На улице дедушка Эбби расчищал снег на подъездной дорожке. Он работал спиной ко мне, его плечи были сгорблены, и я не знала, видит он, что я иду к нему, или нет, слышал ли он наш разговор и то, как перед моим носом захлопнули дверь.

Он вонзал лопату в снег все ближе и ближе ко мне вдоль воображаемой линии, идущей по белоснежной поверхности. Если он продолжит в том же духе, то скоро мы с ним пересечемся.

И когда это произошло, лопата застыла у моих ног, и он спросил:

– Как она? – Он хотел, чтобы это слышала я, но не его жена.

Он держался спиной к дому, голова была опущена, хотя глаза больше не смотрели на снег под ногами. Он поднял их вверх, на меня.

– Вы видели ее. – Он не спрашивал, а утверждал. – Как ее дела? У нее все хорошо?

На это трудно было ответить. Она пребывала в целости и сохранности. Руки, ноги, волосы на голове – все было при ней. И никаких видимых ран.

Но как обстояли ее дела?

Когда я видела Эбби, выражение ее лица было не таким, как на школьной фотографии в рамке, размещенной позже на объявлении о пропаже. Она не улыбалась. Не пыталась притвориться, что улыбается. Не показывала зубы. Выражение ее лица было неясным, его будто требовалось заполнить, как детскую книжку-раскраску.

Я улавливала только эхо ее чувств. Эхо печали. Эхо стремления очутиться дома. Страстного желания съесть бутерброд с арахисовой пастой.

Иногда она открывалась мне, так почему бы ей не сделать это сейчас, здесь, ради дедушки, который, несомненно, любит ее и знает гораздо дольше, чем я. Она могла бы шепнуть что-то так, чтобы ее слова донес до него ветер. Могла просто помахать рукой из окна фургона, если она снова там. Но она не сделала ничего такого. Она вообще не стала приближаться к дому.

Дедушка спросил, как у нее дела, все ли в порядке. Мне не хотелось быть жестокой, но в то же время было необходимо, чтобы он встревожился. Ее бабушка не стала меня слушать; может, это сделает он. Я встретилась с ним взглядом и как можно убедительнее сказала:

– Нет, я так не думаю.

Я ожидала, что он станет задавать вопросы, но ошиблась. Он просто опустил лопату и продолжил расчищать снег, удаляясь от меня. Я внезапно представила, что я ребенок и бросаюсь в похожий сугроб. Каково это – взметнуть вверх пригоршни яркого белого снега, чтобы он осыпал меня, и лежать неподвижно до тех пор, пока снежное покрывало не укроет все мое тело, а затем подняться, стряхнуть его с себя и освободиться? Чьим воспоминанием это было – моим или Эбби? Тут был возможен любой вариант.

Я знала, что его жена наблюдает за нами в окно, но все же обратилась к нему:

– Это вы повесили объявления на телефонные столбы?

– К северу отсюда, – ответил он. – Много объявлений.

– Я видела одно, – сказала я. – В Пайнклиффе.

Он кивнул.

– Никто не пожелал ударить пальцем о палец. Я уговорил жену подать заявление, но в полиции сказали, что у них нет времени на то, чтобы искать всех беглецов, и потому…

Я должна была снова сделать это, хотя первая попытка оказалась неудачной. Я подошла к нему по дорожке, которую он прокладывал в снегу.

– Она никуда не сбегала. Вы зря так думаете.

Он посмотрел на меня мутными от старости глазами.

– Это она вам сказала? – спросил он.

– Не совсем так, – призналась я. – Но вам надо позвонить в полицию. Пожалуйста. Позвоните в полицию. Попросите их продолжить поиски. Выяснить, что с ней произошло.

Он немного помолчал, а потом сказал напоследок, так что я не поняла, слышал он меня или нет:

– Нужно дать знать, что вы скучаете по ним. Вот почему я развесил объявления. Даже если они и не думают возвращаться. Нужно быть уверенными: они знают, что могут сделать это. Они – пропавшие.