Это моя первая неделя дома после возвращения из больницы. Страховая компания решила, что в моем пребывании там больше нет необходимости, хотя доктора считали иначе; меня выписали и оставили на попечении мамы начиная с понедельника. Какие-то вещи рядом с нашим домиком теперь кажутся мне иными, и я провожу много времени, выискивая различия между тем, как было, и как есть. Некоторые цвета стали ярче, небо ниже, а на лужайке растет дерево, которого я прежде не замечала.
Пока меня не было, в Пайнклифф пришла весна, наша кошка Билли похудела и линяет, так что ее шерсть летает по комнатам. В тишине кажется, что дом затонул, словно корабль, и я проснулась под водой в окружении водорослей и мелких рыбешек. Я знаю, что это всего лишь шерсть Билли, но позволяю своему воображению спокойно дрейфовать, наблюдая за проплывающими мимо шерстинками. Замечаю я и другое: моя спальня кажется ниже, чем я помню, а кровать выше. Такие вот вещи. Но я привыкну к этому.
Одно мое письмо оказалось в полиции, почтовый штемпель указал на меня, и моя мама узнала, что я написала не только бабушке и дедушке Эбби. Писала я и семьям других девушек, тем, которых смогла разыскать, писала о том, что, по моему мнению, желали бы поведать им пропавшие дочери, сестры, племянницы. О том, что рассказывали в моих снах девушки, позволяя мне проникать в их воспоминания, – я была сторонним наблюдателем, который никогда не вмешивался в их жизнь, но которому было до них дело, который помнил о них. Маме одной девушки я написала, что той хотелось бы хоть раз навестить ее в тюрьме. Бойфренду другой – что она по-прежнему любит его, что она не оставляла его в одиночестве на бензозаправке, а, напротив, очень хотела бы поехать с ним в Мехико, будь у нее такая возможность. Мама выпытывала у меня, сколько подобных писем я отправила тем, чьи адреса мне удалось найти, о чем я в них написала, и ей в принципе было неважно, что все контакты вымышлены и мои письма не могли дойти до тех, кому предназначались.
И когда я открылась ей, то сразу почувствовала, что она поняла, насколько все это серьезно.
– Это реальные девушки, – осторожно сказала мне она. – Те девушки, которых ты отыскала в интернете, они реальны. Реальны их жизни, реальны их семьи, беспокоящиеся о них и гадающие, что с ними произошло. Но то, что ты знаешь этих девушек, говоришь с ними… Лорен, солнышко, это не…
– Реально, – говорю я за нее, избавляя от необходимости произносить столь опасное слово. – Прости, мамочка. Теперь я это понимаю.
Мне больно знать это. Это убивает меня. Но мама совершенно права; доктора заставили меня взглянуть правде в глаза и во всем согласиться с ними.
С той ночи я жду начала судебного разбирательства дела о поджоге, и Джеми тоже. Это, конечно же, несправедливо, но мой адвокат утверждает, что я смогу признать себя виновной и все объяснить. Он считает, что меня приговорят к исправительным работам, поскольку на тот момент у меня было расстройство психики.
А Эбби вернулась домой в Нью-Джерси. Я смотрела новости о ней – те, которые мне разрешали смотреть, и, помню, меня поразило то обстоятельство, что она оказалась не такой, какой я ее себе представляла. Ее лицо было очень схоже с фотографией на объявлении о пропаже, но фигура оказалась другой. Она была ниже ростом – прежде я судила о нем по своим видениям того, как она ехала на велосипеде; и руки у нее были не такими, как я помнила; волосы оказались гораздо курчавее; и если смотреть в профиль, то нос тоже имел мало общего с тем, что я себе вообразила. Когда она давала интервью на камеру, мама не разрешила мне смотреть его, но кое-что долетело до моих ушей, и меня поразило, как сильно ее голос отличался от голоса, звучавшего в моей голове. Голос был совершенно незнакомым.
Но ее нашли, и она была жива. И мужчину – его звали вовсе не Хини – арестовали; ему предъявили целый список обвинений, который был напечатан в газетах, но мама отказалась зачитать его мне. Скоро состоится суд над ним.
Эту часть истории я не выдумала. Это не плод моего воображения. Не галлюцинации. Меня заверяют, что Эбби нашли, и сведения, полученные от самых разных людей, совпадают, поэтому я верю им. Иначе обстоит дело с камнем, который так и не превратился обратно в подвеску. Как бы я на него ни смотрела – со всех точек зрения, сверху, снизу, при свете и без света – он остается всего лишь камнем, найденным мной на обочине дороги.
А еще мне пришло письмо. Оно ждало меня дома, когда я вернулась из больницы. Думаю, мама долго сомневалась, показывать его мне или нет. И я рада, что она все-таки сделала это, хотя, когда я читаю его, оно возвращает меня в не слишком приятное прошлое.
Ее почерк с наклоном вправо и округлые буквы дают возможность предположить, что она человек жизнерадостный, или, по крайней мере, старается быть таковым. Она написала письмо зеленой ручкой на линованной бумаге из блокнота, а не на обычной почтовой. Я прошлась пальцами по оборотной стороне листка и почувствовала, какие слова – самые плохие – ей было труднее всего написать: выводя их, она давила ручкой на бумагу сильнее обычного. Я рада, что она «выговорилась» – ведь она вполне могла ограничиться коротким электронным письмом.
Дорогая Лорен, начала она. Я пытаюсь написать тебе, но это трудно, потому что я не знаю, что сказать. Полицейские поведали мне о твоем поступке. Бабушка рассказала, что ты приезжала. Я знаю, что мы никогда не встречались, и потому все это странно, но мне очень хочется сказать тебе спасибо.
И дальше она написала о том, как тяжело ей жить дома, заново учиться общаться с друзьями, которые ничего не понимают и смотрят на нее не так, как прежде, о том, как она пытается забыть, но у нее это не получается, и она сомневается, что вообще когда-нибудь получится. Я не знаю толком, что ей известно обо мне – она не пишет об этом, – но, похоже, она в курсе, что я была больна и меня куда-то услали. И она выразила надежду, что я скоро вернусь и буду чувствовать себя лучше.
Она подписалась «Эбби», а не «Эбигейл», словно мы с ней подруги.
Не уверена, что когда-нибудь найду в себе силы ответить ей.
Я снова сложила письмо и убрала его в ящик тумбочки у кровати. Смотрю в окно и думаю, как я счастлива, что она жива, что сама я тоже пока никуда не пропадала – до сих пор цела и невредима, у меня есть мое тело и легкие, чтобы дышать. Я по-прежнему здесь. Такого поворота сюжета я не ожидала.
Сегодня четверг, а может, пятница. В школу только на следующей неделе. Мама взяла академический отпуск на семестр, сказав, что не способна сейчас совмещать учебу, работу и уход за мной. Я пытаюсь пошутить, говорю, что ей следовало бы потребовать экзамен автоматом, поскольку она изучает психические расстройства прямо на дому и что одного моего случая может оказаться вполне достаточно для дипломной работы, но она в ответ с трудом кривит губы в улыбке.
Мне не следовало так шутить. Она не хочет даже, чтобы я произносила это слово (шизофрения) вслух, хотя неужто ей неизвестно, что несказанное слово (шизофрения) обладает тем большей силой, чем дольше не касается чьего-либо языка? Его так никто и не произносит, и может пройти несколько лет, прежде чем мне поставят окончательный диагноз, и это беспокоит меня. Ночью я на цыпочках спускаюсь вниз полистать ее учебники по психологии, узнать, какие симптомы болезни считаются «позитивными», а какие «негативными», и сосчитать, сколько у меня тех и других. Я также читаю о том, что эта болезнь неизлечима, никаких лекарств от нее нет. О людях, которые всю жизнь проводят на нейролептиках, чтобы избавиться от голосов и видений. Но даже в этих случаях лекарства работают далеко не всегда. Набор таблеток может часто меняться – всем дают разные препараты в разных дозах. В общем, сказать что-то определенное тут невозможно.
Осознание этого пугает меня больше, чем способны напугать вещи сверхъестественные. Я могу понять, что такое привидение, а что такое неправильная работа синапсов – не могу. Первое «существует» независимо от меня, и я могу от него убежать, но вторая – часть меня. Это то, чем я являюсь. Я думала об этом все эти месяцы и пришла к следующему решению.
Просто, когда мама рядом, я должна играть по определенным правилам.
Сейчас она взбивает подушки. И спрашивает, хочу ли я на ужин кускус. Не уверена, что хочу, но с радостью соглашаюсь.
Мама убеждается, что я выпила таблетки, и говорит, что пойдет на кухню готовить ужин. Но в дверях она медлит и моргает, чтобы глаза не слезились. Все моргает и моргает, а потом смотрит на меня так, будто не верит в мое существование. Я имела обыкновение смотреть схожим образом на девушек до того, как привыкла к ним.
– Иди-иди, – уговариваю я. – А я почитаю. – Беру роман, который идет у меня еле-еле – вот уже который день не могу продвинуться дальше первой страницы. Я беру его левой рукой, и мама непроизвольно морщится, хотя повязки нужны мне теперь лишь для того, чтобы прикрыть шрамы.
Мне бы хотелось сказать ей очень многое о том, как я счастлива, что она у меня есть, но подобрать нужные слова не получается, и потому я до сих пор так ничего и не сказала. И надеюсь единственно на то, что она сама все понимает.
Она сделала себе новую татуировку. Это кажется мне странным, но она объясняет, что это хороший, здоровый способ справиться с полученной травмой. Татуировка находится не на груди – ее кожа там по-прежнему чиста, я слежу за этим. А на руке. И потому, когда я смотрю, как она идет на кухню, то вижу свое собственное лицо, глядящее на меня; оно подобно небольшой антропоморфной сове, опустившейся ей на плечо. Я также всегда проверяю, на правильном ли месте ее родинка, и потому не сомневаюсь, что женщина, запечатлевшая на своем теле мой образ, – действительно моя мать. То, что она сделала такую татуировку, много значит для меня. Это говорит о том, что она будет стоять за меня горой, что бы ни случилось, а я точно знаю, что некоторые девушки не могут сказать такого о своих матерях. Что правда, то правда.
Если бы я пропала, мама ни за что не сложила бы руки и продолжала бы искать меня. Ни за что не сложила бы!
Когда она уходит, я откладываю книгу и какое-то время смотрю в окно. Она закрыла его, когда была здесь, но я встаю и снова открываю. Окно должно быть открыто. Дерево, которого я не помню – то, что растет прямо под окном, шелестит листьями при малейшем дуновении ветра. Это дуб, считаю я. Он старше меня и будет стоять здесь еще долго после того, как нас с мамой не станет.
В дверь стучат, хотя она открыта. Я вздрагиваю, потому что думаю о том, о чем думать не следует. А потом вижу, что это девушка, но не та, которую я ждала.
В комнату входит девятиклассница из нашей школы. Ее зовут Рейн Пател, она живет по соседству и каким-то образом добилась того, чтобы приносить мне домашние задания, хотя в школе мы с ней почти не общались.
– Твоя мама сказала, чтобы я поднялась к тебе, – говорит она.
Она вручает мне стопку листов и новый учебник для занятий по английскому языку по углубленной программе, хотя я наверняка сильно отстала и больше не буду посещать их, а потом разражается потоком новостей, говорит, например, что Дина Дуглас заболела мононуклеозом, а команда по спортивной борьбе получила какой-то там приз на первенстве штата.
Затем она в смущении слоняется по комнате, потому что не хочет уходить, поднимает выпавшие из шкафа вещи и кладет их на место. Я не останавливаю ее. Но вздрагиваю, когда она находит его и держит в руке, играя с круглой гладкой поверхностью.
– Что это? – спрашивает она.
– Да, в общем-то, ничего. Я нашла.
– На берегу? Когда мы с мамой, папой и братом ходили на реку, клянусь, я набрала сотни таких камней. Ну, может, не сотни, но сама понимаешь… Хотя мне больше нравятся разноцветные… белые, синие с крапинками, розовые. А этот просто серый.
Я вижу в зеркале, что на какое-то мгновение камень у нее в руке становится ярким, словно это и не камень вовсе. В нем играет дымчатый, огненный свет. А затем он снова темнеет.
– Положи на место, – говорю я.
– Он какой-то особенный, – отзывается Рейн, убирая камень в шкаф. – Странно. Так где ты его нашла?
Он действительно настолько особенный, что я никак не могу избавиться от него. Может, я буду хранить его всегда – с тем, чтобы он помогал мне справиться с моей травмой, подобно тому, как татуировка помогает маме справиться с ее. Может, буду носить до тех пор, пока окончательно не удостоверюсь в том, что все осталось в прошлом. А затем закопаю в саду. Или брошу на рельсы, когда мимо будет проходить товарный поезд, хотя даже его тяжелые колеса вряд ли нанесут ему существенный вред. Может, на этих выходных я доеду до моста и швырну его в Гудзон. И тогда его никто больше не найдет.
– Здесь, – отвечаю я. – Здесь, в Пайнклиффе.
– О. – Она кажется разочарованной. Смотрит в зеркало, потому что в него смотрю я, а затем подходит ко мне и садится на кровать.
И шепчет: «Ты сейчас видишь их? Твоя мама рассказала все моей маме, и я знаю о… Ну сама понимаешь». У нее темные и очень большие глаза, длинные ресницы отбрасывают на щеки тени. И судя по тому, как она медленно придвигается ко мне, ей очень хочется, чтобы я ответила, что вижу. Исчезнувших девушек.
Я отрицательно качаю головой.
– О, – вздыхает Рейн. – О'кей.
Ее лицо тускнеет. Думаю, она единственный человек на свете, который верит в то, что я общалась с привидениями. Думает, должно быть, что я ясновидящая, или медиум, или что-то в этом роде, подобно синей женщине в лифте, заявившей несколько месяцев тому назад, что мы все такие. И Рейн начинает нравиться мне немного больше. Я внимательно смотрю на нее. Она такая молодая, такая открытая. Ее лицо говорит о том, что с ней может случиться все что угодно – ее судьба совершенно не определена. Это не значит, что я ясновидящая, а просто я добра к ней и не пытаюсь совратить ее с пути истинного с помощью знаний, которыми обладаю.
В дверь опять стучат, и появляется он. Похоже, он удивлен тому, что застал у меня в комнате Рейн, и разочарован тем, что я не одна. Но он все же входит в комнату и прислоняется к стене у кровати.
Есть значительная разница между тем, что думает обо мне Рейн, и тем, что думает Джеми.
Рейн хочет верить в любую, самую дикую вещь, какую я ей скажу, вплоть до того, что в этот самый момент некая съежившаяся тень крадется по потолку прямо у нее над головой, готовая опуститься ей на плечи и проклясть ее будущее – она поверит мне, потому что хочет этого. Но при этом она желает ограничиться такой дрожью, таким испугом, какие возникают при просмотре фильма ужасов – приятными и изысканными, потому что их можно будет стряхнуть с себя, как только фильм закончится и зажжется свет.
Джеми же верит в то, что в такое верю я, и для него имеет значение только это. Он знает, что сказали доктора; мама ему выдала. Кроме того, по тому, как он иногда смотрит на меня, начинает казаться, что так и не поставленный диагноз вот-вот сорвется с его губ. Как ужасно, должно быть, для него до сих пор не знать наверняка, что со мной.
– Ой, Джеми, привет! – краснеет Рейн. – Мне пора.
Она выскальзывает из комнаты и закрывает за собой дверь, и остаемся только мы с Джеми.
Он подходит ближе и останавливается у кровати. Я убираю книгу, чтобы он мог взобраться на нее, и он делает это. Прислоняется к подушкам, возвышающимся над моей головой, и наши плечи соприкасаются.
– Я так рад, что ты дома, – говорит он. Берет мою больную руку и держит ее.
– Я тоже, – все, что могу выдавить я. Я не начинаю снова извиняться за то, что подставила его под обвинение в поджоге – он велел мне прекратить это дело. Молчу о том, что хотя меня отпустили из больницы, это вовсе не означает, что я здорова. Я никогда не стану такой, как прежде, и существует причина, по которой я знаю это и держу при себе, – точно так же я никому не говорю про шепот у меня в ухе, который слышу снова и снова, даже когда запрещаю себе слушать. Существует причина.
– Как ты себя чувствуешь? – спрашивает он. Его пальцы переплетены с моими пальцами, его кисть касается моей больной кисти.
– Устала, – отвечаю я. – А все лекарства. Не знаю, помогают ли они, но от них я чувствую себя усталой. Такой усталой, что даже читать не могу.
Он садится прямее.
– Они помогают, – говорит он. – Разве нет?
– Конечно. Очень даже помогают. – Я отворачиваюсь к окну.
– Что там на улице? – интересуется он. – На что ты смотришь? – Если я смотрю на что-то, все равно на что, он всегда спрашивает меня о том, что я вижу. Нужно привыкать к этому.
– Всего-навсего дерево, – отвечаю я. И я действительно рассматриваю дерево, о котором не помнила, что оно растет совсем близко от моего дома на заднем дворе, дерево, скребущее ветвями по окну. Как это я раньше не замечала, что оно стоит прямо у окна моей спальни? Не замечала большое дерево?
Об остальном, что я вижу, мне говорить не хочется.
– Ты выяснил что-нибудь о других девушках? – меняю я тему.
Он колеблется.
– Ты уверена, что хочешь знать это?
– Разумеется.
Джеми помогает мне. Мама следит за тем, какие сайты я посещаю, но ему понятна моя потребность знать, что случилось с ними.
– Шьянн Джонстон, – говорит он и достает из рюкзака распечатку, чтобы показать ее мне. – Она дома. Видишь?
Я задерживаю дыхание и стараюсь удержать мозг от какой-либо реакции на историю, которую он распечатал для меня, потому что боюсь любой возможной реакции. Судя по всему, она выиграла какой-то приз на ярмарке знаний и умений для старшеклассников в прошлом месяце, и это означает, что она не замерзла до смерти где-то в Ньюарке, не умерла. Девушка, которую я мысленно похоронила, оказывается, жива, и это прекрасно. У меня перехватывает дыхание, я подношу руки к горлу и держу их там, позволяя облегчению завладеть мной.
То же самое невыразимое чувство я испытываю, узнав, что Юн-Ми Хйун и Мора Морис убежали в Канаду и их не поймали на полпути и не отправили домой.
У некоторых других девушек далеко не все так хорошо. Останки Хейли Пипперинг были найдены на мусорной свалке, когда я лежала в больнице. А Кендру Ховард сочли погибшей. Хотя ее тело до сих пор не вынесло на берег. Озеро там глубокое, и городские власти говорят, что его могут и не обнаружить.
Когда я узнаю о девушках что-то плохое, то очень расстраиваюсь. Может, поэтому Джеми обычно сообщает мне об историях с хорошим концом.
Кстати говоря, скоро я больше не буду нуждаться в его помощи. У меня снова появится доступ к компьютеру, и я сама смогу заниматься поисками. Я обязательно буду делать это, неважно, с ним или без него.
Тихо, про себя, я клянусь выяснить, что случилось со всеми девушками. Для меня не имеет значения, есть ли между нами глубинная связь или нет. Это реальные девушки. Они важны. И беглянки тоже, даже если полицию они не интересуют. Даже если семьям девушек плевать на них и они их не ищут, я клянусь, что буду искать. Эти девушки имеют значение. Мне необходимо выяснить, что произошло абсолютно со всеми ними.
– Спасибо, – говорю я Джеми. Новости о Шьянн слегка улучшили настроение, и я ловлю себя на том, что вновь поворачиваюсь к окну и почти улыбаюсь.
Джеми смотрит на меня, но ничего не говорит. Будет здорово, если он не спросит, что я вижу за окном или о чем думаю.
Потому что думаю я о том, откуда я все-таки знаю, что должно произойти. Я не могу предсказать судьбу Шьянн – не в реальном мире, но моя судьба – это совсем другая история.
Врач перестанет задавать мне вопросы о пропавших девушках, а я перестану упоминать о них. Так оно будет безопаснее. Потому что хотя таблетки, что я глотаю, разлучают меня с ними, все же я не одна. Не совсем одна.
Одна из девушек всегда здесь и всегда будет. Войлочные стены, которые лекарства возводят у меня в голове – через которые я только и могу что иногда видеть ее в пространстве размером с булавочную головку, – не отменяют этого. Она живет у меня, потому что никогда не чувствовала себя дома в постройке по соседству.
Мы будем расти с ней вместе, хотя Фионе Берк всегда будет семнадцать, черные корни ее красных волос никогда не отрастут, и буквы ПНХ никогда не сотрутся с ее поношенных джинсов. У нее всегда будет хмурый вид – в основном из-за формы рта, которая уже не изменится, хотя ко мне она относится слегка снисходительно и иногда даже одаривает подобием улыбки.
Насчет этого я спокойна. Я способна видеть жизнь с Фионой далеко вперед, но не уверена, что с Джеми дело обстоит так же. Мы снова вместе, но я не знаю, как долго это продлится.
А Фиона останется со мной. Она будет рядом, когда я на следующей неделе вернусь в школу, и составит мне компанию в летней школе, где я буду заниматься, чтобы не остаться в одиннадцатом классе на второй год. Иногда она будет нашептывать мне неверные ответы во время контрольных по тригонометрии, но большую часть уроков проспит, как и тогда, когда сама была школьницей.
Если бы существовал способ разорвать невидимые кандалы, связывающие ее со мной и меня с ней, то она первая схватилась бы за болгарку.
Фиона Берк будет со мной и в следующем году. Ее лицо окажется первым из тех, что я увижу утром в день своего восемнадцатилетия – еще до того, как посмотрюсь в зеркало, чтобы удостовериться в существовании собственного отражения. Она не придаст этому событию особого значения, хотя мама испечет мой любимый пирог в шоколадной глазури и украсит дом воздушными шариками. Но Фиона будет счастлива, потому что я осталась в живых. Она будет смотреть на меня без капли зависти – ведь ей прекрасно известно, что у нее непременно будет место за столом рядом со мной, даже если мама и не заприметит третий стул и не положит на тарелку еще один кусок пирога.
Фиона присоединится ко мне на выпускном вечере, подождав в туалете, куда я зайду, чтобы подправить подводку для глаз, и попытается и не сумеет сохранить спокойствие, когда Джеми захочет станцевать со мной медленный танец – после того, как зальет пуншем с добавленным в него алкоголем взятый напрокат смокинг.
Во время выпускной церемонии она будет сидеть в заднем ряду, и когда я взойду на сцену, станет в числе многих выкрикивать мое имя.
Мы проведем вместе долгие годы, Фиона и я, словно неразлучные друзья детства, постепенно стареющие в компании друг друга. Кто-то может сказать: это означает, что всю мою жизнь меня будут преследовать галлюцинации. Или что из-за нее я никогда не выздоровею. Но в любом случае, неважно по какой причине, я всегда буду слышать ее голос, бубнящий у меня в голове.
Я не могу винить ее в том, что она останется со мной. Своей жизни у нее больше нет; и жить она может, только прибившись ко мне.
Затем наступит день, через несколько десятилетий, когда я снова окажусь в кровати, подобной этой. Может, у меня найдут рак, а может, мне повезет и я просто умру от старости – эта веха моей судьбы мне пока неизвестна. Но я знаю, что и тогда не останусь в одиночестве.
Я обведу глазами комнату и увижу семнадцатилетнюю девушку, которую знала всю жизнь. На ее лице ни единой морщины, никаких признаков старения. Она захочет запрыгнуть в мою постель. Захочет оказать медицинскую помощь на дому и съест все мое «Джелло», прежде чем я успею добраться до него, – все это для того, чтобы повысить мне настроение перед моим уходом. Потому что Фиона Берк никогда не повзрослеет, и немудрено, что она не хочет этого и от меня.
Я не стану рассказывать об этом Джеми. В настоящий момент он смотрит в окно, но не видит ее.
Она издает вздох, вытягивает руки вперед и начинает щелкать костяшками пальцев, затем балансирует на ветви дуба, пытаясь пробраться в комнату. Видит нас, сидящих бок о бок на кровати, и остается на подоконнике, не желая приближаться к нам.
Ты не станешь заниматься этим, пока я здесь и наблюдаю за вами, правда ведь? – говорит Фиона.
Я чувствую, что мои щеки начинают пылать, и отрицательно качаю головой.
А не можем мы пойти куда-нибудь и немного повеселиться? Боже! Я умираю от скуки. Ты так долго проторчала в больнице, и я думала, что СОЙДУ С УМА, говорит она. И коротко хихикает. Ей нравится поддразнивать меня таким вот образом.
– Ты уверена, что в порядке? – спрашивает Джеми. – Хочешь выбраться отсюда, немного прогуляться, например? Выпить кофе? Покататься на автомобиле?
– Может, позже, – отвечаю я им обоим.
Фиона снова вздыхает, громко, выказывая недовольство, а Джеми наклоняется ко мне, убирает волосы с моего лица, и его плечи закрывают от меня Фиону.
– Эй, – говорит он. – Мы вовсе не обязаны никуда ехать. Вполне можем остаться здесь.
– Да, – отвечаю я. – О'кей. Давай так и сделаем.
Небольшое зеркало на шкафу отражает эту сцену следующим образом:
Джеми одной рукой обнимает меня за плечи, а другая его рука держит мою ладонь. Прядь курчавых волос падает ему на лицо, словно он не в силах справиться с ней. Рядом с ним полулежит девушка с непричесанными темными волосами, отросшие корни которых несколько светлее, ее глаза широко распахнуты, а щеки немного впалые, хотя позже за ужином она умнет две порции. Одета она в черное и серое, как одевается почти всегда, а комната, в которой она находится, ярко освещена льющимся в окно солнцем. Нигде никаких теней. Никаких голосов. На подоконнике не восседает огневолосая гостья, машущая рукой и показывающая средний палец. То есть идеально нормальная девушка сидит на кровати со своим парнем, на коленях у нее книга, и нельзя усмотреть ни малейшего намека на то, что творится у нее в голове, это никому не известно. Такая вот девушка.
Ей семнадцать, и она по-прежнему здесь.