Мамины предпочтения по поводу моего гардероба заставляют меня усомниться в ее психическом здоровье. Медсестры разрешили взять все принесенное ею, и тут я обнаружила, что она прислала мне еще носков, а также самые страшные свитера и рубашки из всех, что у меня есть, и для того, чтобы найти их, ей пришлось основательно перерыть мой шкаф, к тому же их оказалось гораздо больше, чем требовалось на одни выходные. Отправляясь к врачу, я вынужденно надеваю теплую ярко-оранжевую рубашку точно такого же оттенка, что и дорожные конусы, и если есть у меня одежда, дающая понять, что я не в себе, так это она. Только очень больной человек способен напялить на себя нечто подобное.

Но одну вещь, а именно подвеску, мама не прислала. Ее не было ни в сумках, которые она собрала для меня, ни в карманах. И теперь я способна думать только о том, что потеряла ее и тем самым утратила связь с девушками. Да, Фиона здесь, со мной, но что касается других, то я не слышу их, и они мне не снятся, хотя я непрерывно думаю об Эбби. Я скучаю по ней больше, чем по остальным.

– Как ты сегодня чувствуешь себя, Лорен? – спрашивает доктор. А может, она задала свой вопрос несколько минут тому назад, а я до сих пор размышляю над ответом?

В некоторые дни я вижу доктора, будучи в одной группе с другими пациентами, а иногда мы разговариваем с ней с глазу на глаз. В прошлую нашу встречу она подробнейшим образом расспросила меня о моем желании нанести себе вред, что я отрицала, и сегодня я повторю то же самое.

Однако на этот раз, когда я говорю, что чувствую себя лучше, докторша спрашивает меня о голосах. «Девушки» называет она их, словно ее успели познакомить с ними еще до того, как я вошла в кабинет, а сейчас они куда-то на минутку отлучились – может, выпить чаю.

Она хочет знать, подолгу ли они разговаривают со мной. Просят ли делать вещи, которые пугают меня или огорчают. Вещи, которые я предпочла бы не делать.

– Какого рода вещи? – спрашиваю я.

– Что-то жестокое, – осторожно отвечает она. Ее волосы коротко подстрижены и уложены волнами, а брючный костюм морщит только в одном месте, словно она тщательно погладила его, но забыла о левой коленке. И эта оплошность кажется мне очень серьезной.

– Нет, – говорю я.

– Может, они подстрекают тебя причинить маме боль? – Спросив об этом, она застывает в ожидании ответа.

– Такого не было, – расстраиваюсь я. – Я никогда не сделаю маме больно. За кого вы меня принимаете?

– Конечно, не сделаешь, – соглашается она и переключает передачу. – Расскажи о той вечеринке, во время которой ты потеряла ключи. Это был не самый удачный день в твоей жизни, верно? Что тогда произошло?

– Я потеряла ключи. – Она молчит, и я продолжаю: – Думаю, я выронила их. Точно не помню. Я вроде как отключилась.

– У тебя часто бывают такие провалы в памяти? Когда ты приходишь в себя и не можешь вспомнить, что было до того? Или же тебе говорят, что ты что-то сделала, а ты этого не помнишь?

Не могу понять, кто поведал ей все это; мамы там не было. Может, докторша беседовала с Джеми?

– Я один раз видела такое по телевизору, – отвечаю я. – Кажется, это называется расщеплением личности. Вы это имеете в виду? Я, скажем, отключаюсь, а кто-то начинает выступать от моего лица и заставляет людей называть меня другим именем?

– Я ничего подобного не говорила. А для тебя это важно?

Она наклоняется вперед, и серьги в мочках ее ушей свисают так низко, что проходятся по плечам. Они больше ее ушей и весят, должно быть, тонну. Она словно украсила себя двумя кухонными тарелками.

Я думаю о женщине из лифта, о том, что в пустых отверстиях в ее ушах некогда, возможно, болтались серьги, подобные этим.

– Нет, – отвечаю я. – Я не хочу сказать, что у меня расщепление личности. Разумеется, нет.

Если бы она знала о девушках больше, то не стала бы даже спрашивать о них. Девушки могут болтать всякое, могут позволить пройти сквозь собственные воспоминания, но я не становлюсь ими. Они – это они, а я – это я.

Складываю руки на груди и тереблю предупреждающе-оранжевые манжеты на широких рукавах. От рубашки отдает затхлостью, словно мама захотела одеть меня как совершенно иную персону, нежели та, какой я являюсь, и для этого ей пришлось усиленно рыться на задворках шкафа. Или же словно она – это не она, а кто-то другой, выдающий себя за нее. И этот кто-то одел таким вот образом девушку, которую хочет выдать за меня.

– Бывает, что ты видишь вещи, которые кажутся тебе нереальными? – спрашивает докторша.

– Что вы подразумеваете под словом «нереальными»?

– Галлюцинации. Вещи и людей, которых, кроме тебя, больше никто не видит.

Я надолго замолкаю.

Она завязывает с вопросами, и спустя какое-то время инициативу перехватываю я.

– А можно быть психиатром и верить во всякое такое?

– Какое такое?

– Ну, скажем, у вас есть пациентка, – начинаю я, – и если она скажет, что видела призрака, разговаривала с ним, а он, в свою очередь, разговаривал с ней, то вы автоматически выпишете ей лекарства и признаете сумасшедшей? Или же сможете допустить, что тут имеет место какое-то сверхъестественное явление? То есть я хочу узнать, верите ли вы в сверхъестественное? И вообще, вам это позволено?

Она уклоняется от ответа:

– Мы никогда не используем слово сумасшедший.

– Но вы способны объяснить подобный случай лишь химическим дисбалансом в мозге?

– Галлюцинации могут быть симптомом душевного заболевания. Видеть призраки, разговаривать с призраками… это сильно смахивает на болезнь.

– На какую? На какую болезнь? Назовите ее.

– Мы никогда не наклеиваем ярлыки столь быстро, никогда…

– На шизофрению, – говорю я за нее. – Как у моего папы.

Она молчит и в рассеянности трогает мятые на колене брюки.

– Значит, ты слышала, о чем мы разговаривали с мамой. Речь шла не о тебе. Ты поняла это?

Я пожимаю плечами.

– Шизофрению нельзя диагностировать всего лишь по одному эпизоду. Постановка такого диагноза может занять несколько лет. И я хочу, чтобы ты знала: все люди разные, и опыт у них разный, и ничто в психологии не укладывается в некую стандартную коробочку, и легких ответов здесь не бывает.

Говорила она как-то расплывчато. Я не ответила, и она продолжила:

– То, что с тобой происходит, может оказаться чем угодно. Ты считаешь, у тебя нет депрессии, но мы все равно должны поработать над этим вопросом. Какое-то время уделяется терапии, необходимо также время на то, чтобы приспособиться к лекарствам, чтобы…

Она говорит и говорит. Насколько я понимаю, она вполне может вспомнить и о богах, и о шаманах. У меня возникает подозрение, что вещает она исключительно ради того, чтобы услышать себя. Я, в свою очередь, жду, что ответ на мой вопрос сам появится у меня в голове. Жду, что голос исчезнувшей девушки скажет, что это не сумасшествие. Я здесь. И мне приходится выслушивать длинные тирады, а там, во внешнем мире, они пропали, и я единственная, кто об этом знает. Я больше не становлюсь такой медлительной и сонной от лекарств, как вначале, но они действуют куда хуже – вот уже несколько дней я не слышу голосов.

Спустя какое-то время я внезапно обнаруживаю, что докторша молчит.

– Кого ты слушаешь? – спрашивает она.

Я сконфужена.

– Вас. То, что вы говорите.

– Ты отвернулась и посмотрела вон туда, – она показала на растение в горшке в углу, – там одна из «девушек»?

Растение – это растение. Папоротник, торчащий из земли. Если я буду твердо стоять на этом, она сотрет историю моей болезни с доски и отправит домой? А если скажу, что растение говорит голосом девушки, то останусь запертой здесь навсегда? А вдруг все произойдет не так? Может, я буду настаивать на том, что растения способны разговаривать, а она решит, что я лгу? Подумает, что я не хочу, чтобы меня отправили домой?

Я отворачиваюсь, и вот она передо мной. Не докторша – она не вставала со своего плюшевого стула, на котором сидит, скрестив ноги, позволяя лицезреть измятые на колене брюки, – но Фиона, больше не изображающая состояние кататонии, а делающая вид, что целится воображаемым пистолетом в реальный затылок докторши. И готова нажать на курок.