Похоже, маме страшно смотреть на меня, но это единственное, что она может делать, и потому ее голова постоянно рассекает воздух – поворачивается ко мне. Потом отворачивается, поворачивается, отворачивается. А что уж говорить о ее руках, убирающих с моего лица волосы, или берущих мои пальцы и сжимающих их, или рисующих поглаживаниями один круг за другим на спине между лопатками, хотя я бы предпочла, чтобы она сейчас не прикасалась ко мне.

Она откашливается:

– Они собираются оставить тебя здесь на выходные, Лорен. А затем мы… в понедельник мы решим, как быть дальше.

Когда я говорю, то неплохо слышу свой голос, но он кажется мне более медленным, чем обычно, и потому я думаю, будто у меня не все ладно с ушами. Другие люди шепчутся у меня в голове, как до того шептались голоса, но звуки эти такие глухие и тихие, что я не могу их разобрать.

– В понедельник? – переспрашиваю я. – В понедельник у меня важный экзамен. Я не могу остаться здесь до понедельника.

– Я принесу тебе из дома учебники и все, что скажешь. Но ты уверена, что оно тебе нужно? Ты не должна беспокоиться о школе после… после…

Она не может выговорить то, что хочет выговорить.

– Я не пыталась убить себя, мама. Это был несчастный случай. Я же тебе говорила.

– Помнишь, что ты сказала о Фионе Берк? – нерешительно спрашивает она.

Я напрягаюсь:

– Нет, а что я сказала о Фионе?

– Ты… Мне показалось, ты считаешь, будто разговариваешь с ней.

Я отрицательно качаю головой:

– Совершенно не помню этого.

Она меняет тему разговора.

– Как ты себя чувствуешь?

– По-разному.

– А это… – Она показывает на руку.

– …болит? – заканчиваю я за нее повисший было в воздухе вопрос.

Она кивает.

– Совсем немного. Это всего лишь царапина. Могу я поехать с тобой домой? Мне на этой неделе на работу.

– Нет. Я заходила в кафе и сказала, что ты заболела. И это далеко не царапина, Лорен.

Теперь она вообще не смотрит на меня. И, кажется, вот-вот расплачется. Опять отворачивается, чтобы рассмотреть общую комнату, где мы сидим – печальное место для печальных людей. Жалюзи почти не пропускают солнечный цвет, а поцарапанные стулья и диваны, обитые материалом, который легко отмывается от крови и рвоты, расставлены так, чтобы больные и посетители практически не могли видеть соседей. В комнате одновременно помещается не больше дюжины людей. И никому из них не приходится общаться с «чужаками», что можно расценить как чудо. Крупная женщина наблюдает из примыкающего к комнате кабинета за тем, что в ней происходит. На окне между ее столом и комнатой имеется ставня, которую можно закрыть, так что если на корабле поднимется бунт, она сможет покинуть его – запереться изнутри.

Какой-то мальчик нетвердой походкой проходит мимо комнаты, в которой мы все сидим, и, конечно же, попадается на глаза маме. На обеих руках у него такие же повязки, как у меня на левой, ноги передвигаются очень медленно – он едва отрывает их от плиточного пола коридора и делает шажки длиной в несколько дюймов. Создается впечатление, будто он наполнен цементом. Может, тут все дело в таблетках, которыми нас пичкают? Я осторожно поднимаю левую руку, чтобы выяснить, тяжелая ли она, а затем смотрю, как она с легким стуком падает мне на колено, словно это мешок с цементом.

Мама поворачивается ко мне, и луч света, проникнув сквозь жалюзи, бьет ей прямо в лицо. Оно словно вспыхивает – может, кто-то на небесах направил его так специально? Чтобы донести до меня что-то важное?

Обрати внимание, говорит он.

Дело опять в маминой родинке. Как и прошлым вечером, она расположена на «неправильной» стороне лица, что опять удивляет меня. Я смотрю на нее в зеркало? Или память спуталась и зависла? А может, эта женщина – прекрасная женщина с родинкой не на той щеке, продолжающая нервно дотрагиваться до меня, посадившая меня под замок предположительно ради моего же блага, – вовсе не приходится мне матерью?

Я хочу, чтобы она говорила. Мне необходимо слышать ее голос. И тогда я все пойму.

Она вздыхает. И говорит:

– Мне так жаль, что у тебя создалось впечатление, будто ты не могла обратиться ко мне со своими проблемами, Лорен.

Какую-то секунду мне кажется, что она назвала меня Лорой, а я клянусь, что в ту ночь медсестра произнесла мое имя именно так. Но нет. Нет, она знает мое имя и никогда не допустит такой глупой ошибки. Все не может быть так просто. Меня снова охватывают сомнения. Теперь я не уверена, кто она такая: та женщина, которую я знаю и знала всегда, или же притворяется ею, пытается меня одурачить. Я решаю внимательно рассмотреть ее татуировки, но на ней толстый свитер-водолазка, и длинные рукава и ворот не дают возможности увидеть ни одной зацепки. На шее парят всего две птицы – те, которые ближе всего к уху.

Следует ли мне попросить ее снять свитер? Раздеться и доказать, что она моя мать?

Но тут я вспомнила, как порвала ее рубашку в ванной и как после этого она стала бояться меня, словно я вцепилась в нее когтистыми лапами и обнаженными клыками, готовая содрать с нее кожу. Я вспомнила, как выглядела ее грудь. Ее груди. Ее ребра. Ее живот. И, пристыженная, понурила голову.

– Что? – спрашивает она. – Скажи, о чем ты думаешь, солнышко.

– Наверное, тебе следует уйти, – отвечаю я. – У меня в голове бродят какие-то странные мысли.

– Какие мысли?

– Я не должна рассказывать тебе о них.

– Они определяют, как тебе нужно себя вести? – Она наклоняется вперед и начинает говорить шепотом, словно нас могут подслушать. – Это они не велят тебе быть откровенной со мной?

Сначала мне показалось, что под словом «они» она имеет в виду докторов, но потом поняла, что это не так. Она снова механически повторяла цитаты из своих книг, имеющие отношение к моему случаю. Мама, готовясь к экзаменам, имела обыкновение заставлять меня читать эти книги вслух, с тем чтобы угадать правильные ответы. Потому что именно такие вопросы требуется задавать пациенту, болезнь которого пытаешься диагностировать, ставя галочки напротив симптомов, пока не зазвенит звонок и не зажжется лампочка над правильным диагнозом. Если я признаюсь, что вампиры-инопланетяне, прилетевшие к нам из галактики, указывают мне, что я должна думать и делать, она получит приз – холодильник.

Я слегка покачиваю головой. В данный момент я могу ответить ей только так.

– О, Лорен, – говорит она с ноткой сожаления в голосе. Ее губы скривились – она демонстрирует, каким горьким является ее поражение. Потом спрашивает, не привезти ли мне что-то из дома, и я отвечаю: учебник для экзамена в понедельник; несколько книг, все равно каких; серый блокнот с каракулями на обложке – кажется, он лежит на моем столе; подводку для глаз и остальную косметику; а еще носки.

А затем сама спрашиваю ее:

– Тебе уже звонили из полиции? Насчет Эбби?

Со времени последней ночи у меня дома – и моего последнего визита к ним, имевшего место еще до того, как Трина оставила мне нож, у меня есть основание считать, что Эбби все еще не в доме. А где-то поблизости от него. Что вполне вероятно. Я не должна терять надежду.

Она сомневается. И я начинаю думать, что того и гляди все действительно обернется плохо, я узнаю об этом, и наступит конец истории, конец. И позволят ли мне тогда печалиться о подруге, раз я нахожусь здесь; разрешат ли испытывать какие-то эмоции? А может, они даже сами назовут ее моей подругой?

Но мама отрицательно качает головой.

– Никаких новостей, – только и говорит она.

– Может, ты позвонишь им, спросишь, как у них дела? Ради меня?

Мне кажется, в этом нет ничего сложного. Но она отворачивается и резко меняет тему:

– Я позвонила Джеми. Решила, что он должен знать.

– Про Эбби? – не понимаю я.

– Про тебя, – отвечает она. – Я позвонила ему и сказала, что ты лежишь здесь.

Моя настоящая мать обязательно позвонила бы Джеми. Она обязательно сделала бы это. То есть передо мной сидит именно она, верно? Это моя мать, а эта сумасшедшая девчонка – я.

– Он забрал фургон с вечеринки. Сказал, что нашел ключи.

– Пожалуйста, поблагодари его, – говорю я.

– Он может навестить тебя. Надеюсь, ты не станешь возражать.

Мне не хочется, чтобы Джеми видел меня в таком виде; плохо уже то, что ему известно о случившимся и я не знаю, сколько всего рассказала ему мама. Она могла сообщить о каждой мельчайшей детали; о всех самых ужасных вещах. Он наверняка испытывает сейчас огромное облегчение от того, что мы расстались, и благодарен судьбе за это. За то, что имеет возможность держаться подальше от столь неприятной истории. И от меня.

* * *

Скоро наступает время прощаться. Объятия, похоже, никогда не закончатся, и у меня появляется чувство, будто я больше не способна дышать; но все же я вдыхаю знакомый запах маминых волос, и мне кажется, я снова окунулась в детство, и то и дело вспоминаю об осином жале и замороженном горошке, и мне становится хуже из-за того, что я усомнилась в ней. Не могу понять, почему это произошло со мной. С моей головой.

Я провожаю маму, не вставая с кровати, поскольку ноги стали раза в два тяжелее, чем были несколько минут тому назад, а левая рука настолько слаба, что ее не поднять. Лишь правая способна хоть на что-то, и я долго машу маме вслед – до тех пор, пока она не скрывается за углом коридора.

И тут мне в голову приходит мысль коснуться правой рукой горла. Прикасаюсь к коже у ключицы, провожу пальцами вокруг основания шеи, словно направляю нож гильотины. Рука спускается вниз, пытаясь нащупать ее. Но подвески нет.

Не помню, чтобы я видела ее здесь, в больнице. Не помню, чтобы она касалась моей кожи в течение всех дней, проведенных в кровати. Была ли она на мне, когда меня привезли сюда? Она должна была висеть на шее, но вдруг что-то случилось, пока меня несли на носилках? Что, если она упала? Или зацепилась за что-нибудь и сломалась? Я должна догнать маму и попросить ее поискать подвеску дома.

Я встаю.

Пытаюсь вспомнить, в каком направлении она ушла.

Спустя несколько мгновений замечаю выход – конечно же, она могла пойти только туда; здесь всего один выход. Единственный в отделении.

Я плетусь к нему, но ходить тяжело. Тем не менее мне кажется, что это получается у меня довольно неплохо, только вот плитки пола сменяют друг дружку очень уж медленно. А в стене маячит все то же окно, что и прежде.

У меня уходит куча времени на то, чтобы проделать четвертую часть пути, и тут я слышу чей-то разговор. Вижу открытую, никем не охраняемую дверь и разбираю два голоса. Первый я узнаю сразу же, это моя мама, а другой кажется мне знакомым лишь смутно – это, должно быть, кто-то из докторов. Их слова поначалу ставят меня в тупик: они говорят о моем отце. В последний раз я видела его в трехлетнем возрасте, а это означает, что я его совершенно не помню. И все же мама беседует о нем с каким-то случайным доктором.

– И он не подошел к телефону, – говорит она. – Я позвонила всюду, куда только могла, но так и не выяснила, где он с тех пор обретается. У меня нет об этом ни малейшего представления. Может, он снова очутился на улице и спит под мостом. Да, возможно, так оно и есть. Не знаю. Никто не спешит оповестить меня о нем.

– Ему ставили какой-либо диагноз? Он вам ничего такого не говорил?

– Не говорил, – вздыхает она и надолго замолкает.

Я ошиваюсь совсем недалеко от двери и гадаю, чувствует ли она мое присутствие здесь. Затем мама снова начинает говорить, рассказывать доктору вещи, о которых не удосужилась поведать мне. Своей собственной дочери. О моем собственном отце.

– Он никогда ничего не говорил мне об этом. Но он принимал какое-то лекарство. От него остался пузырек. И позже я его нашла. И подумала, а это от чего? Пришлось поинтересоваться, что в нем было. Оказалось, антипсихотическое средство. Наверное, у него была шизофрения. Как он мог не поставить меня в известность об этом? Я знаю, шизофрения может передаваться по наследству. Доктор, что касается Лорен, она еще, конечно, слишком молода, но как вы считаете…

Я не узнала, о чем шла речь дальше, потому что меня взяла под локоть санитарка и спросила:

– Вы заблудились? Хотите посидеть? – Она говорила достаточно громко, и в дверях сразу показались мама, и доктор, и медсестра. Сюда же шаркающей походкой забрел один из пациентов, появились какие-то другие люди в больничной одежде, они видели меня и знали, что я все слышала.

Мама выглядит испуганной.

– Лорен, тебе что-то нужно? – спрашивает доктор. Я не знаю ее имени, но она знает мое.

– Мама, я хотела спросить… – Я перевожу взгляд на маму. По всей вероятности, она считает моего болтающегося неведомо где, предположительно бездомного отца сертифицированным психом, и эту крохотную деталь она скрывала от меня всю мою жизнь.

– Подвеска. Такая серая. Ты не могла бы принести мне из дома еще и ее?

Она смотрит на доктора. Та кивает. Тогда она снова поворачивается ко мне и говорит, что, конечно, поищет ее и принесет вместе с остальными вещами завтра же.

– Лорен, а ты… – начинает мама, но стоящая рядом с ней женщина отрицательно качает головой. – До завтра Лорен, солнышко, – прощается мама.

Я тоже киваю и медленно иду обратно по коридору, а потом долго пялюсь на стену, сидя на неудобном, можно сказать, антигуманном виниловом стуле.