спят вместе, эти двое. А так хотелось напугать Пигалицу, тебя бы так это устроило: Тадеуш стал педиком! Тебе стыдно? Увы, нет сомнения в том, что они оба предпочитают девиц, особенно Поляк. И он, что хуже всего, умеет галантно ухаживать за ними: в Сорренто в одно мгновение, едва обменявшись взглядами, подцепил на крючок эту прекрасную молодую женщину, живущую на не менее прекрасной вилле. Если бы не Рильке, который начал пухнуть от скуки, он давно был бы у нее в постели. То же и во Флоренции: Поляк напрасно уплатил за комнату в гостинице, в которой даже не жил: его увели две брюнетки. Мендель, признай же, что в его арсенале не меньше средств воздействия на женщин, чем у тебя самого. "Потому что он чертовски хорош, этот сукин сын!"
И именно признание этого факта (а оно пришло сразу же, как только он вычислил Тадеуша в Генуе: до этого никогда его не видел) больше всего выводило Менделя из себя. Он-то надеялся… Надеялся, что Ханна перебарщивает, восхваляя своего студента, идеализирует его, видит влюбленными глазами и что любовь, которая, как она думает, живет в ней, может быть поставлена под сомнение! Ханна просто-напросто привязалась к нему с тех самых семи своих лет, да так и не смогла избавиться от его колдовских чар и держится за этот мираж с упорством, которое вкладывает во все свои дела. Итак, "можно одновременно быть самой умной в мире женщиной, оставаясь глупой как пробка…"
Но нет. Он чертовски красив, этот сукин сын. Вот уже двадцать три дня, как у Менделя в мозгу звучит эта фраза, как он с яростью повторяет про себя эти слова. Тадеуш не только красив, но еще и элегантен. А если говорить откровенно, то в нем чувствуется порода. За три недели наблюдений Мендель смог охватить взором все его преимущества. Ему даже удалось разглядеть Поляка голым, когда тот купался в компании своего немецкого друга и двух достаточно симпатичных и не менее голых девиц на Капри у стен замка де Барберус. "У тебя был глупый вид: растянувшись на земле между двух скал, пялиться на эту компанию через подзорную трубу!"
Нет никаких сомнений, Поляк действительно прекрасно сложен.
Первые надежды рухнули, но Мендель цеплялся за другие. Если ты красив, как этот тип, и в высшей степени доволен собой, то ты — неисправимый кретин…
Но в этом вопросе у Менделя стали возникать сомнения. История с брошюрой, позволившей отыскать Тадеуша, была сама по себе поучительна. Прежде чем приступить к поискам, Мендель сначала встретился в Праге с Марьяном Каденом. Малыш заметно вырос, развился во всех отношениях, но дружба, сродни дружбе отца с сыном, возникшая между ними в ходе их большой варшавской прогулки в день смерти старого Клопа, Пельта Волка и других, эта дружба тут же пробудилась вновь. Он и Марьян сблизились или, скорее, как ни в чем не бывало, возобновили дружбу, прежние отношения. Возможно, по причине их обоюдной привязанности к Ханне. Но также из-за того, что они отдавали себе отчет в большой схожести между ними, как если бы они и впрямь были отцом и сыном и лишь ошибка природы не связала их кровными узами. Марьян подвел итог своих собственных поисков. Мендель принял у него эстафету. Он отправился в Варшаву, нащупал там один след, но слишком старый, чтобы сослужить хоть какую-то службу. Ничего в местечке, где родилась Ханна, и уж тем более ничего в соседней католической деревне. Идея Марьяна о поисках в книжной среде навела его на другую мысль. Ханна говорила, что Тадеуш намеревался стать писателем, — согласен, она сказала это, когда ей было семь лет, но если бы у тебя была голова, как у нее…
Итак, он перебрал одного за другим всех издателей. Возникла дополнительная трудность: Тадеуша могли издать на польском, русском, немецком или французском, поди узнай, на каком языке он пишет! Да и потом, он смог сменить фамилию либо из-за того, что боялся ненависти Доббы Клоц, напустившей на него царскую охранку, либо по иной причине: каждому известно, что писатели — люди не без странностей.
Три месяца спустя в Мюнхене Мендель нашел-таки нужного ему издателя. Да, он опубликовал брошюру молодого человека, похожего на того, о ком идет речь, — блондина, да, редкой красоты. Он назвался Теренсом Ньюменом. Оставил ли автор реквизиты банка, куда можно будет перечислить гонорар за книгу? Горькая ухмылка: изданные на немецком стихи Теренса Ньюмена продаются хуже, чем опусы других мечтателей, чьи произведения он имел глупость издать.
— Я отпечатал 300 экземпляров, а к сегодняшнему дню продал всего 9.
— Я возьму десять, — утешил его Мендель, — таким образом, одним ударом вы, удвоите объем ваших продаж. Он говорил вам что-нибудь о себе, этот Теренс Ньюмен, который подписывается Томас Немо?
— Немногое. Теренс-Томас-Тадеуш Ньюмен-Немо-Ненский дал понять, что живет в Америке и иногда наезжает в Европу…
— Где в Америке?
— В Нью-Йорке, если не ошибаюсь.
— Да, Теренс Ньюмен был одет очень элегантно и имел вид человека независимого в финансовом плане; в Мюнхене он останавливался в одном из лучших отелей…
— Когда он был у вас?
— В августе 96-го.
— Он выглядел как женатый человек?
— Поди разберись.
— А чего стоят его стихи?
Издатель принялся рассматривать Менделя с видом оскорбленного достоинства: он издает только то, что ему нравится, чему, впрочем, обязан и тем, что он на грани банкротства. А за стихи Ньюмена он горд.
— У этого мальчугана есть свой стиль и индивидуальность. Клянусь, что у него как у писателя большое будущее…
"Пигалица, как всегда, оказалась права, — подумал почти что убитый Мендель. — Ну и черт с ним!"
Банк Ниццы принял от Теренса Ньюмена всего 10 франков в качестве первичного взноса для открытия счета. И все же оттуда Менделя отправили в "Отель де Пари" в Монте-Карло: "Господин Ньюмен о нем говорил".
Мендель едет в Монте-Карло: Ньюмен Теренс никогда там не останавливался. Равно как и Немо, и тем более Ненский.
Шел апрель, его середина. Мендель начинает объезд всех отелей Монте-Карло, затем всего Лазурного Берега, отели которого в большинстве своем закрыты. Он стучится в двери всех особняков, проданных или сданных в аренду американцам. Тоже напрасно: в этот период года они безлюдны. За некоторое время до этого, в Каннах, его пути пересеклись с молодой женщиной поразительной красоты, разодетой в меха и восседающей в безлошадном экипаже, управляемом шофером в ливрее. Это вскользь увиденное лицо кого-то ему напоминает. Ему понадобится три дня, чтобы вспомнить имя: Ребекка Аньелович, Ребекка, которая вместе с Ханной работала у Доббы Клоц. Наконец он добрался до роскошного особняка, раскинувшегося на мысе Ферра. Госпожа Зингер, живущая на Парк-авеню в Нью-Йорке, только что на яхте своего мужа отправилась в круиз, в Грецию. С друзьями. Здесь она была проездом. Среди ее друзей нет никакого красавца блондина…
За неимением выбора Мендель возвращается в "Отель де Пари". Служащий банка в Ницце клянется ему, что "господин Ньюмен часто заходил туда, когда бывал в Европе". Мендель еще раз, одного за другим, опросил всех служащих гостиницы. На это у него ушло два дня: из-за сменного режима работы. И именно тогда замаячил след: один из официантов оказался юным швейцарцем из Лугано. Он хорошо знает этого Ньюмена, судя по описанию Менделя: "Но его имя не Теренс…" Томас? Тадеуш? Да, именно Тадеуш Ньюмен. Он не жил в отеле, а лишь посещал бар. Он приходит всякий раз, как бывает в Монте-Карло. Часто в сопровождении женщин, но (швейцарец вежливо улыбается) редко с одной и той же, хотя всегда с красавицами.
И еще: Ньюмен бывает в Монте-Карло всякий раз, когда его патрон поселяется на своей вилле "Босолей". Кто этот патрон? Некий американец, по имени Джон Маркхэм, очень богатый, который, кажется, был послом Соединенных Штатов в России. Вот уже в течение многих лет Ньюмен работает у него секретарем.
— А где Тадеуш Ньюмен сейчас?
— Вам не повезло, месье. Только вчера он отправился в путешествие по Италии. Я слышал, что они намереваются нанести визит знаменитому маэстро Верди в Генуе. "Они" — потому что господина Ньюмена сопровождает его друг, некий господин Рильке, который сам является секретарем великого скульптора Родена…
В Риме квартет только что вошел в антикварный магазин на виа де Коронари. Мендель прислоняется к фасаду святой Марии де ля Пэ. В который раз он раскрывает сборничек стихов, изданный в Мюнхене под фамилией Томаса Немо. Всего 32 страницы, 26 стихотворений. Много раз с растущим недоумением он их читал и перечитывал. Не потому что не понимал слов. Но что это за стихи, в которых одна строка длиннее другой и которые — как это сказать — которые не рифмуются? "Свободный стих, — объяснил ему все тот же издатель тоном человека, сообщающего кулинарный рецепт каннибалу. — Вы знаете Жюля Лафоржа? Нет? А Ведекинда? Тем более. А читать вы хоть умеете? Разумеется, это не Дюма или Поль Феваль. Но это — литература. И великолепная. Мальчик, если хотите, принадлежит к школе импрессионизма. Первородный крик вы понимаете? Нет, вы не понимаете, это заметно…"
Мендель чуть не убил его.
Все четверо выходят из антикварного магазина. В следующие два часа они пройдут по Риму много километров. "Я останавливаюсь и вновь иду, вновь иду и опять останавливаюсь, восторгаясь новой витриной". Он, Мендель, между прочим, терпеть не может ходить по городу. Наконец они возвращаются на Пинчио. И остаются там на всю ночь. Очевидно, ночные бабочки зазвали Тадеуша, и Рильке. Вот это мораль. Пигалица будет довольна.
Мендель проведет ночь в постели одной случайно встреченной римлянки, а назавтра опять примется мерить шагами Вечный город, следуя за квартетом (иногда в коляске). Два или три раза он замечает (с удивительным для него самого раздражением) ласки, которыми обмениваются Поляк и та из ночных бабочек, что покрасивее. Он знает ее имя. Она американка и зовется Мэри-Джейн Галлахер; она — дочка богача (разумеется!), промышленника из Чикаго. Со всей очевидностью можно сказать, что назревает свадьба; они ведут себя как официально объявленные жених и невеста.
Тем не менее три дня спустя пары распадаются. Тадеуш и его немецкий друг сядут наконец в поезд, идущий во Францию, поскольку их секретарский отпуск окончен. В Ницце молодые люди расстанутся. Мендель последует за Поляком до самого Монте-Карло. И обнаружит жительницу Монте-Карло, которая уже предоставляла ему свою постель во время его предыдущего посещения. Он обучит ее ласкам по-балийски, пополнит свои знания о Джоне Д. Маркхэме и его жизни, а заодно выяснит кое-что о патроне Тадеуша. Похоже, что, находясь на пенсии, посол пишет мемуары о своем пребывании при императорском дворе России и не скоро прибудет в Европу. Тадеуш вынужден его ждать.
Теперь Мендель мог бы вернуться в Вену. Но он хочет выяснить все. Ждет еще почти неделю, подстерегая подходящую возможность. Наконец она предоставляется, когда, сидя в безлошадном экипаже, которым управляет сам — "этот мерзавец все умеет делать!"— Тадеуш едет в Ниццу, предупредив о своем намерении горничных виллы "Босолей", одной из которых Мендель пришелся по вкусу.
В Ницце Поляк часами сидит в библиотеке, спит в тихой портовой гостинице и назавтра, все такой же беспечный, едет на осмотр рынка цветов. Именно там Мендель заговаривает с ним, оказавшись рядом в роли человека, который хочет купить букет васильков, но может изъясняться только на русском.
Они вступают в разговор.
А пять дней спустя Мендель уже в Вене.
— Не понимаю, что происходит, — говорит ему Марьян. — Она стала…
— Сумасшедшей? Но она всегда такой была. В чем же разница?
— …стала странной. Прежде всего, не отпускает меня ни на шаг. Обычно она давала мне спокойно работать, доверяла мне. А теперь, с тех пор как мы прибыли в Вену, не только не хочет, чтобы я уезжал, но и сама не двигается с места. Если и бывает в отъезде, то два-три дня, не больше, и всякий раз по очень срочному делу. И тут же возвращается. И при каждом возвращении походит на пикирующего орла. Пикирующего на меня.
Мендель смеется.
— Разумеется, никому, кроме вас, я бы об этом не рассказал, — продолжает Марьян. — Все это действительноменя беспокоит, я спрашиваю себя, что с ней происходит. У нее возникли сложности с одним голландцем, но это не главная причина. Впрочем, вопрос уже почти решен. Нет, она стала странной от чего-то другого. Она перенесла дату открытия института, которое могло прекрасно состояться. Все готово. Из Парижа прибыла бригада косметологов, обучила девушек здесь, на месте, и теперь они прекрасно подготовлены. Мы никогда не делали так много, и я не понимаю почему: Вена ведь не важнее, чем Берлин. А в Берлине она предоставила мне свободу действий и приезжала лишь для того, чтобы просто окинуть все взглядом.
Взор Менделя скользит по лицу юноши. Внезапно вспыхивает: "Я же говорил, что в ней что-то изменилось!" Он спрашивает:
— Марьян, как ее зовут?
— Ханну?
— Не строй из себя идиота.
Он переступает с ноги на ногу и наконец произносит:
— Гризельда.
…И Марьян принялся рассказывать, как он случайно соблазнил австралийскую секретаршу Ханны, очень мягкую и застенчивую блондинку. Теперь он укоряет себя тем, что лишил ее невинности… "Это невозможно! — думает Мендель. — Она дошла до того, что лишила его невинности! Эта Пигалица просто невыносима!"
Марьян говорит и говорит: о Гринцинге и его ресторанчике, о танцах…
Мендель подсказывает:
— Что делает Ханна?
— Она учится танцевать. По рекомендации известного музыканта Иоганна Штрауса ей дает уроки церемониймейстер из Хофбурга. А Хофбург — это дворец императора.
В рабочем кабинете Ханны, в самом центре квартиры, собрались трое банкиров и столько же бизнесменов. По старой привычке она попросила мужчин сесть сама же, единственная, стоит, прохаживается, а иногда замирает на долгое время у них за спинами, изучая своими большими глазами их затылки. Она улыбнулась Менделю и сказала, что он может войти, остаться и поприсутствовать на заседании. Он садится и в течение последующих двух часов слушает, как она то по-английски, то по-французски, то по-немецки диктует указания, требует объяснений, журит за недостатки и даже — единожды за все это время — улыбается застывшими глазами и произносит:
— Мне кажется, вам следовало бы лучше подумать… — что на ее языке означает примерно следующее: "Если не будете делать то, что я прошу, или будете действовать мне на нервы, я вопьюсь зубами вам в горло и высосу всю кровь до последней капли…"
В это время ее капитал тянет уже на 120–130 тысяч фунтов и, судя по тому, как идут дела, должен утроиться или учетвериться в ближайшие пять лет.
Мужчины уходят.
Взгляд серых глаз впивается в Менделя. Не произнеся ни слова, она внезапно отводит эти широко раскрытые глаза и чуть было не хватается за шнур для задергивания штор.
— Где он, Мендель?
— В Монте-Карло. Он пробудет там до конца августа.
— У него все хорошо?
— Да
— Он женат?
— Нет.
Но, разумеется, она почувствовала легкое колебание в его голосе.
— Он намерен жениться?
— Если ты это допустишь. На американке по имени Мэри-Джейн Галлахер.
— Богатой?
— Очень богатой.
Он принялся докладывать почти все подробно. Она не перебивает его, оставаясь неподвижной и невозмутимой. Сидит за письменным столом, без малейшей дрожи положив свои тонкие белые руки на поднос. Мендель говорит, что ему удалось восстановить весь маршрут Тадеуша начиная с того дня, когда, выгнанный Доббой Клоц из Варшавы, он приехал в Париж. Во французской столице нашел работу в ресторане в квартале Оперы, сначала в роли посудомойщика, а затем, в силу своей ловкости, официанта. Работал много месяцев, пока не скопил достаточно денег, чтобы вернуться в Польшу…
— В Варшаву?
— Да.
— Это глупо: его искала полиция.
— Видно, это его не смутило.
— Когда он приезжал?
— В июне. Тебя там уже не было. Ты уже села в Данциге на пароход.
— Что означает это возвращение?
— Понятия не имею.
— Мендель!
Но Мендель повторяет еще раз: ни малейшего понятия, Ханна. Она качает головой:
— Пожалуйста, продолжайте.
— Тадеуш недолго оставался в Варшаве. Может быть, действительно из-за полиции. Он вернулся в Париж, на прежнюю работу. Однажды за столом, который он обслуживал, услышал, как мужчина говорил о том, что ищет секретаря, знающего по меньшей мере русский и французский и способного писать на этих двух языках. Не очень обычно предприимчивый, Тадеуш собрался с духом и…
— Откуда вы это узнали?
— Только, пожалуйста, без дурацких подозрений: просто я был в том ресторане. Я пошел туда, потому что, будучи в Варшаве, твой Поляк упомянул его название в разговоре с одним из своих университетских друзей.
— Логично.
— Вполне с тобой согласен, Пигалица. Я могу продолжать?
— Да, дорогой Мендель.
— …Собрался с духом и представился. Несколько дней спустя его нанял Джон Д. Маркхэм, миллиардер и личный друг президента Кливленда. Он дважды избирался в Белый дом и был послом в Санкт-Петербурге. Вместе с ним Тадеуш выехал в Штаты, чтобы осесть там под именем Ньюмена. Разумеется, из-за русской полиции…
— Теперь, Ханна, он американец.
— Плевать, — отвечает она.
— Три года при царском дворе. В марте 96-го возвращение в Америку. Маркхэм становится помощником госсекретаря…
— Там это что-то вроде премьер-министра.
— Но, смещенный неким Мак-Кинли, Кливленд покидает Белый дом, и старый Маркхэм, которому уже больше семидесяти, решает уйти в отставку и взяться за мемуары. Проводит все больше и больше времени в Европе. С тех пор Тадеуш остается со своим работодателем. У Огюста Ренуара, у которого Маркхэм купил одну из работ, он встретился с Райнером Марией Рильке…
— Отсюда и поездка в Италию. Ты знаешь все, Ханна. Марьян рассказывал мне о голландце, с которым у тебя возникли сложности.
— Не будем об этом, все уже улажено. У вас с собой стихи Тадеуша?
— Десять экземпляров.
— Вы могли бы купить все.
— Ты сделаешь это сама, Ханна. Маркхэм и Галлахеры очень дружны. Эта Мэри-Джейн провела прошлое лето на вилле "Босолей".
— Красивая?
— Да, недурна.
— Брюнетка?
— Блондинка. Пепельная блондинка с глазами цвета ореха.
— Высокая?
— Достаточно высокая.
В глазах Ханны он читает следующий вопрос и предвосхищает его:
— Ханна, вы совсем разные! Она выше тебя почти на голову, она криками выражает свое восхищение памятниками и цветами, она нуждается в помощи, чтобы выйти из кареты или подняться по лестнице. Она не знает, сколько стоит хлеб: пенни или пять фунтов.
— Умеет играть на чем-нибудь?
— На пианино.
— Я пыталась, — спокойно отвечает Ханна, — Дебюсси мне показывал, как это делается. Затем я наняла учителя. Результат нулевой. Она, как и Тадеуш, умеет управлять безлошадным экипажем?
— Да.
Наконец Ханна приходит в движение: опускает голову, вновь подымает ее.
— Я куплю себе пианино и буду учиться. Что еще она знает из того, чего не знаю я?
— Есть сотни вещей, которые знаешь ты и о которых она даже понятия не имеет. И…
"Закрой-ка рот, Мендель Визокер. Поскольку ты хорошо знаешь, и Ханна так же хорошо знает это, что весь вопрос именно в этом: в огромном количестве вещей, которые Ханна знает и может делать, ее потрясающая индивидуальность, ее манера руководить людьми… Мир, вселенная, бездна между нею и этой Мэри-Джейн Галлахер, богатой, но обычной девушкой, одной из тех, на которых мужчина может спокойно жениться без боязни быть сожранным заживо…"
— О черт! — воскликнул Мендель, охваченный внезапной грустью. — Ханна, ты вызовешь своего Поляка в Вену или сделаешь вид, будто случайно встретила его в "Отель де Пари" в Монте-Карло, заказав при этом особый лунный свет?
— Это произойдет в Вене.
— Ты все приготовила, да?
— Все.
— А если бы я его не нашел?
Вместо ответа она ему улыбается. И Кучер узнает это выражение лица, которое было у нее пятнадцатью (или семнадцатью) годами раньше, когда он задавал семилетней Пигалице слишком уж наивный вопрос.
Она останавливает на нем свой непроницаемый взгляд и спрашивает:
— А что вы рассказали ему о себе?
— Откуда ты взяла, что я с ним говорил?
Она раздраженно качает головой с видом человека, страдающего при виде такой примитивной лжи.
— Вы, разумеется, говорили с ним, Мендель. Вы следили за ним целый месяц и даже больше. А в конце вы с нимговорили. Потому что хотели знать, что у него в голове.
Молчание.
— Думаю, завтра я уеду в Америку, — холодно произносит Мендель. — Я достаточно наслушался.
— Простите меня, Мендель.
— Иди к черту.
— 30 декабря этого года я выйду за него замуж. Здесь, в Вене. Назавтра, в день Нового года и начала нового века, мы будем с ним танцевать. Затем отправимся в свадебное путешествие. В Италию. Я там сняла дом, пока была, как считается, в Швейцарии. Все улажено.
— Примите мои поздравления, — говорит Мендель. Ему хочется заплакать, чего от него не могли добиться даже в Сибири.
— Мендель, я обязана вам больше, чем любому из мужчин или женщин. Не покидайте меня в таком сердитом настроении, пожалуйста.
Она не кокетничает, не строит из себя паиньку: она говорит с ним спокойно и — как бы это выразиться? — по-мужски. Так что он наконец решается взглянуть ей в лицо. Она сидит за письменным столом, такая маленькая со своими совиными глазами. "Это не ее вина, Мендель, что ты ее любишь, не ее вина, что из всех женщин, которых ты знал, она одна смогла подложить мину под твое одиночество скитальца. Так уйми же свою сварливость и ревнивую злобу, а также ярость, оттого что она раскусила тебя, догадавшись обо всех чувствах, которые ты испытывал, стоя перед Поляком. Она такова, и ее уже не изменишь: одновременно ненавистная из-за своей невероятной проницательности и мании управлять и руководить всеми и в то же время восхитительная. Лучшее доказательство того, увы, — ты ее обожаешь, и ты в этом не одинок. Разумеется, тебя пугают ее планы относительно Тадеуша. Особенно теперь, когда ты знаешь, что у него, Тадеуша, в голове, после стольких часов разговора на цветочном рынке Ниццы… Предчувствие катастрофы? Но ты можешь и ошибаться, ты ведь не безгрешен. Тем более что она отлично знает, какому огромному риску подвергает себя, действуя так, как она действует. Она права: не уходи с обидой на нее…
Он подходит к Ханне и заключает ее в объятия. Она первой целует его — в губы, в раскрытый рот. Он отвечает на ее поцелуй. Отпускает ее и произносит:
— Он очень хорош собой, Ханна. Ей-богу, очень хорош и даже лучше. Я никогда бы не смог найти тебе подобного, даже если бы объехал весь свет. И он чертовски умен. Может быть, в каком-то смысле даже больше, чем ты.
Она закрывает глаза и победно улыбается.
— Я знаю, Мендель, я бы не полюбила первого встречного.
Венская осень
Лиззи, приехавшая в последнее лето XIX века в Вену восточным экспрессом из Лондона, весела и счастлива. Она выполнила все данные Ханне обещания. Выполнила успешно. По правде говоря, она сгибается под тяжестью дипломов: их у нее полный чемодан. Она получила исчерпывающие сведения обо всем том, что светская девушка должна была знать в то время: умела вышивать, могла множеством разных способов начать письмо, ухватила обрывки орфографических правил, латинского и греческого, но была не очень сильна в счете: это дело мужчин; зато неплохо знает историю (восторженное почитание, которое почему-то необходимо испытывать к таким ужасающим душегубам, как Кромвель, Нельсон, Сесил Роде и Китченер), играет на пианино, может совместно с поваром составить меню, исполнить семь видов реверанса в зависимости от ситуации, а также перед Ее Королевским Величеством и перед кем-нибудь из ее дальних кузенов; в ее багаже немного поэзии (то есть как раз в меру), девять способов заварки чая, крайнее недоверие к иностранцам (а иностранцы — это метисы и все те, кто не является подданными Британской империи), географии ровно столько, чтобы иметь некоторое представление о той же империи, где никогда не заходит солнце, самая малость французского языка, чтобы командовать няньками и швейцарами ресторанов, и, наконец, немного сведений (более чем туманных) о существовании другой половины рода человеческого, прозванной мужчинами. Их можно определить по усам. Для брака нужно остановить свой выбор на выходце из Оксфорда, Кембриджа или Сэндхёрста. И последнее: со стороны мужчин женщина должна вытерпеть некоторые прикосновения…
— …В стиле: "Раздвинь ноги и думай об Англии, это — лишь неприятный момент, который нужно пережить". Ах, Ханна, мне кажется, что я сошла с ума, моя жизнь наконец началась! И более того — в Вене! Я задыхаюсь от счастья. Скажи-ка, ты не говорила мне, что купила автомобиль. А какой он марки?
— Пожалуйста, не уходи от темы. И ответь на мой вопрос.
— Нет.
— Что "нет"?
— Ни одного, я сдержала слово: ни единого любовника. Всего лишь троим или четверым я позволила поцеловать меня.
— Тут имеет еще значение, куда поцеловать, — говорит Ханна с подозрительностью в голосе.
— Стыдись, Ханна, ведь у тебя их было 72. И они раздевали тебя догола, что само по себе отягощающее обстоятельство. А меня целовали только в губы. Нет, лишь касались моих губ. Как ты мне и советовала, я внимательно следила за их руками. Но этого можно было не делать: я уже задавалась вопросом, не обрублены ли у них передние конечности. Был лишь лейтенантик из колдстримских гвардейцев, который чуть было не свалился в мой корсаж: так внимательно разглядывал его содержимое. Его глаза походили на кухонные ножи, И все же, стоило мне только поинтересоваться, знает ли он позу юньнаньского миссионера, и его почти что вынесли на носилках.
— Боже праведный! — воскликнула Ханна.
— Ах, Ханна! Ведь это ты научила меня всему этому.
— Бесенок, я никогда не рассказывала тебе ни о каком миссионере и уж тем более ни о какой позе.
— Ты уверена? Значит, мне все это приснилось. А ты умеешь управлять этой машиной? Это — фантастика, да? Ты научишь меня? Что, мои чемоданы? У меня их всего девятнадцать. Разумеется, плюс картонки. Всю свою зимнюю одежду я оставила в Лондоне. Провожая меня на вокзал, Полли сказал, что этого должно хватить. Кстати, ты знала, что Полли намеревается жениться?
— Да.
— Правда, вовремя? Ему почти сорок. А когда мужчина так стар, он сможет сделать женщине ребенка? Да, пока не забыла: я получила почтовую открытку из Нью-Йорка, от Менделя Визокера. Это похоже на телеграмму. Он сожалеет, что не сможет меня увидеть, сообщает, что обожает страусов. Правда, мило? Еще он добавил одну странную фразу: "Следите за нею". Разумеется, "за нею" — это за тобой. Что происходит? Почему Мендель просит меня… Наконец она замолкает: поток слов внезапно иссяк. Она пристально всматривается в Ханну, которая в этот момент припарковывает свой "даймлер" у дома недалеко от канцелярии Богемии.
— Боже мой, Ханна! Ты отыскала его, да? Избавившись от чемоданов и картонок, которыми были забиты два фиакра, (понадобилась целая армия слуг, чтобы перетаскать их), обе ждут момента, когда войдут в квартиру, И только тут бросаются друг другу в объятия, обе плачут, и Лиззи произносит:
— Ах, Ханна, я так счастлива за тебя, так счастлива…
"И наконец-то я с ним познакомлюсь".
Чтобы завлечь Тадеуша в Вену и удержать здесь, она в первое время строила самые невероятные планы. Обретшее поддержку со стороны Лиззи ее и без того богатое воображение близко к перегреву. Она перебрала множество вариантов: от простого похищения до экстравагантной махинации, в которой один венский издатель (щедро ею оплаченный) до экстаза восхищен стихами Тадеуша, он не успокоится до тех пор, пока не заполучит столь блестящего поэта в свою "конюшню". Он предоставит ему время, чтобы писать книги, пьесы или поэмы, и даже готов поощрять его любыми субсидиями. Каков меценат!
(Ханна, как и Визокер, читала и перечитывала стихи из брошюры, изданной в Мюнхене. Из этих чтений она вынесла еще большую дозу замешательства, чем тот же Мендель. Сколько в голове у Тадеуша странных вещей, дойти до конца в осознании которых оказалось не под силу даже ей! Это как прогулка по саду, который ты раз сто видел во сне и столько же раз пересекал вдоль и поперек, где знаешь каждую клумбу и где внезапно открываешь для себя доселе незнакомые цветы, которые тем не менее уже давно растут там. Ханна читала стихи Бодлера, Вердена и Рембо, если начать с французов, через Андре Лабади она повстречалась со Стефаном Малларме, находившимся тогда на закате своих дней, она знает и любит Гейне и Ведекинда, Донна и Йетса — словом, она, конечно, читательница более подготовленная, чем Мендель. Однако в стихах Тадеуша ее потрясают интуиция, глубина, чувственность, которой веет от каждой строки и о существовании которой она ни на минуту не догадывалась в пору их свиданий в памятной комнате Пражского предместья Варшавы. "Либо он полностью переменился, либо тогда я не смогла его увидеть таким, каков он есть. Он — настоящий писатель, способный творить свой собственный мир, а я… я — лишь обычная заурядная читательница. В данном случае ум не играет существенной роли, а лишь дает понять, что ты ничего не понимаешь. Он — творец, а ты не умеешь ничего, кроме делания денег".)
Во всех ее последовательно создаваемых планах смешивались воедино комедия и драма. Причем преобладала комедия. Попробуйте представить себе захват Тадеуша калабрийскими бандитами, от которых Ханна его освобождает, прискакав на боевом коне цвета кумача и черной ночи во главе эскадрона наемников, отобранных из французских зуавов. Или взятие на абордаж казино Монте-Карло и прилегающего к нему "Отель де Пари" турецкими янычарами. Для чего? Чтобы заточить Тадеуша в гарем, где он стал бы единственным обитателем под присмотром Менделя с ятаганом в руке…
Бред какой-то.
Но, как всегда, пришло время, когда вторая половина Ханны, всегда остающаяся в здравом уме, положила конец ее шалостям. Она учитывает предсказанную Менделем опасность. "Это не игра, Ханна, ты и Тадеуш уже вышли из романтического возраста. И уж тем более здесь не годится деловой подход. Постарайся хоть раз быть простой и непосредственной. Как для него, так и для тебя жизнь в браке будет совсем нелегкой. Тебе придется многое брать на себя, и, чтобы он тебя переносил, не требуй от него слишком многого. Не порти все с самого начала". Она решается взяться за перо. В последние июльские дни только и делает, что пишет и вновь переписывает письмо Тадеушу. По меньшей мере раз шестьдесят.
Наконец она отсылает письмо. Лиззи, на удивление молчаливая и важная, собственноручно опускает конверт в почтовый ящик.
Она пишет: "Я не перестаю думать о тебе. Я хочу и нуждаюсь в том, чтобы вновь встретиться с тобой. Ни ты, ни я не связаны узами брака. Если даже наша встреча сведется к разговору о прошлом, это будет лучше, чем если ты не ответишь вовсе".
Она подписалась просто: "Ханна" и указала ему свои адреса в Вене, Париже и Лондоне.
Изъясниться так лаконично, подать себя в некоем роде безоружной (за исключением, быть может, этих трех адресов, которые явно указывают на обеспеченность) — все это стоило ей немалых сил. Но она следовала своему намерению оставаться простой и предоставить Тадеушу свободу выбора. Единственное нарушение: она просит Марьяна тайно определить к Тадеушу кого-нибудь- на виллу "Босолей" или в любое другое место, куда он может отправиться. Она хочет быть уверенной в том, что он действительно получит ее письмо. Ей будет невыносимо ждать ответа на письмо, которое, возможно, никогда не дойдет до адресата.
Как только Марьяна известят о том, что письмо благополучно дошло, она объявит, что сама свяжется с наблюдателем, частным детективом, специально для этого прибывшим из Англии. Ему будет приказано продолжать наблюдение до получения новых указаний.
Без ведома Марьяна и даже Лиззи.
Безусловно, ей стыдно за себя, но это сильнее ее: "Ханна, ты совершенно неисправима! Временами я тебя просто ненавижу".
В Париже в августе и начале сентября она встретится с Клейтоном Пайком, который привез во французскую столицу свою австралийскую "орду" и "оккупировал" "Ритц". Несмотря на свой по-прежнему громогласный смех, Пайк сильно постарел, что часто происходит с такими, как он, тучными людьми: похудел, кожа обвисла… Но пока что он не так уж стар, чтобы отдаться во власть этих приблизительно 90 фунтов розовенькой и ароматной плоти. И пусть ему не навязывают условий… "Зря стараетесь, Пайк: еще не пробил час, когда вы меня огорошите, вы, гигантский кенгуру!"— "Эти кретинские адвокаты…"— "Я опасаюсь вас, Пайк, и ваших красивых голубых глаз. Мне всегда нравились настоящие мужчины". — "Черт возьми, вы дадите мне закончить или нет? Мне не нужны эти треклятые пять процентов от ваших доходов. Пари есть пари". — "Мне смешно, Пайк: нравится вам или нет, вы получите эти деньги. Неумолимо, как выразился Полли". — "Ханна!"— "Пайк, вы мой компаньон. Слава Богу, вы всегда на другом конце земли, я могу вас надуть. Для забавы…"— "Ханна!"— "Да, дорогой Пайк?"— "Я скоро умру, Ханна, пришел мой час". Молчание. Она подходит, обнимает его: "Не говорите глупостей, пионер Пайк не может умереть". — "Ханна, если бы я познакомился с вами во времена моей молодости, один лишь Бог знает, что я мог бы натворить…"— "Во всяком случае, насиловать меня вам бы не пришлось: уже тогда вы были красавцем и я сама прыгнула бы к вам на колени". Он улыбается и гладит ее по щеке.
Это верно, она испытывает к нему большую нежность и дружескую привязанность. К тому же он обладает всем необходимым, чтобы называться мужчиной в том смысле, какой она вкладывает в это слово: сила, дух авантюризма и… мягкость. Такие люди иногда нуждаются в утешении, хотя и готовы в любую минуту вас защитить. Он из породы тех великих первопроходцев, род которых никогда не переведется. Без него она чувствовала бы себя чертовски одинокой, ибо она — женщина.
Пайк торжественно произносит: "Ханна, согласно контракту, который навязал нам в Сиднее этот чертов англичанин Твейтс, вы действительно должны мне выплачивать пять процентов. Согласен, я в тупике. Но и речи не может быть о том, чтобы я передал их моим наследникам. Со всем тем, что им остается, они и так будут достаточно обеспечены. Если же захотят большего, пусть выкручиваются сами — им останется лишь предъявить доказательства. Я еще раз прочел этот чертов контракт и теперь знаю, как отомстить вам за вашу подлость. Соглашение гласит, что эти пять процентов в крайнем случае перейдут к "названным пофамильно лицам". Я называю это лицо сейчас: ваш второй сын". — "У меня нет детей". — "Но они у вас будут, так ведь?"— "Да, трое". — "Великолепно. Следовательно, деньги перейдут ко второму ребенку, при условии, что им будет мальчик". — "Это будет мальчик. Все предусмотрено заранее". — "Гром и молния! Ханна, а вы уже знаете того, кто сделает вам этих троих детей?"— "Да". — "Им явно должен быть необыкновенный парень, раз уж вы остановили на нем свой выбор". — "Пайк, он удивительный парень".
Ее прибытия в Париж требовали дела. Цифры продолжают расти — повсюду и с непрерывной методичностью. Предложения о сотрудничестве идут к ней со всех сторон. Она приехала еще и потому, что не в силах больше томиться ожиданием. Донесения из Монте-Карло скупо свидетельствуют о том, что Тадеуш остается безнадежно инертным. Джон Д. Маркхэм, его патрон, прибыл из-за океана и либо дает приемы, либо ходит на них. Иногда Тадеуш сопровождает его на эти светские мероприятия, но в основном, не считая двух часов поздним утром, отдаваемых воспоминаниям бывшего посла, он проводит все светлое время суток запершись в своей комнате. Пишет. Но не письма (детектив держит под контролем всю исходящую корреспонденцию), а, вероятно, театральную пьесу, если верить горничной, подкупленной британским "шпионом".
"Раз этот господин не может выкроить время, чтобы ответить мне, — думает Ханна, — то, может быть, он послал меня ко всем чертям? И зачем я только отправила это треклятое письмо, полностью раскрывшее мои замыслы?" Она предусмотрела механизм, который немедленно известил бы ее по телеграфу, приди ответ Тадеуша в Лондон или Вену. Но ведь он точно не знает, где я нахожусь…"
Лиззи и она, Ханна, накупают ошеломляющее количество платьев. Платьев и всего того, без чего они не более чем тряпки. Туалеты остаются единственной областью, где Ханна еще способна быть расточительной. Драгоценности оставляют ее почти что равнодушной. Они придумывают игру, по правилам которой Лиззи должна посещать институт или один из ее магазинов, открытых в Париже, в качестве как можно более взыскательной клиентки. После нее туда входит Ханна. Вначале роль секретного агента привлекает юную австралийку, но лишь до тех пор, пока она не откроет для себя жестокость этой игры.
Лиззи, которая многократно виделась с Марьяном, восхищена тем, что у него есть любовница: "Пусть лучше погуляет сейчас, потому что потом он будет у меня на глазах!" Кажется, она и впрямь настойчива в своем намерении выйти замуж "за этого длинного дуралея" (который все еще не подозревает о нависшей над его головой угрозе скорого брака). Первое, что удивляет Ханну, это спокойная настойчивость молодой Мак-Кенны. Второе — поведение самого Марьяна. Вопреки всем ее опасениям, он не особенно привязался к Гризельде: через три или четыре недели их связь с Гризельдой прервалась, и он уже сам искал себе подружек. Времени им уделял не больше, чем требуется, чтобы поесть или постричься: в промежутках между встречами то с владельцем или управляющим домами, то с мебельщиком, то с банкиром. Набирая корпус "хорьков", он, естественно, отдавал предпочтение женщинам: мужчина будет слишком бросаться в глаза в ее институте… В числе пяти женщин, отобранных им, была и Гризельда Вагнер.
— Ханна, ты же сама наняла ее и сделала своей секретаршей. Значит, кроме того, что она красива, ты нашла в ней и другие качества. Я поискал и тоже кое-что нашел: Гриззи со вкусом одевается и весьма раздражающе действует на мелких служащих магазинов и институтов. Уже неплохо, но это еще не все: врожденная склонность к шпионажу и умение вживаться в любую роль…
"А не морочит ли он мне голову?"— думает Ханна, готовая расхохотаться и не обнаруживающая на лице Марьяна ничего, кроме угодливого спокойствия.
— Плюс склонность к перемене мест, — продолжал тот со всей кротостью мира. — У нее достаточно хорошая память, и, если за нею наблюдать, то на ее честность можно будет положиться. Словом, она — один из лучших "хорьков"… Ты все еще хочешь, чтобы я отправился в Америку?
— Да.
— Я отплываю 30 сентября на борту "Мажестика". Меньше чем через неделю буду в Нью-Йорке. Я навел справки. По словам господина Твейтса и других лиц, с которыми я советовался, там у них, в Нью-Йорке, есть какая-то Пятая авеню. Очень элегантная. Думаю, что это могло бы быть именно тем, что нужно для открытия твоего института. Я посмотрю.
— Посмотри.
— Теперь она уверена, что он, говоря о Гризельде, беззлобно над нею посмеялся, дав понять, что догадывался о предпринятой ею операции по лишению его невинности.
"Ханна, тебе невероятно повезло, что ты его встретила…"
Он невозмутимо задает вопрос:
— Ты хочешь, чтобы я возвратился к твоей свадьбе?
Она выдерживает его взгляд.
— У тебя много работы, — отвечает она. — Да и потом, ожидается достаточно специфичная церемония…
— …На которой, возможно, будет недоставать жениха.
Поскольку Тадеуш не подает признаков жизни. "Он мог просто выбросить твое письмо, даже не прочитав!" Больше того: в донесении детектива от 6 сентября указывается, что Джон Д. Маркхэм вскоре намерен вернуться в Вирджинию, и все говорит за то, что секретарь будет сопровождать его. Как крепки ни были нервы Ханны, как велика ни была ее вера в собственные расчеты и выводы, она жила все это время с нарастающим чувством страха, и даже обычная страсть к работе не могла вытеснить его. Она задержалась в Париже дольше, чем намечала себе, несмотря на подспудное ощущение, что ей нужно быть в Вене.
Джульетта Манн работает во главе команды из шести человек, четверо из которых — женщины. Среди ведущихся работ — исследования губной помады, в перспективности которой Ханна более чем уверена.
Своей студенческой бригаде, состав которой обновляется каждый учебный год, она поручает изучение духов.
Рынок ими и так уже перенасыщен, известно более пяти сотен наименований, и более трети из них выпущены одним домом. Жермена (а есть еще Любен, Хубина, Дорен и многие другие, такие как Молинар, Роже и Гале). Но счастливая мысль, поданная ею химикам, меняет все. На глазах у Ханны рождается новое, современное парфюмерное производство, в котором на смену природным ароматам придут синтетические продукты, полученные в лабораториях. Это позволит снизить затраты и поведет к созданию духов, у которых нет аналогов. Разве не очевидно, что за ними будущее? Из лаборатории политехнической школы Ханна пригласит еще двух химиков, бывших однокашников Джульетты, и доверит им новое оборудование, размещенное на двух этажах возле "Гобеленов". Задача: создать духи "Ханна", которые при всей своей простоте и скромности должны стать (это ее сокровенное желание) самыми дорогими и самыми роскошными в мире (они появятся лишь в 1905 году, одновременно с "Ориган" Коти), а также разработать менее дорогую и более доступную продукцию. Она не может мириться с мыслью, что в ее магазинах продают что-либо произведенное не ею самой.
Десятки часов уходят на дегустацию образцов и на беседы о кумарине, гелиотропине, ванилине, ионопе, искусственном мускусе, альдегидах, а также на то, чтобы поражать профессионалов своими собственными знаниями.
…Деятельность почти что лихорадочная и в то же время почти не оставляющая следа в памяти. Каждый день и даже каждый час — это настоящая пытка. Умолкает даже Лиззи, точнее, она старается избегать всякого упоминания о том, что произойдет в декабре. Лиззи делает это из любви к Ханне, что еще более удручает. Ханна почти не спит. Ее неотступно преследует мысль: сесть в спальный вагон поезда "Париж—Лион—Средиземное море" и выйти на самом юге, оказаться среди апельсиновых деревьев и пальм Лазурного Берега, предстать перед ним и сказать первое, что придет в голову, или, наоборот, что-нибудь тщательно подготовленное. Чтобы наконец узнать, что же у него в голове. "Боже мой, Ханна, ты безнадежно глупа: любить, как любишь ты, тем более по прошествии семи лет!"
Чтобы как-то скрасить свои бессонные ночи, она пытается читать. Открывает для себя Оскара Уайльда (она мельком видела его в компании Генри-Беатрис, декоратора, у которого тот ходит в числе самых близких друзей). Перечитывает "Балладу Редингской тюрьмы", опубликованную за год до этого, и, не в силах ничего с собой поделать, плачет — настолько слова и мысли автора близки ей: "Так каждый из нас убивает то, что он любит. Пусть это услышат все. Некоторые делают это резким взглядом. Другие — вкрадчивым словом. Трус убивает поцелуем. Храбрец — клинком".
Она плачет, как не плакала никогда и как никогда больше не заплачет: крупными детскими слезами, во весь голос.
На несколько дней Ханна едет в Лондон, хотя знает (ее бы обязательно поставили в известность), что не застанет там ответа на свое письмо. Но, несмотря ни на что, она не теряет надежды. Сесиль Бартон еще раз подтвердит: дела идут как нельзя лучше. Впору подумать, что все неудачи в ее личной жизни закономерно компенсируются профессиональными победами.
В Лондоне Полли женится на некоей Эстелле, настоящей аристократке, очень состоятельной за счет южноафриканского золота (похоже, что там, в этой стране, расположенной на самом краю африканского континента, происходят какие-то стычки с бурами). Отсутствие броской красоты компенсируется у Эстеллы умом и чувством юмора.
— Пол, которого вы зовете Полли, говорит, что вы — Наполеон в юбке, если не считать того, что вы разбили Булонский лагерь прямо напротив Бэкингемского дворца…
— Если не считать и того, что Наполеон хотел, чтобы все женщины были безграмотны, — парировала Ханна, которую, бонапартистку по духу, всегда раздражало любое женоненавистничество.
— В качестве свадебного подарка она преподнесет им одну из работ Клода Моне, которой дорожила больше всего: что стоил бы подарок, если бы он ничего не стоил? Среди 700 или 800 приглашенных на свадьбу ее внимание привлекает молодой человек с губами ребенка, пускающего слюни, который заявляет, что скоро сделается депутатом (ему нет даже 25). У него потрясающая быстрота ума, феноменальное честолюбие и полная уверенность, что он избран судьбою. Для начала его, пожалуй, устроил бы пост вице-короля Индии. Он приглашает Ханну на танец. Как обычно, она отвечает отказом. Да, она умеет танцевать, и даже не худо, но над нею висит обет воздержания до конца века. Подождите, это не так уж долго. Он интересуется ее занятиями и в ответ слышит, как она мажет своими кремами (а на этот день их 15 различных сортов) дам джентри. Ханна изъясняется своим обычным языком, потрескивающим и саркастическим, к которому она прибегает, когда видит перед собой человека, готового ринуться вслед за нею в словесные баталии. Он смеется, садится рядом, и они болтают целый час.
— Зовите меня Уинни. Или Черчилль, как хотите. А вы сделаете скидку моей жене, если она вдруг придет к вам?
— Вот вам мое слово: я подниму цену в пять раз. Это самое малое, что я могу сделать для будущего вице-короля.
Назавтра он прислал ей цветы. Со значением: светло-алые розы вперемешку с чертополохом, почти такие же колючие, как она сама. Через час она ответила ему, послав самую большую шляпу из всех, какие только смогла найти (добрых полтора ярда в диаметре, с вывески шляпного магазина): "Надеюсь, что она придется вам как раз впору". В какой-то момент ее обуял страх, что она зашла слишком далеко. Но нет, в тот же вечер ей доставили на площадь Сент-Джеймс десять баррелей прогорклого свиного сала: "Скромный вклад в ваши усилия по борьбе за женскую красоту".
А через день он сам посетил институт, обласкал взглядами продавщиц, одну красивее другой, и пригласил Ханну на обед в дом одной из его теток. Вышеуказанная тетка была по меньшей мере герцогиней. Она идет на этот обед и на другие, с Твейтсом или без Твейтса, и не обязательно с "Уинни", который, впрочем, вскоре покинет ее, чтобы покрыть себя славой в Трансваале. Не полагаясь на судьбу, он лично будет писать для лондонских газет восхваляющие себя статьи. Некоторые из них Ханна успеет еще прочесть.
Со своей стороны, Марьян Каден отправляется в Нью-Йорк. Последний их разговор перед тем, как он сядет в вагон поезда, уходящего в Ливерпуль:
— Марьян, пожалуйста, запиши… Или нет, лучше запомни: я стала подругой Уинстона Черчилля, который весь обвешан дворянскими титулами и которому светит большое будущее. Его мать — американка. Вот ее адрес. Уинни пообещал, что свяжется с нею и скажет, чтобы она приняла тебя… Итак, Ребекка Аньелович, в замужестве Бекки Зингер, проживающая на Парк-авеню, кузен Полли, который то ли гангстер, то ли биржевой агент, плюс этот последний факт дают нам в руки три опорных пункта.
— У меня есть и другие.
— Тем лучше. Постарайся также узнать, что стало с Менделем. С его стороны некрасиво, что он не пишет нам…
Марьян переминается с ноги на ногу, он явно не решается произнести имя Тадеуша. Наконец находит выход:
— Если я увижу Менделя, должен ли я пригласить его на твою свадьбу?
— Он уже в курсе и не приедет. Марьян! Пожалуйста, смотри, чтобы индейцы не сняли с тебя скальп.
Вместе с Лиззи она возвращается в Вену. Все то же необъяснимое чувство, что ей нужно быть именно там. Институт на Рейхсратштрассе открыл свои двери. Приехавшая специально из Лондона (это ее второй приезд: она уже была в Вене весной) Сесиль Бартон может лишь фиксировать факт очередного триумфа. Теперь институты Ханны покрыли почти всю территорию Европы. Кольцо замкнулось. В международном масштабе и для всех светских дам. В некоторых столицах даже обижались, что они были обойдены вниманием.
Через художника Климта и музыканта Иоганна Штрауса Ханна завязывает знакомства со всеми заметными людьми Вены того времени. В их числе красавица Альма Шиндлер (она скоро выйдет замуж за Густава Малера) и сам Малер; "лорд Израиль", или Теодор Герцль, который двумя годами ранее организовал в Бале первый сионистский конгресс; Отто Вагнер, великий архитектор, перестраивающий столицу Габсбургов; знаменитый бургомистр Карл Люгер — "Красавчик Карл"… Хьюго фон Хофманшталь, который напишет для Рихарда Штрауса либретто опер "Кавалер розы" и "Ариана в Наксо", представил Ханне молодого врача-психолога Альфреда Адлера, а тот в свою очередь свел ее со своим учителем, врачом, занимающимся частной практикой, а также почетным профессором невропатологии Венского университета, евреем из Моравии по имени Зигмунд Фрейд. Первая встреча произошла в "Центральном кафе" — месте сбора интеллектуалов, которое не до конца еще вытеснило из памяти прелестное "Гринштейль", снесенное два года назад к всеобщему огорчению.
В этот день Фрейд принес под мышкой комплект пробных оттисков с книги "Толкование сновидений", которая выйдет в свет лишь год спустя. Ему 42 года, это невысокий мужчина, носящий бородку и усы, внешне достаточно застенчивый. Ханна говорит с ним на идиш, он отвечает на немецком. Он спрашивает, снятся ли ей сны. "Особенно открытые, рассматривающие тебя глаза", — отвечает она. Она берет в руки пачку листов и начинает перелистывать. Он удивлен невероятной скоростью ее чтения. Какое образование она получила? Никакого. "Она так уравновешенна, что это кажется аномальным", — уточняет Адлер, смеясь. Фрейд спрашивает, поняла ли она хоть что-нибудь в его рукописи. "Самую малость", — уверяет его Ханна и тут же демонстрирует, что уловила намного больше: вкратце пересказывает главу, которую только что просмотрела. Фрейд приглашает их на обед, ее и Адлера, на следующей неделе. Всего она побывает у него, или, вернее, у них, четыре раза. Он женат на некоей Марте, женщине с печальными и добрыми глазами (о которой говорит, что почти болезненно ревнует ее). Ей лишь однажды удастся пригласить эту пару пообедать у нее дома.
Всякий раз между Фрейдом и Ханной шли уединенные беседы, напоминающие обмен подачами. С самого начала она заявила, что обладает достаточно крепкой головой и не позволит копаться в ней всяким там докторам с их лорнетами. Именно эта ее отнюдь не внушенная сила, ее открытость, ее безграничная убежденность, что достаточно сильно захотеть чего-либо, чтобы рано или поздно получить желаемое, и привлекают в ней Фрейда. Как и Адлеру, ему кажется, что в ее уравновешенности проблескивает капля безумия. Он не утверждает этого, но заинтересован. Он дает ей или, скорее, заставляет ее говорить. Сама не зная почему и как, но однажды вечером, когда они были одни в его кабинете на первом этаже дома № 19 по Берггассе, она поймает себя на том, что рассказывает о своем местечке, своих встречах с Тадеушем на берегу ручья, об авантюристке, устремившейся в просторы пшеничных полей в лучах солнца, о смерти отца и Яши, о погроме…
Она умолкает, более смущенная, чем если бы вдруг обнаружила себя голой. Молчание. Она сидит на знаменитой турецкой софе. Напротив — изразцовая печь, слева — камин с колпаком, покрытым турецкой тканью. Фрейд улыбается, но не глазами. "Нет ничего опаснее детских воспоминаний", — произносит он наконец. Он ничего не добавит к сказанному, откажется даже назвать хоть какой-то диагноз, которым она, кстати, даже не поинтересуется.
Но она удалится с этим сомнительным и пугающим ощущением, какое испытываешь, когда цыганка умолкает на полуслове и спешит уйти после длительного изучения линий на твоей ладони.
Даже если не веришь в предсказания судьбы.
На Вену надвигается осень. Деревья Пратера с каждым днем меняют цвета. Еще немного… и веселье, царящее в городе, не выдержит контрудара со стороны природы. Если Ханна по-прежнему отказывается танцевать, то Лиззи предается этому удовольствию весьма охотно. Она постоянно окружена ордой миленьких офицериков, мечтающих лишь об одном: драться из-за нее на дуэли. И когда они обе, Лиззи и Ханна, появляются где-нибудь, обязательно в сопровождении Шарлотты О'Маллей, гигантского роста дуэньи, за ними обычно следует по пятам эскорт расфуфыренных офицеров.
И на этот раз они прошлись по Пратеру, задержавшись перед "Третьим кафе", где грохотал военный оркестр. Потом отобедали на пленэре в саду Сачера. Пять офицеров в киверах вышли вместе с Лиззи: та пожелала прокатиться на гигантском, высотою 65 метров, колесе, вращающемся со скоростью 65 сантиметров в секунду. Ханна осталась одна за круглым столиком под забавным балдахином: если пожелаешь оградиться от остального мира, можно задернуть занавески. Она раздавлена и наполовину побеждена: двумя днями ранее из телеграмм, пришедших одна из Монте-Карло, другая из Парижа, она узнала, что Джон Д. Маркхэм в сопровождении своего секретаря и других лиц сел на "Голубой экспресс" и отправился во французскую столицу. Оттуда — в Гавр. Из Гавра его путь лежит в Нью-Йорк. Уже зарезервированы каюты на борту "Лотарингии", парохода Генеральной трансатлантической компании.
Если бы не присутствие Лиззи, она наломала бы дров.
Она достает из сумки записную книжку в обложке из кожи черного и алого цветов с вензелем — двойное позолоченное "Н" — и машинально перелистывает счета. И вдруг чувствует, как на нее ложится чья-то тень. Она думает, что это вернулась Шарлотта О'Маллей, на которую наводит страх гигантское колесо.
…Но шторки закрываются, и чья-то большая рука захлопывает блокнот. Ее бросает в дрожь, глаза распахиваются до предела, она смотрит прямо перед собой, не в силах повернуть голову. С поразительной мягкостью "тень" извлекает из ее рук карандаш, книжку, приподнимает ее со стула из черного тростника. Тот, кто все еще остается тенью, сжимает ее голову в ладонях, наклоняется, целует ее в веки, принуждая закрыть глаза.
— Ничего не говори.
— А что нам осталось сказать друг другу?
— Ханна, замолчи.
А она, взволнованная, думает: если я открою глаза, он исчезнет. Но он остается с нею.
Договоримся, что в будущем…
Лиззи вернулась с триумфом в сопровождении Шарлотты и всех своих почитателей. Их число сильно возросло — движется целая колонна. Застав Ханну чуть ли не в объятиях некоего молодого человека, Лиззи словно остолбенела и, хоть ни разу еще не видела Тадеуша, в ту же секунду все поняла. Последовала процедура знакомства, после чего даже такая болтушка, как Лиззи Мак-Кенна, прервать которую, казалось, вообще невозможно, вдруг лишилась дара речи. Она лишь пробормотала, что вместе с О'Маллей ходила выпить чашечку шоколада в кафе напротив оперы, а все эти господа офицеры только сопровождают ее.
Наконец Ханна и Тадеуш остались вдвоем.
— Я хотела бы немного пройтись, — сказала Ханна.
Она еще не оправилась от первого шока, почти что оцепенения. Даже маленькая счетная машинка в голове больше не подчинялась ей. Она едва взглянула на Тадеуша, вместо того чтобы рассмотреть его как следует. "Что это со мной?" Она даже не понимала, почему ей захотелось пройтись, — сказала об этом, не отдавая себе отчета в том, что говорит. И, что хуже всего, она ничего не предпринимала, чтобы наконец прийти в себя. Более того, ей было хорошо в этом состоянии. Она едва ощущала легкое прикосновение пальцев Тадеуша к ее левому локтю.
Они идут по улице Пратер мимо кукольных театров Вюретеля. Пока еще она ничего вокруг не замечает — с таким же успехом можно прогуливаться по Луне. Лишь много позже с фотографической точностью восстановит в памяти воспоминания о сегодняшнем дне: группы детей, гуляющих с няньками, которые любезничают с солдатами; молодые люди в соломенных шляпах; арабы, торгующие лимонами; точильщики-сербы; торговцы-разносчики из Словакии — одним словом, празднично одетая, пестрая венская толпа. Этот конгломерат народов, казалось, живет весело и беззаботно, хотя оставалось всего Н лет до того черного дня, когда старый чопорный император подпишет ультиматум, из-за которого начнется первая мировая война. А самый проницательный из жителей Вены (журналист Карл Краус, редактор газеты "Пламя") цинично скажет: "Желаю Вашему Величеству прекрасного конца света…"
Слава Богу, в это осеннее утро стоит мягкая, солнечная погода и в воздухе словно пахнет весной. Они молча идут по улицам, так и не обменявшись ни одним словом с тех пор как увиделись. Наконец Тадеуш заговорил. Но не о ней или об их прошлом и даже не о том, что они могли бы сделать за те почти восемь лет, что прошли с их последней встречи, а о своих планах. Он почти закончил пьесу для театра, понадобится еще недели две-три, чтобы сделать окончательный вариант Принялся было рассказывать ей сюжет, затем перешел на нейтральную тему, где они оба ничем не рисковали, спросил, не знает ли она случайно шведа Стриндберга, который тоже пишет почти что гениальные театральные пьесы.
— Я встречала его в Париже у Гогена, — ответила Ханна.
Разумеется, имя Гогена она назвала не случайно: дала ему повод спросить о ее жизни, о том, как ей удалось познакомиться со столь известными художниками и драматургами. Однако Тадеуш заговорил о пьесе "Фрекен
Юлия", которую он видел три раза и знал почти наизусть. От разговора о Стриндберге перешел к другим писателям. Ханна сама назвала имя Мелвилла. Разумеется, роман "Моби Дик" произвел на него такое же хорошее впечатление, но Ханне обязательно нужно прочитать что-нибудь Генри Джеймса и Марка Твена, которые пишут в другом стиле. Тадеуш сказал, что он знаком с автором "Тома Сойера" и "Гекльберри Финна", что его настоящее имя Сэм Клеменс и что он очень остроумный человек. Ему самому очень нравится одна из шуток Твена.
— Если верить Сэму, у него был брат-близнец, очень похожий на него. Однажды, когда мать купала их, один из них случайно утонул. Теперь, шестьдесят лет спустя, Сэм все время спрашивает себя: кто же утонул в тот день: он или его брат…
Ханна рассмеялась и сразу почувствовала, как все та же счетная машинка, которая, казалось, была у нее в голове, начала работать. Она даже осмелилась внимательно посмотреть на Тадеуша и вздрогнула: ей показалось, что он совершенно не изменился. Разве что черты стали немного резче, но все равно он выглядел лет на двадцать, не больше. А ей самой казалось, что она такая старая: "Все знают, что женщины стареют быстрее мужчин. Особенно ты, ты ведь в юности не была красавицей, а потом общалась с кенгуру и коллекционировала любовников. Стой, Ханна, кончай! Ты ведь переживаешь, пожалуй, самый значительный момент в твоей жизни, так чего же хнычешь? Он вернулся, и это хорошо. Теперь нужно сделать так, чтобы он не уехал".
Стало ясно, что наконец-то ее голова прекрасно работает.
— Какой-нибудь театр уже взялся ставить твою пьесу?
Теперь уже и он рассмеялся. Да нет, до этого еще не дошло. Вот разве что один из его французских друзей, Жак Копо, прочитал два первых ее акта.
— Жаку всего 22 года, но он знает о театре столько, сколько мне никогда не узнать. У него есть свои интересные теории и…
Она его совсем не слушает, хотя и ругает себя за это. Она вся во власти воспоминаний: в Варшаве, когда она нашла его там, они тоже на первых порах говорили о литературе, чтобы привыкнуть друг к другу. "Если мы будем встречаться каждые семь лет, то я стану ходячей энциклопедией! Видишь, ты уже смеешься над собой. Твоя оторопь уже прошла. Странное ты все-таки существо, Ханна…"
Разговор о литературе — пожалуй, единственное, что есть общего между их встречей в Варшаве и этой встречей. Она сама написала в своем письме: если они станут только цепляться за прошлое, то лучше, чтобы он не возвращался. Он умный, а значит, обратил внимание на эту фразу и тщательно взвесил каждое слово…
"Боже праведный, ведь он вернулся к тебе, дурища ты эдакая! Вот все и началось! Ты снова дрожишь, и у тебя все горит, даже в самых интимных местах". Он уже готов был на этом проклятом пароходе отплыть в Америку, но все-таки приехал к тебе. Значит, ему самому хочется поставить точки над "i"… Так чего же он ждет, черт его возьми? Пока они шли по улице, среди людей, его сдержанность была объяснима. "Хотя он мог бы взять меня за руку, ведь большего от него никто и не требовал". Ну а теперь, когда они едут в фиакре, он мог бы, скажем, слегка приоткрыть свои намерения. (Тадеуш приказал кучеру ехать "куда-нибудь", а это — маршрут не очень точный.)
Стемнело, зажглись фонари, и каждый раз, когда они проезжают под одним из них и профиль Тадеуша освещается, сердце замирает у нее в груди… (К тому же этот придурок кучер, вместо того чтобы везти их по темным улицам, словно нарочно выбирает самые освещенные кварталы: переехал канал Дуная, проехал по улице Ринг, мимо памятника Шуберту, и теперь они едут к Опере…).
Она смотрит на губы Тадеуша, которые ей так хочется поцеловать, на его большие, спокойно лежащие руки… "Почему он не поцеловал меня? Не могу же я первой это сделать! Черт побери, иногда так плохо быть женщиной!"
— Райнер Мария Рильке, — спокойным, очень далеким голосом говорит Тадеуш, — это мой лучший друг. Я был бы счастлив, если бы писал хотя бы вполовину так же хорошо, как он…
— Мне совершенно наплевать на твоего проклятого Рильке! — вдруг говорит она. Ее словно прорвало, и она уже больше не может сдерживаться. — Мне наплевать!
Слышно, как цокают копыта лошади, а в фиакре наступает напряженная тишина.
Тадеуш медленно поворачивает голову и с улыбкой смотрит на нее.
— А я все думал, как долго ты продержишься и когда же наконец взорвешься.
— Ну теперь ты знаешь ответ!
— Разве дамам позволительно говорить "проклятый", "мне наплевать"?
— Я не дама и, пожалуй, никогда ею не стану.
"Ну вот, Ханна, ты сама сожгла все мосты. Можно сказать, что комедия окончена. Здорово он над тобой посмеялся. Это видно по его улыбке. Он только за этим и приехал в Вену: специально чтобы сказать тебе, что пора уже и выбросить из головы все твои мечты маленькой девочки из еврейского местечка, твои преследования и все остальное. Может быть, он приехал, чтобы отомстить за то, что с ним сделали в Варшаве, и…"
— Ханна!
"…за то, что с ним сделали в Варшаве, и за незабытое унижение в сарае Темерья. Да ведь я его ненавижу!" Ее охватили отчаяние и бешенство одновременно.
— Ханна! Я никогда не считал себя выдающимся оратором, — спокойно сказал Тадеуш, — но вправе же я рассчитывать хотя бы на то, что моя будущая жена меня выслушает. Итак, я прошу вас выйти за меня замуж.
Ее рука уже лежала на ручке дверцы, прекрасно работающий в ее голове механизм вновь остановился словно парализованный. Последнее сообщение, которое он принял, звучало примерно так: "Ты холодна, как смерть, Ханна…"
— Ну теперь-то, я надеюсь, ты меня услышала?
— Ты что, смеешься надо мной? — удалось наконец выговорить Ханне.
Тадеуш, сидя совершенно неподвижно, продолжил:
— Не должно быть никаких сомнений, что я женюсь на тебе только ради твоих денег. Тех, которые ты заработала, и тех, которые, кажется, собираешься заработать.
— Не нужно смеяться надо мной, Тадеуш, умоляю!
— Я в жизни ни над кем не смеялся, разве что над самим собой.
Она подалась вперед и снова взялась за ручку, прижав к себе сумочку с записными книжками.
— Ханна, ты такой страстный человек и с такой жадностью относишься к жизни, что мне просто не верится…
Она закрывает глаза и думает: "Ну почему он прямо не скажет, что боится меня?"
А он тем временем спрашивает:
— Ты ведь уже все приготовила для нашей свадьбы? Все, до мелочей?
— Да.
— Когда же она состоится?
— 30-го декабря.
— А почему не тридцать первого?
— Я хотела, чтобы на нашей свадьбе играл сам Иоганн Штраус. Но тридцать первого он не мог: у этого кретина императора намечался бал… Все идет не так, как я хотела.
— Но я-то ведь приехал.
— Да, это правда.
— Ну а где же должна быть свадьба?
— Я арендовала дворец одного из великих герцогов на площади Бетховена.
— Наш брак будет церковным или гражданским?
— И тем и другим. Теперь совсем не сложно стать католичкой.
Опять наступает гнетущая тишина. Она видит или, скорее, чувствует, как он закрыл глаза: "Теперь понятно: я его до смерти напугала. Как же так, Господи!"
— Я научилась танцевать, — говорит она, — печатать намашинке, чтобы у тебя не было забот с рукописями, водить автомобиль, даже готовить и завязывать галстуки.
Опять пауза.
— Это ко всему тому, что я уже умела.
Снова молчание.
— Правда, готовлю я не лучшим образом…
Это все говорилось с надеждой вызвать его улыбку. Попытка не возымела успеха.
— Я знаю, что я немного сумасшедшая.
— Ну, я бы так не сказал.
"Что с ним? Ну хоть бы сделал что-нибудь: дал бы мне по щеке, ушел или хотя бы рассмеялся…"
— Ханна! — Позволительно ли нам… жить вместе до свадьбы?
— Нет, — выдохнула она (и, к своему собственному удивлению, покраснела).
— Понятно.
Снова короткое молчание. Наконец он, словно очнувшись, постучал набалдашником трости по дверце фиакра, и кучер остановился.
— Прекрасно, я согласен, — говорит Тадеуш.
— Согласен?
— Договоримся на будущее, что я просил твоей руки и что ты осчастливила меня, ответив мне согласием. Мы вступим в брак здесь, в Вене, тридцатого декабря 1899 года, и наш брак будет одновременно гражданским и церковным. Все предельно ясно.
Он открывает дверцу и собирается выйти. Она еле слышно говорит:
— Ты мог бы меня поцеловать…
Он пристально смотрит на нее. Потом, потянувшись рукой, заставляет ее поднять лицо и чуть-чуть касается ее губ своими. Когда она открывает глаза, он уже стоит на мостовой. Еще немного погодя она видит, как он проходит мимо здания оперы по Рингштрассе. Он такой высокий, почти на голову выше всех. Ну обернись же! Нет, не оборачивается.
Его первое письмо придет из Нью-Йорка. Он уехал туда прямо из Вены, чтобы уволиться с работы у Джона Д. Маркхэма и забрать свои вещи, а главное — библиотеку.
Второе письмо будет из Монте-Карло. В нем он напишет, что живет один на вилле, пользуясь любезностью бывшего патрона. Заканчивает пьесу, правда, работа идет не очень хорошо, но ему нужно довести все до конца…
В обоих письмах он подтверждает, что будет в Вене в полдень двадцать девятого декабря, чтобы подписать брачный контракт. Они с Ханной, а также их свидетели должны встретиться с нотариусом у него в конторе на площади Грабен — в центре старого города.
Странное для мужнины ощущение…
— Так что, ты против дворца герцога?
— Да лучше бы как-нибудь обойтись, — с ужасающим равнодушием говорит он.
— И ты против присутствия Иоганна Штрауса?
— Он умер.
— Великий Штраус — да. А его племянник — нет. Он жив, и его тоже зовут Иоганн Штраус. Иоганн III.
— Ну если ты настаиваешь… Мне не хотелось бы чем-нибудь омрачать твою свадьбу.
— Пожалуй, я могла обойтись и без Иоганна Штрауса III, — уступила я она, все еще стараясь придать разговору слегка шутливый характер.
Тадеуш приехал вчера, сегодня уже тридцатое. За все это время он никак не проявил к ней своих чувств: ни нежности, ни любви. Они встретились в конторе нотариуса, и, лишь увидев его там, Ханна действительно поверила в реальность всего происходящего. Свидетелем Тадеуша был Рильке. Там, у нотариуса, Тадеуш вручил ей красную розу, после чего опять, словно за каменную стену, спрятался за слегка холодную деликатность и за свою странную, насмешливую полуулыбку. Прикоснувшись губами к ее перчатке, не читая, с совершенно равнодушным видом, подписал брачный контракт. Вечером они пообедали в компании друзей: он и она, Лиззи и Шарлотта, Эстель и Полли Твейтс, Рильке и Гофманшталь, Альфред Адлер и Густав Климт, который привел с собой Эмилию Флег, Густава Малера, из которого потом Томас Манн сделает героя своей "Смерти в Венеции", и Артур Шнейцлер, который уже бросил медицину, но тогда еще не стал знаменитым писателем.
Тадеуш проводил Ханну и ее друзей до дверей канцелярии Богемии и уехал, как он сам выразился, чтобы похоронить свою жизнь холостяка в компании Гофманшталя и Райнера Марии Рильке.
Тридцатого декабря те же свидетели присутствовали на гражданской регистрации брака и двух религиозных церемониях: католической, правда, не в прекрасном костеле святого Карла, как об этом мечтала она, а в часовне Доминиканцев, где было страшно холодно; и еврейской — в синагоге на улице Штернгас. Сам Тадеуш настоял на этой двойной церемонии. Ему пришлось дважды поцеловать ее, но он делал это куда более холодно, чем Райнер или Климт, не говоря уже о Полли, рыдавшем от счастья.
Ханне пришлось даже свирепо взглянуть на Лиззи, которую очень беспокоила замеченная ею ненормальность в отношениях жениха и невесты: "Не вздумай только захныкать!"
Лиззи уехала в Лондон с семьей Полли Твейтса и остальными.
Ханна с Тадеушем тоже сели в поезд. Когда они расположились в двухместном купе, он наконец спросил:
— Ну и что же ты придумала дальше?
— Швейцарию.
— Тоже хорошо. А где конкретно в Швейцарии?
"Никак нельзя показывать ему, что тебе хочется плакать. Если он может оставаться таким холодным, то и ты, Ханна, справишься с этой ролью. В конце концов ты узнаешь, почему он женился на тебе или позволил тебе выйти за него замуж…"
Поезд шел по Венскому лесу. А ведь она в своих планах так хотела проехать по этому лесу рядом с ним в карете, укрывшись одним меховым пологом, плыть по этому снежному безмолвию, тишину которого нарушали бы только звуки скрипки Иоганна Штрауса (пусть третьего, что поделаешь, коль первого уже нет в живых), который играл бы им "Сказки Венского леса", "Ты не заплачешь, Ханна, даже если тебе смертельно этого хочется!" Наконец она ответила на вопрос:
— На юге Швейцарии, почти в Италии, на берегу озера Лугано.
— Прекрасно.
Пошел снег, и в его хлопьях волшебно размывались окрестные пейзажи. Когда идет снег, это же так прекрасно. Пусть себе идет, ведь ты все это время, месяцы и годы (даже на пароходе, который вез тебя из Мельбурна), надеялась, что в день твоей свадьбы будет идти снег…
— Ты там подготовила для нас дом, Ханна?
— Угу.
— Купила?
— Что-то в этом роде.
Вернее было бы сказать, что дом — настоящий замок — снят в аренду, но в контракте, который Полли заключил со своим швейцарским коллегой, была оговорена и возможность покупки, в счет которой входила бы и сумма, уплаченная за аренду. "Ханна, ты становишься мечтательной даже в делах…" А ведь она действительно тысячу раз мысленно представляла себе и тот поезд, в котором они сейчас едут, и два других, на которые им предстоит пересесть, и, наконец, экипаж, который встретит их на вокзале. Они должны были приехать в дом на озеро до того, как часы пробьют двенадцать, обозначив таким образом смену одного века другим, чтобы слушать полуночный бой, поужинав перед горящим камином, уже позанимавшись любовью- А если ему удастся сдержать желание, то она (чего уж лучше?) встретит двадцатый век в его объятиях, пьяная от шампанского и от счастья… "Чертова дура".
— Я думаю, ты уже распланировала, что нашу брачную ночь мы проведем именно в этом доме? — внезапно спросил Тадеуш.
— Да.
— И сколько же раз ты будешь принадлежать мне?
Она довольно спокойно выдержала его взгляд.
За первой пересадкой, в Мюнхене, последовала вторая — в Швейцарии, в Цюрихе. Ханна дремала, а Тадеуш что-то читал. Правда, он даже пытался какое-то время беседовать с нею, как поступает в дороге всякий любезный компаньон. На предпоследнем этапе их маршрута, на станции Лугано, Ханна была словно в летаргическом сне. Но вот наконец они сели в карету, покрашенную в черный и красный цвета и запряженную четверкой лошадей. Два форейтора вскочили на пристяжных, и карета тронулась. Снег перестал падать, двенадцать километров от вокзала до замка они проехали в полной тишине, которую нарушало только позвякивание колокольчиков. Озеро в эту безлунную ночь казалось совершенно черным. Потом они въехали в Моркот и покатили по живописной центральной улице. Своды, кое-где перекрывающие улицу, в эту новогоднюю ночь были украшены бумажными фонариками. Их экипаж свернул и покатил по дороге, круто поднимавшейся вверх. Когда Ханна была здесь в первый раз, чтобы осмотреть место, она долго стояла на террасе собора святой Марии, построенного в XIII веке на крутой стометровой скале. Но тогда был солнечный день, и она была полна надежд…
Замок, который она арендовала, был расположен еще выше, и как только они подъехали, в нем, как и хотела Ханна, сразу же зажглись факелы и свечи.
— Могу ли я закурить?
Разумеется, кивает Ханна. Они приехали в начале восьмого. Вместе обошли весь замок — трехэтажное здание, примечательное тем, что своды нижнего этажа были выполнены еще в романском стиле. Увидев огромную кровать с роскошным пологом в комнате, где было четыре окна, выходившие на озеро, Тадеуш промолчал. И только попав в рабочий кабинет, который Ханна планировала отвести ему, и примыкающую к нему библиотеку, где было много книг, но в то же время часть полок пустовала, спросил:
— Ханна, это для моих книг?
— Да.
— У меня их не так много.
— Но ведь книги можно купить, да к тому же ты их будешь писать.
— С этим трудно не согласиться.
Книги были на немецком, английском, французском, русском и польском языках. Она даже специально заказала кожаный переплет для всех произведений Рильке, начиная с "Жизни и Песни" до самого последнего — "Белой Принцессы".
— Ханна, спасибо за твою деликатность. — При этих словах на его лице была обычная, совершенно непроницаемая улыбка.
Ханна пошла переодеться. Именно в этот момент в ее поведении неожиданно произошла странная перемена: она словно бы стала вдруг равнодушной к поведению Тадеуша. Главное вести себя как ни в чем не бывало, ну а что будет дальше — посмотрим! Надела новое платье, специально сшитое в Париже для этого случая: белое с оборками кумачового и черного цветов, закрытое до горла и застегивающееся на тридцать девять маленьких пуговичек. "Признай, Ханна, за собой хотя бы одно достоинство — ты чертовски упряма!"
На протяжении всего обеда говорила она одна. Словно настала ее очередь занимать собеседника разговором. Рассказала ему все с момента ее отъезда из местечка на телеге Визокера до последних планов по развертыванию сети магазинов в Северной Америке — все, ничего не упуская. Ввела его в курс дел и своего состояния, которое должно было значительно возрасти, и даже назвала поименно своих четырех любовников.
— Разумеется, считая и тебя. Лучшим был Андре, хотя и Л отар тоже… Я видела его в Цюрихе, похоже, он все-таки убил свою жену…
После обеда перешли в салон, где пылал камин. Им подали кофе, и слуги удалились. Тадеуш закурил сигару.
— Кто украсил дом?
— Тип, которого я зову Генри-Беатрис.
Брови Тадеуша поползли вверх.
— Это мужчина или женщина?
— И то и другое. Ему принадлежит идея воссоздать здесь стендалевскую атмосферу. Который теперь час?
— Скоро одиннадцать. Вот уже больше двух лет, как, войдя в один книжный магазин на улице Рен, я узнал, что обо мне расспрашивали.
Она неподвижно сидит на диване, тщательно расправив складки платья по обе стороны от себя.
— Ханна, как зовут того человека, который меня разыскивал?
— Марьян Каден. Сейчас он в Нью-Йорке.
— Идея была очень хороша. Но в то время я читал только по-английски. А уж затем принял кое-какие меры предосторожности.
— Ты догадался, что он работает на меня?
— Разумеется. — Он улыбнулся. — Ханна, я знал, где ты живешь. Многие из моих друзей или друзей Маркхэма являются твоими клиентами. Полтора года тому назад я был в Лондоне и видел тебя там.
Она закрыла глаза. Он кивнул, словно отвечая на вопрос, который так и не был задан:
— Да, я мог бы поговорить с тобой. Для этого стоило всего лишь пересечь улицу.
— Но ты этого не сделал.
— Не сделал.
"Открой твои чертовы глаза и посмотри ему прямо в лицо, слышишь, Ханна!" Она подняла голову.
— Потом, — продолжал он, — я встретился с этим совершенно великолепным типом, Визокером. Его куда выгоднее иметь другом, чем врагом, правда, он тебя любит больше, чем себя самого. Тебе, может быть, было бы лучше выйти за него, а не за меня. Мы с ним очень долго говорили.
— По-мужски?
— Да, по-мужски. Между прочим, он, оставаясь незамеченным, следил за мной целый месяц. А вот твоего английского детектива я заметил тут же.
— О чем вы говорили с Менделем?
— Не спеши, Ханна, пожалуйста. Это ведь странное для мужчины ощущение, когда тебя преследуют.
— Да, пожалуй, женщины к этому больше привыкли.
— Вот это правда. Слава Богу, что ты хоть никогда не посылала мне цветов или каких-нибудь безделушек. Другая на твоем месте могла бы пойти на такое, даже если бы я был женат.
— Но ты ведь не был женат.
— Чуть было не женился.
— На Мэри-Джейн Галлахер?
— Да нет, с другими я был более близок к женитьбе.
— Я же тебе написала.
— Это самая умная вещь, которую ты сделала по отношению ко мне. А я тебе не ответил, потому что не знал, что ответить. Я уже не раз бывал смешон, но не до такой степени.
— Я тебя люблю.
— Я знаю это. Я даже надеюсь, что ты меня любишь как настоящая женщина, а не как девчонка, которая втрескалась в друга детства. Говорил ли тебе Мендель Визокер, что я возвращался в Варшаву в июне 92-го года?
— Он не сказал, зачем ты это сделал.
— Но он знал это. Я искал тебя по всей Варшаве… Помолчи, Ханна, не надо ничего говорить. Никто не мог мне сказать, куда ты уехала. Я даже побывал в твоем местечке, но и там о тебе ничего не знали. Если бы ты, Ханна, не так лгала мне тогда в Варшаве! Откуда у тебя эта мания усложнять простые вещи? Зачем было рассказывать мне сказки о каком-то наследстве? Я ведь им тогда даже поверил. На тебе было такое великолепное платье, может быть, чуть старомодное, но очень красивое. Такое же, как сегодня, если я не ошибаюсь… Правда, я быстро перестал тебе верить. Ты казалась такой усталой и с каждой неделей уставала все больше и больше. А я не знал, как сказать тебе, чтобы ты прекратила разыгрывать передо мной эту комедию. Ты так вошла в свою роль!.. Эта единственная ночь, которую мы с тобой провели вместе в Пражском предместье накануне Нового года…
— Я с тех пор ни с кем не провела ни одной новогодней ночи.
— Дай мне договорить! Я должен сказать тебе все об этой ночи. Я ведь не сделал этого, а потом ты исчезла. Теперь я знаю почему. Визокер рассказал мне о деле Дельта Мазура с такими подробностями, о которых ты бы умолчала. Однако в то время я ничего не понял. И вот спустя годы я вновь встречаю тебя, я уже знаю, что ты ищешь меня по всей Европе, знаю, что ты богата, и все говорят о тебе, о том, что тебе удалось сделать в Австралии. Меня смущает не то, что у тебя много денег, хотя и это отчасти тоже, но скорее твое устрашающее желание преуспеть в делах, а ведь я знаю твой характер.
— Тебя смущает то, что произошло в сарае Темерья, — неожиданно зло перебила она.
— Он замолчал, покачал головой.
Да, и это тоже. Твой брат погиб из-за меня.
— Я тебя в этом никогда не упрекала. Мендель мог бы тебе сказать, что это так.
— Он мне сказал. Ты никогда не нашла бы лучшего защитника, чем он. Я даже подумал, что ради этого ты его и послала. Сейчас думаю, ты просто знала заранее, что он будет защищать тебя. Ты ведь всегда все рассчитываешь! Слушай, Ханна, 15 октября этого года я был на волосок от того, чтобы вернуться в Америку и жениться на Мэри-Джейн или на другой девушке. Я считал, что только безумец сможет жить с тобой. Это почти самоубийство.
Она смотрит на него растерянно.
— А теперь так не думаешь?
— Еще не знаю.
— Но ведь ты все-таки приехал в Вену.
— Сам не знаю, почему я это сделал. Она недоверчиво качает головой.
— Нет, ты меня не любишь. Ты по-настоящему ни разу меня не поцеловал.
— И не занимался с тобой любовью в фиакре. А вот ты все предвидела, вплоть до этого дома. Я готов поклясться, что даже простыни специально отбирались для этого.
— Я люблю тебя.
— Но ты сама хотела выждать и приехать сюда, чтобы здесь заняться любовью.
— Я люблю тебя.
— Тебе захотелось дождаться нашего бракосочетания и как бы снова стать чем-то вроде девственницы. А я ведь тоже люблю тебя и даже сильнее, чем ты думаешь. В общем, одно из двух, как говорит твой друг Визокер: или мы с тобой сейчас же займемся любовью прямо здесь…
— Лучше на кровати, — лукаво говорит она. — Кровать наверху, и простыни действительно специально выбраны для этого.
— …Или мы подождем, пока часы пробьют полночь, хотя, черт тебя возьми, я уже устал ждать!!!
Он продолжает:
— Если бы я умел все рассчитывать, как одна моя знакомая, которую зовут Ханна, я бы недели две тренировался в расстегивании пуговиц.
— Оторви их.
— Ни за что! Не будем спешить. Ведь до смены века остается еще девятнадцать минут. Ханна, давай условимся, что у того Тадеуша, которого ты знала в Пражском предместье Варшавы, как минимум не было никакого опыта.
— Да, но зато у него было другое.
— Стой спокойно. Была и другая причина.
Она стоит к нему спиной, а он, опустившись на колени, расстегивает знаменитые тридцать девять пуговиц.
— Другая причина, Ханна, в том, что тот Тадеуш был словно парализован от любви, которую он испытывал. Ты понимаешь, что я хочу сказать?
— Понимаю.
Он спокойно, но и не то чтобы медленно расстегивает пуговицы. И вот белый шелк спадает с ее плеч, и она уже обнажена до пояса. (Чуть раньше он на руках принес ее из салона в спальню. Принес и поставил прямо перед одним из двух горящих каминов. Теперь она стоит в метре от пламени и, хотя камин закрыт бронзовой решеткой, чувствует на своем лице и груди его приятное тепло.)
По ее приказу смешали в точно рассчитанной пропорции дерево эвкалипта, виноградной лозы и сосновые поленья, и теперь в комнате пахнет именно так, как ей мечталось. "Наверное, невозможно испытывать большее счастье, чем я сейчас…"
Тадеуш едва прикасается к ней своими нежными пальцами, и она чувствует, как платье постепенно, с каждой новой расстегнутой пуговицей сползает с нее.
— Ханна ведь тоже была совсем неумелая, и не будем больше говорить об этом.
— Согласен: теперь ты другая.
— Перестань подтрунивать. Она слышит, как он тихо смеется.
— Я совсем не об этом думал.
— И перестань смеяться над собой, пожалуйста.
— Клянусь, больше не буду.
Как раз в этот момент последние пуговицы на ее талии расстегнулись, и ткань свободно могла бы упасть с ее плеч. Однако платье держится за счет семи пуговиц, на которые застегнут каждый рукав. А о них-то она совсем забыла. "Черт тебя возьми, Ханна, ты ведь могла бы придумать меньше пуговиц для этого платья".
— Не будем спешить, — говорит Тадеуш. — Нет, не вздумай обернуться, протяни мне только твои руки.
Она нагибается вперед, чтобы протянуть ему руки, и в это время ее соски легонько трутся о шелк. От этого она готова застонать.
— Три, четыре, пять, — спокойно, словно в детской считалке, говорит Тадеуш. — В этом фиакре, в октябре, достаточно было одного прикосновения — и я потерял бы голову и, как голодный волк, набросился бы на тебя. Значит, было лучше, что я держался на расстоянии… Семь, восемь, девять — конец близок.
— Ты садист.
— Ты сама выбрала это платье. Не будем говорить о поездке в поезде. Мне приходилось по пятнадцать раз перечитывать одну и ту же страницу. Самое страшное было, когда ты уснула и твое лицо стало невообразимо нежным. Я ведь никогда не видел тебя спящей. Ни одна из женщин не была так близка к тому, чтобы ее изнасиловали, как ты между Цюрихом и Лугано, в заснеженной Швейцарии. Десять, одиннадцать, двенадцать. Остается всего две.
— Пожалуйста…
— Не будем спешить. Всему свое время. К тому же у дамы вообще не должно возникать желания близости с мужчиной, это противоречит правилам. Порядочная женщина не знает удовольствия — так поется в одной из французских песен. Тринадцать, четырнадцать… — все! Пятьдесят три пуговицы. Не вздумай двигаться — это приказ.
Наконец он очень медленно и нежно начинает спускать платье сначала с одного плеча, потом с другого. По мере того как платье сползает все ниже и ниже, он следует за ним кончиком языка.
— Ханна, распусти, пожалуйста, волосы. Я и сам бы это отлично сделал, но мне нравится смотреть, как движется твоя грудь, когда ты поднимаешь руки. Это просто превосходно. Не спеши, пожалуйста, у нас еще без малого четверть часа. Я видел у Климта рисунки: ты, должно быть, позировала ему полуобнаженной.
— Только грудь, да и то…
И это для него слишком. Больше ты не будешь этим заниматься.
— Теперь в ход пошли его руки. Длинные пальцы наконец оторвались от бедер, поползли к животу. Он повернул ее лицом к себе и сказал слегка охрипшим голосом:
— У моей жены самое прекрасное в мире тело, но сколько же на ней юбок!
Очень умело, с деланной небрежностью он развязывает последние тесемки и приспускает платье, пять нижних юбок из муслина и кружевные панталоны. Почти весь ее живот обнажен, лишь самый его низ остается прикрытым. Тадеуш касается живота сначала щекой, потом губами и языком. Она послушно держит на весу свои распущенные волосы, слегка задыхаясь от его ласк, откинув голову.
— Тадеуш, я хочу сейчас…
— Не спеши.
Он берет ее на руки и несет к кровати, с которой снимает грелки, наполненные углями. Кладет не сразу, сначала долой все это: платье, пять юбок и кружевные панталоны. А еще же резинки и чулки…
— Ты меня сводишь с ума.
— Надеюсь. Впрочем, мы и так с тобой сумасшедшие. Она хочет помочь ему раздеться, но он заставляет ее лечь и ждать. Наконец и сам ложится рядом. Она жадно прижимает его к себе, тянется к его губам.
— Возьми меня.
— Еще не пробило полночь. А в твоей программе…
— Возьми меня.
Он приподнимается на локтях и смотрит в ее лицо, освещенное колеблющимся пламенем свечей, которые ни он, ни она не захотели гасить. Качает головой.
— Это предложение, пожалуй, заслуживает внимания.
— Я тебя ненавижу.
— Я тебя тоже. Правда, очень нежно для начала…
— Я боюсь, — говорит он, — что мы перебрались в другой век, так и не заметив этого.
— Который час?
Она словно изголодавшись, без устали покрывает поцелуями все его тело.
— Ханна, как ты могла заметить, часов на мне нет.
— Ну так найди их.
— Он тянется за своей одеждой, но не достает до края кровати.
— Эта штука больше, чем площадь Пратера. Ханна, где ты, черт возьми, ее нашла?
— Сделали по заказу. Когда у тебя муж ростом под небо, это нужно учитывать.
Он все-таки добирается до своих брюк, шарит в карманах, а она нежно покусывает его. Ага, вот они, часы.
— Уже почти четыре! Как быстро летит время. Ханна, да остановись же ты наконец!
Смеясь, она произносит:
— Что, изнемогаешь?
— Мадам, я взываю к вам о передышке.
Она садится ему на живот, продвигается выше и, наклонившись, закрывает его лицо своими волосами, словно пологом палатки.
— Когда ты полюбил меня?
— А я и сам не знаю. Может быть, это случилось в Варшаве, в книжной лавке на улице Святого Креста, когда ты вопила, чтобы тебе показали томик Лермонтова. В тот раз ты тоже пыталась меня обмануть.
Ее глаза широко раскрываются от удивления.
— Ты не поверил, что мы встретились случайно?
— Это зная-то тебя? Да ни на секунду.
— А я и не заметила…
— Ну, с тобой такое не часто случается.
— Тадеуш, а что было бы, если бы я не наврала тебе тогда, в Варшаве? Как ты говоришь, не усложняла простые вещи?
— Не знаю.
— Да нет, ты все определенно знаешь.
— Хорошо! Мы с тобой поженились бы к концу моего курса в университете. А может, и раньше. Ты бы не уезжала в Австралию, у тебя не было бы других любовников, кроме меня, и мы жили бы в Варшаве. Я бы стал адвокатом, в перерывах между процессами писал бы что-нибудь, и у нас с тобой были бы дети.
— И мы не потеряли бы зря эти годы.
Она тихонько заплакала: "А ведь он прав, Ханна, тысячу раз прав!"
— Ханна, я люблю тебя. Это навсегда.
— Они у нас еще будут.
— Дети?
— Да. Самое меньшее — трое.
— Ты уже, конечно, знаешь даты их рождения и их пол. Или этого ты не можешь рассчитать?
— Я привыкла все планировать, так уж я устроена.
— Никто в мире не знает этого лучше меня.
И он снова потянулся к ней, хотя она и не переставала плакать, а может быть, как раз именно поэтому.
Наутро пошел снег, и из окон их комнаты (в которой им суждено провести целых четыре дня) они смотрели на неподвижную гладь озера, кое-где уже покрытого льдом. Ханна думала: вот уже десять лет — с того самого момента, как уехала из своего местечка, — она ни разу не проводила дни вот так, без работы, ничего не подсчитывая, не думая о деньгах, которые могла бы получить. И — наплевать. Это было совершенно новое, удивительное для нее ощущение, и ей было немного стыдно за себя.
"…Да, но сейчас ты счастлива, так счастлива, как не смела даже и мечтать…"
— Ну и как долго, Ханна?
Вопрос застает ее в тот момент, когда она подносит к губам чашку кофе. Эта чашка, как и весь сервиз, сделана мастером Гинори недалеко от Флоренции, в местечке Дочия. Сервизу более ста лет, а что до кофейника, то это настоящее произведение искусства.
— Что — долго?
— Ты ведь не прекратишь заниматься делами. — (Это не вопрос, а скорее констатация.) — Сколько времени ты пробудешь здесь?
"Вот и приехали". Она ставит чашку на стол.
— Если бы я была мужчиной, Тадеуш, разве меня попросили бы бросить работу?
— Я тебя об этом не прошу, да и никогда не попрошу ни о чем подобном.
— Меня ждут в Нью-Йорке к 15 февраля. До этого — открытие филиалов в Риме и Милане. По той же причине мне нужно побывать в Мадриде и Лиссабоне. Затем заеду в Берлин" Париж и Лондон и сразу же — в Америку.
— А мне, между прочим, вовсе не хочется быть "сопровождающим лицом".
— Но ты ведь писатель.
— Я пытаюсь стать им. Может быть напрасно, а может быть и нет. Как знать. — Он улыбнулся и продолжил — Ханна, не вздумай принять это за первую семейную сцену. Мы ведь оба прекрасно знали, что нам не миновать такого разговора.
— Но с ним можно было бы подождать.
— Вот я и спросил тебя: как долго? Не стану же я таскаться за тобой из поезда в поезд, из отеля в отель. Если я хочу стать писателем (предположим, что я на это способен), то мне нужно работать в спокойной обстановке, чтобы у меня под рукой всегда были мои книги.
— Этот дом так же принадлежит тебе, как и мне.
Они оба вдруг вспомнили слова, которые он произнес в первый вечер пребывания здесь: "Жить с тобой — это безумие, почти что самоубийство". Он мог бы и сейчас повторить их, и она это прекрасно знала. Она ответила бы на них тысячью обещаний и клятв, но опять же они оба знали, что все это ни к чему не приведет. Ей только и оставалось сказать:
— Давай попробуем, Тадеуш. Несмотря ни на что.
— Давай.
— Ведь из-за этого ты и не решался приехать ко мне?
— Да.
— Это единственная причина?
— Клянусь.
— Ну а если бы я тебе не написала?
"…Если бы ты, Ханна, попыталась заманить его в ловушку с помощью, к примеру, какого-нибудь издателя, то он бы мгновенно понял и ты бы навсегда его потеряла. Написать и предоставить ему самому принять решение — это было самое умное, что ты когда-либо сделала!"
— Не отвечай, пожалуйста! Будем считать, что я тебя ни о чем не спрашивала. Согласен?
— Согласен.
— Ты закончил свою пьесу?
Он вновь улыбнулся.
— Если верить директорам театров, которым я ее предлагал, то — увы — нет. — И тут же улыбка словно стерлась с его лица. — Ханна, пожалуйста, не вмешивайся в это. Никогда, ни в коем случае, что бы ни случилось.
— Я люблю тебя. Ты будешь переписывать пьесу?
— Вряд ли. У меня другие планы.
Он заговорил об этих планах. Ханна почувствовала, что она словно прикасается к другим мирам, — то же ощущение, которое возникло у нее при чтении его поэмы. Во всяком случае, уже через час между ними установились спокойные, доверительные отношения, которые будут продолжаться и в последующие дни. Он рассказывал ей придуманные истории, и каждая из них представляла в зародыше пьесу, новеллу или роман. У него в голове целая вселенная, полная интересных персонажей, которых он очень увлекательно описывает. Слушая его, она то плачет, то смеется. Сейчас, под впечатлением его рассказов, она вновь, годы и годы спустя, открывает в нем того Тадеуша, которого знала в детстве. В общем, она никогда в нем не ошибалась, что бы по этому поводу ни думали Мендель и другие. (Правда, Мендель отказался от дурных мыслей по поводу Тадеуша, "а ведь это, черт возьми, настоящий подвиг с его стороны, он любит тебя и ревнует тебя к Тадеушу. Милый Мендель…") Действительно, Тадеуш в некотором смысле умнее и утонченнее ее. Ведь ее никто и никогда не разгадывал так, как он. "Разница между ним и мною в том, что я знаю многие вещи еще до того, как он о них мне скажет, а он знает даже то, о чем я еще не успела подумать". Ну а то, что он мужчина, а она женщина, вовсе ничего не значит. "Я не думаю, чтобы он комплексовал по этому поводу. Хотя, Ханна, если бы вы поменялись ролями и он занимался бы тем, что вел дела и зарабатывал деньги, то все считали бы это нормальным. Это было бы в порядке вещей. Хозяйка остается дома поддерживать огонь в очаге, как весталки в Риме, готовить еду, рожать детей и растить их в ожидании возвращения из похода хозяина и господина. Только вот беда-то в том, что в поход отправляешься ты, а ему уготована роль весталки, и это чертовски опасно, как сказал бы Мендель…".
Она предполагала провести вместе с Тадеушем целый месяц. Это был у нее первый столь длительный перерыв в работе За десять лет. От этой жизни она ждала чуда, и она его получила. Она получила даже больше того, на что надеялась. И не только из-за необыкновенного физического удовольствия. ("По сравнению с Тадеушем даже Андре никуда не годится. Я ведь люблю Тадеуша, а Андре я не любила. Видимо, чувства здорово помогают в этом деле. А вот в Австралии я так не думала. Я снова учусь…") Ей открылись радости от пребывания рядом человека, которого ты любишь; от молчания вместе; от своеобразного знакового кода, который неизвестно как устанавливается между двумя любящими людьми и секрет которого знают только они; от взгляда, которым ты обмениваешься с тем, кого любишь, за завтраком, или от его присутствия рядом с тобой в комнате, погруженной в сумерки; от нового для нее чувства интимной близости, возникающей вдруг днем; даже от уверенности, что ты живешь на свете и что у всего у этого будет продолжение. Ни с кем до сих пор Ханна не испытывала ничего подобного. Даже с Андре. Разумеется, она не раз и не два спала с ним, но их связь была скорее сожительством без последствий, просто ей с ним было лучше, чем с другими…
Кроме всего прочего, ее охватило чувство триумфа: она наконец была вместе со своим Тадеушем. Чего еще можно было желать?
"…Деньги тоже станут для тебя проблемой. У Тадеуша их, безусловно, негусто. Сколько мог зарабатывать секретарь бывшего посла? Уж куда меньше, чем ты. И чем дальше, тем эта разница будет заметнее. Если только он не научится загребать сотни тысяч как писатель. Это было бы очень желательно. Может ли писатель стать богатым? Некоторые — да: папаша Гюго, насколько я знаю, был не беден, да есть и другие примеры. Конечно, он может стать знаменитым, и это все компенсирует. Хорошо, если бы не о нем говорили как о моем муже, а наоборот: "Ханна? Ах да, жена писателя!" Это сразу бы нас устроило. Хотя… Когда ты входишь в любой из твоих филиалов и все замолкают, тебе ведь это и самой приятно, а?"
Через четыре дня они все-таки решили немного прогуляться. Она приказала шоферу пригнать из Вены ее "даймлер". Закутавшись в манто из горностая, сразу же, не подумав, устроилась на месте водителя. Тадеуш спокойно взглянул на нее и сказал:
— Делай как знаешь.
Ханна сразу же пересела, предоставив вести машину ему, и очень быстро убедилась, что он делает это значительно лучше, чем она. Это ее даже немного расстроило.
— Мне как раз не хватает практики. Сколько я отъездила? Четыре или пять раз вокруг площади Пратер, вот и все!
— Да, это немного.
— Не говори, пожалуйста, таким тоном. За ним скрыто, что ты мне не веришь. Я очень хорошо вожу машину, когда этого хочу!
— Возможно.
И он, чудовище такое, рассмеялся. На первый раз они съездили в Италию, добрались до Отрезы, объехав озеро Маджоре. Им так не терпелось, что, не дожидаясь возвращения в Моркот, они в первой понравившейся итальянской гостинице сняли на сутки номер, но пробыли там ровно столько времени, сколько им потребовалось, потому что в номере было холодно и сыро. Когда выходили из гостиницы, вся итальянская публика с осуждением смотрела им вслед.
Вообще, если он станет знаменитым писателем, то все устроится. Или почти все. Есть ведь еще и твой характер, Ханна. Зачем тебе было его дразнить? Надо же: чуть не предложила устроить автомобильные гонки и — кто кого. Ты совсем не меняешься. Возьми, к примеру, то, что ты проделываешь в постели. Любой другой на месте Тадеуша испугался бы и подумал, что ты лет пятнадцать была гетерой. Во всем мире не найдется, пожалуй, и пятидесяти порядочных замужних женщин, которые ласкают мужей так, как ты своего Тадеуша. Да и пятидесяти-то, наверное, не наберется. Ты, может быть, вообще уникальна. Откуда ты все это знаешь? От подруг? Как бы ни так! Попробуй-ка спросить у Эстель Твейтс или у другой уважаемой дамы тоном, каким спрашивают рецепт пудинга: "Извините, дорогая, хочу осведомиться: берете ли вы член вашего Полли в рот?" Да любая из них упадет замертво от такого вопроса. А ведь все это не так и смешно. Перестань насмешничать, Ханна. Ведь не случайно же он сказал, что жизнь с тобой сродни самоубийству. Ужасно, что он так думает, а еще ужаснее, что он, может быть, не так уж и далек от истины. Но тут ничего не поделаешь: та счетная машинка, что сидит у тебя в голове, все время работает. "У каждой проблемы всегда много вариантов решения" — это ведь твое кредо. Только вот он тебя предупредил, чтобы ты никогда не вмешивалась в его литературные дела. Он прочел в твоих глазах, что ты уже ломаешь голову над какими-то махинациями, чтобы обеспечить успех его поэмам, пьесам и книгам. Не вмешивайся в это, Ханна. Не надо переделывать ему жизнь, это хрупкая материя".
В третью неделю января они съездили на пять дней во Флоренцию. Он рассказывал ей об этрусках, о Савонароле и Макиавелли, о семье Медичи. Они вместе, держась за руки или (разумеется, только тогда, когда были вдвоем) в обнимку, обошли все памятники города, который он так любил. Ему нравилось здесь все: от раннего туманного утра в садах Боболи до вечеров на берегу Арно с божественным светом, окутывавшим холмы Санто-Ансано или Фьезоле. Он сам нашел для них огромную комнату с видом на Понте Веккьо, где жил Бенвенуто Челлини. Он даже начал набрасывать вчерне сцены и персонажи исторического романа, который хотел посвятить кондотьерам и особенно Жаку из "Черных банд": ему очень нравилось даже само имя этого человека.
В это же время Ханна, хотя и была в восторге от Тадеуша и от города, отметила про себя места для одного-двух магазинов и даже для салона красоты. И сама удивилась, почему она так медленно разворачивала свои дела в Италии. Когда они вернулись в Моркот, их уже ждало много писем. Сравнение двух стопок — справа были письма Тадеушу, а слева ей — получилось символичным и даже весьма беспокоящим. Ей продолжали писать на девичью фамилию, потому что в филиалах еще не знали, что она вышла замуж, да и многие знакомые оставались в неведении. Она прочла только те, которые не терпели отлагательства: три письма от Марьяна из Нью-Йорка, два от Полли, чисто деловые, одно от Ребекки, подписанное Бекки Зингер, которой не терпелось с нею встретиться, десять или пятнадцать от ее основных заместителей, возглавляющих филиалы: от Жанны Фугарил из Парижа, от Сесиль Бартон из Лондона, от Эммы Вайс из Берлина, от Марты Юбермюллер из Вены, от Джульетты Манн, от ее поставщика трав и растений Бошастеля, от Жака-Франсуа Фурнака с отчетом из Мельбурна и из конторы братьев Виттекер с подтверждением, что все, что ей пишет Фурнак, соответствует истине, от директора завода в Европе… К остальному решила не притрагиваться, потому что ей потребовалось бы слишком много времени, чтобы прочесть, подсчитать и внести все цифры в свои записные книжки. К тому же, нужно было бы подрисовать несколько хвостов и ножек ее многочисленным цветным баранам.
— Ханна, почему бы тебе не сделать все сразу? У меня есть чем заняться.
— Я тебе надоела?
— Да нет, — с насмешливой улыбкой на губах ответил он, — конечно нет…
Он пока еще не задал ей ни одного вопроса о ее предприятиях, даже во время подписания брачного контракта. Сейчас, в январе 1900 года, в ее распоряжении было 27 салонов красоты и магазинов, не считая лавочек, и завод в Европе, и целая сеть складов, и две школы: косметологов и продавцов, и две лаборатории — одна в Гобелене, а вторая у Джульетты Манн. Теперь на нее работало более 400 человек, и еще столько же приходилось нанимать им в помощь. Что она не без гордости и выложила Тадеушу.
— Все это очень впечатляет, Ханна.
— Но тебе на это совершенно наплевать, правда?
— Да нет. Я просто думаю, что во всем этом ничем не могу быть тебе полезен.
— Да ведь и я не могу помочь тебе писать книги. Тадеуш, поедем со мной в Нью-Йорк. Ведь ты же американец.
Он рассмеялся:
— Теперь и ты тоже.
У нее даже рот открылся от изумления: "Я и не заметила, как сменила национальность!"
— Вот еще одна причина, по которой ты должен поехать со мной. Ведь это всего на несколько недель, очень прошу тебя…
Она стала ластиться к нему, как кошка, и при этом думала: "Кроме того, что мне будет трудно без него обойтись, как, надеюсь, и ему без меня, он должен знать довольно многих в Америке. Ведь его знаменитый Джон Маркхэм был заместителем министра, он и теперь еще сенатор. У этого старого черта много, очень много знакомых, и они мне пригодятся, чтобы открыть мои филиалы за Атлантическим океаном…"
"Слушай-ка, да ты ведь опять начинаешь манипулировать людьми! Ханна, ты грязная шлюха!"
Счетная машинка, которая…
Они прибыли в Нью-Йорк утром 26 февраля 1900 года на борту судна "Кампанья". Ханна так и не поехала в Берлин, но побывала во всех остальных городах, куда намечала съездить, включая Париж и Лондон. В Лондон заехала из-за Лиззи. Для Ханны была очень важна встреча Лиззи и Тадеуша. Их взаимная симпатия и очень бережное отношение друг к другу стали для нее источником дополнительного счастья. Ведь, в конечном счете, их обоих она любила больше всех на свете. "Ханна, я его обожаю". — "Представь себе, я тоже". — "Я всегда думала, что ты приукрашиваешь, но все так и есть на самом деле. Он просто чудо…"
Они решили, что Лиззи приедет в Америку немного позже, весной.
Марьян Каден пробыл в Нью-Йорке уже пять месяцев и успел сделать довольно много. Сейчас уже все почти готово. Он, как и писал ей в одном из писем, нашел почти идеальное место для салона красоты. Нет, не на Пятой авеню, а на Парк-авеню, напротив здания отеля "Уолдорф-Астория".
— Это для салона, но у меня намечено еще три места для магазинов. И уж одно-то из них почти идеальное: Пятая авеню, рядом с магазином того ювелира, о котором ты мне писала, — Тиффани.
Ханну очень впечатлила высота "Уолдорфа" — 90 метров. Впечатлила, но ^е больше. Ей захотелось побывать на Уолл-стрит, и целый день Тадеуш и она бродили от окраин Манхэттена, от замка Клинтон до моста в Бруклине. Во время этой прогулки их сопровождал племянник Бекки Зингер, бывшей Аньелович. Молодому человеку было столько же лет, сколько Ханне, — почти двадцать пять. Он родился в Нью-Йорке и окончил Институт права. Его звали Зеке (уменьшительное имя от Захария), и он работал маклером в довольно значительной фирме "Кун и Лейб". Его родные эмигрировали из Германии в конце шестидесятых годов и за это время успели сколотить порядочное состояние.
Нью-йоркская биржа разочаровала Ханну — здание было каким-то очень уж скромным. Правда, поговаривали о том, что его будут реконструировать, расширять и даже достраивать новый фасад с колоннами. К тому же собирались строить огромные здания на всех параллельных и перпендикулярных Уолл-стрит улицах. Ханна с удивлением открыла для себя, что Уолл-стрит — это не квартал, а всего-навсего улица, где царит лихорадочное оживление, где снуют молодые люди, веселые, хотя и жестокие. От всего этого она дрожала как в лихорадке: "Вот такой я и представляла себе Америку…"
— Тадеуш, я хотела бы переехать сюда.
Эти слова она произнесла даже не задумываясь. Просто сработала счетная машинка у нее в голове.
…Ну нет, конечно же, не на Уолл-стрит она хочет обосноваться. Но где-нибудь в Америке. До этого момента у нее была только одна цель — открыть свой филиал в Нью-Йорке, как это было в Берлине или Вене, Риме или Мадриде, Париже или Лондоне, и через два-три месяца вернуться в Европу, в дом 10 по улице Анжу или к дворцу Сент-Джеймс. Туда, где до сих пор располагались ее основные производства и ее штаб. Только что все переменилось. Она уверена, что и на этот раз приняла правильное решение. В Европе у нее было чувство, что она может идти вперед так долго, насколько у нее хватит сил. Идти вперед и совершенствовать свою продукцию, что в последнее время не так уж просто. А вот теперь…
— Тадеуш, но ведь это же действительно Новый Свет!
Зеке Зингер в первую очередь привел их на улицу Бэттери, откуда открывался великолепный вид на статую Свободы. Лет пятнадцать тому назад Джон Маркхэм вместе с президентом Кливлендом присутствовал на ее открытии. Потом Зеке провел их по Манхэттену, показал порт на Ист-Ривер, таверну на Фултон-стрит, Ганноверский сквер и очаровательную маленькую площадь Боулинг Грин, где прежде жили отцы города, которые теперь все чаще селились на Парк-авеню, рядом с Центральным парком. Потом они побывали на Уолш и Нассау-стрит, на Бродвее и в церкви Святой Троицы, в Сити-Холл — в городской ратуше, и, наконец, Зингер повел их машину по огромному Бруклинскому мосту.
— Ты можешь, ты должен писать по-английски, Тадеуш… Ты можешь делать это так же хорошо, как Юзеф Корженевский. Я ведь не говорю о том, чтобы навсегда расстаться с Европой, — мы оба ее слишком любим. К тому же вообще странно, что я сама говорю тебе об этом, — ведь благодаря тебе я стала американкой.
Она обрисовала тысячи планов, которые уже родились у нее. То, что ей удалось сделать в Австралии, а затем в крупных городах Европы, удастся и здесь, она в этом абсолютно уверена. Ведь в этой огромной стране все такие же, как они, — эмигранты. Даже этот прекрасный мост построен немцем из Тюрингии Отто Зингером — мужем Ребекки-Бекки, а сегодня он очень богат. Симон Барух, у которого такой умный сын Бернард, приехал сюда из Позена, из Пруссии, а теперь он самый великий хирург Америки, первым сделавший операцию аппендицита. А Морис Хиллквит, родившийся в Риге, который может стать мэром Нью-Йорка? А Сэм Гомперс, создавший Американскую федерацию труда, а ведь он родился в Лондоне, в семье, приехавшей с Востока. А братья Исидор и Натан Страус, у которых теперь самый большой магазин в мире и "которые, кстати, очень заинтересовались моей продукцией"?
Они могут, они просто должны, Тадеуш и она, найти себе дом или построить его — разумеется, кроме квартиры, которую он снимет. Да, дом, где-нибудь в пригороде, может быть, в Лонг-Айленде, который он выберет себе сам, заполнит книгами и обустроит по своему вкусу…
"…Черт возьми, Ханна, это ведь ужасно: ты говоришь с ним так, как должен мужчина разговаривать со своей женой! Он это понимает и страдает от этого, хотя ничего тебе и не говорит…"
…Да, он его обустроит на свой вкус, потому что ему нужно будет там работать. Разумеется, когда ему захочется, он всегда сможет поехать в Европу, в Италию или во Францию. Он может повторить это столько раз, сколько ему заблагорассудится. Да и она сама не откажется побывать с ним в Европе, если он этого захочет. Он совершенно свободен, и она прекрасно понимает, что не должна мешать ему заниматься литературой…
— Клянусь тебе, Тадеуш, я не буду ни во что вмешиваться. Да и зачем мне это? Ты ведь и сам еще не знаешь, как ты талантлив. Я уверена, что ты скоро станешь очень знаменитым, куда более знаменитым, чем я со всеми моими магазинами и моими проклятыми банками-склянками… Да не смейся ты! Согласна, я не должна была говорить "проклятые банки". Тем более что я сама так не думаю: я люблю свое дело, и оно меня увлекает.
Так же, как, должно быть, очень увлекательно писать, придумывать, создавать. Она понимает или, по крайней мере, чувствует это, но, черт возьми…
— Извини, я не должна была говорить "черт возьми" тоже. Я буду следить за своей речью, обещаю.
…Но разрази меня гром (я могу хотя бы говорить "разрази меня гром"?), смогут же они ради их большой любви жить вместе и не мешать друг другу, что бы об этом ни думали эти сраные… эти чертовы кретины, которые будут смеяться и злословить у них за спиной — так вот пусть они все убираются к черту! Конечно, ему понадобится время, ведь писателем в один день не станешь. Хотя глупо становиться знаменитым только после смерти. Лучше жить в ногу со своим временем и ставить свои часы на точное время. Хватит так глупо смеяться! Я ведь говорю только о твоих часах. Хотя…
Их машина так и стоит на середине моста, который протянулся над рекой где-то на высоте сорока метров.
— Тадеуш, этот домик за городом, который мы обязательно найдем, должен подходить и детям. Мы ведь их хотим оба, и мы можем найти базу для соглашения… Желательно горизонтальную. Я хочу тебя, мы с самого утра не занимались любовью! Да, я знаю, что я бессовестная, я пытаюсь покраснеть, но у меня ничего не получается…
…Да нет, Зеке нас не слышит. Разве ты не видишь, что он глухой!
С первыми тремя детьми, которые у них будут (разумеется, если он хочет иметь четверых или пятерых детей, то и об этом тоже можно договориться), она предпочла бы немного подождать. Если это возможно. Разумеется, в таком вопросе ничего нельзя предвидеть, но в идеальном варианте она; хотела бы сначала проделать большую часть своей работы и открыть свои филиалы в Америке. В Нью-Йорке и в других городах: Бостоне, Филадельфии, Чикаго, Сан-Франциско. Да, в Сан-Франциско, она очень хочет там побывать, потому что Бекки влюблена в этот город. Она собирается без отлагательств отправить туда Марьяна. Кстати, о Марьяне: нужно как можно скорее женить его на Лиззи, она сама этого хочет. Ей скоро будет 18, и ей надоело ходить в девственницах. Ты сам поговоришь с Марья-ном и скажешь ему, что у него есть невеста, или мне этим заняться? Лучше бы ему узнать об этом от мужчины. А то ведь он может и обидеться… Она откроет филиалы не только в Сан-Франциско, но и в Новом Орлеане, Вашингтоне, Монреале и Торонто в Канаде, и этот список можно продолжить. Дело следует развернуть достаточно быстро. Она возьмет на работу Зеке Зингера и Джошуа Винна, которого рекомендовал Джон Маркхэм. К тому же у Джошуа умная жена, она умеет считать и она "почти такая же хищница, как я, и пусть ей будет стыдно". Короче, она хочет организовать здесь свое дело, ведь это так увлекательно — создавать и строить. Кстати, о строительстве: нужно бы возвести высокое здание, в котором разместится правление фирмы и на крыше которого огромными буквами будет написано "Ханна". Разумеется, не сразу, а лет через 5–6. Она уже и место выбрала — напротив "Уолдорфа". А в качестве архитектора можно пригласить Луиса Салливэна или его молодого ученика, которого зовут Фрэнк Ллойд Райт и о котором все говорят, что он просто гений.
— Кстати, о Бекки. Пожалуйста, прошу тебя, не слишком-то сближайся с ней. Она не только друг моего детства, а самая красивая женщина в Нью-Йорке… Да, я заметила, что ты, хулиган, обратил на нее внимание… Слава Богу, что она такая хорошенькая, это и позволило ей удачно выйти замуж, а то как бы она, вдова польского раввина, да еще с ее куриными мозгами… Нет-нет, я совсем к ней не ревную!
…Хорошо, согласна, немного ревнует. Но в конечном счете, она любит Бекки. Ведь это Бекки познакомила ее с братьями Страус, и если ее кремы и лосьоны быстро разойдутся по Америке, то это только из-за того, что она вела переговоры с целыми сетями магазинов, таких как "Мэйси" и "Блумингдейл" и даже с такими фирмами, как "Лазарус" и "Сирз и Рэбак", принадлежащими Джулиану Розенвальду.
— Милый мой, мы вместе преуспеем во всем и будем жить необыкновенно счастливой жизнью! Хочешь поспорим, что наш первый ребенок будет мальчик, абсолютно похожий на тебя? Я хочу, любовь моя, чтобы у меня в семье было два маленьких Тадеуша, похожих друг на друга как две капля воды… Давай вернемся в "Уолдорф" и займемся любовью!
Тадеуш уже хотел было сказать Зеке Зингеру, что можно ехать, но Ханна остановила его. Навстречу им из Бруклина к Манхэттену двигалась четверка лошадей, запряженных в украшенную по-королевски карету. Их старинная упряжь была действительно благородна, и при движении лошадей раздавался веселый перезвон колокольчиков. А на месте кучера….
— Мендель! — вскричала Ханна и бросилась навстречу. Тадеуш тоже узнал Менделя, когда до кареты оставалось десяток-другой метров.
Тогда и он вышел из машины, дал Зеке Зингеру знак, чтобы тот их не ждал, повернулся спиной к Менделю и Ханне и стал смотреть на освещенный Нью-Йорк, расстилавшийся перед ним.
Мендель схватил Ханну на руки и кружил так долго, что она запросила пощады.
— Ты по-прежнему богата, малышка?
— Даже богаче, чем прежде, и это пока не предел.
— Ну, а твой Тадеуш хорошо умеет любить?
— Мы как раз собирались… Да, Мендель, даже лучше, чем я мечтала.
— И как дела с детьми?
— Я думаю, что можно наметить рождение первого на 21 июня 1903 года. Это должен быть мальчик. Ну а второй (тоже мальчик, надеюсь) родится 13 сентября 1906 года, и это меня не удивит. Потом мы посмотрим, когда родиться девочке.
Четверка лошадей стоит неподвижно, и только ветер время от времени колышет их гривы.
— Вот и прекрасно, — говорит Мендель. — Теперь я тебе больше не нужен. — Он оборачивается и смотрит в сторону Тадеуша, который стоит, облокотившись на перила, в нескольких метрах от них.
— Вы мне всегда будете нужны, Мендель…
— Помолчи. Не будем больше говорить об этом. И чего ты уставилась на меня своими совиными глазами? Холера тебе в бок — тебе ведь все удалось, ну а то, чего ты еще не достигла, это только вопрос времени. Значит…
Он внимательно смотрит ей в глаза. Что правда, то правда — он действительно всегда умел читать в глазах женщин. А уж в этих-то глазах лучше, чем в чьих-либо других. Да ведь именно эти глаза и преследовали его, пока он отмерял десятки тысяч километров по Европе, Азии, Австралии и теперь по Америке. Одно видение не отпускало его вот уже двадцать лет, пока он вел жизнь бродяги: маленькая, необычно развитая для своих лет девочка там, в польской глуши, возникающая вдруг из моря пшеницы на огромной равнине. "Слушай, Мендель, ты так никогда и не изменишься. Ты ведь и жил-то только ради нее… Но если понадобится, ты снова проделаешь все это, ты, упрямый безумец, который знает, что его любовь так же безнадежна, как и беспредельна…"
Тадеуш оборачивается к ним. Его золотистые волосы блестят на солнце, а на лице, кажется, застыл обращенный к ним вопрос.
Сердце Менделя сильно забилось: "Вот теперь, пожалуй, самый неподходящий момент говорить ей о твоей к ней любви. Просто тебе не надо было давать, ей читать много романов. Да, черт тебя возьми, Мендель, да, это самый неподходящий момент. Не теперь и никогда…"
Тадеуш медленно направляется к ним, а Мендель все говорит с Ханной. Как бы она ни хотела, ей надо оставить Тадеуша свободным. Принимать и прощать его ошибки и не пытаться переделать его жизнь даже с самыми лучшими намерениями.
— Никогда не делай этого, Пигалица!
— Я знаю. Я сумею, Мендель.
Мендель не отвечает. Он дает какие-то указания кучеру в расшитой ливрее, который уже взгромоздился на его место. Потом помогает Ханне и Тадеушу сесть в карету, со смехом говорит, что теперь они действительно женаты по всем правилам, потому что он, Мендель, пожал им руки и отправил их в свадебное путешествие по Бруклину.
Карета удаляется, и копыта лошадей ритмично стучат по мостовой. Мендель слышит, но ничего не видит. Он погрузился в собственные мысли и вновь увидел эту женщину с тысячью лиц. Вот она, выпрямив спину, сидит рядом с ним, вот, смеясь, бросается к нему в объятия, вот говорит, что не прочь бы постигнуть с ним науку любви… А вот ее напряженный взгляд: она просит его найти Тадеуша. А сейчас Ханна уезжает от него в карете, которую он сам по глупости приготовил для нее, для них. Солнце слепит глаза. Вдруг Мендель спохватывается: карета уже в самом конце моста. И прежде чем она исчезает из виду, Мендель поворачивается и не оглядываясь ныряет в каменный лабиринт Бруклина.